id
stringlengths
1
4
text
stringlengths
0
2.99M
author
stringclasses
60 values
title
stringlengths
1
183
html
stringlengths
333
3.42M
4210
Девятый час утра. Навстречу солнцу ползет темная, свинцовая громада. На ней то там, то сям красными зигзагами мелькает молния. Слышны далекие раскаты грома. Теплый ветер гуляет по траве, гнет деревья и поднимает пыль. Сейчас брызнет майский дождь и начнется настоящая проза. По селу бегает шестилетняя нищенка Фекла и ищет сапожника Терентия. Беловолосая босоногая девочка бледна. Глаза ее расширены, губы дрожат. — Дяденька, где Терентий? — спрашивает она каждого встречного. Никто не отвечает. Все заняты приближающейся грозой и прячутся в избы. Наконец встречается ей пономарь Силантий Силыч, друг и приятель Терентия. Он идет и шатается от ветра. — Дяденька, где Терентий? — На огородах, — отвечает Силантий. Нищенка бежит за избы на огороды и находит там Терентия. Сапожник Терентий, высокий старик с рябым худощавым лицом и с очень длинными ногами, босой и одетый в порванную женину кофту, стоит около грядок и пьяными, посоловелыми глазками глядит на темную тучу. На своих длинных, точно журавлиных, ногах он покачивается от ветра, как скворечня. — Дядя Терентий! — обращается к нему беловолосая нищенка. — Дяденька, родненький! Терентий нагибается к Фекле и его пьяное, суровое лицо покрывается улыбкой, какая бывает на лицах людей, когда они видят перед собой что-нибудь маленькое, глупенькое, смешное, но горячо любимое. — А-аа... раба божия Фекла! — говорит он, нежно сюсюкая. — Откуда бог принес? — Дяденька Терентий, — всхлипывает Фекла, дергая сапожника за полу. — С братцем Данилкой беда приключилась! Пойдем! — Какая такая беда? У-ух, какой гром! Свят, свят, свят... Какая беда? — В графской роще Данилка засунул в дупло руку и вытащить теперь не может. Поди, дяденька, вынь ему руку, сделай милость! — Как же это он руку засунул? Зачем? — Хотел достать мне из дупла кукушечье яйцо. — Не успел еще день начаться, а у вас уже горе... — крутит головой Терентий, медленно сплевывая. — Ну, что ж мне таперя с тобой делать? Надо идтить... Надо, волк вас заешь, баловников! Пойдем, сирота! Терентий идет с огорода и, высоко поднимая свои длинные ноги, начинает шагать вдоль по улице. Он идет быстро, не глядя по сторонам и не останавливаясь, точно его пихают сзади или пугают погоней. За ним едва поспевает нищенка Фекла. Путники выходят из деревни и по пыльной дороге направляются к синеющей вдали графской роще. К ней версты две будет. А тучи уже заволокли солнце и скоро на небе не остается ни одного голубого местечка. Темнеет. — Свят, свят, свят, — шепчет Фекла, спеша за Терентием. Первые брызги, крупные и тяжелые, черными точками ложатся на пыльную дорогу. Большая капля падает на щеку Феклы и ползет слезой к подбородку. — Дождь начался! — бормочет сапожник, взбудораживая пыль своими босыми костистыми ногами. — Это слава богу, брат Фекла. Дождиком трава и деревья питаются, как мы хлебом. А в рассуждении грома ты не бойся, сиротка. За что тебя этакую махонькую убивать? Ветер, когда пошел дождь, утихает. Шумит только дождь, стуча, как мелкая дробь, по молодой ржи и сухой дороге. — Измокнем мы с тобой, Феклушка! — бормочет Терентий. — Сухого места не останется... Хо-хо, брат! За шею потекло! Но ты не бойся, дура... Трава высохнет, земля высохнет, и мы с тобой высохнем. Солнце одно для всех. Над головами путников сверкает молния сажени в две длины. Раздается раскатистый удар, и Фекле кажется, что что-то большое, тяжелое и словно круглое катится по небу и прорывает небо над самой ее головой! — Свят, свят, свят... — крестится Терентий. — Не бойся, сиротка! Не по злобе гремит. Ноги сапожника и Феклы покрываются кусками тяжелой, мокрой глины. Идти тяжело, скользко, но Терентий шагает всё быстрей и быстрей... Маленькая, слабосильная нищая задыхается и чуть не падает. Но вот наконец входят они в графскую рощу. Омытые деревья, потревоженные налетевшим порывом ветра, сыплют на них целый поток брызгов. Терентий спотыкается о пни и начинает идти тише. — Где же тут Данилка? — спрашивает он. — Веди к нему! Фекла ведет его в чащу и, пройдя с четверть версты, указывает ему на брата Данилку. Ее брат, маленький, восьмилетний мальчик с рыжей, как охра, головой и бледным, болезненным лицом, стоит, прислонившись к дереву, и, склонив голову набок, косится на небо. Одна рука его придерживает поношенную шапчонку, другая спрятана в дупле старой липы. Мальчик всматривается в гремящее небо и, по-видимому, не замечает своей беды. Заслышав шаги и увидев сапожника, он болезненно улыбается и говорит: — Страсть какой гром, Терентий! Отродясь такого грома не было... — А рука твоя где? — В дупле... Вынь, сделай милость, Терентий! Край дупла надломился и ущемил руку Данилы: дальше просунуть можно, а двинуть назад никак нельзя. Терентий надламывает отломок, и рука мальчика, красная и помятая, освобождается. — Страсть как гремит! — повторяет мальчик, почесывая руку. — А отчего это гремит, Терентий? — Туча на тучу надвигается... — говорит сапожник. Путники выходят из рощи и идут по опушке к чернеющей дороге. Гром мало-помалу утихает, и раскаты его слышатся уже издалека, со стороны деревни. — Тут, Терентий, намедни утки пролетели... — говорит Данилка, всё еще почесывая руку. — Должно, в Гнилых Займищах на болотах сядут. Фекла, хочешь, я тебе соловьиное гнездо покажу? — Не трогай, потревожишь... — говорит Терентий, выжимая из своей шапки воду. — Соловей птица певчая, безгрешная... Ему голос такой в горле даден, чтоб бога хвалить и человека увеселять. Грешно его тревожить. — А воробья? — Воробья можно. Злая птица, ехидная. Мысли у него в голове, словно у жулика. Не любит, чтоб человеку было хорошо. Когда Христа распинали, он жидам гвозди носил и кричал: «жив! жив!»... На небе показывается светло-голубое пятно. — Погляди-кось! — говорит Терентий. — Муравейник разрыло! Затопило шельмов этаких! Путники нагибаются над муравейником. Ливень размыл жилище муравьев; насекомые встревоженно снуют по грязи и хлопочут около своих утонувших сожителей. — Ништо вам, не околеете! — ухмыляется сапожник. — Как только солнышко пригреет, и придете в чувство... Это вам, дуракам, наука. В другой раз не будете селиться на низком месте... Идут дальше. — А вот и пчелы! — вскрикивает Данилка, указывая на ветку молодого дуба. На этой ветке, тесно прижавшись друг к другу, сидят измокшие и озябшие пчелы. Их так много, что из-за них не видно ни коры, ни листьев. Многие сидят друг на друге. — Это пчелиный рой, — учит Терентий. — Он летал и искал себе жилья, а как дождь-то брызнул на него, он и присел. Ежели рой летит, то нужно только водой на него брызнуть, чтоб он сел. Таперя, скажем, ежели захочешь их забрать, то опусти ветку с ними в мешок, потряси, они все и попадают. Маленькая Фекла вдруг морщится и сильно чешет себе шею. Брат глядит на ее шею и видит на ней большой волдырь. — Ге-ге! — смеется сапожник. — Знаешь ты, брат Фекла, откеда у тебя эта напасть? В роще где-нибудь на дереве сидят шпанские мухи. Вода текла с них и капнула тебе на шею — оттого и волдырь. Солнце показывается из-за облаков и заливает лес, поле и наших путников греющим светом. Темная, грозная туча ушла уже далеко и унесла с собою грозу. Воздух становится тепел и пахуч. Пахнет черемухой, медовой кашкой и ландышами. — Это зелье дают, когда из носа кровь идет, — говорит Терентий, указывая на мохнатый цветок. — Помогает... Слышится свист и гром, но не тот гром, который только что унесли с собой тучи. Перед глазами Терентия, Данилы и Феклы мчится товарный поезд. Локомотив, пыхтя и дыша черным дымом, тащит за собой больше двадцати вагонов. Сила у него необыкновенная. Детям интересно бы знать, как это локомотив, неживой и без помощи лошадей, может двигаться и тащить такую тяжесть, и Терентий берется объяснить им это: — Тут, ребята, вся штука в паре... Пар действует... Он, стало быть, прет под энту штуку, что около колес, а оно и тово... этого... и действует... Путники проходят через полотно железной дороги и затем, спустившись с насыпи, идут к реке. Идут они не за делом, а куда глаза глядят, и всю дорогу разговаривают. Данила спрашивает, Терентий отвечает... Терентий отвечает на все вопросы, и нет в природе той тайны, которая могла бы поставить его в тупик. Он знает всё. Так, он знает названия всех полевых трав, животных и камней. Он знает, какими травами лечат болезни, не затруднится узнать, сколько лошади или корове лет. Глядя на заход солнца, на лупу, на птиц, он может сказать, какая завтра будет погода. Да и не один Терентий так разумен. Силантий Силыч, кабатчик, огородник, пастух, вообще вся деревня, знают столько же, сколько и он. Учились эти люди не по книгам, а в поле, в лесу, на берегу реки. Учили их сами птицы, когда пели им песни, солнце, когда, заходя, оставляло после себя багровую зарю, сами деревья и травы. Данилка глядит на Терентия и с жадностью вникает в каждое его слово. Весной, когда еще не надоели тепло и однообразная зелень полей, когда всё ново и дышит свежестью, кому не интересно слушать про золотистых майских жуков, про журавлей, про колосящийся хлеб и журчащие ручьи? Оба, сапожник и сирота, идут по полю, говорят без умолку и не утомляются. Они без конца бы ходили по белу свету. Идут они и в разговорах про красоту земли не замечают, что за ними следом семенит маленькая, тщедушная нищенка. Она тяжело ступает и задыхается. Слезы повисли на ее глазах. Она рада бы оставить этих неутомимых странников, но куда и к кому может она уйти? У нее нет ни дома, ни родных. Хочешь не хочешь, а иди и слушай разговоры. Перед полуднем все трое садятся на берегу реки. Данило вынимает из мешка кусок измокшего, превратившегося в кашицу хлеба, и путники начинают есть. Закусив хлебом, Терентий молится богу, потом растягивается на песчаном берегу и засыпает. Пока он спит, мальчик глядит на воду и думает. Много у него разных дум. Недавно он видел грозу, пчел, муравьев, поезд, теперь же перед его глазами суетятся рыбешки. Одни рыбки с вершок и больше, другие не длиннее ногтя. От одного берега к другому, подняв вверх голову, проплывает гадюка. Только к вечеру наши странники возвращаются в деревню. Дети идут на ночлег в заброшенный сарай, где прежде ссыпался общественный хлеб, а Терентий, простившись с ними, направляется к кабаку. Прижавшись друг к другу, дети лежат на соломе и дремлют. Мальчик не спит. Он смотрит в темноту, и ему кажется, что он видит всё, что видел днем: тучи, яркое солнце, птиц, рыбешек, долговязого Терентия. Изобилие впечатлений, утомление и голод берут свое. Он горит, как в огне, и ворочается с боку на бок. Ему хочется высказать кому-нибудь всё то, что теперь мерещится ему в потемках и волнует душу, но высказать некому. Фекла еще мала и не понять ей. «Ужо завтра Терентию расскажу...» — думает мальчик. Засыпают дети, думая о бесприютном сапожнике. А ночью приходит к ним Терентий, крестит их и кладет им под головы хлеба. И такую любовь не видит никто. Видит ее разве одна только луна, которая плывет по небу и ласково, сквозь дырявую стреху, заглядывает в заброшенный сарай. Девятый час утра. Навстречу солнцу ползет темная, свинцовая громада. На ней то там, то сям красными зигзагами мелькает молния. Слышны далекие раскаты грома. Теплый ветер гуляет по траве, гнет деревья и поднимает пыль. Сейчас брызнет майский дождь и начнется настоящая проза. По селу бегает шестилетняя нищенка Фекла и ищет сапожника Терентия. Беловолосая босоногая девочка бледна. Глаза ее расширены, губы дрожат. — Дяденька, где Терентий? — спрашивает она каждого встречного. Никто не отвечает. Все заняты приближающейся грозой и прячутся в избы. Наконец встречается ей пономарь Силантий Силыч, друг и приятель Терентия. Он идет и шатается от ветра. — Дяденька, где Терентий? — На огородах, — отвечает Силантий. Нищенка бежит за избы на огороды и находит там Терентия. Сапожник Терентий, высокий старик с рябым худощавым лицом и с очень длинными ногами, босой и одетый в порванную женину кофту, стоит около грядок и пьяными, посоловелыми глазками глядит на темную тучу. На своих длинных, точно журавлиных, ногах он покачивается от ветра, как скворечня. — Дядя Терентий! — обращается к нему беловолосая нищенка. — Дяденька, родненький! Терентий нагибается к Фекле и его пьяное, суровое лицо покрывается улыбкой, какая бывает на лицах людей, когда они видят перед собой что-нибудь маленькое, глупенькое, смешное, но горячо любимое. — А-аа... раба божия Фекла! — говорит он, нежно сюсюкая. — Откуда бог принес? — Дяденька Терентий, — всхлипывает Фекла, дергая сапожника за полу. — С братцем Данилкой беда приключилась! Пойдем! — Какая такая беда? У-ух, какой гром! Свят, свят, свят... Какая беда? — В графской роще Данилка засунул в дупло руку и вытащить теперь не может. Поди, дяденька, вынь ему руку, сделай милость! — Как же это он руку засунул? Зачем? — Хотел достать мне из дупла кукушечье яйцо. — Не успел еще день начаться, а у вас уже горе... — крутит головой Терентий, медленно сплевывая. — Ну, что ж мне таперя с тобой делать? Надо идтить... Надо, волк вас заешь, баловников! Пойдем, сирота! Терентий идет с огорода и, высоко поднимая свои длинные ноги, начинает шагать вдоль по улице. Он идет быстро, не глядя по сторонам и не останавливаясь, точно его пихают сзади или пугают погоней. За ним едва поспевает нищенка Фекла. Путники выходят из деревни и по пыльной дороге направляются к синеющей вдали графской роще. К ней версты две будет. А тучи уже заволокли солнце и скоро на небе не остается ни одного голубого местечка. Темнеет. — Свят, свят, свят, — шепчет Фекла, спеша за Терентием. Первые брызги, крупные и тяжелые, черными точками ложатся на пыльную дорогу. Большая капля падает на щеку Феклы и ползет слезой к подбородку. — Дождь начался! — бормочет сапожник, взбудораживая пыль своими босыми костистыми ногами. — Это слава богу, брат Фекла. Дождиком трава и деревья питаются, как мы хлебом. А в рассуждении грома ты не бойся, сиротка. За что тебя этакую махонькую убивать? Ветер, когда пошел дождь, утихает. Шумит только дождь, стуча, как мелкая дробь, по молодой ржи и сухой дороге. — Измокнем мы с тобой, Феклушка! — бормочет Терентий. — Сухого места не останется... Хо-хо, брат! За шею потекло! Но ты не бойся, дура... Трава высохнет, земля высохнет, и мы с тобой высохнем. Солнце одно для всех. Над головами путников сверкает молния сажени в две длины. Раздается раскатистый удар, и Фекле кажется, что что-то большое, тяжелое и словно круглое катится по небу и прорывает небо над самой ее головой! — Свят, свят, свят... — крестится Терентий. — Не бойся, сиротка! Не по злобе гремит. Ноги сапожника и Феклы покрываются кусками тяжелой, мокрой глины. Идти тяжело, скользко, но Терентий шагает всё быстрей и быстрей... Маленькая, слабосильная нищая задыхается и чуть не падает. Но вот наконец входят они в графскую рощу. Омытые деревья, потревоженные налетевшим порывом ветра, сыплют на них целый поток брызгов. Терентий спотыкается о пни и начинает идти тише. — Где же тут Данилка? — спрашивает он. — Веди к нему! Фекла ведет его в чащу и, пройдя с четверть версты, указывает ему на брата Данилку. Ее брат, маленький, восьмилетний мальчик с рыжей, как охра, головой и бледным, болезненным лицом, стоит, прислонившись к дереву, и, склонив голову набок, косится на небо. Одна рука его придерживает поношенную шапчонку, другая спрятана в дупле старой липы. Мальчик всматривается в гремящее небо и, по-видимому, не замечает своей беды. Заслышав шаги и увидев сапожника, он болезненно улыбается и говорит: — Страсть какой гром, Терентий! Отродясь такого грома не было... — А рука твоя где? — В дупле... Вынь, сделай милость, Терентий! Край дупла надломился и ущемил руку Данилы: дальше просунуть можно, а двинуть назад никак нельзя. Терентий надламывает отломок, и рука мальчика, красная и помятая, освобождается. — Страсть как гремит! — повторяет мальчик, почесывая руку. — А отчего это гремит, Терентий? — Туча на тучу надвигается... — говорит сапожник. Путники выходят из рощи и идут по опушке к чернеющей дороге. Гром мало-помалу утихает, и раскаты его слышатся уже издалека, со стороны деревни. — Тут, Терентий, намедни утки пролетели... — говорит Данилка, всё еще почесывая руку. — Должно, в Гнилых Займищах на болотах сядут. Фекла, хочешь, я тебе соловьиное гнездо покажу? — Не трогай, потревожишь... — говорит Терентий, выжимая из своей шапки воду. — Соловей птица певчая, безгрешная... Ему голос такой в горле даден, чтоб бога хвалить и человека увеселять. Грешно его тревожить. — А воробья? — Воробья можно. Злая птица, ехидная. Мысли у него в голове, словно у жулика. Не любит, чтоб человеку было хорошо. Когда Христа распинали, он жидам гвозди носил и кричал: «жив! жив!»... На небе показывается светло-голубое пятно. — Погляди-кось! — говорит Терентий. — Муравейник разрыло! Затопило шельмов этаких! Путники нагибаются над муравейником. Ливень размыл жилище муравьев; насекомые встревоженно снуют по грязи и хлопочут около своих утонувших сожителей. — Ништо вам, не околеете! — ухмыляется сапожник. — Как только солнышко пригреет, и придете в чувство... Это вам, дуракам, наука. В другой раз не будете селиться на низком месте... Идут дальше. — А вот и пчелы! — вскрикивает Данилка, указывая на ветку молодого дуба. На этой ветке, тесно прижавшись друг к другу, сидят измокшие и озябшие пчелы. Их так много, что из-за них не видно ни коры, ни листьев. Многие сидят друг на друге. — Это пчелиный рой, — учит Терентий. — Он летал и искал себе жилья, а как дождь-то брызнул на него, он и присел. Ежели рой летит, то нужно только водой на него брызнуть, чтоб он сел. Таперя, скажем, ежели захочешь их забрать, то опусти ветку с ними в мешок, потряси, они все и попадают. Маленькая Фекла вдруг морщится и сильно чешет себе шею. Брат глядит на ее шею и видит на ней большой волдырь. — Ге-ге! — смеется сапожник. — Знаешь ты, брат Фекла, откеда у тебя эта напасть? В роще где-нибудь на дереве сидят шпанские мухи. Вода текла с них и капнула тебе на шею — оттого и волдырь. Солнце показывается из-за облаков и заливает лес, поле и наших путников греющим светом. Темная, грозная туча ушла уже далеко и унесла с собою грозу. Воздух становится тепел и пахуч. Пахнет черемухой, медовой кашкой и ландышами. — Это зелье дают, когда из носа кровь идет, — говорит Терентий, указывая на мохнатый цветок. — Помогает... Слышится свист и гром, но не тот гром, который только что унесли с собой тучи. Перед глазами Терентия, Данилы и Феклы мчится товарный поезд. Локомотив, пыхтя и дыша черным дымом, тащит за собой больше двадцати вагонов. Сила у него необыкновенная. Детям интересно бы знать, как это локомотив, неживой и без помощи лошадей, может двигаться и тащить такую тяжесть, и Терентий берется объяснить им это: — Тут, ребята, вся штука в паре... Пар действует... Он, стало быть, прет под энту штуку, что около колес, а оно и тово... этого... и действует... Путники проходят через полотно железной дороги и затем, спустившись с насыпи, идут к реке. Идут они не за делом, а куда глаза глядят, и всю дорогу разговаривают. Данила спрашивает, Терентий отвечает... Терентий отвечает на все вопросы, и нет в природе той тайны, которая могла бы поставить его в тупик. Он знает всё. Так, он знает названия всех полевых трав, животных и камней. Он знает, какими травами лечат болезни, не затруднится узнать, сколько лошади или корове лет. Глядя на заход солнца, на лупу, на птиц, он может сказать, какая завтра будет погода. Да и не один Терентий так разумен. Силантий Силыч, кабатчик, огородник, пастух, вообще вся деревня, знают столько же, сколько и он. Учились эти люди не по книгам, а в поле, в лесу, на берегу реки. Учили их сами птицы, когда пели им песни, солнце, когда, заходя, оставляло после себя багровую зарю, сами деревья и травы. Данилка глядит на Терентия и с жадностью вникает в каждое его слово. Весной, когда еще не надоели тепло и однообразная зелень полей, когда всё ново и дышит свежестью, кому не интересно слушать про золотистых майских жуков, про журавлей, про колосящийся хлеб и журчащие ручьи? Оба, сапожник и сирота, идут по полю, говорят без умолку и не утомляются. Они без конца бы ходили по белу свету. Идут они и в разговорах про красоту земли не замечают, что за ними следом семенит маленькая, тщедушная нищенка. Она тяжело ступает и задыхается. Слезы повисли на ее глазах. Она рада бы оставить этих неутомимых странников, но куда и к кому может она уйти? У нее нет ни дома, ни родных. Хочешь не хочешь, а иди и слушай разговоры. Перед полуднем все трое садятся на берегу реки. Данило вынимает из мешка кусок измокшего, превратившегося в кашицу хлеба, и путники начинают есть. Закусив хлебом, Терентий молится богу, потом растягивается на песчаном берегу и засыпает. Пока он спит, мальчик глядит на воду и думает. Много у него разных дум. Недавно он видел грозу, пчел, муравьев, поезд, теперь же перед его глазами суетятся рыбешки. Одни рыбки с вершок и больше, другие не длиннее ногтя. От одного берега к другому, подняв вверх голову, проплывает гадюка. Только к вечеру наши странники возвращаются в деревню. Дети идут на ночлег в заброшенный сарай, где прежде ссыпался общественный хлеб, а Терентий, простившись с ними, направляется к кабаку. Прижавшись друг к другу, дети лежат на соломе и дремлют. Мальчик не спит. Он смотрит в темноту, и ему кажется, что он видит всё, что видел днем: тучи, яркое солнце, птиц, рыбешек, долговязого Терентия. Изобилие впечатлений, утомление и голод берут свое. Он горит, как в огне, и ворочается с боку на бок. Ему хочется высказать кому-нибудь всё то, что теперь мерещится ему в потемках и волнует душу, но высказать некому. Фекла еще мала и не понять ей. «Ужо завтра Терентию расскажу...» — думает мальчик. Засыпают дети, думая о бесприютном сапожнике. А ночью приходит к ним Терентий, крестит их и кладет им под головы хлеба. И такую любовь не видит никто. Видит ее разве одна только луна, которая плывет по небу и ласково, сквозь дырявую стреху, заглядывает в заброшенный сарай.
А. П. Чехов
День за городом
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/chekhov/index.html">А. П. Чехов</a>. <a href="/text/4210/index.html">День за городом</a></div> <div class="author">Антон Чехов</div> <div class="title"> <h1>День за городом</h1> <div class="subtitle"><z><o></o>(Сценка)</z></div> </div> <z><o></o>Девятый час утра.</z> <z><o></o>Навстречу солнцу ползет темная, свинцовая громада. На ней то там, то сям красными зигзагами мелькает молния. Слышны далекие раскаты грома. Теплый ветер гуляет по траве, гнет деревья и поднимает пыль. Сейчас брызнет майский дождь и начнется настоящая проза.</z> <z><o></o>По селу бегает шестилетняя нищенка Фекла и ищет сапожника Терентия. Беловолосая босоногая девочка бледна. Глаза ее расширены, губы дрожат.</z> <z><o></o>— Дяденька, где Терентий? — спрашивает она каждого встречного. Никто не отвечает. Все заняты приближающейся грозой и прячутся в избы. Наконец встречается ей пономарь Силантий Силыч, друг и приятель Терентия. Он идет и шатается от ветра.</z> <z><o></o>— Дяденька, где Терентий?</z> <z><o></o>— На огородах, — отвечает Силантий.</z> <z><o></o>Нищенка бежит за избы на огороды и находит там Терентия. Сапожник Терентий, высокий старик с рябым худощавым лицом и с очень длинными ногами, босой и одетый в порванную женину кофту, стоит около грядок и пьяными, посоловелыми глазками глядит на темную тучу. На своих длинных, точно журавлиных, ногах он покачивается от ветра, как скворечня.</z> <z><o></o>— Дядя Терентий! — обращается к нему беловолосая нищенка. — Дяденька, родненький!</z> <z><o></o>Терентий нагибается к Фекле и его пьяное, суровое лицо покрывается улыбкой, какая бывает на лицах людей, когда они видят перед собой что-нибудь маленькое, глупенькое, смешное, но горячо любимое.</z> <z><o></o>— А-аа... раба божия Фекла! — говорит он, нежно сюсюкая. — Откуда бог принес?</z> <z><o></o>— Дяденька Терентий, — всхлипывает Фекла, дергая сапожника за полу. — С братцем Данилкой беда приключилась! Пойдем!</z> <z><o></o>— Какая такая беда? У-ух, какой гром! Свят, свят, свят... Какая беда?</z> <z><o></o>— В графской роще Данилка засунул в дупло руку и вытащить теперь не может. Поди, дяденька, вынь ему руку, сделай милость!</z> <z><o></o>— Как же это он руку засунул? Зачем?</z> <z><o></o>— Хотел достать мне из дупла кукушечье яйцо.</z> <z><o></o>— Не успел еще день начаться, а у вас уже горе... — крутит головой Терентий, медленно сплевывая. — Ну, что ж мне таперя с тобой делать? Надо идтить... Надо, волк вас заешь, баловников! Пойдем, сирота!</z> <z><o></o>Терентий идет с огорода и, высоко поднимая свои длинные ноги, начинает шагать вдоль по улице. Он идет быстро, не глядя по сторонам и не останавливаясь, точно его пихают сзади или пугают погоней. За ним едва поспевает нищенка Фекла.</z> <z><o></o>Путники выходят из деревни и по пыльной дороге направляются к синеющей вдали графской роще. К ней версты две будет. А тучи уже заволокли солнце и скоро на небе не остается ни одного голубого местечка. Темнеет.</z> <z><o></o>— Свят, свят, свят, — шепчет Фекла, спеша за Терентием.</z> <z><o></o>Первые брызги, крупные и тяжелые, черными точками ложатся на пыльную дорогу. Большая капля падает на щеку Феклы и ползет слезой к подбородку.</z> <z><o></o>— Дождь начался! — бормочет сапожник, взбудораживая пыль своими босыми костистыми ногами. — Это слава богу, брат Фекла. Дождиком трава и деревья питаются, как мы хлебом. А в рассуждении грома ты не бойся, сиротка. За что тебя этакую махонькую убивать?</z> <z><o></o>Ветер, когда пошел дождь, утихает. Шумит только дождь, стуча, как мелкая дробь, по молодой ржи и сухой дороге.</z> <z><o></o>— Измокнем мы с тобой, Феклушка! — бормочет Терентий. — Сухого места не останется... Хо-хо, брат! За шею потекло! Но ты не бойся, дура... Трава высохнет, земля высохнет, и мы с тобой высохнем. Солнце одно для всех.</z> <z><o></o>Над головами путников сверкает молния сажени в две длины. Раздается раскатистый удар, и Фекле кажется, что что-то большое, тяжелое и словно круглое катится по небу и прорывает небо над самой ее головой!</z> <z><o></o>— Свят, свят, свят... — крестится Терентий. — Не бойся, сиротка! Не по злобе гремит.</z> <z><o></o>Ноги сапожника и Феклы покрываются кусками тяжелой, мокрой глины. Идти тяжело, скользко, но Терентий шагает всё быстрей и быстрей... Маленькая, слабосильная нищая задыхается и чуть не падает.</z> <z><o></o>Но вот наконец входят они в графскую рощу. Омытые деревья, потревоженные налетевшим порывом ветра, сыплют на них целый поток брызгов. Терентий спотыкается о пни и начинает идти тише.</z> <z><o></o>— Где же тут Данилка? — спрашивает он. — Веди к нему!</z> <z><o></o>Фекла ведет его в чащу и, пройдя с четверть версты, указывает ему на брата Данилку. Ее брат, маленький, восьмилетний мальчик с рыжей, как охра, головой и бледным, болезненным лицом, стоит, прислонившись к дереву, и, склонив голову набок, косится на небо. Одна рука его придерживает поношенную шапчонку, другая спрятана в дупле старой липы. Мальчик всматривается в гремящее небо и, по-видимому, не замечает своей беды. Заслышав шаги и увидев сапожника, он болезненно улыбается и говорит:</z> <z><o></o>— Страсть какой гром, Терентий! Отродясь такого грома не было...</z> <z><o></o>— А рука твоя где?</z> <z><o></o>— В дупле... Вынь, сделай милость, Терентий!</z> <z><o></o>Край дупла надломился и ущемил руку Данилы: дальше просунуть можно, а двинуть назад никак нельзя. Терентий надламывает отломок, и рука мальчика, красная и помятая, освобождается.</z> <z><o></o>— Страсть как гремит! — повторяет мальчик, почесывая руку. — А отчего это гремит, Терентий?</z> <z><o></o>— Туча на тучу надвигается... — говорит сапожник.</z> <z><o></o>Путники выходят из рощи и идут по опушке к чернеющей дороге. Гром мало-помалу утихает, и раскаты его слышатся уже издалека, со стороны деревни.</z> <z><o></o>— Тут, Терентий, намедни утки пролетели... — говорит Данилка, всё еще почесывая руку. — Должно, в Гнилых Займищах на болотах сядут. Фекла, хочешь, я тебе соловьиное гнездо покажу?</z> <z><o></o>— Не трогай, потревожишь... — говорит Терентий, выжимая из своей шапки воду. — Соловей птица певчая, безгрешная... Ему голос такой в горле даден, чтоб бога хвалить и человека увеселять. Грешно его тревожить.</z> <z><o></o>— А воробья?</z> <z><o></o>— Воробья можно. Злая птица, ехидная. Мысли у него в голове, словно у жулика. Не любит, чтоб человеку было хорошо. Когда Христа распинали, он жидам гвозди носил и кричал: «жив! жив!»...</z> <z><o></o>На небе показывается светло-голубое пятно.</z> <z><o></o>— Погляди-кось! — говорит Терентий. — Муравейник разрыло! Затопило шельмов этаких!</z> <z><o></o>Путники нагибаются над муравейником. Ливень размыл жилище муравьев; насекомые встревоженно снуют по грязи и хлопочут около своих утонувших сожителей.</z> <z><o></o>— Ништо вам, не околеете! — ухмыляется сапожник. — Как только солнышко пригреет, и придете в чувство... Это вам, дуракам, наука. В другой раз не будете селиться на низком месте...</z> <z><o></o>Идут дальше.</z> <z><o></o>— А вот и пчелы! — вскрикивает Данилка, указывая на ветку молодого дуба.</z> <z><o></o>На этой ветке, тесно прижавшись друг к другу, сидят измокшие и озябшие пчелы. Их так много, что из-за них не видно ни коры, ни листьев. Многие сидят друг на друге.</z> <z><o></o>— Это пчелиный рой, — учит Терентий. — Он летал и искал себе жилья, а как дождь-то брызнул на него, он и присел. Ежели рой летит, то нужно только водой на него брызнуть, чтоб он сел. Таперя, скажем, ежели захочешь их забрать, то опусти ветку с ними в мешок, потряси, они все и попадают.</z> <z><o></o>Маленькая Фекла вдруг морщится и сильно чешет себе шею. Брат глядит на ее шею и видит на ней большой волдырь.</z> <z><o></o>— Ге-ге! — смеется сапожник. — Знаешь ты, брат Фекла, откеда у тебя эта напасть? В роще где-нибудь на дереве сидят шпанские мухи. Вода текла с них и капнула тебе на шею — оттого и волдырь.</z> <z><o></o>Солнце показывается из-за облаков и заливает лес, поле и наших путников греющим светом. Темная, грозная туча ушла уже далеко и унесла с собою грозу. Воздух становится тепел и пахуч. Пахнет черемухой, медовой кашкой и ландышами.</z> <z><o></o>— Это зелье дают, когда из носа кровь идет, — говорит Терентий, указывая на мохнатый цветок. — Помогает...</z> <z><o></o>Слышится свист и гром, но не тот гром, который только что унесли с собой тучи. Перед глазами Терентия, Данилы и Феклы мчится товарный поезд. Локомотив, пыхтя и дыша черным дымом, тащит за собой больше двадцати вагонов. Сила у него необыкновенная. Детям интересно бы знать, как это локомотив, неживой и без помощи лошадей, может двигаться и тащить такую тяжесть, и Терентий берется объяснить им это:</z> <z><o></o>— Тут, ребята, вся штука в паре... Пар действует... Он, стало быть, прет под энту штуку, что около колес, а оно и тово... этого... и действует...</z> <z><o></o>Путники проходят через полотно железной дороги и затем, спустившись с насыпи, идут к реке. Идут они не за делом, а куда глаза глядят, и всю дорогу разговаривают. Данила спрашивает, Терентий отвечает...</z> <z><o></o>Терентий отвечает на все вопросы, и нет в природе той тайны, которая могла бы поставить его в тупик. Он знает всё. Так, он знает названия всех полевых трав, животных и камней. Он знает, какими травами лечат болезни, не затруднится узнать, сколько лошади или корове лет. Глядя на заход солнца, на лупу, на птиц, он может сказать, какая завтра будет погода. Да и не один Терентий так разумен. Силантий Силыч, кабатчик, огородник, пастух, вообще вся деревня, знают столько же, сколько и он. Учились эти люди не по книгам, а в поле, в лесу, на берегу реки. Учили их сами птицы, когда пели им песни, солнце, когда, заходя, оставляло после себя багровую зарю, сами деревья и травы.</z> <z><o></o>Данилка глядит на Терентия и с жадностью вникает в каждое его слово. Весной, когда еще не надоели тепло и однообразная зелень полей, когда всё ново и дышит свежестью, кому не интересно слушать про золотистых майских жуков, про журавлей, про колосящийся хлеб и журчащие ручьи?</z> <z><o></o>Оба, сапожник и сирота, идут по полю, говорят без умолку и не утомляются. Они без конца бы ходили по белу свету. Идут они и в разговорах про красоту земли не замечают, что за ними следом семенит маленькая, тщедушная нищенка. Она тяжело ступает и задыхается. Слезы повисли на ее глазах. Она рада бы оставить этих неутомимых странников, но куда и к кому может она уйти? У нее нет ни дома, ни родных. Хочешь не хочешь, а иди и слушай разговоры.</z> <z><o></o>Перед полуднем все трое садятся на берегу реки. Данило вынимает из мешка кусок измокшего, превратившегося в кашицу хлеба, и путники начинают есть. Закусив хлебом, Терентий молится богу, потом растягивается на песчаном берегу и засыпает. Пока он спит, мальчик глядит на воду и думает. Много у него разных дум. Недавно он видел грозу, пчел, муравьев, поезд, теперь же перед его глазами суетятся рыбешки. Одни рыбки с вершок и больше, другие не длиннее ногтя. От одного берега к другому, подняв вверх голову, проплывает гадюка.</z> <z><o></o>Только к вечеру наши странники возвращаются в деревню. Дети идут на ночлег в заброшенный сарай, где прежде ссыпался общественный хлеб, а Терентий, простившись с ними, направляется к кабаку. Прижавшись друг к другу, дети лежат на соломе и дремлют.</z> <z><o></o>Мальчик не спит. Он смотрит в темноту, и ему кажется, что он видит всё, что видел днем: тучи, яркое солнце, птиц, рыбешек, долговязого Терентия. Изобилие впечатлений, утомление и голод берут свое. Он горит, как в огне, и ворочается с боку на бок. Ему хочется высказать кому-нибудь всё то, что теперь мерещится ему в потемках и волнует душу, но высказать некому. Фекла еще мала и не понять ей.</z> <z><o></o>«Ужо завтра Терентию расскажу...» — думает мальчик.</z> <z><o></o>Засыпают дети, думая о бесприютном сапожнике. А ночью приходит к ним Терентий, крестит их и кладет им под головы хлеба. И такую любовь не видит никто. Видит ее разве одна только луна, которая плывет по небу и ласково, сквозь дырявую стреху, заглядывает в заброшенный сарай.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/chekhov/index.html">А. П. Чехов</a>. <a href="/text/4210/index.html">День за городом</a></div> <div class="author">Антон Чехов</div> <div class="title"> <h1>День за городом</h1> <div class="subtitle"><z><o></o>(Сценка)</z></div> </div> <z><o></o>Девятый час утра.</z> <z><o></o>Навстречу солнцу ползет темная, свинцовая громада. На ней то там, то сям красными зигзагами мелькает молния. Слышны далекие раскаты грома. Теплый ветер гуляет по траве, гнет деревья и поднимает пыль. Сейчас брызнет майский дождь и начнется настоящая проза.</z> <z><o></o>По селу бегает шестилетняя нищенка Фекла и ищет сапожника Терентия. Беловолосая босоногая девочка бледна. Глаза ее расширены, губы дрожат.</z> <z><o></o>— Дяденька, где Терентий? — спрашивает она каждого встречного. Никто не отвечает. Все заняты приближающейся грозой и прячутся в избы. Наконец встречается ей пономарь Силантий Силыч, друг и приятель Терентия. Он идет и шатается от ветра.</z> <z><o></o>— Дяденька, где Терентий?</z> <z><o></o>— На огородах, — отвечает Силантий.</z> <z><o></o>Нищенка бежит за избы на огороды и находит там Терентия. Сапожник Терентий, высокий старик с рябым худощавым лицом и с очень длинными ногами, босой и одетый в порванную женину кофту, стоит около грядок и пьяными, посоловелыми глазками глядит на темную тучу. На своих длинных, точно журавлиных, ногах он покачивается от ветра, как скворечня.</z> <z><o></o>— Дядя Терентий! — обращается к нему беловолосая нищенка. — Дяденька, родненький!</z> <z><o></o>Терентий нагибается к Фекле и его пьяное, суровое лицо покрывается улыбкой, какая бывает на лицах людей, когда они видят перед собой что-нибудь маленькое, глупенькое, смешное, но горячо любимое.</z> <z><o></o>— А-аа... раба божия Фекла! — говорит он, нежно сюсюкая. — Откуда бог принес?</z> <z><o></o>— Дяденька Терентий, — всхлипывает Фекла, дергая сапожника за полу. — С братцем Данилкой беда приключилась! Пойдем!</z> <z><o></o>— Какая такая беда? У-ух, какой гром! Свят, свят, свят... Какая беда?</z> <z><o></o>— В графской роще Данилка засунул в дупло руку и вытащить теперь не может. Поди, дяденька, вынь ему руку, сделай милость!</z> <z><o></o>— Как же это он руку засунул? Зачем?</z> <z><o></o>— Хотел достать мне из дупла кукушечье яйцо.</z> <z><o></o>— Не успел еще день начаться, а у вас уже горе... — крутит головой Терентий, медленно сплевывая. — Ну, что ж мне таперя с тобой делать? Надо идтить... Надо, волк вас заешь, баловников! Пойдем, сирота!</z> <z><o></o>Терентий идет с огорода и, высоко поднимая свои длинные ноги, начинает шагать вдоль по улице. Он идет быстро, не глядя по сторонам и не останавливаясь, точно его пихают сзади или пугают погоней. За ним едва поспевает нищенка Фекла.</z> <z><o></o>Путники выходят из деревни и по пыльной дороге направляются к синеющей вдали графской роще. К ней версты две будет. А тучи уже заволокли солнце и скоро на небе не остается ни одного голубого местечка. Темнеет.</z> <z><o></o>— Свят, свят, свят, — шепчет Фекла, спеша за Терентием.</z> <z><o></o>Первые брызги, крупные и тяжелые, черными точками ложатся на пыльную дорогу. Большая капля падает на щеку Феклы и ползет слезой к подбородку.</z> <z><o></o>— Дождь начался! — бормочет сапожник, взбудораживая пыль своими босыми костистыми ногами. — Это слава богу, брат Фекла. Дождиком трава и деревья питаются, как мы хлебом. А в рассуждении грома ты не бойся, сиротка. За что тебя этакую махонькую убивать?</z> <z><o></o>Ветер, когда пошел дождь, утихает. Шумит только дождь, стуча, как мелкая дробь, по молодой ржи и сухой дороге.</z> <z><o></o>— Измокнем мы с тобой, Феклушка! — бормочет Терентий. — Сухого места не останется... Хо-хо, брат! За шею потекло! Но ты не бойся, дура... Трава высохнет, земля высохнет, и мы с тобой высохнем. Солнце одно для всех.</z> <z><o></o>Над головами путников сверкает молния сажени в две длины. Раздается раскатистый удар, и Фекле кажется, что что-то большое, тяжелое и словно круглое катится по небу и прорывает небо над самой ее головой!</z> <z><o></o>— Свят, свят, свят... — крестится Терентий. — Не бойся, сиротка! Не по злобе гремит.</z> <z><o></o>Ноги сапожника и Феклы покрываются кусками тяжелой, мокрой глины. Идти тяжело, скользко, но Терентий шагает всё быстрей и быстрей... Маленькая, слабосильная нищая задыхается и чуть не падает.</z> <z><o></o>Но вот наконец входят они в графскую рощу. Омытые деревья, потревоженные налетевшим порывом ветра, сыплют на них целый поток брызгов. Терентий спотыкается о пни и начинает идти тише.</z> <z><o></o>— Где же тут Данилка? — спрашивает он. — Веди к нему!</z> <z><o></o>Фекла ведет его в чащу и, пройдя с четверть версты, указывает ему на брата Данилку. Ее брат, маленький, восьмилетний мальчик с рыжей, как охра, головой и бледным, болезненным лицом, стоит, прислонившись к дереву, и, склонив голову набок, косится на небо. Одна рука его придерживает поношенную шапчонку, другая спрятана в дупле старой липы. Мальчик всматривается в гремящее небо и, по-видимому, не замечает своей беды. Заслышав шаги и увидев сапожника, он болезненно улыбается и говорит:</z> <z><o></o>— Страсть какой гром, Терентий! Отродясь такого грома не было...</z> <z><o></o>— А рука твоя где?</z> <z><o></o>— В дупле... Вынь, сделай милость, Терентий!</z> <z><o></o>Край дупла надломился и ущемил руку Данилы: дальше просунуть можно, а двинуть назад никак нельзя. Терентий надламывает отломок, и рука мальчика, красная и помятая, освобождается.</z> <z><o></o>— Страсть как гремит! — повторяет мальчик, почесывая руку. — А отчего это гремит, Терентий?</z> <z><o></o>— Туча на тучу надвигается... — говорит сапожник.</z> <z><o></o>Путники выходят из рощи и идут по опушке к чернеющей дороге. Гром мало-помалу утихает, и раскаты его слышатся уже издалека, со стороны деревни.</z> <z><o></o>— Тут, Терентий, намедни утки пролетели... — говорит Данилка, всё еще почесывая руку. — Должно, в Гнилых Займищах на болотах сядут. Фекла, хочешь, я тебе соловьиное гнездо покажу?</z> <z><o></o>— Не трогай, потревожишь... — говорит Терентий, выжимая из своей шапки воду. — Соловей птица певчая, безгрешная... Ему голос такой в горле даден, чтоб бога хвалить и человека увеселять. Грешно его тревожить.</z> <z><o></o>— А воробья?</z> <z><o></o>— Воробья можно. Злая птица, ехидная. Мысли у него в голове, словно у жулика. Не любит, чтоб человеку было хорошо. Когда Христа распинали, он жидам гвозди носил и кричал: «жив! жив!»...</z> <z><o></o>На небе показывается светло-голубое пятно.</z> <z><o></o>— Погляди-кось! — говорит Терентий. — Муравейник разрыло! Затопило шельмов этаких!</z> <z><o></o>Путники нагибаются над муравейником. Ливень размыл жилище муравьев; насекомые встревоженно снуют по грязи и хлопочут около своих утонувших сожителей.</z> <z><o></o>— Ништо вам, не околеете! — ухмыляется сапожник. — Как только солнышко пригреет, и придете в чувство... Это вам, дуракам, наука. В другой раз не будете селиться на низком месте...</z> <z><o></o>Идут дальше.</z> <z><o></o>— А вот и пчелы! — вскрикивает Данилка, указывая на ветку молодого дуба.</z> <z><o></o>На этой ветке, тесно прижавшись друг к другу, сидят измокшие и озябшие пчелы. Их так много, что из-за них не видно ни коры, ни листьев. Многие сидят друг на друге.</z> <z><o></o>— Это пчелиный рой, — учит Терентий. — Он летал и искал себе жилья, а как дождь-то брызнул на него, он и присел. Ежели рой летит, то нужно только водой на него брызнуть, чтоб он сел. Таперя, скажем, ежели захочешь их забрать, то опусти ветку с ними в мешок, потряси, они все и попадают.</z> <z><o></o>Маленькая Фекла вдруг морщится и сильно чешет себе шею. Брат глядит на ее шею и видит на ней большой волдырь.</z> <z><o></o>— Ге-ге! — смеется сапожник. — Знаешь ты, брат Фекла, откеда у тебя эта напасть? В роще где-нибудь на дереве сидят шпанские мухи. Вода текла с них и капнула тебе на шею — оттого и волдырь.</z> <z><o></o>Солнце показывается из-за облаков и заливает лес, поле и наших путников греющим светом. Темная, грозная туча ушла уже далеко и унесла с собою грозу. Воздух становится тепел и пахуч. Пахнет черемухой, медовой кашкой и ландышами.</z> <z><o></o>— Это зелье дают, когда из носа кровь идет, — говорит Терентий, указывая на мохнатый цветок. — Помогает...</z> <z><o></o>Слышится свист и гром, но не тот гром, который только что унесли с собой тучи. Перед глазами Терентия, Данилы и Феклы мчится товарный поезд. Локомотив, пыхтя и дыша черным дымом, тащит за собой больше двадцати вагонов. Сила у него необыкновенная. Детям интересно бы знать, как это локомотив, неживой и без помощи лошадей, может двигаться и тащить такую тяжесть, и Терентий берется объяснить им это:</z> <z><o></o>— Тут, ребята, вся штука в паре... Пар действует... Он, стало быть, прет под энту штуку, что около колес, а оно и тово... этого... и действует...</z> <z><o></o>Путники проходят через полотно железной дороги и затем, спустившись с насыпи, идут к реке. Идут они не за делом, а куда глаза глядят, и всю дорогу разговаривают. Данила спрашивает, Терентий отвечает...</z> <z><o></o>Терентий отвечает на все вопросы, и нет в природе той тайны, которая могла бы поставить его в тупик. Он знает всё. Так, он знает названия всех полевых трав, животных и камней. Он знает, какими травами лечат болезни, не затруднится узнать, сколько лошади или корове лет. Глядя на заход солнца, на лупу, на птиц, он может сказать, какая завтра будет погода. Да и не один Терентий так разумен. Силантий Силыч, кабатчик, огородник, пастух, вообще вся деревня, знают столько же, сколько и он. Учились эти люди не по книгам, а в поле, в лесу, на берегу реки. Учили их сами птицы, когда пели им песни, солнце, когда, заходя, оставляло после себя багровую зарю, сами деревья и травы.</z> <z><o></o>Данилка глядит на Терентия и с жадностью вникает в каждое его слово. Весной, когда еще не надоели тепло и однообразная зелень полей, когда всё ново и дышит свежестью, кому не интересно слушать про золотистых майских жуков, про журавлей, про колосящийся хлеб и журчащие ручьи?</z> <z><o></o>Оба, сапожник и сирота, идут по полю, говорят без умолку и не утомляются. Они без конца бы ходили по белу свету. Идут они и в разговорах про красоту земли не замечают, что за ними следом семенит маленькая, тщедушная нищенка. Она тяжело ступает и задыхается. Слезы повисли на ее глазах. Она рада бы оставить этих неутомимых странников, но куда и к кому может она уйти? У нее нет ни дома, ни родных. Хочешь не хочешь, а иди и слушай разговоры.</z> <z><o></o>Перед полуднем все трое садятся на берегу реки. Данило вынимает из мешка кусок измокшего, превратившегося в кашицу хлеба, и путники начинают есть. Закусив хлебом, Терентий молится богу, потом растягивается на песчаном берегу и засыпает. Пока он спит, мальчик глядит на воду и думает. Много у него разных дум. Недавно он видел грозу, пчел, муравьев, поезд, теперь же перед его глазами суетятся рыбешки. Одни рыбки с вершок и больше, другие не длиннее ногтя. От одного берега к другому, подняв вверх голову, проплывает гадюка.</z> <z><o></o>Только к вечеру наши странники возвращаются в деревню. Дети идут на ночлег в заброшенный сарай, где прежде ссыпался общественный хлеб, а Терентий, простившись с ними, направляется к кабаку. Прижавшись друг к другу, дети лежат на соломе и дремлют.</z> <z><o></o>Мальчик не спит. Он смотрит в темноту, и ему кажется, что он видит всё, что видел днем: тучи, яркое солнце, птиц, рыбешек, долговязого Терентия. Изобилие впечатлений, утомление и голод берут свое. Он горит, как в огне, и ворочается с боку на бок. Ему хочется высказать кому-нибудь всё то, что теперь мерещится ему в потемках и волнует душу, но высказать некому. Фекла еще мала и не понять ей.</z> <z><o></o>«Ужо завтра Терентию расскажу...» — думает мальчик.</z> <z><o></o>Засыпают дети, думая о бесприютном сапожнике. А ночью приходит к ним Терентий, крестит их и кладет им под головы хлеба. И такую любовь не видит никто. Видит ее разве одна только луна, которая плывет по небу и ласково, сквозь дырявую стреху, заглядывает в заброшенный сарай.</z>
4220
Нужно было сломать старый дом, чтобы на месте его построить новый. Я водил архитектора по пустым комнатам и между делом рассказывал ему разные истории. Рваные обои, тусклые окна, темные печи — всё это носило следы недавней жизни и вызывало воспоминания. По этой, например, лестнице однажды пьяные люди несли покойника, спотыкнулись и вместе с гробом полетели вниз; живые больно ушиблись, а мертвый, как ни в чем не бывало, был очень серьезен и покачивал головой, когда его поднимали с пола и опять укладывали в гроб. Вот три подряд двери: тут жили барышни, которые часто принимали у себя гостей, а потому одевались чище всех жильцов и исправно платили за квартиру. Дверь, что в конце коридора, ведет в прачечную, где днем мыли белье, а ночью шумели и пили пиво. А в этой квартирке из трех комнат всё насквозь пропитано бактериями и бациллами. Тут нехорошо. Тут погибло много жильцов, и я положительно утверждаю, что эта квартира кем-то когда-то была проклята и что в ней вместе с жильцами всегда жил еще кто-то, невидимый. Особенно памятна мне судьба одной семьи. Представьте вы себе ничем не замечательного, обыкновенного человечка, у которого есть мать, жена и четверо ребят. Звали его Путохиным, служил он писцом у нотариуса и получал 35 рублей в месяц. Это был человек трезвый, религиозный, серьезный. Когда он приносил ко мне деньги за квартиру, то всегда извинялся, что плохо одет; извинялся, что просрочил пять дней, и когда я давал ему расписку в получении, то он добродушно улыбался и говорил: «Ну, вот еще! Не люблю я этих расписок!» Жил он бедно, но чисто. В этой средней комнате помещались четверо ребят и их бабушка; тут варили, спали, принимали гостей и даже танцевали. В этой комнатке жил сам Путохин; у него был стол, за которым он исполнял частные заказы: переписывал роли, доклады и т. п. Тут, направо, обитал его жилец, слесарь Егорыч — степенный, но пьющий человек; всегда ему было жарко, и оттого он всегда ходил босиком и в одной жилетке. Егорыч починял замки, пистолеты, детские велосипеды, не отказывался чинить дешевые стенные часы, делал за четвертак коньки, но эту работу он презирал и считал себя специалистом по части музыкальных инструментов. На его столе, среди стального и железного хлама, всегда можно было увидеть гармонику с отломанным клапаном или трубу с вогнутыми боками. Платил он за комнату Путохину два с полтиной, всегда был около своего верстака и выходил только для того, чтобы сунуть в печку какую-нибудь железку. Когда я, что бывало очень редко, заходил вечерами в эту квартиру, то всякий раз заставал такую картину: Путохин сидел за своим столом и переписывал что-нибудь, его мать и жена, тощая женщина с утомленным лицом, сидели около лампы и шили; Егорыч визжал терпугом. А горячая, еще не совсем потухшая печка испускала из себя жар и духоту; в тяжелом воздухе пахло щами, пеленками и Егорычем. Бедно и душно, но от рабочих лиц, от детских штанишек, развешанных вдоль печки, от железок Егорыча веяло все-таки миром, лаской, довольством... За дверями, в коридоре бегали детишки, причесанные, веселые и глубоко убежденные в том, что на этом свете все обстоит благополучно и так будет без конца, стоит только по утрам и ложась спать молиться богу. Теперь представьте себе, что посреди этой самой комнаты, в двух шагах от печки, стоит гроб, в котором лежит жена Путохина. Нет того мужа, жена которого жила бы вечно, но тут эта смерть имела что-то особенное. Когда я во время панихиды взглянул на серьезное лицо мужа, на его строгие глаза, то подумал: «Эге, брат!» Мне казалось, что он сам, его дети, бабушка, Егорыч уже намечены тем невидимым существом, которое жило с ними в этой квартире. Я глубоко суеверный человек, быть может, оттого, что я домовладелец, и сорок лет имел дело с жильцами. Я верю в то, что если вам не везет в карты с самого начала, то вы будете проигрывать до конца; когда судьбе нужно стереть с лица земли вас и вашу семью, то всё время она остается неумолимо последовательной и первое несчастье обыкновенно бывает только началом длинной цепи... По своей природе несчастья — те же камни. Нужно только одному камню свалиться с высокого берега, чтобы за ним посыпались другие. Одним словом, уходя после панихиды от Путохина, я верил, что ему и его семье несдобровать... Действительно, проходит неделя, и нотариус неожиданно дает Путохину отставку и на его место сажает какую-то барышню. И что же? Путохина взволновала не столько потеря места, как то, что вместо него посадили именно барышню, а не мужчину. Почему барышню? Это его так оскорбило, что он, вернувшись домой, пересек своих ребятишек, обругал мать и напился пьян. За компанию с ним напился и Егорыч. Путохин принес мне плату за квартиру, но уже не извинялся, хотя просрочил 18 дней, и молчал, когда брал от меня расписку в получении. На следующий месяц деньги принесла уже мать; она дала мне только половину, а другую половину обещала через неделю. На третий месяц я не получил ни копейки и дворник стал мне жаловаться, что жильцы квартиры № 23 ведут себя «неблагородно». Это были нехорошие симптомы. Представьте вы себе такую картину. Хмурое петербургское утро глядит в эти тусклые окна. Около печки старуха поит детей чаем. Только старший внук Вася пьет из стакана, а остальным чай наливается прямо в блюдечки. Перед печкой сидит на корточках Егорыч и сует железку в огонь. От вчерашнего пьянства у него тяжела голова и мутны глаза; он крякает, дрожит и кашляет. — Совсем с пути сбил, дьявол! — ворчит он. — Сам пьет и других в грех вводит. Путохин сидит в своей комнате на кровати, на которой давно уже нет ни одеяла, ни подушек, и, запустив руки в волоса, тупо глядит себе под ноги. Он оборван, нечесан, болен. — Пей, пей скорей, а то в школу опоздаешь! — торопит старуха Васю. — Да и мне время идти к жидам полы мыть... Во всей квартире только одна старуха не падает духом. Она вспомнила старину и занялась грязной, черной работой. По пятницам она моет у евреев в ссудной кассе полы, по субботам ходит к купцам стирать и по воскресеньям, с утра до вечера, бегает по городу и разыскивает благодетельниц. Каждый день у нее какая-нибудь работа. Она и стирает, и полы моет, и младенцев принимает, и сватает, и нищенствует. Правда, и она не прочь выпить с горя, но и в пьяном виде не забывает своих обязанностей. На Руси много таких крепких старух, и сколько благополучии держится на них! Напившись чаю, Вася укладывает в сумку свои книги и идет за печку; тут рядом с платьями бабушки должно висеть его пальто. Через минуту он выходит из-за печки и спрашивает: — А где же мое пальто? Бабушка и остальные ребятишки начинают вместе искать пальто, ищут долго, но пальто как в воду кануло. Где оно? Бабушка и Вася бледны, испуганы. Даже Егорыч удивлен. Молчит и не двигается один только Путохин. Чуткий ко всякого рода беспорядкам, на этот раз он делает вид, что ничего не видит и не слышит. Это подозрительно. — Он пропил! — заявляет Егорыч. Путохин молчит, значит, это правда. Вася в ужасе. Его пальто, прекрасное пальто, сшитое из суконного платья покойной матери, пальто на прекрасной коленкоровой подкладке, пропито в кабаке! А вместе с пальто, значит, пропит и синий карандаш, лежавший в боковом кармане, и записная книжка с золотыми буквами «Nota bene»! В книжке засунут другой карандаш с резинкой, и, кроме того, в ней лежат переводные картинки. Вася охотно бы заплакал, но плакать нельзя. Если отец, у которого болит голова, услышит плач, то закричит, затопает ногами и начнет драться, а с похмелья дерется он ужасно. Бабушка вступится за Васю, а отец ударит и бабушку; кончится тем, что Егорыч вмешается в драку, вцепится в отца и вместе с ним упадет на пол. Оба валяются на полу, барахтаются и дышат пьяной, животной злобой, а бабушка плачет, дети визжат, соседи посылают за дворником. Нет, лучше не плакать. Оттого, что нельзя плакать и возмущаться вслух, Вася мычит, ломает руки и дрыгает ногами, или, укусив себе рукав, долго треплет его зубами, как собака зайца. Глаза его безумны, и лицо искривлено отчаянием. Глядя на него, бабушка вдруг срывает со своей головы платок и начинает тоже выделывать руками и ногами разные штуки, молча, уставившись глазами в одну точку. И в это время, я думаю, в головах мальчика и старухи сидит ясная уверенность, что их жизнь погибла, что надежды нет... Путохин не слышит плача, но ему из его комнатки всё видно. Когда полчаса спустя Вася, окутанный в бабушкину шаль, уходит в школу, он, с лицом, которое я не берусь описать, выходит на улицу и идет за ним. Ему хочется окликнуть мальчика, утешить, попросить прощения, дать ему честное слово, призвать покойную мать в свидетели, но из груди вместо слов вырываются одни рыдания. Утро сырое, холодное. Дойдя до городского училища, Вася, чтобы товарищи не сказали, что он похож на бабу, распутывает шаль и входит в училище в одной только куртке. А вернувшись домой, Путохин рыдает, бормочет какие-то несвязные слова, кланяется в ноги и матери, и Егорычу, и его верстаку. Потом, немного придя в себя, он бежит ко мне и, задыхаясь, ради бога просит у меня какого-нибудь места. Я его обнадеживаю, конечно. — Наконец-таки я очнулся! — говорит он. — Пора уж и за ум взяться. Побезобразничал и будет с меня. Он радуется и благодарит меня, а я, который за всё время, пока владею домом, отлично изучил этих господ жильцов, гляжу на него, и так и хочется мне сказать ему: — Поздно, голубчик! Ты уже умер! От меня Путохин бежит к городскому училищу. Тут он шагает и ждет, когда выпустят его мальчика. — Вот что, Вася! — говорит он радостно, когда Вася наконец выходит. — Мне сейчас обещали место. Погоди, я куплю тебе отличную шубу... я тебя в гимназию отдам! Понимаешь? В гимназию! Я тебя в дворяне выведу! А пить больше не буду. Честное слово, не буду. И он глубоко верит в светлое будущее. Но вот наступает вечер. Старуха, вернувшись от жидов с двугривенным, утомленная и разбитая, принимается за стирку детского белья. Вася сидит и решает задачу. Егорыч не работает. По милости Путохина он спился и теперь чувствует неодолимую жажду выпить. В комнатах душно, жарко. От корыта, в котором старуха моет белье, валит пар. — Пойдем, что ли? — угрюмо спрашивает Егорыч. Мой жилец молчит. После возбуждения ему становится невыносимо скучно. Он борется с желанием выпить, с тоской и... и, конечно, тоска берет верх. История известная... К ночи Егорыч и Путохин уходят, а утром Вася не находит бабушкиной шали. Вот какая история происходила в этой квартире. Пропивши шаль, Путохин уж больше не возвращался домой. Куда он исчез, я не знаю. После того как он пропал, старуха сначала запила, а потом слегла. Ее свезли в больницу, младших ребят взяла какая-то родня, а Вася поступил вот в эту прачечную. Днем он подавал утюги, а ночью бегал за пивом. Когда из прачечной его выгнали, он поступил к одной из барышень, бегал по ночам, исполняя какие-то поручения, и его звали уже «вышибалой». Что дальше было с ним, я не знаю. А в этой вот комнате десять лет жил нищий-музыкант. Когда он умер, в его перине нашли двадцать тысяч. Нужно было сломать старый дом, чтобы на месте его построить новый. Я водил архитектора по пустым комнатам и между делом рассказывал ему разные истории. Рваные обои, тусклые окна, темные печи — всё это носило следы недавней жизни и вызывало воспоминания. По этой, например, лестнице однажды пьяные люди несли покойника, спотыкнулись и вместе с гробом полетели вниз; живые больно ушиблись, а мертвый, как ни в чем не бывало, был очень серьезен и покачивал головой, когда его поднимали с пола и опять укладывали в гроб. Вот три подряд двери: тут жили барышни, которые часто принимали у себя гостей, а потому одевались чище всех жильцов и исправно платили за квартиру. Дверь, что в конце коридора, ведет в прачечную, где днем мыли белье, а ночью шумели и пили пиво. А в этой квартирке из трех комнат всё насквозь пропитано бактериями и бациллами. Тут нехорошо. Тут погибло много жильцов, и я положительно утверждаю, что эта квартира кем-то когда-то была проклята и что в ней вместе с жильцами всегда жил еще кто-то, невидимый. Особенно памятна мне судьба одной семьи. Представьте вы себе ничем не замечательного, обыкновенного человечка, у которого есть мать, жена и четверо ребят. Звали его Путохиным, служил он писцом у нотариуса и получал 35 рублей в месяц. Это был человек трезвый, религиозный, серьезный. Когда он приносил ко мне деньги за квартиру, то всегда извинялся, что плохо одет; извинялся, что просрочил пять дней, и когда я давал ему расписку в получении, то он добродушно улыбался и говорил: «Ну, вот еще! Не люблю я этих расписок!» Жил он бедно, но чисто. В этой средней комнате помещались четверо ребят и их бабушка; тут варили, спали, принимали гостей и даже танцевали. В этой комнатке жил сам Путохин; у него был стол, за которым он исполнял частные заказы: переписывал роли, доклады и т. п. Тут, направо, обитал его жилец, слесарь Егорыч — степенный, но пьющий человек; всегда ему было жарко, и оттого он всегда ходил босиком и в одной жилетке. Егорыч починял замки, пистолеты, детские велосипеды, не отказывался чинить дешевые стенные часы, делал за четвертак коньки, но эту работу он презирал и считал себя специалистом по части музыкальных инструментов. На его столе, среди стального и железного хлама, всегда можно было увидеть гармонику с отломанным клапаном или трубу с вогнутыми боками. Платил он за комнату Путохину два с полтиной, всегда был около своего верстака и выходил только для того, чтобы сунуть в печку какую-нибудь железку. Когда я, что бывало очень редко, заходил вечерами в эту квартиру, то всякий раз заставал такую картину: Путохин сидел за своим столом и переписывал что-нибудь, его мать и жена, тощая женщина с утомленным лицом, сидели около лампы и шили; Егорыч визжал терпугом. А горячая, еще не совсем потухшая печка испускала из себя жар и духоту; в тяжелом воздухе пахло щами, пеленками и Егорычем. Бедно и душно, но от рабочих лиц, от детских штанишек, развешанных вдоль печки, от железок Егорыча веяло все-таки миром, лаской, довольством... За дверями, в коридоре бегали детишки, причесанные, веселые и глубоко убежденные в том, что на этом свете все обстоит благополучно и так будет без конца, стоит только по утрам и ложась спать молиться богу. Теперь представьте себе, что посреди этой самой комнаты, в двух шагах от печки, стоит гроб, в котором лежит жена Путохина. Нет того мужа, жена которого жила бы вечно, но тут эта смерть имела что-то особенное. Когда я во время панихиды взглянул на серьезное лицо мужа, на его строгие глаза, то подумал: «Эге, брат!» Мне казалось, что он сам, его дети, бабушка, Егорыч уже намечены тем невидимым существом, которое жило с ними в этой квартире. Я глубоко суеверный человек, быть может, оттого, что я домовладелец, и сорок лет имел дело с жильцами. Я верю в то, что если вам не везет в карты с самого начала, то вы будете проигрывать до конца; когда судьбе нужно стереть с лица земли вас и вашу семью, то всё время она остается неумолимо последовательной и первое несчастье обыкновенно бывает только началом длинной цепи... По своей природе несчастья — те же камни. Нужно только одному камню свалиться с высокого берега, чтобы за ним посыпались другие. Одним словом, уходя после панихиды от Путохина, я верил, что ему и его семье несдобровать... Действительно, проходит неделя, и нотариус неожиданно дает Путохину отставку и на его место сажает какую-то барышню. И что же? Путохина взволновала не столько потеря места, как то, что вместо него посадили именно барышню, а не мужчину. Почему барышню? Это его так оскорбило, что он, вернувшись домой, пересек своих ребятишек, обругал мать и напился пьян. За компанию с ним напился и Егорыч. Путохин принес мне плату за квартиру, но уже не извинялся, хотя просрочил 18 дней, и молчал, когда брал от меня расписку в получении. На следующий месяц деньги принесла уже мать; она дала мне только половину, а другую половину обещала через неделю. На третий месяц я не получил ни копейки и дворник стал мне жаловаться, что жильцы квартиры № 23 ведут себя «неблагородно». Это были нехорошие симптомы. Представьте вы себе такую картину. Хмурое петербургское утро глядит в эти тусклые окна. Около печки старуха поит детей чаем. Только старший внук Вася пьет из стакана, а остальным чай наливается прямо в блюдечки. Перед печкой сидит на корточках Егорыч и сует железку в огонь. От вчерашнего пьянства у него тяжела голова и мутны глаза; он крякает, дрожит и кашляет. — Совсем с пути сбил, дьявол! — ворчит он. — Сам пьет и других в грех вводит. Путохин сидит в своей комнате на кровати, на которой давно уже нет ни одеяла, ни подушек, и, запустив руки в волоса, тупо глядит себе под ноги. Он оборван, нечесан, болен. — Пей, пей скорей, а то в школу опоздаешь! — торопит старуха Васю. — Да и мне время идти к жидам полы мыть... Во всей квартире только одна старуха не падает духом. Она вспомнила старину и занялась грязной, черной работой. По пятницам она моет у евреев в ссудной кассе полы, по субботам ходит к купцам стирать и по воскресеньям, с утра до вечера, бегает по городу и разыскивает благодетельниц. Каждый день у нее какая-нибудь работа. Она и стирает, и полы моет, и младенцев принимает, и сватает, и нищенствует. Правда, и она не прочь выпить с горя, но и в пьяном виде не забывает своих обязанностей. На Руси много таких крепких старух, и сколько благополучии держится на них! Напившись чаю, Вася укладывает в сумку свои книги и идет за печку; тут рядом с платьями бабушки должно висеть его пальто. Через минуту он выходит из-за печки и спрашивает: — А где же мое пальто? Бабушка и остальные ребятишки начинают вместе искать пальто, ищут долго, но пальто как в воду кануло. Где оно? Бабушка и Вася бледны, испуганы. Даже Егорыч удивлен. Молчит и не двигается один только Путохин. Чуткий ко всякого рода беспорядкам, на этот раз он делает вид, что ничего не видит и не слышит. Это подозрительно. — Он пропил! — заявляет Егорыч. Путохин молчит, значит, это правда. Вася в ужасе. Его пальто, прекрасное пальто, сшитое из суконного платья покойной матери, пальто на прекрасной коленкоровой подкладке, пропито в кабаке! А вместе с пальто, значит, пропит и синий карандаш, лежавший в боковом кармане, и записная книжка с золотыми буквами «Nota bene»! В книжке засунут другой карандаш с резинкой, и, кроме того, в ней лежат переводные картинки. Вася охотно бы заплакал, но плакать нельзя. Если отец, у которого болит голова, услышит плач, то закричит, затопает ногами и начнет драться, а с похмелья дерется он ужасно. Бабушка вступится за Васю, а отец ударит и бабушку; кончится тем, что Егорыч вмешается в драку, вцепится в отца и вместе с ним упадет на пол. Оба валяются на полу, барахтаются и дышат пьяной, животной злобой, а бабушка плачет, дети визжат, соседи посылают за дворником. Нет, лучше не плакать. Оттого, что нельзя плакать и возмущаться вслух, Вася мычит, ломает руки и дрыгает ногами, или, укусив себе рукав, долго треплет его зубами, как собака зайца. Глаза его безумны, и лицо искривлено отчаянием. Глядя на него, бабушка вдруг срывает со своей головы платок и начинает тоже выделывать руками и ногами разные штуки, молча, уставившись глазами в одну точку. И в это время, я думаю, в головах мальчика и старухи сидит ясная уверенность, что их жизнь погибла, что надежды нет... Путохин не слышит плача, но ему из его комнатки всё видно. Когда полчаса спустя Вася, окутанный в бабушкину шаль, уходит в школу, он, с лицом, которое я не берусь описать, выходит на улицу и идет за ним. Ему хочется окликнуть мальчика, утешить, попросить прощения, дать ему честное слово, призвать покойную мать в свидетели, но из груди вместо слов вырываются одни рыдания. Утро сырое, холодное. Дойдя до городского училища, Вася, чтобы товарищи не сказали, что он похож на бабу, распутывает шаль и входит в училище в одной только куртке. А вернувшись домой, Путохин рыдает, бормочет какие-то несвязные слова, кланяется в ноги и матери, и Егорычу, и его верстаку. Потом, немного придя в себя, он бежит ко мне и, задыхаясь, ради бога просит у меня какого-нибудь места. Я его обнадеживаю, конечно. — Наконец-таки я очнулся! — говорит он. — Пора уж и за ум взяться. Побезобразничал и будет с меня. Он радуется и благодарит меня, а я, который за всё время, пока владею домом, отлично изучил этих господ жильцов, гляжу на него, и так и хочется мне сказать ему: — Поздно, голубчик! Ты уже умер! От меня Путохин бежит к городскому училищу. Тут он шагает и ждет, когда выпустят его мальчика. — Вот что, Вася! — говорит он радостно, когда Вася наконец выходит. — Мне сейчас обещали место. Погоди, я куплю тебе отличную шубу... я тебя в гимназию отдам! Понимаешь? В гимназию! Я тебя в дворяне выведу! А пить больше не буду. Честное слово, не буду. И он глубоко верит в светлое будущее. Но вот наступает вечер. Старуха, вернувшись от жидов с двугривенным, утомленная и разбитая, принимается за стирку детского белья. Вася сидит и решает задачу. Егорыч не работает. По милости Путохина он спился и теперь чувствует неодолимую жажду выпить. В комнатах душно, жарко. От корыта, в котором старуха моет белье, валит пар. — Пойдем, что ли? — угрюмо спрашивает Егорыч. Мой жилец молчит. После возбуждения ему становится невыносимо скучно. Он борется с желанием выпить, с тоской и... и, конечно, тоска берет верх. История известная... К ночи Егорыч и Путохин уходят, а утром Вася не находит бабушкиной шали. Вот какая история происходила в этой квартире. Пропивши шаль, Путохин уж больше не возвращался домой. Куда он исчез, я не знаю. После того как он пропал, старуха сначала запила, а потом слегла. Ее свезли в больницу, младших ребят взяла какая-то родня, а Вася поступил вот в эту прачечную. Днем он подавал утюги, а ночью бегал за пивом. Когда из прачечной его выгнали, он поступил к одной из барышень, бегал по ночам, исполняя какие-то поручения, и его звали уже «вышибалой». Что дальше было с ним, я не знаю. А в этой вот комнате десять лет жил нищий-музыкант. Когда он умер, в его перине нашли двадцать тысяч.
А. П. Чехов
Старый дом
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/chekhov/index.html">А. П. Чехов</a>. <a href="/text/4220/index.html">Старый дом</a></div> <div class="author">Антон Чехов</div> <div class="title"> <h1>Старый дом</h1> <div class="subtitle">(Рассказ домовладельца)</div> </div> <z><o></o>Нужно было сломать старый дом, чтобы на месте его построить новый. Я водил архитектора по пустым комнатам и между делом рассказывал ему разные истории. Рваные обои, тусклые окна, темные печи — всё это носило следы недавней жизни и вызывало воспоминания. По этой, например, лестнице однажды пьяные люди несли покойника, спотыкнулись и вместе с гробом полетели вниз; живые больно ушиблись, а мертвый, как ни в чем не бывало, был очень серьезен и покачивал головой, когда его поднимали с пола и опять укладывали в гроб. Вот три подряд двери: тут жили барышни, которые часто принимали у себя гостей, а потому одевались чище всех жильцов и исправно платили за квартиру. Дверь, что в конце коридора, ведет в прачечную, где днем мыли белье, а ночью шумели и пили пиво. А в этой квартирке из трех комнат всё насквозь пропитано бактериями и бациллами. Тут нехорошо. Тут погибло много жильцов, и я положительно утверждаю, что эта квартира кем-то когда-то была проклята и что в ней вместе с жильцами всегда жил еще кто-то, невидимый. Особенно памятна мне судьба одной семьи. Представьте вы себе ничем не замечательного, обыкновенного человечка, у которого есть мать, жена и четверо ребят. Звали его Путохиным, служил он писцом у нотариуса и получал 35 рублей в месяц. Это был человек трезвый, религиозный, серьезный. Когда он приносил ко мне деньги за квартиру, то всегда извинялся, что плохо одет; извинялся, что просрочил пять дней, и когда я давал ему расписку в получении, то он добродушно улыбался и говорил: «Ну, вот еще! Не люблю я этих расписок!» Жил он бедно, но чисто. В этой средней комнате помещались четверо ребят и их бабушка; тут варили, спали, принимали гостей и даже танцевали. В этой комнатке жил сам Путохин; у него был стол, за которым он исполнял частные заказы: переписывал роли, доклады и т. п. Тут, направо, обитал его жилец, слесарь Егорыч — степенный, но пьющий человек; всегда ему было жарко, и оттого он всегда ходил босиком и в одной жилетке. Егорыч починял замки, пистолеты, детские велосипеды, не отказывался чинить дешевые стенные часы, делал за четвертак коньки, но эту работу он презирал и считал себя специалистом по части музыкальных инструментов. На его столе, среди стального и железного хлама, всегда можно было увидеть гармонику с отломанным клапаном или трубу с вогнутыми боками. Платил он за комнату Путохину два с полтиной, всегда был около своего верстака и выходил только для того, чтобы сунуть в печку какую-нибудь железку.</z> <z><o></o>Когда я, что бывало очень редко, заходил вечерами в эту квартиру, то всякий раз заставал такую картину: Путохин сидел за своим столом и переписывал что-нибудь, его мать и жена, тощая женщина с утомленным лицом, сидели около лампы и шили; Егорыч визжал терпугом. А горячая, еще не совсем потухшая печка испускала из себя жар и духоту; в тяжелом воздухе пахло щами, пеленками и Егорычем. Бедно и душно, но от рабочих лиц, от детских штанишек, развешанных вдоль печки, от железок Егорыча веяло все-таки миром, лаской, довольством... За дверями, в коридоре бегали детишки, причесанные, веселые и глубоко убежденные в том, что на этом свете все обстоит благополучно и так будет без конца, стоит только по утрам и ложась спать молиться богу.</z> <z><o></o>Теперь представьте себе, что посреди этой самой комнаты, в двух шагах от печки, стоит гроб, в котором лежит жена Путохина. Нет того мужа, жена которого жила бы вечно, но тут эта смерть имела что-то особенное. Когда я во время панихиды взглянул на серьезное лицо мужа, на его строгие глаза, то подумал:</z> <z><o></o>«Эге, брат!»</z> <z><o></o>Мне казалось, что он сам, его дети, бабушка, Егорыч уже намечены тем невидимым существом, которое жило с ними в этой квартире. Я глубоко суеверный человек, быть может, оттого, что я домовладелец, и сорок лет имел дело с жильцами. Я верю в то, что если вам не везет в карты с самого начала, то вы будете проигрывать до конца; когда судьбе нужно стереть с лица земли вас и вашу семью, то всё время она остается неумолимо последовательной и первое несчастье обыкновенно бывает только началом длинной цепи... По своей природе несчастья — те же камни. Нужно только одному камню свалиться с высокого берега, чтобы за ним посыпались другие. Одним словом, уходя после панихиды от Путохина, я верил, что ему и его семье несдобровать...</z> <z><o></o>Действительно, проходит неделя, и нотариус неожиданно дает Путохину отставку и на его место сажает какую-то барышню. И что же? Путохина взволновала не столько потеря места, как то, что вместо него посадили именно барышню, а не мужчину. Почему барышню? Это его так оскорбило, что он, вернувшись домой, пересек своих ребятишек, обругал мать и напился пьян. За компанию с ним напился и Егорыч.</z> <z><o></o>Путохин принес мне плату за квартиру, но уже не извинялся, хотя просрочил 18 дней, и молчал, когда брал от меня расписку в получении. На следующий месяц деньги принесла уже мать; она дала мне только половину, а другую половину обещала через неделю. На третий месяц я не получил ни копейки и дворник стал мне жаловаться, что жильцы квартиры № 23 ведут себя «неблагородно». Это были нехорошие симптомы.</z> <z><o></o>Представьте вы себе такую картину. Хмурое петербургское утро глядит в эти тусклые окна. Около печки старуха поит детей чаем. Только старший внук Вася пьет из стакана, а остальным чай наливается прямо в блюдечки. Перед печкой сидит на корточках Егорыч и сует железку в огонь. От вчерашнего пьянства у него тяжела голова и мутны глаза; он крякает, дрожит и кашляет.</z> <z><o></o>— Совсем с пути сбил, дьявол! — ворчит он. — Сам пьет и других в грех вводит.</z> <z><o></o>Путохин сидит в своей комнате на кровати, на которой давно уже нет ни одеяла, ни подушек, и, запустив руки в волоса, тупо глядит себе под ноги. Он оборван, нечесан, болен.</z> <z><o></o>— Пей, пей скорей, а то в школу опоздаешь! — торопит старуха Васю. — Да и мне время идти к жидам полы мыть...</z> <z><o></o>Во всей квартире только одна старуха не падает духом. Она вспомнила старину и занялась грязной, черной работой. По пятницам она моет у евреев в ссудной кассе полы, по субботам ходит к купцам стирать и по воскресеньям, с утра до вечера, бегает по городу и разыскивает благодетельниц. Каждый день у нее какая-нибудь работа. Она и стирает, и полы моет, и младенцев принимает, и сватает, и нищенствует. Правда, и она не прочь выпить с горя, но и в пьяном виде не забывает своих обязанностей. На Руси много таких крепких старух, и сколько благополучии держится на них!</z> <z><o></o>Напившись чаю, Вася укладывает в сумку свои книги и идет за печку; тут рядом с платьями бабушки должно висеть его пальто. Через минуту он выходит из-за печки и спрашивает:</z> <z><o></o>— А где же мое пальто?</z> <z><o></o>Бабушка и остальные ребятишки начинают вместе искать пальто, ищут долго, но пальто как в воду кануло. Где оно? Бабушка и Вася бледны, испуганы. Даже Егорыч удивлен. Молчит и не двигается один только Путохин. Чуткий ко всякого рода беспорядкам, на этот раз он делает вид, что ничего не видит и не слышит. Это подозрительно.</z> <z><o></o>— Он пропил! — заявляет Егорыч.</z> <z><o></o>Путохин молчит, значит, это правда. Вася в ужасе. Его пальто, прекрасное пальто, сшитое из суконного платья покойной матери, пальто на прекрасной коленкоровой подкладке, пропито в кабаке! А вместе с пальто, значит, пропит и синий карандаш, лежавший в боковом кармане, и записная книжка с золотыми буквами «Nota bene»! В книжке засунут другой карандаш с резинкой, и, кроме того, в ней лежат переводные картинки.</z> <z><o></o>Вася охотно бы заплакал, но плакать нельзя. Если отец, у которого болит голова, услышит плач, то закричит, затопает ногами и начнет драться, а с похмелья дерется он ужасно. Бабушка вступится за Васю, а отец ударит и бабушку; кончится тем, что Егорыч вмешается в драку, вцепится в отца и вместе с ним упадет на пол. Оба валяются на полу, барахтаются и дышат пьяной, животной злобой, а бабушка плачет, дети визжат, соседи посылают за дворником. Нет, лучше не плакать.</z> <z><o></o>Оттого, что нельзя плакать и возмущаться вслух, Вася мычит, ломает руки и дрыгает ногами, или, укусив себе рукав, долго треплет его зубами, как собака зайца. Глаза его безумны, и лицо искривлено отчаянием. Глядя на него, бабушка вдруг срывает со своей головы платок и начинает тоже выделывать руками и ногами разные штуки, молча, уставившись глазами в одну точку. И в это время, я думаю, в головах мальчика и старухи сидит ясная уверенность, что их жизнь погибла, что надежды нет...</z> <z><o></o>Путохин не слышит плача, но ему из его комнатки всё видно. Когда полчаса спустя Вася, окутанный в бабушкину шаль, уходит в школу, он, с лицом, которое я не берусь описать, выходит на улицу и идет за ним. Ему хочется окликнуть мальчика, утешить, попросить прощения, дать ему честное слово, призвать покойную мать в свидетели, но из груди вместо слов вырываются одни рыдания. Утро сырое, холодное. Дойдя до городского училища, Вася, чтобы товарищи не сказали, что он похож на бабу, распутывает шаль и входит в училище в одной только куртке. А вернувшись домой, Путохин рыдает, бормочет какие-то несвязные слова, кланяется в ноги и матери, и Егорычу, и его верстаку. Потом, немного придя в себя, он бежит ко мне и, задыхаясь, ради бога просит у меня какого-нибудь места. Я его обнадеживаю, конечно.</z> <z><o></o>— Наконец-таки я очнулся! — говорит он. — Пора уж и за ум взяться. Побезобразничал и будет с меня.</z> <z><o></o>Он радуется и благодарит меня, а я, который за всё время, пока владею домом, отлично изучил этих господ жильцов, гляжу на него, и так и хочется мне сказать ему:</z> <z><o></o>— Поздно, голубчик! Ты уже умер!</z> <z><o></o>От меня Путохин бежит к городскому училищу. Тут он шагает и ждет, когда выпустят его мальчика.</z> <z><o></o>— Вот что, Вася! — говорит он радостно, когда Вася наконец выходит. — Мне сейчас обещали место. Погоди, я куплю тебе отличную шубу... я тебя в гимназию отдам! Понимаешь? В гимназию! Я тебя в дворяне выведу! А пить больше не буду. Честное слово, не буду.</z> <z><o></o>И он глубоко верит в светлое будущее. Но вот наступает вечер. Старуха, вернувшись от жидов с двугривенным, утомленная и разбитая, принимается за стирку детского белья. Вася сидит и решает задачу. Егорыч не работает. По милости Путохина он спился и теперь чувствует неодолимую жажду выпить. В комнатах душно, жарко. От корыта, в котором старуха моет белье, валит пар.</z> <z><o></o>— Пойдем, что ли? — угрюмо спрашивает Егорыч.</z> <z><o></o>Мой жилец молчит. После возбуждения ему становится невыносимо скучно. Он борется с желанием выпить, с тоской и... и, конечно, тоска берет верх. История известная...</z> <z><o></o>К ночи Егорыч и Путохин уходят, а утром Вася не находит бабушкиной шали.</z> <z><o></o>Вот какая история происходила в этой квартире. Пропивши шаль, Путохин уж больше не возвращался домой. Куда он исчез, я не знаю. После того как он пропал, старуха сначала запила, а потом слегла. Ее свезли в больницу, младших ребят взяла какая-то родня, а Вася поступил вот в эту прачечную. Днем он подавал утюги, а ночью бегал за пивом. Когда из прачечной его выгнали, он поступил к одной из барышень, бегал по ночам, исполняя какие-то поручения, и его звали уже «вышибалой». Что дальше было с ним, я не знаю.</z> <z><o></o>А в этой вот комнате десять лет жил нищий-музыкант. Когда он умер, в его перине нашли двадцать тысяч.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/chekhov/index.html">А. П. Чехов</a>. <a href="/text/4220/index.html">Старый дом</a></div> <div class="author">Антон Чехов</div> <div class="title"> <h1>Старый дом</h1> <div class="subtitle">(Рассказ домовладельца)</div> </div> <z><o></o>Нужно было сломать старый дом, чтобы на месте его построить новый. Я водил архитектора по пустым комнатам и между делом рассказывал ему разные истории. Рваные обои, тусклые окна, темные печи — всё это носило следы недавней жизни и вызывало воспоминания. По этой, например, лестнице однажды пьяные люди несли покойника, спотыкнулись и вместе с гробом полетели вниз; живые больно ушиблись, а мертвый, как ни в чем не бывало, был очень серьезен и покачивал головой, когда его поднимали с пола и опять укладывали в гроб. Вот три подряд двери: тут жили барышни, которые часто принимали у себя гостей, а потому одевались чище всех жильцов и исправно платили за квартиру. Дверь, что в конце коридора, ведет в прачечную, где днем мыли белье, а ночью шумели и пили пиво. А в этой квартирке из трех комнат всё насквозь пропитано бактериями и бациллами. Тут нехорошо. Тут погибло много жильцов, и я положительно утверждаю, что эта квартира кем-то когда-то была проклята и что в ней вместе с жильцами всегда жил еще кто-то, невидимый. Особенно памятна мне судьба одной семьи. Представьте вы себе ничем не замечательного, обыкновенного человечка, у которого есть мать, жена и четверо ребят. Звали его Путохиным, служил он писцом у нотариуса и получал 35 рублей в месяц. Это был человек трезвый, религиозный, серьезный. Когда он приносил ко мне деньги за квартиру, то всегда извинялся, что плохо одет; извинялся, что просрочил пять дней, и когда я давал ему расписку в получении, то он добродушно улыбался и говорил: «Ну, вот еще! Не люблю я этих расписок!» Жил он бедно, но чисто. В этой средней комнате помещались четверо ребят и их бабушка; тут варили, спали, принимали гостей и даже танцевали. В этой комнатке жил сам Путохин; у него был стол, за которым он исполнял частные заказы: переписывал роли, доклады и т. п. Тут, направо, обитал его жилец, слесарь Егорыч — степенный, но пьющий человек; всегда ему было жарко, и оттого он всегда ходил босиком и в одной жилетке. Егорыч починял замки, пистолеты, детские велосипеды, не отказывался чинить дешевые стенные часы, делал за четвертак коньки, но эту работу он презирал и считал себя специалистом по части музыкальных инструментов. На его столе, среди стального и железного хлама, всегда можно было увидеть гармонику с отломанным клапаном или трубу с вогнутыми боками. Платил он за комнату Путохину два с полтиной, всегда был около своего верстака и выходил только для того, чтобы сунуть в печку какую-нибудь железку.</z> <z><o></o>Когда я, что бывало очень редко, заходил вечерами в эту квартиру, то всякий раз заставал такую картину: Путохин сидел за своим столом и переписывал что-нибудь, его мать и жена, тощая женщина с утомленным лицом, сидели около лампы и шили; Егорыч визжал терпугом. А горячая, еще не совсем потухшая печка испускала из себя жар и духоту; в тяжелом воздухе пахло щами, пеленками и Егорычем. Бедно и душно, но от рабочих лиц, от детских штанишек, развешанных вдоль печки, от железок Егорыча веяло все-таки миром, лаской, довольством... За дверями, в коридоре бегали детишки, причесанные, веселые и глубоко убежденные в том, что на этом свете все обстоит благополучно и так будет без конца, стоит только по утрам и ложась спать молиться богу.</z> <z><o></o>Теперь представьте себе, что посреди этой самой комнаты, в двух шагах от печки, стоит гроб, в котором лежит жена Путохина. Нет того мужа, жена которого жила бы вечно, но тут эта смерть имела что-то особенное. Когда я во время панихиды взглянул на серьезное лицо мужа, на его строгие глаза, то подумал:</z> <z><o></o>«Эге, брат!»</z> <z><o></o>Мне казалось, что он сам, его дети, бабушка, Егорыч уже намечены тем невидимым существом, которое жило с ними в этой квартире. Я глубоко суеверный человек, быть может, оттого, что я домовладелец, и сорок лет имел дело с жильцами. Я верю в то, что если вам не везет в карты с самого начала, то вы будете проигрывать до конца; когда судьбе нужно стереть с лица земли вас и вашу семью, то всё время она остается неумолимо последовательной и первое несчастье обыкновенно бывает только началом длинной цепи... По своей природе несчастья — те же камни. Нужно только одному камню свалиться с высокого берега, чтобы за ним посыпались другие. Одним словом, уходя после панихиды от Путохина, я верил, что ему и его семье несдобровать...</z> <z><o></o>Действительно, проходит неделя, и нотариус неожиданно дает Путохину отставку и на его место сажает какую-то барышню. И что же? Путохина взволновала не столько потеря места, как то, что вместо него посадили именно барышню, а не мужчину. Почему барышню? Это его так оскорбило, что он, вернувшись домой, пересек своих ребятишек, обругал мать и напился пьян. За компанию с ним напился и Егорыч.</z> <z><o></o>Путохин принес мне плату за квартиру, но уже не извинялся, хотя просрочил 18 дней, и молчал, когда брал от меня расписку в получении. На следующий месяц деньги принесла уже мать; она дала мне только половину, а другую половину обещала через неделю. На третий месяц я не получил ни копейки и дворник стал мне жаловаться, что жильцы квартиры № 23 ведут себя «неблагородно». Это были нехорошие симптомы.</z> <z><o></o>Представьте вы себе такую картину. Хмурое петербургское утро глядит в эти тусклые окна. Около печки старуха поит детей чаем. Только старший внук Вася пьет из стакана, а остальным чай наливается прямо в блюдечки. Перед печкой сидит на корточках Егорыч и сует железку в огонь. От вчерашнего пьянства у него тяжела голова и мутны глаза; он крякает, дрожит и кашляет.</z> <z><o></o>— Совсем с пути сбил, дьявол! — ворчит он. — Сам пьет и других в грех вводит.</z> <z><o></o>Путохин сидит в своей комнате на кровати, на которой давно уже нет ни одеяла, ни подушек, и, запустив руки в волоса, тупо глядит себе под ноги. Он оборван, нечесан, болен.</z> <z><o></o>— Пей, пей скорей, а то в школу опоздаешь! — торопит старуха Васю. — Да и мне время идти к жидам полы мыть...</z> <z><o></o>Во всей квартире только одна старуха не падает духом. Она вспомнила старину и занялась грязной, черной работой. По пятницам она моет у евреев в ссудной кассе полы, по субботам ходит к купцам стирать и по воскресеньям, с утра до вечера, бегает по городу и разыскивает благодетельниц. Каждый день у нее какая-нибудь работа. Она и стирает, и полы моет, и младенцев принимает, и сватает, и нищенствует. Правда, и она не прочь выпить с горя, но и в пьяном виде не забывает своих обязанностей. На Руси много таких крепких старух, и сколько благополучии держится на них!</z> <z><o></o>Напившись чаю, Вася укладывает в сумку свои книги и идет за печку; тут рядом с платьями бабушки должно висеть его пальто. Через минуту он выходит из-за печки и спрашивает:</z> <z><o></o>— А где же мое пальто?</z> <z><o></o>Бабушка и остальные ребятишки начинают вместе искать пальто, ищут долго, но пальто как в воду кануло. Где оно? Бабушка и Вася бледны, испуганы. Даже Егорыч удивлен. Молчит и не двигается один только Путохин. Чуткий ко всякого рода беспорядкам, на этот раз он делает вид, что ничего не видит и не слышит. Это подозрительно.</z> <z><o></o>— Он пропил! — заявляет Егорыч.</z> <z><o></o>Путохин молчит, значит, это правда. Вася в ужасе. Его пальто, прекрасное пальто, сшитое из суконного платья покойной матери, пальто на прекрасной коленкоровой подкладке, пропито в кабаке! А вместе с пальто, значит, пропит и синий карандаш, лежавший в боковом кармане, и записная книжка с золотыми буквами «Nota bene»! В книжке засунут другой карандаш с резинкой, и, кроме того, в ней лежат переводные картинки.</z> <z><o></o>Вася охотно бы заплакал, но плакать нельзя. Если отец, у которого болит голова, услышит плач, то закричит, затопает ногами и начнет драться, а с похмелья дерется он ужасно. Бабушка вступится за Васю, а отец ударит и бабушку; кончится тем, что Егорыч вмешается в драку, вцепится в отца и вместе с ним упадет на пол. Оба валяются на полу, барахтаются и дышат пьяной, животной злобой, а бабушка плачет, дети визжат, соседи посылают за дворником. Нет, лучше не плакать.</z> <z><o></o>Оттого, что нельзя плакать и возмущаться вслух, Вася мычит, ломает руки и дрыгает ногами, или, укусив себе рукав, долго треплет его зубами, как собака зайца. Глаза его безумны, и лицо искривлено отчаянием. Глядя на него, бабушка вдруг срывает со своей головы платок и начинает тоже выделывать руками и ногами разные штуки, молча, уставившись глазами в одну точку. И в это время, я думаю, в головах мальчика и старухи сидит ясная уверенность, что их жизнь погибла, что надежды нет...</z> <z><o></o>Путохин не слышит плача, но ему из его комнатки всё видно. Когда полчаса спустя Вася, окутанный в бабушкину шаль, уходит в школу, он, с лицом, которое я не берусь описать, выходит на улицу и идет за ним. Ему хочется окликнуть мальчика, утешить, попросить прощения, дать ему честное слово, призвать покойную мать в свидетели, но из груди вместо слов вырываются одни рыдания. Утро сырое, холодное. Дойдя до городского училища, Вася, чтобы товарищи не сказали, что он похож на бабу, распутывает шаль и входит в училище в одной только куртке. А вернувшись домой, Путохин рыдает, бормочет какие-то несвязные слова, кланяется в ноги и матери, и Егорычу, и его верстаку. Потом, немного придя в себя, он бежит ко мне и, задыхаясь, ради бога просит у меня какого-нибудь места. Я его обнадеживаю, конечно.</z> <z><o></o>— Наконец-таки я очнулся! — говорит он. — Пора уж и за ум взяться. Побезобразничал и будет с меня.</z> <z><o></o>Он радуется и благодарит меня, а я, который за всё время, пока владею домом, отлично изучил этих господ жильцов, гляжу на него, и так и хочется мне сказать ему:</z> <z><o></o>— Поздно, голубчик! Ты уже умер!</z> <z><o></o>От меня Путохин бежит к городскому училищу. Тут он шагает и ждет, когда выпустят его мальчика.</z> <z><o></o>— Вот что, Вася! — говорит он радостно, когда Вася наконец выходит. — Мне сейчас обещали место. Погоди, я куплю тебе отличную шубу... я тебя в гимназию отдам! Понимаешь? В гимназию! Я тебя в дворяне выведу! А пить больше не буду. Честное слово, не буду.</z> <z><o></o>И он глубоко верит в светлое будущее. Но вот наступает вечер. Старуха, вернувшись от жидов с двугривенным, утомленная и разбитая, принимается за стирку детского белья. Вася сидит и решает задачу. Егорыч не работает. По милости Путохина он спился и теперь чувствует неодолимую жажду выпить. В комнатах душно, жарко. От корыта, в котором старуха моет белье, валит пар.</z> <z><o></o>— Пойдем, что ли? — угрюмо спрашивает Егорыч.</z> <z><o></o>Мой жилец молчит. После возбуждения ему становится невыносимо скучно. Он борется с желанием выпить, с тоской и... и, конечно, тоска берет верх. История известная...</z> <z><o></o>К ночи Егорыч и Путохин уходят, а утром Вася не находит бабушкиной шали.</z> <z><o></o>Вот какая история происходила в этой квартире. Пропивши шаль, Путохин уж больше не возвращался домой. Куда он исчез, я не знаю. После того как он пропал, старуха сначала запила, а потом слегла. Ее свезли в больницу, младших ребят взяла какая-то родня, а Вася поступил вот в эту прачечную. Днем он подавал утюги, а ночью бегал за пивом. Когда из прачечной его выгнали, он поступил к одной из барышень, бегал по ночам, исполняя какие-то поручения, и его звали уже «вышибалой». Что дальше было с ним, я не знаю.</z> <z><o></o>А в этой вот комнате десять лет жил нищий-музыкант. Когда он умер, в его перине нашли двадцать тысяч.</z>
4229
Миры летят. Года летят. Пустая Вселенная глядит в нас мраком глаз. А ты, душа, усталая, глухая, О счастии твердишь, — который раз? Что счастие? Вечерние прохлады В темнеющем саду, в лесной глуши? Иль мрачные порочные услады Вина, страстей, погибели души? Что счастие? Короткий миг и тесный, Забвенье, сон и отдых от забот... Очнешься — вновь безумный, неизвестный И за сердце хватающий полет... Вздохнул, глядишь — опасность миновала... Но в этот самый миг — опять толчок! Запущенный куда-то, как попало, Летит, жужжит, торопится волчок! И, уцепясь за край скользящий, острый, И слушая всегда жужжащий звон, — Не сходим ли с ума мы в смене пестрой Придуманных причин, пространств, времен? Когда ж конец? Назойливому звуку Не станет сил без отдыха внимать... Как страшно всё! Как дико! — Дай мне руку, Товарищ, друг! Забудемся опять. Миры летят. Года летят. Пустая Вселенная глядит в нас мраком глаз. А ты, душа, усталая, глухая, О счастии твердишь, — который раз? Что счастие? Вечерние прохлады В темнеющем саду, в лесной глуши? Иль мрачные порочные услады Вина, страстей, погибели души? Что счастие? Короткий миг и тесный, Забвенье, сон и отдых от забот... Очнешься — вновь безумный, неизвестный И за сердце хватающий полет... Вздохнул, глядишь — опасность миновала... Но в этот самый миг — опять толчок! Запущенный куда-то, как попало, Летит, жужжит, торопится волчок! И, уцепясь за край скользящий, острый, И слушая всегда жужжащий звон, — Не сходим ли с ума мы в смене пестрой Придуманных причин, пространств, времен? Когда ж конец? Назойливому звуку Не станет сил без отдыха внимать... Как страшно всё! Как дико! — Дай мне руку, Товарищ, друг! Забудемся опять.
А. А. Блок
«Миры летят. Года летят. Пустая...»
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/blok/index.html">А. А. Блок</a>. <a href="/text/4229/index.html">«Миры летят. Года летят. Пустая...»</a></div> <div class="author">Александр Блок</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Миры летят. Года летят. Пустая</v><c></c> <v><m></m>Вселенная глядит в нас мраком глаз.</v><c></c> <v><m></m>А ты, душа, усталая, глухая,</v><c></c> <v><m></m>О счастии твердишь, — который раз?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Что счастие? Вечерние прохлады</v><c></c> <v><m></m>В темнеющем саду, в лесной глуши?</v><c></c> <v><m></m>Иль мрачные порочные услады</v><c></c> <v><m></m>Вина, страстей, погибели души?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Что счастие? Короткий миг и тесный,</v><c></c> <v><m></m>Забвенье, сон и отдых от забот...</v><c></c> <v><m></m>Очнешься — вновь безумный, неизвестный</v><c></c> <v><m></m>И за сердце хватающий полет...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Вздохнул, глядишь — опасность миновала...</v><c></c> <v><m></m>Но в этот самый миг — опять толчок!</v><c></c> <v><m></m>Запущенный куда-то, как попало,</v><c></c> <v><m></m>Летит, жужжит, торопится волчок!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И, уцепясь за край скользящий, острый,</v><c></c> <v><m></m>И слушая всегда жужжащий звон, —</v><c></c> <v><m></m>Не сходим ли с ума мы в смене пестрой</v><c></c> <v><m></m>Придуманных причин, пространств, времен?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Когда ж конец? Назойливому звуку</v><c></c> <v><m></m>Не станет сил без отдыха внимать...</v><c></c> <v><m></m>Как страшно всё! Как дико! — Дай мне руку,</v><c></c> <v><m></m>Товарищ, друг! Забудемся опять.</v><c></c></z> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/blok/index.html">А. А. Блок</a>. <a href="/text/4229/index.html">«Миры летят. Года летят. Пустая...»</a></div> <div class="author">Александр Блок</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Миры летят. Года летят. Пустая</v><c></c> <v><m></m>Вселенная глядит в нас мраком глаз.</v><c></c> <v><m></m>А ты, душа, усталая, глухая,</v><c></c> <v><m></m>О счастии твердишь, — который раз?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Что счастие? Вечерние прохлады</v><c></c> <v><m></m>В темнеющем саду, в лесной глуши?</v><c></c> <v><m></m>Иль мрачные порочные услады</v><c></c> <v><m></m>Вина, страстей, погибели души?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Что счастие? Короткий миг и тесный,</v><c></c> <v><m></m>Забвенье, сон и отдых от забот...</v><c></c> <v><m></m>Очнешься — вновь безумный, неизвестный</v><c></c> <v><m></m>И за сердце хватающий полет...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Вздохнул, глядишь — опасность миновала...</v><c></c> <v><m></m>Но в этот самый миг — опять толчок!</v><c></c> <v><m></m>Запущенный куда-то, как попало,</v><c></c> <v><m></m>Летит, жужжит, торопится волчок!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И, уцепясь за край скользящий, острый,</v><c></c> <v><m></m>И слушая всегда жужжащий звон, —</v><c></c> <v><m></m>Не сходим ли с ума мы в смене пестрой</v><c></c> <v><m></m>Придуманных причин, пространств, времен?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Когда ж конец? Назойливому звуку</v><c></c> <v><m></m>Не станет сил без отдыха внимать...</v><c></c> <v><m></m>Как страшно всё! Как дико! — Дай мне руку,</v><c></c> <v><m></m>Товарищ, друг! Забудемся опять.</v><c></c></z> </pmm></pms></div>
4240
За все, за все тебя благодарю я: За тайные мучения страстей, За горечь слез, отраву поцелуя, За месть врагов и клевету друзей; За жар души, растраченный в пустыне. 1 О, весна без конца и без краю — Без конца и без краю мечта! Узнаю тебя, жизнь! Принимаю! И приветствую звоном щита! Принимаю тебя, неудача, И удача, тебе мой привет! В заколдованной области плача, В тайне смеха — позорного нет! Принимаю бессонные споры, Утро в завесах темных окна, Чтоб мои воспаленные взоры Раздражала, пьянила весна! Принимаю пустынные веси И колодцы земных городов! Осветленный простор поднебесий И томления рабьих трудов! И встречаю тебя у порога — С буйным ветром в змеиных кудрях, С неразгаданным именем Бога На холодных и сжатых губах... Перед этой враждующей встречей Никогда я не брошу щита... Никогда не откроешь ты плечи... Но над нами — хмельная мечта! И смотрю, и вражду измеряю, Ненавидя, кляня и любя: За мученья, за гибель — я знаю — Все равно: принимаю тебя! За все, за все тебя благодарю я: За тайные мучения страстей, За горечь слез, отраву поцелуя, За месть врагов и клевету друзей; За жар души, растраченный в пустыне. 1 О, весна без конца и без краю — Без конца и без краю мечта! Узнаю тебя, жизнь! Принимаю! И приветствую звоном щита! Принимаю тебя, неудача, И удача, тебе мой привет! В заколдованной области плача, В тайне смеха — позорного нет! Принимаю бессонные споры, Утро в завесах темных окна, Чтоб мои воспаленные взоры Раздражала, пьянила весна! Принимаю пустынные веси И колодцы земных городов! Осветленный простор поднебесий И томления рабьих трудов! И встречаю тебя у порога — С буйным ветром в змеиных кудрях, С неразгаданным именем Бога На холодных и сжатых губах... Перед этой враждующей встречей Никогда я не брошу щита... Никогда не откроешь ты плечи... Но над нами — хмельная мечта! И смотрю, и вражду измеряю, Ненавидя, кляня и любя: За мученья, за гибель — я знаю — Все равно: принимаю тебя! 2 Приявший мир, как звонкий дар, Как злата горсть, я стал богат. Смотрю: растет, шумит пожар — Глаза твои горят. Как стало жутко и светло! Весь город — яркий сноп огня, Река — прозрачное стекло И только — нет меня... Я здесь, в углу. Я там, распят. Я пригвожден к стене — смотри! Горят глаза твои, горят, Как черных две зари! Я буду здесь. Мы все сгорим: Весь город мой, река, и я... Крести крещеньем огневым О, милая моя! 3 Я неверную встретил у входа: Уронила платок — и одна. Никого. Только ночь и свобода. Только жутко стоит тишина. Говорил ей несвязные речи. Открывал ей все тайны с людьми, Никому не поведал о встрече, Чтоб она прошептала: возьми... Но она ускользающей птицей Полетела в ненастье и мрак, Где взвился огневой багряницей Засыпающий праздничный флаг. И у светлого дома, тревожно, Я остался вдвоем с темнотой. Невозможное было возможно, Но возможное — было мечтой. 4 Перехожу от казни к казни Широкой полосой огня. Ты только невозможным дразнишь, Немыслимым томишь меня... И я, как темный раб, не смею В огне и мраке потонуть. Я только робкой тенью вею, Не смея в небо заглянуть... Как ветер, ты целуешь жадно, Как осень, шлейфом шелестя, Храня в темнице безотрадной, Меня, как бедное дитя... Рабом безумным и покорным До времени таюсь и жду Под этим взором, слишком черным В моем пылающем бреду... Лишь утром смею покидать я Твое высокое крыльцо, А ночью тонет в складках платья Мое безумное лицо... Лишь утром воронам бросаю Свой хмель, свой сон, свою мечту... А ночтью снова — знаю, знаю Твою земную красоту! Что быть бесстрастным? Что — крылатым? Сто раз бичуй и укори, Чтоб только быть на миг проклятым С тобой — в огне ночной зари! 5 Пойми же, я спутал, я спутал Страницы и строки стихов, Плащом твои плечи окутал, Остался с тобою без слов... Пойми, в этом сумраке — магом Стою над тобою и жду Под бьющимся праздничным флагом, На страже, под ветром, в бреду... И ветер поет и пророчит Мне в будущем — сон голубой... Он хочет смеяться, он хочет, Чтоб ты веселилась со мной! И розы, осенние розы Мне снятся на каждом шагу Сквозь мглу, и огни, и морозы, На белом, на легком снегу! О будущем ветер не скажет, Не скажет осенний цветок Что милая тихо развяжет Свой шелковый, черный платок... Что только звенящая снится И душу палящая тень... Что сердце — летящая птица... Что в сердце — щемящая лень... 6 В бесконечной дали корридоров Не она ли там пляшет вдали? Не меня ль этой музыкой споров От нее в этот час отвели? Ничего вы не скажете, люди, Не поймете, что темен мой храм. Трепетанья, вздыхания груди Воспаленным открыты глазам. Сердце — легкая птица забвений В золотой пролетающий час: То она, в опьяненьи кружений, Пляской тризну справляет о вас. Никого ей не надо из скромных, Ей не ум и не глупость нужны, И не любит наверное темных, Прислоненных, как я, у стены... Сердце, взвейся, как легкая птица, Полети ты, любовь разбуди, Истоми ты истомой ресницы, К бледно-смуглым плечам припади! Сердце бьется, как птица томится — То вдали закружилась она — В легком танце, летящая птица, Никому, ничему не верна... 7 По улицам метель метет, Свивается, шатается. Мне кто-то руку подает И кто-то улыбается. Ведет — и вижу: глубина, Гранитом темным сжатая. Течет она, поет она, Зовет она, проклятая. Я подхожу и отхожу, И замер в смутном трепете: Вот только перейду межу — И буду в струйном лепете. И шепчет он — не отогнать (И воля уничтожена): «Пойми: уменьем умирать Душа облагорожена. Пойми, пойми, ты одинок, Как сладки тайны холода... Взгляни, взгляни в холодный ток, Где все навеки молодо... » Бегу. Пусти, проклятый, прочь! Не мучь ты, не испытывай! Уйду я в поле, в снег и в ночь, Забьюсь под куст ракитовый! Там воля всех вольнее воль Не приневолит вольного, И болей всех больнее боль Вернет с пути окольного! 8 О, что мне закатный румянец, Что злые тревоги разлук? Все в мире — кружащийся танец И встречи трепещущих рук! Я бледные вижу ланиты, Я поступь лебяжью ловлю, Я слушаю говор открытый, Я тонкое имя люблю! И новые сны, залетая, Тревожат в усталом пути... А все пелена снеговая Не может меня занести... Неситесь, кружитесь, томите, Снежинки — холодная весть... Души моей тонкие нити, Порвитесь, развейтесь, сгорите... Ты, холод, мой холод, мой зимний, В душе моей — страстное есть... Стань, сердце, вздыхающий схимник, Умрите, умрите, вы, гимны... Вновь летит, летит, летит, Звенит, и снег крутит, крутит, Налетает вихрь Снежных искр... Ты виденьем, в пляске нежной, Посреди подруг Обошла равниной снежной Быстротечный Бесконечный круг... Слышу говор твой открытый, Вижу бледные ланиты, В ясный взор гляжу... Все, что не скажу, Передам одной улыбкой... Счастье, счастье! С нами ночь! Ты опять тропою зыбкой Улетаешь прочь... Заметая, запевая, Стан твой гибкий Вихрем туча снеговая Обдала, Отняла... И опять метель, метель Вьет, поет, кружит... Все — виденья, все — измены... В снежном кубке, полном пены, Хмель Звенит... Заверти, замчи, Сердце, замолчи, Замети девичий след — Смерти нет! В темном поле Бродит свет! Горькой доле — Много лет... И вот опять, опять в возвратный Пустилась пляс... Метель поет. Твой голос — внятный. Ты понеслась Опять по кругу, Земному другу Сверкнув на миг... Какой это танец? Каким это светом Ты дразнишь и манишь? В кружении этом Когда ты устанешь? Чьи песни? И звуки? Чего я боюсь? Щемящие звуки И — вольная Русь?.. И словно мечтанье, и словно круженье, Земля убегает, скрывается твердь, И словно безумье, и словно мученье, Забвенье и удаль, смятенье и смерть, — Ты мчишься! Ты мчишься! Ты бросила руки Вперед... И песня встает... И странным сияньем сияют черты... Удалая пляска! О, песня! О, удаль! О, гибель! О, маска... Гармоника — ты? 9 Гармоника, гармоника! Эй, пой, визжи и жги! Эй, желтенькие лютики, Весенние цветки! Там с посвистом, да с присвистом Гуляют до зари, Кусточки тихим шелестом Кивают мне: смотри. Смотрю я — руки вскинула, В широкий пляс пошла, Цветами всех осыпала И в песне изошла... Неверная, лукавая, Коварная, — пляши! И будь навек отравою Растраченной души! С ума сойду, сойду с ума, Безумствуя, люблю, Что вся ты — ночь, и вся ты — тьма, И вся ты — во хмелю... Что душу отняла мою, Отравой извела, Что о тебе, тебе пою, И песням нет числа!... 10 Работай, работай, работай: Ты будешь с уродским горбом За долгой и честной работой, За долгим и честным трудом. Под праздник — другим будет сладко, Другой твои песни споет, С другими лихая солдатка Пойдет, подбочаясь, в хоровод. Ты знай про себя, что не хуже Другого плясал бы — вон как! Что мог бы стянуть и потуже Свой золотом шитый кушак! Что ростом и станом ты вышел Статнее и краше других, Что та молодица — повыше Других молодиц удалых! В ней сила играющей крови, Хоть смуглые щеки бледны, Тонки ее черные брови, И строгие речи хмельны... Ах, сладко, как сладко, так сладко Работать, пока рассветет, И знать, что лихая солдатка Ушла за село, в хоровод! 11 И я опять затих у ног — У ног давно и тайно милой, Заносит вьюга на порог Пожар метели белокрылой Но имя тонкое твое Твердить мне дивно, больно, сладко... И целовать твой шлейф украдкой, Когда метель поет, поет... В хмельной и злой своей темнице Заночевало, сердце, ты, И тихие твои ресницы Смежили снежные цветы. Как будто, на средине бега, Я под метелью изнемог, И предо мной возник из снега Холодный, неживой цветок... И с тайной грустью, с грустью нежной, Как снег спадает с лепестка, Живое имя Девы Снежной Еще слетает с языка...
А. А. Блок
Заклятие огнем и мраком
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/blok/index.html">А. А. Блок</a>. <a href="/text/4240/index.html">Заклятие огнем и мраком</a>. <a href="/text/4240/p.1/index.html"></a></div> <div class="author">Александр Блок</div> <div class="title"><h1>Заклятие огнем и мраком</h1></div> <div class="epigraf"> <div id="pt1" style="margin:0em auto;display:table"><pms><pm> <z><o></o><v><m></m>За все, за все тебя благодарю я:</v><c></c> <v><m></m>За тайные мучения страстей,</v><c></c> <v><m></m>За горечь слез, отраву поцелуя,</v><c></c> <v><m></m>За месть врагов и клевету друзей;</v><c></c> <v><m></m>За жар души, растраченный в пустыне.</v><c></c></z> </pm></pms></div> <script>poems.push(ge("pt1"));</script> <div class="epigraf_author">Лермонтов</div> </div><br clear="all"/> <h2>1</h2> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>О, весна без конца и без краю —</v><c></c> <v><m></m>Без конца и без краю мечта!</v><c></c> <v><m></m>Узнаю тебя, жизнь! Принимаю!</v><c></c> <v><m></m>И приветствую звоном щита!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Принимаю тебя, неудача,</v><c></c> <v><m></m>И удача, тебе мой привет!</v><c></c> <v><m></m>В заколдованной области плача,</v><c></c> <v><m></m>В тайне смеха — позорного нет!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Принимаю бессонные споры,</v><c></c> <v><m></m>Утро в завесах темных окна,</v><c></c> <v><m></m>Чтоб мои воспаленные взоры</v><c></c> <v><m></m>Раздражала, пьянила весна!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Принимаю пустынные веси</v><c></c> <v><m></m>И колодцы земных городов!</v><c></c> <v><m></m>Осветленный простор поднебесий</v><c></c> <v><m></m>И томления рабьих трудов!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И встречаю тебя у порога —</v><c></c> <v><m></m>С буйным ветром в змеиных кудрях,</v><c></c> <v><m></m>С неразгаданным именем Бога</v><c></c> <v><m></m>На холодных и сжатых губах...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Перед этой враждующей встречей</v><c></c> <v><m></m>Никогда я не брошу щита...</v><c></c> <v><m></m>Никогда не откроешь ты плечи...</v><c></c> <v><m></m>Но над нами — хмельная мечта!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И смотрю, и вражду измеряю,</v><c></c> <v><m></m>Ненавидя, кляня и любя:</v><c></c> <v><m></m>За мученья, за гибель — я знаю —</v><c></c> <v><m></m>Все равно: принимаю тебя!</v><c></c></z> <cr>24 октября 1907</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/blok/index.html">А. А. Блок</a>. <a href="/text/4240/index.html">Заклятие огнем и мраком</a>. <a href="/text/4240/p.1/index.html"></a></div> <div class="author">Александр Блок</div> <div class="title"><h1>Заклятие огнем и мраком</h1></div> <div class="epigraf"> <div id="pt1" style="margin:0em auto;display:table"><pms><pm> <z><o></o><v><m></m>За все, за все тебя благодарю я:</v><c></c> <v><m></m>За тайные мучения страстей,</v><c></c> <v><m></m>За горечь слез, отраву поцелуя,</v><c></c> <v><m></m>За месть врагов и клевету друзей;</v><c></c> <v><m></m>За жар души, растраченный в пустыне.</v><c></c></z> </pm></pms></div> <script>poems.push(ge("pt1"));</script> <div class="epigraf_author">Лермонтов</div> </div><br clear="all"/> <h2>1</h2> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>О, весна без конца и без краю —</v><c></c> <v><m></m>Без конца и без краю мечта!</v><c></c> <v><m></m>Узнаю тебя, жизнь! Принимаю!</v><c></c> <v><m></m>И приветствую звоном щита!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Принимаю тебя, неудача,</v><c></c> <v><m></m>И удача, тебе мой привет!</v><c></c> <v><m></m>В заколдованной области плача,</v><c></c> <v><m></m>В тайне смеха — позорного нет!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Принимаю бессонные споры,</v><c></c> <v><m></m>Утро в завесах темных окна,</v><c></c> <v><m></m>Чтоб мои воспаленные взоры</v><c></c> <v><m></m>Раздражала, пьянила весна!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Принимаю пустынные веси</v><c></c> <v><m></m>И колодцы земных городов!</v><c></c> <v><m></m>Осветленный простор поднебесий</v><c></c> <v><m></m>И томления рабьих трудов!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И встречаю тебя у порога —</v><c></c> <v><m></m>С буйным ветром в змеиных кудрях,</v><c></c> <v><m></m>С неразгаданным именем Бога</v><c></c> <v><m></m>На холодных и сжатых губах...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Перед этой враждующей встречей</v><c></c> <v><m></m>Никогда я не брошу щита...</v><c></c> <v><m></m>Никогда не откроешь ты плечи...</v><c></c> <v><m></m>Но над нами — хмельная мечта!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И смотрю, и вражду измеряю,</v><c></c> <v><m></m>Ненавидя, кляня и любя:</v><c></c> <v><m></m>За мученья, за гибель — я знаю —</v><c></c> <v><m></m>Все равно: принимаю тебя!</v><c></c></z> <cr>24 октября 1907</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/blok/index.html">А. А. Блок</a>. <a href="/text/4240/index.html">Заклятие огнем и мраком</a>. <a href="/text/4240/p.1/index.html"></a></div> <h2>2</h2> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Приявший мир, как звонкий дар,</v><c></c> <v><m></m>Как злата горсть, я стал богат.</v><c></c> <v><m></m>Смотрю: растет, шумит пожар —</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Глаза твои горят.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Как стало жутко и светло!</v><c></c> <v><m></m>Весь город — яркий сноп огня,</v><c></c> <v><m></m>Река — прозрачное стекло</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>И только — нет меня...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Я здесь, в углу. Я там, распят.</v><c></c> <v><m></m>Я пригвожден к стене — смотри!</v><c></c> <v><m></m>Горят глаза твои, горят,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Как черных две зари!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Я буду здесь. Мы все сгорим:</v><c></c> <v><m></m>Весь город мой, река, и я...</v><c></c> <v><m></m>Крести крещеньем огневым</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>О, милая моя!</v><c></c></z> <cr>26 октября 1907</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/blok/index.html">А. А. Блок</a>. <a href="/text/4240/index.html">Заклятие огнем и мраком</a>. <a href="/text/4240/p.1/index.html"></a></div> <h2>3</h2> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Я неверную встретил у входа:</v><c></c> <v><m></m>Уронила платок — и одна.</v><c></c> <v><m></m>Никого. Только ночь и свобода.</v><c></c> <v><m></m>Только жутко стоит тишина.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Говорил ей несвязные речи.</v><c></c> <v><m></m>Открывал ей все тайны с людьми,</v><c></c> <v><m></m>Никому не поведал о встрече,</v><c></c> <v><m></m>Чтоб она прошептала: возьми...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Но она ускользающей птицей</v><c></c> <v><m></m>Полетела в ненастье и мрак,</v><c></c> <v><m></m>Где взвился огневой багряницей</v><c></c> <v><m></m>Засыпающий праздничный флаг.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И у светлого дома, тревожно,</v><c></c> <v><m></m>Я остался вдвоем с темнотой.</v><c></c> <v><m></m>Невозможное было возможно,</v><c></c> <v><m></m>Но возможное — было мечтой.</v><c></c></z> <cr>23 октября 1907</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/blok/index.html">А. А. Блок</a>. <a href="/text/4240/index.html">Заклятие огнем и мраком</a>. <a href="/text/4240/p.1/index.html"></a></div> <h2>4</h2> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Перехожу от казни к казни</v><c></c> <v><m></m>Широкой полосой огня.</v><c></c> <v><m></m>Ты только невозможным дразнишь,</v><c></c> <v><m></m>Немыслимым томишь меня...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И я, как темный раб, не смею</v><c></c> <v><m></m>В огне и мраке потонуть.</v><c></c> <v><m></m>Я только робкой тенью вею,</v><c></c> <v><m></m>Не смея в небо заглянуть...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Как ветер, ты целуешь жадно,</v><c></c> <v><m></m>Как осень, шлейфом шелестя,</v><c></c> <v><m></m>Храня в темнице безотрадной,</v><c></c> <v><m></m>Меня, как бедное дитя...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Рабом безумным и покорным</v><c></c> <v><m></m>До времени таюсь и жду</v><c></c> <v><m></m>Под этим взором, слишком черным</v><c></c> <v><m></m>В моем пылающем бреду...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Лишь утром смею покидать я</v><c></c> <v><m></m>Твое высокое крыльцо,</v><c></c> <v><m></m>А ночью тонет в складках платья</v><c></c> <v><m></m>Мое безумное лицо...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Лишь утром воронам бросаю</v><c></c> <v><m></m>Свой хмель, свой сон, свою мечту...</v><c></c> <v><m></m>А ночтью снова — знаю, знаю</v><c></c> <v><m></m>Твою земную красоту!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Что быть бесстрастным? Что — крылатым?</v><c></c> <v><m></m>Сто раз бичуй и укори,</v><c></c> <v><m></m>Чтоб только быть на миг проклятым</v><c></c> <v><m></m>С тобой — в огне ночной зари!</v><c></c></z> <cr>Октябрь 1907</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/blok/index.html">А. А. Блок</a>. <a href="/text/4240/index.html">Заклятие огнем и мраком</a>. <a href="/text/4240/p.1/index.html"></a></div> <h2>5</h2> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Пойми же, я спутал, я спутал</v><c></c> <v><m></m>Страницы и строки стихов,</v><c></c> <v><m></m>Плащом твои плечи окутал,</v><c></c> <v><m></m>Остался с тобою без слов...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Пойми, в этом сумраке — магом</v><c></c> <v><m></m>Стою над тобою и жду</v><c></c> <v><m></m>Под бьющимся праздничным флагом,</v><c></c> <v><m></m>На страже, под ветром, в бреду...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И ветер поет и пророчит</v><c></c> <v><m></m>Мне в будущем — сон голубой...</v><c></c> <v><m></m>Он хочет смеяться, он хочет,</v><c></c> <v><m></m>Чтоб ты веселилась со мной!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И розы, осенние розы</v><c></c> <v><m></m>Мне снятся на каждом шагу</v><c></c> <v><m></m>Сквозь мглу, и огни, и морозы,</v><c></c> <v><m></m>На белом, на легком снегу!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>О будущем ветер не скажет,</v><c></c> <v><m></m>Не скажет осенний цветок</v><c></c> <v><m></m>Что милая тихо развяжет</v><c></c> <v><m></m>Свой шелковый, черный платок...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Что только звенящая снится</v><c></c> <v><m></m>И душу палящая тень...</v><c></c> <v><m></m>Что сердце — летящая птица...</v><c></c> <v><m></m>Что в сердце — щемящая лень...</v><c></c></z> <cr>21 октября 1907</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/blok/index.html">А. А. Блок</a>. <a href="/text/4240/index.html">Заклятие огнем и мраком</a>. <a href="/text/4240/p.1/index.html"></a></div> <h2>6</h2> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>В бесконечной дали корридоров</v><c></c> <v><m></m>Не она ли там пляшет вдали?</v><c></c> <v><m></m>Не меня ль этой музыкой споров</v><c></c> <v><m></m>От нее в этот час отвели?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Ничего вы не скажете, люди,</v><c></c> <v><m></m>Не поймете, что темен мой храм.</v><c></c> <v><m></m>Трепетанья, вздыхания груди</v><c></c> <v><m></m>Воспаленным открыты глазам.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Сердце — легкая птица забвений</v><c></c> <v><m></m>В золотой пролетающий час:</v><c></c> <v><m></m>То она, в опьяненьи кружений,</v><c></c> <v><m></m>Пляской тризну справляет о вас.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Никого ей не надо из скромных,</v><c></c> <v><m></m>Ей не ум и не глупость нужны,</v><c></c> <v><m></m>И не любит наверное темных,</v><c></c> <v><m></m>Прислоненных, как я, у стены...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Сердце, взвейся, как легкая птица,</v><c></c> <v><m></m>Полети ты, любовь разбуди,</v><c></c> <v><m></m>Истоми ты истомой ресницы,</v><c></c> <v><m></m>К бледно-смуглым плечам припади!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Сердце бьется, как птица томится —</v><c></c> <v><m></m>То вдали закружилась она —</v><c></c> <v><m></m>В легком танце, летящая птица,</v><c></c> <v><m></m>Никому, ничему не верна...</v><c></c></z> <cr>23 октября 1907</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/blok/index.html">А. А. Блок</a>. <a href="/text/4240/index.html">Заклятие огнем и мраком</a>. <a href="/text/4240/p.1/index.html"></a></div> <h2>7</h2> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>По улицам метель метет,</v><c></c> <v><m></m>Свивается, шатается.</v><c></c> <v><m></m>Мне кто-то руку подает</v><c></c> <v><m></m>И кто-то улыбается.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Ведет — и вижу: глубина,</v><c></c> <v><m></m>Гранитом темным сжатая.</v><c></c> <v><m></m>Течет она, поет она,</v><c></c> <v><m></m>Зовет она, проклятая.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Я подхожу и отхожу,</v><c></c> <v><m></m>И замер в смутном трепете:</v><c></c> <v><m></m>Вот только перейду межу —</v><c></c> <v><m></m>И буду в струйном лепете.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И шепчет он — не отогнать</v><c></c> <v><m></m>(И воля уничтожена):</v><c></c> <v><m></m>«Пойми: уменьем умирать</v><c></c> <v><m></m>Душа облагорожена.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Пойми, пойми, ты одинок,</v><c></c> <v><m></m>Как сладки тайны холода...</v><c></c> <v><m></m>Взгляни, взгляни в холодный ток,</v><c></c> <v><m></m>Где все навеки молодо... »</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Бегу. Пусти, проклятый, прочь!</v><c></c> <v><m></m>Не мучь ты, не испытывай!</v><c></c> <v><m></m>Уйду я в поле, в снег и в ночь,</v><c></c> <v><m></m>Забьюсь под куст ракитовый!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Там воля всех вольнее воль</v><c></c> <v><m></m>Не приневолит вольного,</v><c></c> <v><m></m>И болей всех больнее боль</v><c></c> <v><m></m>Вернет с пути окольного!</v><c></c></z> <cr>26 октября 1907</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/blok/index.html">А. А. Блок</a>. <a href="/text/4240/index.html">Заклятие огнем и мраком</a>. <a href="/text/4240/p.1/index.html"></a></div> <h2>8</h2> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>О, что мне закатный румянец,</v><c></c> <v><m></m>Что злые тревоги разлук?</v><c></c> <v><m></m>Все в мире — кружащийся танец</v><c></c> <v><m></m>И встречи трепещущих рук!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Я бледные вижу ланиты,</v><c></c> <v><m></m>Я поступь лебяжью ловлю,</v><c></c> <v><m></m>Я слушаю говор открытый,</v><c></c> <v><m></m>Я тонкое имя люблю!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И новые сны, залетая,</v><c></c> <v><m></m>Тревожат в усталом пути...</v><c></c> <v><m></m>А все пелена снеговая</v><c></c> <v><m></m>Не может меня занести...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Неситесь, кружитесь, томите,</v><c></c> <v><m></m>Снежинки — холодная весть...</v><c></c> <v><m></m>Души моей тонкие нити,</v><c></c> <v><m></m>Порвитесь, развейтесь, сгорите...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Ты, холод, мой холод, мой зимний,</v><c></c> <v><m></m>В душе моей — страстное есть...</v><c></c> <v><m></m>Стань, сердце, вздыхающий схимник,</v><c></c> <v><m></m>Умрите, умрите, вы, гимны...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Вновь летит, летит, летит,</v><c></c> <v><m></m>Звенит, и снег крутит, крутит,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Налетает вихрь</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Снежных искр...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Ты виденьем, в пляске нежной,</v><c></c> <v><m></m>Посреди подруг</v><c></c> <v><m></m>Обошла равниной снежной</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Быстротечный</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Бесконечный круг...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Слышу говор твой открытый,</v><c></c> <v><m></m>Вижу бледные ланиты,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>В ясный взор гляжу...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Все, что не скажу,</v><c></c> <v><m></m>Передам одной улыбкой...</v><c></c> <v><m></m>Счастье, счастье! С нами ночь!</v><c></c> <v><m></m>Ты опять тропою зыбкой</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Улетаешь прочь...</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Заметая, запевая,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Стан твой гибкий</v><c></c> <v><m></m>Вихрем туча снеговая</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Обдала,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Отняла...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И опять метель, метель</v><c></c> <v><m></m>Вьет, поет, кружит...</v><c></c> <v><m></m>Все — виденья, все — измены...</v><c></c> <v><m></m>В снежном кубке, полном пены,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Хмель</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Звенит...</v><c></c> <v><m></m>Заверти, замчи,</v><c></c> <v><m></m>Сердце, замолчи,</v><c></c> <v><m></m>Замети девичий след —</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Смерти нет!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>В темном поле</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Бродит свет!</v><c></c> <v><m></m>Горькой доле —</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Много лет...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И вот опять, опять в возвратный</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Пустилась пляс...</v><c></c> <v><m></m>Метель поет. Твой голос — внятный.</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Ты понеслась</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Опять по кругу,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Земному другу</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Сверкнув на миг...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Какой это танец? Каким это светом</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Ты дразнишь и манишь?</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>В кружении этом</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Когда ты устанешь?</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Чьи песни? И звуки?</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Чего я боюсь?</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Щемящие звуки</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>И — вольная Русь?..</v><c></c> <v><m></m>И словно мечтанье, и словно круженье,</v><c></c> <v><m></m>Земля убегает, скрывается твердь,</v><c></c> <v><m></m>И словно безумье, и словно мученье,</v><c></c> <v><m></m>Забвенье и удаль, смятенье и смерть, —</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Ты мчишься! Ты мчишься!</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Ты бросила руки</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Вперед...</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>И песня встает...</v><c></c> <v><m></m>И странным сияньем сияют черты...</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Удалая пляска!</v><c></c> <v><m></m>О, песня! О, удаль! О, гибель! О, маска...</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Гармоника — ты?</v><c></c></z> <cr>1 ноября 1907</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/blok/index.html">А. А. Блок</a>. <a href="/text/4240/index.html">Заклятие огнем и мраком</a>. <a href="/text/4240/p.1/index.html"></a></div> <h2>9</h2> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Гармоника, гармоника!</v><c></c> <v><m></m>Эй, пой, визжи и жги!</v><c></c> <v><m></m>Эй, желтенькие лютики,</v><c></c> <v><m></m>Весенние цветки!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Там с посвистом, да с присвистом</v><c></c> <v><m></m>Гуляют до зари,</v><c></c> <v><m></m>Кусточки тихим шелестом</v><c></c> <v><m></m>Кивают мне: смотри.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Смотрю я — руки вскинула,</v><c></c> <v><m></m>В широкий пляс пошла,</v><c></c> <v><m></m>Цветами всех осыпала</v><c></c> <v><m></m>И в песне изошла...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Неверная, лукавая,</v><c></c> <v><m></m>Коварная, — пляши!</v><c></c> <v><m></m>И будь навек отравою</v><c></c> <v><m></m>Растраченной души!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>С ума сойду, сойду с ума,</v><c></c> <v><m></m>Безумствуя, люблю,</v><c></c> <v><m></m>Что вся ты — ночь, и вся ты — тьма,</v><c></c> <v><m></m>И вся ты — во хмелю...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Что душу отняла мою,</v><c></c> <v><m></m>Отравой извела,</v><c></c> <v><m></m>Что о тебе, тебе пою,</v><c></c> <v><m></m>И песням нет числа!...</v><c></c></z> <cr>9 ноября 1907</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/blok/index.html">А. А. Блок</a>. <a href="/text/4240/index.html">Заклятие огнем и мраком</a>. <a href="/text/4240/p.1/index.html"></a></div> <h2>10</h2> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Работай, работай, работай:</v><c></c> <v><m></m>Ты будешь с уродским горбом</v><c></c> <v><m></m>За долгой и честной работой,</v><c></c> <v><m></m>За долгим и честным трудом.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Под праздник — другим будет сладко,</v><c></c> <v><m></m>Другой твои песни споет,</v><c></c> <v><m></m>С другими лихая солдатка</v><c></c> <v><m></m>Пойдет, подбочаясь, в хоровод.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Ты знай про себя, что не хуже</v><c></c> <v><m></m>Другого плясал бы — вон как!</v><c></c> <v><m></m>Что мог бы стянуть и потуже</v><c></c> <v><m></m>Свой золотом шитый кушак!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Что ростом и станом ты вышел</v><c></c> <v><m></m>Статнее и краше других,</v><c></c> <v><m></m>Что та молодица — повыше</v><c></c> <v><m></m>Других молодиц удалых!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>В ней сила играющей крови,</v><c></c> <v><m></m>Хоть смуглые щеки бледны,</v><c></c> <v><m></m>Тонки ее черные брови,</v><c></c> <v><m></m>И строгие речи хмельны...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Ах, сладко, как сладко, так сладко</v><c></c> <v><m></m>Работать, пока рассветет,</v><c></c> <v><m></m>И знать, что лихая солдатка</v><c></c> <v><m></m>Ушла за село, в хоровод!</v><c></c></z> <cr>26 октября 1907</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/blok/index.html">А. А. Блок</a>. <a href="/text/4240/index.html">Заклятие огнем и мраком</a>. <a href="/text/4240/p.1/index.html"></a></div> <h2>11</h2> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>И я опять затих у ног —</v><c></c> <v><m></m>У ног давно и тайно милой,</v><c></c> <v><m></m>Заносит вьюга на порог</v><c></c> <v><m></m>Пожар метели белокрылой</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Но имя тонкое твое</v><c></c> <v><m></m>Твердить мне дивно, больно, сладко...</v><c></c> <v><m></m>И целовать твой шлейф украдкой,</v><c></c> <v><m></m>Когда метель поет, поет...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>В хмельной и злой своей темнице</v><c></c> <v><m></m>Заночевало, сердце, ты,</v><c></c> <v><m></m>И тихие твои ресницы</v><c></c> <v><m></m>Смежили снежные цветы.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Как будто, на средине бега,</v><c></c> <v><m></m>Я под метелью изнемог,</v><c></c> <v><m></m>И предо мной возник из снега</v><c></c> <v><m></m>Холодный, неживой цветок...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И с тайной грустью, с грустью нежной,</v><c></c> <v><m></m>Как снег спадает с лепестка,</v><c></c> <v><m></m>Живое имя Девы Снежной</v><c></c> <v><m></m>Еще слетает с языка...</v><c></c></z> <cr>8 ноября 1907</cr> </pmm></pms></div>
4252
Выхожу я в путь, открытый взорам, Ветер гнет упругие кусты, Битый камень лег по косогорам, Желтой глины скудные пласты. Разгулялась осень в мокрых долах, Обнажила кладбища земли, Но густых рябин в проезжих селах Красный цвет зареет издали. Вот оно, мое веселье, пляшет И звенит, звенит, в кустах пропав! И вдали, вдали призывно машет Твой узорный, твой цветной рукав. Кто взманил меня на путь знакомый, Усмехнулся мне в окно тюрьмы? Или — каменным путем влекомый Нищий, распевающий псалмы? Нет, иду я в путь никем не званый, И земля да будет мне легка! Буду слушать голос Руси пьяной, Отдыхать под крышей кабака. Запою ли про свою удачу, Как я молодость сгубил в хмелю... Над печалью нив твоих заплачу, Твой простор навеки полюблю... Много нас — свободных, юных, статных Умирает, не любя... Приюти ты в далях необъятных! Как и жить и плакать без тебя! Выхожу я в путь, открытый взорам, Ветер гнет упругие кусты, Битый камень лег по косогорам, Желтой глины скудные пласты. Разгулялась осень в мокрых долах, Обнажила кладбища земли, Но густых рябин в проезжих селах Красный цвет зареет издали. Вот оно, мое веселье, пляшет И звенит, звенит, в кустах пропав! И вдали, вдали призывно машет Твой узорный, твой цветной рукав. Кто взманил меня на путь знакомый, Усмехнулся мне в окно тюрьмы? Или — каменным путем влекомый Нищий, распевающий псалмы? Нет, иду я в путь никем не званый, И земля да будет мне легка! Буду слушать голос Руси пьяной, Отдыхать под крышей кабака. Запою ли про свою удачу, Как я молодость сгубил в хмелю... Над печалью нив твоих заплачу, Твой простор навеки полюблю... Много нас — свободных, юных, статных Умирает, не любя... Приюти ты в далях необъятных! Как и жить и плакать без тебя!
А. А. Блок
Осенняя воля («Выхожу я в путь, открытый взорам...»)
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/blok/index.html">А. А. Блок</a>. <a href="/text/4252/index.html">Осенняя воля («Выхожу я в путь, открытый взорам...»)</a></div> <div class="author">Александр Блок</div> <div class="title"><h1>Осенняя воля</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Выхожу я в путь, открытый взорам,</v><c></c> <v><m></m>Ветер гнет упругие кусты,</v><c></c> <v><m></m>Битый камень лег по косогорам,</v><c></c> <v><m></m>Желтой глины скудные пласты.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Разгулялась осень в мокрых долах,</v><c></c> <v><m></m>Обнажила кладбища земли,</v><c></c> <v><m></m>Но густых рябин в проезжих селах</v><c></c> <v><m></m>Красный цвет зареет издали.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Вот оно, мое веселье, пляшет</v><c></c> <v><m></m>И звенит, звенит, в кустах пропав!</v><c></c> <v><m></m>И вдали, вдали призывно машет</v><c></c> <v><m></m>Твой узорный, твой цветной рукав.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Кто взманил меня на путь знакомый,</v><c></c> <v><m></m>Усмехнулся мне в окно тюрьмы?</v><c></c> <v><m></m>Или — каменным путем влекомый</v><c></c> <v><m></m>Нищий, распевающий псалмы?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Нет, иду я в путь никем не званый,</v><c></c> <v><m></m>И земля да будет мне легка!</v><c></c> <v><m></m>Буду слушать голос Руси пьяной,</v><c></c> <v><m></m>Отдыхать под крышей кабака.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Запою ли про свою удачу,</v><c></c> <v><m></m>Как я молодость сгубил в хмелю...</v><c></c> <v><m></m>Над печалью нив твоих заплачу,</v><c></c> <v><m></m>Твой простор навеки полюблю...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Много нас — свободных, юных, статных</v><c></c> <v><m></m>Умирает, не любя...</v><c></c> <v><m></m>Приюти ты в далях необъятных!</v><c></c> <v><m></m>Как и жить и плакать без тебя!</v><c></c></z> <cr>Июль 1905. Рогачевское шоссе</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/blok/index.html">А. А. Блок</a>. <a href="/text/4252/index.html">Осенняя воля («Выхожу я в путь, открытый взорам...»)</a></div> <div class="author">Александр Блок</div> <div class="title"><h1>Осенняя воля</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Выхожу я в путь, открытый взорам,</v><c></c> <v><m></m>Ветер гнет упругие кусты,</v><c></c> <v><m></m>Битый камень лег по косогорам,</v><c></c> <v><m></m>Желтой глины скудные пласты.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Разгулялась осень в мокрых долах,</v><c></c> <v><m></m>Обнажила кладбища земли,</v><c></c> <v><m></m>Но густых рябин в проезжих селах</v><c></c> <v><m></m>Красный цвет зареет издали.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Вот оно, мое веселье, пляшет</v><c></c> <v><m></m>И звенит, звенит, в кустах пропав!</v><c></c> <v><m></m>И вдали, вдали призывно машет</v><c></c> <v><m></m>Твой узорный, твой цветной рукав.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Кто взманил меня на путь знакомый,</v><c></c> <v><m></m>Усмехнулся мне в окно тюрьмы?</v><c></c> <v><m></m>Или — каменным путем влекомый</v><c></c> <v><m></m>Нищий, распевающий псалмы?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Нет, иду я в путь никем не званый,</v><c></c> <v><m></m>И земля да будет мне легка!</v><c></c> <v><m></m>Буду слушать голос Руси пьяной,</v><c></c> <v><m></m>Отдыхать под крышей кабака.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Запою ли про свою удачу,</v><c></c> <v><m></m>Как я молодость сгубил в хмелю...</v><c></c> <v><m></m>Над печалью нив твоих заплачу,</v><c></c> <v><m></m>Твой простор навеки полюблю...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Много нас — свободных, юных, статных</v><c></c> <v><m></m>Умирает, не любя...</v><c></c> <v><m></m>Приюти ты в далях необъятных!</v><c></c> <v><m></m>Как и жить и плакать без тебя!</v><c></c></z> <cr>Июль 1905. Рогачевское шоссе</cr> </pmm></pms></div>
4261
Илья Самойлович Бурмин служил старшим писцом в сиротском суде. Когда он овдовел, ему было около пятидесяти лет, а его дочке — семь. Сашенька была девочкой некрасивой, худенькой и малокровной; она плохо росла и так мало ела, что за обедом каждый раз приходилось ее стращать волком, трубочистом и городовым. Среди шума и кипучего движения большого города она напоминала те чахлые травинки, которые вырастают — бог весть каким образом — в расщелинах старых каменных построек. Однажды она заболела. Вся ее болезнь заключалась в том, что она по целым дням безмолвно сидела в темном уголку, равнодушная ко всему на свете, тихая и печальная. Когда Бурмин ее спрашивал: «Что с тобой, Сашенька?» — она отвечала жалобным голосом: «Ничего, папа, мне просто скучно»... Наконец Бурмин решился позвать доктора, жившего напротив. Доктор спустился в подвал, где Бурмин занимал правый задний угол, и долго искал места для своей енотовой шубы. Но так как все места были сыры и грязны, то он остался в шубе. Кругом его, но на почтительном расстоянии, столпились бабы — обитательницы того же подвала — и, подперши подбородки ладонями, глядели на доктора жалостными глазами и вздыхали, слыша слова «апатия», «анемия» и «рахитическое сложение». — Ей нужно хорошее питание, — сказал строгим тоном доктор, — крепкий бульон, старый портвейн, свежие яйца и фрукты. — Да, да... так, так, так, — твердил Илья Самойлович, привыкший еще у себя в сиротском суде к подобострастному согласию со всяким начальством. В то же время он сокрушенно глядел вверх, на зеленые стекла окна и на пыльные герани, медленно умиравшие в промозглой атмосфере подвала. — Всего важнее свежий воздух... Я бы особенно рекомендовал вашей дочери южный берег Крыма и морские купанья... — Да, да, да... Так, так... — И виноградное лечение... — Так-с, так-с... Виноградное... — А главное, повторяю, свежий воздух и зелень, зелень, зелень... Затем, извините... Чрезвычайно занят... Что это? Нет, нет... не беру, с бедных не беру... Всегда бесплатно... Бедных всегда бесплатно... До свидания-с. Если бы у Ильи Самойловича потребовали для благополучия его дочери отдать на отсечение руку (но только — левую, правой он должен был писать), он ни на секунду не задумался бы. Но старый портвейн и — 18 рублей и 33⅓ копеек жалованья... Девочка хирела. — Ну, скажи мне, Сашурочка, скажи, моя кисинька, чего бы ты хотела? — спрашивал Илья Самойлович, с тоской глядя в большие серьезные глаза дочери. — Ничего, папа... — Хочешь куклу, деточка? Большую куклу, которая закрывает глаза? — Нет, папа. Ску-учно. — Хочешь конфетку с картинкой? Яблочко? Башмачки желтые? — Скучно! Но однажды у нее явилось маленькое желание. Это случилось весной, когда пыльные герани ожили за своим зеленым стеклом, покрытым радужными разводами. — Папа... в сад хочу... Возьми в сад... Там... листики зелененькие... травка... как у крестной в садике... Поедем к крестной, папочка... Она только раз и была в саду, года два тому назад, когда провела два дня на даче у крестной матери, жены письмоводителя мирового судьи... Она, конечно, не могла помнить, как сенсационно швыряла «письмоводителька» чуть ли не в лицо своим кумовьям стаканами со спитым чаем и как умышленно громко, тоном сценического а part , ворчала она за перегородкой о всякой шушере, перекатной голи, которая и так далее... — Хочу к крестной в сад, папочка... — Хорошо, хорошо, деточка, не плачь, кисюринька моя, вот будет хорошая погодка, и в садик тогда пойдешь... Наступила, наконец, хорошая погодка, и Бурмин отправился с дочкой в общественный сад. Сашенька точно ожила. Она, конечно, не посмела принять участия в делании из песка котлет и вкусных пирожных, но глядела на других детей с нескрываемым удовольствием. Сидя неподвижно на высокой садовой скамеечке, она казалась такой бледной и болезненной среди этих краснощеких, мясистых детей, что одна строгая и полная дама, проходя мимо нее, произнесла, обращаясь, по-видимому, к старой, тенистой липе: — Удивляюсь, чего это полиция смотрит?.. Пускают в сад больных детей... Какое безобразие! Еще других перезаразят... Замечание строгой дамы не удержало бы, без сомнения, Илью Самойловича от удовольствия видеть лишний раз радость дочери, но, к сожалению, городской сад находился очень далеко от Разбойной улицы. Девочка не могла пройти пешком и ста саженей, а конка туда и обратно обходилась обоим сорок четыре копейки, то есть гораздо более половины дневного жалованья Ильи Самойловича. Приходилось ездить только по воскресеньям. А девочка все хирела. Из ума Бурмина между тем не выходили слова енотового доктора о воздухе и зелени. «Ах, если бы нам воздуху, воздуху, воздуху!» — сотни и тысячи раз твердил про себя Илья Самойлович. Эта мысль обратилась у него чуть ли не в пункт помешательства. Почти напротив его подвала простирался огромный пустырь городской земли, где попеременно то в пыли, то в грязи купались обывательские свиньи. Мимо этого пустыря Илья Самойлович никогда не мог пройти без глубокого вздоха. — Ну, что стоит здесь развести хоть самый маленький скверик? — шептал он, покачивая головой. — Детишкам-то, детишкам-то как хорошо будет, господа! С планом превращения этого пустыря он как истый фанатик идеи носился всюду. Его на службе даже прозвали «пустырем». Однажды кто-то посоветовал Илье Самойловичу: — А вы бы написали проектец и подали бы в городскую думу... — Ну? — обрадовался и испугался Илья Самойлович. — В думу, вы говорите? — В думу. Самое простое дело. Так и так, мол, состоя в звании обывателя... в виду общей пользы, украшения, так сказать, города... ну, и все такое. Проект был написан через месяц, проект безграмотный, бессвязный и наивный до трогательности. Но если бы каждый штрих его каллиграфических букв сумел вдруг заговорить с той страстной надеждой, с какой его выводила на министерской бумаге рука Ильи Самойловича, тогда, без сомнения, и городской голова, и управа, и гласные побросали бы все текущие дела, чтобы немедленно осуществить этот необычайно важный проект. Секретарь велел прийти через месяц, потом через неделю, потом опять через неделю. Наконец он ткнул бумагой чуть ли не в самый нос Бурмина и закричал: — Ну, чего вы лезете? Чего? Чего? Чего? Это дело не ваше, а городского самоуправления! Илья Самойлович поник головой. «Самоуправления, — скорбно шептали его губы... — Да, вот оно, штука-то, само-упра-вления!» Потом секретарь вдруг спросил строгим тоном, где служит Илья Самойлович. Бурмин испугался и стал просить извинения. Секретарь извинил, и Бурмин, скомкав бумагу, поспешно выбежал из думы. Но неудача не убила его деятельности пропагандиста. Только теперь в его уме к образу Сашеньки, продолжавшей хиреть без солнца и воздуха, присоединились бледные личики многих сотен других детей, задыхавшихся, подобно его дочери, в подвалах и на чердаках. Поэтому он настойчиво являлся со своим проектом и в полицию, и в военное ведомство, и к мировым судьям, и к частным благотворителям. Конечно, отовсюду его прогоняли. Один из его сослуживцев, копиист Цытронов, считался очень светским человеком, потому что посещал трактир «Юг» и читал единственную городскую газету — «Непогрешимый». Он как-то, не то шутя, не то серьезно, сказал Илье Самойловичу: — Вот если бы про этот пустырь продернуть в фельетоне, тогда было бы дело другого рода... Вы не читали никогда фельетонов «Скорпиона»?.. Какое перо! Так прямо и катает: у Николай Николаича, мол, гордая походка и левое плечо выше правого. Ядовитый господин! Скрепя сердце переступил Илья Самойлович порог редакции (в думу он шел гораздо смелее). В большой комнате, пахнущей резиной и типографской краской, сидело за столом пять косматых мужчин. Все они выстригали из огромных куч газет какие-то четырехугольные кусочки и зачем-то наклеивали их на бумагу. Как ни добивался Илья Самойлович, чтобы ему показали «Скорпиона», он не успел в этом. — Скажите сначала, зачем вам его надо, — говорили ему косматые мужчины, — разве вы не знаете, что псевдоним сотрудника есть редакционная тайна? Однако, когда Илья Самойлович рассказал им свой заветный проект, косматые мужчины сделались откровенны и обещали Бурмину свое покровительство. А Сашенька уже не вставала с кровати и лежала в ней бледная, вытянувшаяся, с носиком, заострившимся, как у мертвеца. — Хочу в садик, папочка, в садик, скучно мне, папа, — твердила она тоскливым голосом. Может быть, ее больной организм инстинктивно жаждал чистого воздуха, подобно тому как рахитические дети бессознательно едят мел и известь? Бурмин старался согреть поцелуями ее худенькие, холодные руки и говорил ей неожиданные трогательные слова, которые становятся такими смешными в чужой передаче. Весной, когда иссохшие герани потянулись опять к солнцу, Сашенька умерла. Подвальные бабы обмыли ее и обрядили и положили сначала на стол, а потом в гроб. Илья Самойлович точно окаменел. Он не плакал, не произносил ни слова и не отводил глаз от маленького бледного личика. Только в день похорон, когда убогая процессия проходила мимо пустыря, он немного оживился. На пустыре копошились с лопатами десятка два рабочих. — Что же это такое? — спросил Илья Самойлович Яковлевну, свою соседку по подвалу, торговавшую на базаре селедками. — Чи я знаю? — ответила Яковлевна сквозь обильные слезы. — Кажут люды, що якыйсь садок тут поставлять. Дума... чи як еи?.. Тогда Илья Самойлович вдруг прерывисто вздохнул, перекрестился, и громкие облегчающие рыдания неудержимо вырвались из его груди. — Ну, вот и слава богу, и слава богу, — сказал он, обнимая Яковлевну. — Теперь и у наших деточек свой садик будет. А то разве нам можно на конках ездить, Яковлевна? Ведь это не шутка — сорок четыре копейки туда и обратно. В сторону, про себя (франц.). Илья Самойлович Бурмин служил старшим писцом в сиротском суде. Когда он овдовел, ему было около пятидесяти лет, а его дочке — семь. Сашенька была девочкой некрасивой, худенькой и малокровной; она плохо росла и так мало ела, что за обедом каждый раз приходилось ее стращать волком, трубочистом и городовым. Среди шума и кипучего движения большого города она напоминала те чахлые травинки, которые вырастают — бог весть каким образом — в расщелинах старых каменных построек. Однажды она заболела. Вся ее болезнь заключалась в том, что она по целым дням безмолвно сидела в темном уголку, равнодушная ко всему на свете, тихая и печальная. Когда Бурмин ее спрашивал: «Что с тобой, Сашенька?» — она отвечала жалобным голосом: «Ничего, папа, мне просто скучно»... Наконец Бурмин решился позвать доктора, жившего напротив. Доктор спустился в подвал, где Бурмин занимал правый задний угол, и долго искал места для своей енотовой шубы. Но так как все места были сыры и грязны, то он остался в шубе. Кругом его, но на почтительном расстоянии, столпились бабы — обитательницы того же подвала — и, подперши подбородки ладонями, глядели на доктора жалостными глазами и вздыхали, слыша слова «апатия», «анемия» и «рахитическое сложение». — Ей нужно хорошее питание, — сказал строгим тоном доктор, — крепкий бульон, старый портвейн, свежие яйца и фрукты. — Да, да... так, так, так, — твердил Илья Самойлович, привыкший еще у себя в сиротском суде к подобострастному согласию со всяким начальством. В то же время он сокрушенно глядел вверх, на зеленые стекла окна и на пыльные герани, медленно умиравшие в промозглой атмосфере подвала. — Всего важнее свежий воздух... Я бы особенно рекомендовал вашей дочери южный берег Крыма и морские купанья... — Да, да, да... Так, так... — И виноградное лечение... — Так-с, так-с... Виноградное... — А главное, повторяю, свежий воздух и зелень, зелень, зелень... Затем, извините... Чрезвычайно занят... Что это? Нет, нет... не беру, с бедных не беру... Всегда бесплатно... Бедных всегда бесплатно... До свидания-с. Если бы у Ильи Самойловича потребовали для благополучия его дочери отдать на отсечение руку (но только — левую, правой он должен был писать), он ни на секунду не задумался бы. Но старый портвейн и — 18 рублей и 33⅓ копеек жалованья... Девочка хирела. — Ну, скажи мне, Сашурочка, скажи, моя кисинька, чего бы ты хотела? — спрашивал Илья Самойлович, с тоской глядя в большие серьезные глаза дочери. — Ничего, папа... — Хочешь куклу, деточка? Большую куклу, которая закрывает глаза? — Нет, папа. Ску-учно. — Хочешь конфетку с картинкой? Яблочко? Башмачки желтые? — Скучно! Но однажды у нее явилось маленькое желание. Это случилось весной, когда пыльные герани ожили за своим зеленым стеклом, покрытым радужными разводами. — Папа... в сад хочу... Возьми в сад... Там... листики зелененькие... травка... как у крестной в садике... Поедем к крестной, папочка... Она только раз и была в саду, года два тому назад, когда провела два дня на даче у крестной матери, жены письмоводителя мирового судьи... Она, конечно, не могла помнить, как сенсационно швыряла «письмоводителька» чуть ли не в лицо своим кумовьям стаканами со спитым чаем и как умышленно громко, тоном сценического а part , ворчала она за перегородкой о всякой шушере, перекатной голи, которая и так далее... — Хочу к крестной в сад, папочка... — Хорошо, хорошо, деточка, не плачь, кисюринька моя, вот будет хорошая погодка, и в садик тогда пойдешь... Наступила, наконец, хорошая погодка, и Бурмин отправился с дочкой в общественный сад. Сашенька точно ожила. Она, конечно, не посмела принять участия в делании из песка котлет и вкусных пирожных, но глядела на других детей с нескрываемым удовольствием. Сидя неподвижно на высокой садовой скамеечке, она казалась такой бледной и болезненной среди этих краснощеких, мясистых детей, что одна строгая и полная дама, проходя мимо нее, произнесла, обращаясь, по-видимому, к старой, тенистой липе: — Удивляюсь, чего это полиция смотрит?.. Пускают в сад больных детей... Какое безобразие! Еще других перезаразят... Замечание строгой дамы не удержало бы, без сомнения, Илью Самойловича от удовольствия видеть лишний раз радость дочери, но, к сожалению, городской сад находился очень далеко от Разбойной улицы. Девочка не могла пройти пешком и ста саженей, а конка туда и обратно обходилась обоим сорок четыре копейки, то есть гораздо более половины дневного жалованья Ильи Самойловича. Приходилось ездить только по воскресеньям. А девочка все хирела. Из ума Бурмина между тем не выходили слова енотового доктора о воздухе и зелени. «Ах, если бы нам воздуху, воздуху, воздуху!» — сотни и тысячи раз твердил про себя Илья Самойлович. Эта мысль обратилась у него чуть ли не в пункт помешательства. Почти напротив его подвала простирался огромный пустырь городской земли, где попеременно то в пыли, то в грязи купались обывательские свиньи. Мимо этого пустыря Илья Самойлович никогда не мог пройти без глубокого вздоха. — Ну, что стоит здесь развести хоть самый маленький скверик? — шептал он, покачивая головой. — Детишкам-то, детишкам-то как хорошо будет, господа! С планом превращения этого пустыря он как истый фанатик идеи носился всюду. Его на службе даже прозвали «пустырем». Однажды кто-то посоветовал Илье Самойловичу: — А вы бы написали проектец и подали бы в городскую думу... — Ну? — обрадовался и испугался Илья Самойлович. — В думу, вы говорите? — В думу. Самое простое дело. Так и так, мол, состоя в звании обывателя... в виду общей пользы, украшения, так сказать, города... ну, и все такое. Проект был написан через месяц, проект безграмотный, бессвязный и наивный до трогательности. Но если бы каждый штрих его каллиграфических букв сумел вдруг заговорить с той страстной надеждой, с какой его выводила на министерской бумаге рука Ильи Самойловича, тогда, без сомнения, и городской голова, и управа, и гласные побросали бы все текущие дела, чтобы немедленно осуществить этот необычайно важный проект. Секретарь велел прийти через месяц, потом через неделю, потом опять через неделю. Наконец он ткнул бумагой чуть ли не в самый нос Бурмина и закричал: — Ну, чего вы лезете? Чего? Чего? Чего? Это дело не ваше, а городского самоуправления! Илья Самойлович поник головой. «Самоуправления, — скорбно шептали его губы... — Да, вот оно, штука-то, само-упра-вления!» Потом секретарь вдруг спросил строгим тоном, где служит Илья Самойлович. Бурмин испугался и стал просить извинения. Секретарь извинил, и Бурмин, скомкав бумагу, поспешно выбежал из думы. Но неудача не убила его деятельности пропагандиста. Только теперь в его уме к образу Сашеньки, продолжавшей хиреть без солнца и воздуха, присоединились бледные личики многих сотен других детей, задыхавшихся, подобно его дочери, в подвалах и на чердаках. Поэтому он настойчиво являлся со своим проектом и в полицию, и в военное ведомство, и к мировым судьям, и к частным благотворителям. Конечно, отовсюду его прогоняли. Один из его сослуживцев, копиист Цытронов, считался очень светским человеком, потому что посещал трактир «Юг» и читал единственную городскую газету — «Непогрешимый». Он как-то, не то шутя, не то серьезно, сказал Илье Самойловичу: — Вот если бы про этот пустырь продернуть в фельетоне, тогда было бы дело другого рода... Вы не читали никогда фельетонов «Скорпиона»?.. Какое перо! Так прямо и катает: у Николай Николаича, мол, гордая походка и левое плечо выше правого. Ядовитый господин! Скрепя сердце переступил Илья Самойлович порог редакции (в думу он шел гораздо смелее). В большой комнате, пахнущей резиной и типографской краской, сидело за столом пять косматых мужчин. Все они выстригали из огромных куч газет какие-то четырехугольные кусочки и зачем-то наклеивали их на бумагу. Как ни добивался Илья Самойлович, чтобы ему показали «Скорпиона», он не успел в этом. — Скажите сначала, зачем вам его надо, — говорили ему косматые мужчины, — разве вы не знаете, что псевдоним сотрудника есть редакционная тайна? Однако, когда Илья Самойлович рассказал им свой заветный проект, косматые мужчины сделались откровенны и обещали Бурмину свое покровительство. А Сашенька уже не вставала с кровати и лежала в ней бледная, вытянувшаяся, с носиком, заострившимся, как у мертвеца. — Хочу в садик, папочка, в садик, скучно мне, папа, — твердила она тоскливым голосом. Может быть, ее больной организм инстинктивно жаждал чистого воздуха, подобно тому как рахитические дети бессознательно едят мел и известь? Бурмин старался согреть поцелуями ее худенькие, холодные руки и говорил ей неожиданные трогательные слова, которые становятся такими смешными в чужой передаче. Весной, когда иссохшие герани потянулись опять к солнцу, Сашенька умерла. Подвальные бабы обмыли ее и обрядили и положили сначала на стол, а потом в гроб. Илья Самойлович точно окаменел. Он не плакал, не произносил ни слова и не отводил глаз от маленького бледного личика. Только в день похорон, когда убогая процессия проходила мимо пустыря, он немного оживился. На пустыре копошились с лопатами десятка два рабочих. — Что же это такое? — спросил Илья Самойлович Яковлевну, свою соседку по подвалу, торговавшую на базаре селедками. — Чи я знаю? — ответила Яковлевна сквозь обильные слезы. — Кажут люды, що якыйсь садок тут поставлять. Дума... чи як еи?.. Тогда Илья Самойлович вдруг прерывисто вздохнул, перекрестился, и громкие облегчающие рыдания неудержимо вырвались из его груди. — Ну, вот и слава богу, и слава богу, — сказал он, обнимая Яковлевну. — Теперь и у наших деточек свой садик будет. А то разве нам можно на конках ездить, Яковлевна? Ведь это не шутка — сорок четыре копейки туда и обратно. В сторону, про себя (франц.).
А. И. Куприн
Детский сад
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/kuprin/index.html">А. И. Куприн</a>. <a href="/text/4261/index.html">Детский сад</a></div> <div class="author">Александр Куприн</div> <div class="title"><h1>Детский сад</h1></div> <z><o></o>Илья Самойлович Бурмин служил старшим писцом в сиротском суде. Когда он овдовел, ему было около пятидесяти лет, а его дочке — семь. Сашенька была девочкой некрасивой, худенькой и малокровной; она плохо росла и так мало ела, что за обедом каждый раз приходилось ее стращать волком, трубочистом и городовым. Среди шума и кипучего движения большого города она напоминала те чахлые травинки, которые вырастают — бог весть каким образом — в расщелинах старых каменных построек.</z> <z><o></o>Однажды она заболела. Вся ее болезнь заключалась в том, что она по целым дням безмолвно сидела в темном уголку, равнодушная ко всему на свете, тихая и печальная. Когда Бурмин ее спрашивал: «Что с тобой, Сашенька?» — она отвечала жалобным голосом: «Ничего, папа, мне просто скучно»...</z> <z><o></o>Наконец Бурмин решился позвать доктора, жившего напротив. Доктор спустился в подвал, где Бурмин занимал правый задний угол, и долго искал места для своей енотовой шубы. Но так как все места были сыры и грязны, то он остался в шубе. Кругом его, но на почтительном расстоянии, столпились бабы — обитательницы того же подвала — и, подперши подбородки ладонями, глядели на доктора жалостными глазами и вздыхали, слыша слова «апатия», «анемия» и «рахитическое сложение».</z> <z><o></o>— Ей нужно хорошее питание, — сказал строгим тоном доктор, — крепкий бульон, старый портвейн, свежие яйца и фрукты.</z> <z><o></o>— Да, да... так, так, так, — твердил Илья Самойлович, привыкший еще у себя в сиротском суде к подобострастному согласию со всяким начальством.</z> <z><o></o>В то же время он сокрушенно глядел вверх, на зеленые стекла окна и на пыльные герани, медленно умиравшие в промозглой атмосфере подвала.</z> <z><o></o>— Всего важнее свежий воздух... Я бы особенно рекомендовал вашей дочери южный берег Крыма и морские купанья...</z> <z><o></o>— Да, да, да... Так, так...</z> <z><o></o>— И виноградное лечение...</z> <z><o></o>— Так-с, так-с... Виноградное...</z> <z><o></o>— А главное, повторяю, свежий воздух и зелень, зелень, зелень... Затем, извините... Чрезвычайно занят... Что это? Нет, нет... не беру, с бедных не беру... Всегда бесплатно... Бедных всегда бесплатно... До свидания-с.</z> <z><o></o>Если бы у Ильи Самойловича потребовали для благополучия его дочери отдать на отсечение руку (но только — левую, правой он должен был писать), он ни на секунду не задумался бы. Но старый портвейн и — 18 рублей и 33⅓ копеек жалованья...</z> <z><o></o>Девочка хирела.</z> <z><o></o>— Ну, скажи мне, Сашурочка, скажи, моя кисинька, чего бы ты хотела? — спрашивал Илья Самойлович, с тоской глядя в большие серьезные глаза дочери.</z> <z><o></o>— Ничего, папа...</z> <z><o></o>— Хочешь куклу, деточка? Большую куклу, которая закрывает глаза?</z> <z><o></o>— Нет, папа. Ску-учно.</z> <z><o></o>— Хочешь конфетку с картинкой? Яблочко? Башмачки желтые?</z> <z><o></o>— Скучно!</z> <z><o></o>Но однажды у нее явилось маленькое желание. Это случилось весной, когда пыльные герани ожили за своим зеленым стеклом, покрытым радужными разводами.</z> <z><o></o>— Папа... в сад хочу... Возьми в сад... Там... листики зелененькие... травка... как у крестной в садике... Поедем к крестной, папочка...</z> <z><o></o>Она только раз и была в саду, года два тому назад, когда провела два дня на даче у крестной матери, жены письмоводителя мирового судьи... Она, конечно, не могла помнить, как сенсационно швыряла «письмоводителька» чуть ли не в лицо своим кумовьям стаканами со спитым чаем и как умышленно громко, тоном сценического а part<fn><sup> <a href="#fn1" name="fns1">1</a></sup></fn>, ворчала она за перегородкой о всякой шушере, перекатной голи, которая и так далее...</z> <z><o></o>— Хочу к крестной в сад, папочка...</z> <z><o></o>— Хорошо, хорошо, деточка, не плачь, кисюринька моя, вот будет хорошая погодка, и в садик тогда пойдешь...</z> <z><o></o>Наступила, наконец, хорошая погодка, и Бурмин отправился с дочкой в общественный сад. Сашенька точно ожила. Она, конечно, не посмела принять участия в делании из песка котлет и вкусных пирожных, но глядела на других детей с нескрываемым удовольствием. Сидя неподвижно на высокой садовой скамеечке, она казалась такой бледной и болезненной среди этих краснощеких, мясистых детей, что одна строгая и полная дама, проходя мимо нее, произнесла, обращаясь, по-видимому, к старой, тенистой липе:</z> <z><o></o>— Удивляюсь, чего это полиция смотрит?.. Пускают в сад больных детей... Какое безобразие! Еще других перезаразят...</z> <z><o></o>Замечание строгой дамы не удержало бы, без сомнения, Илью Самойловича от удовольствия видеть лишний раз радость дочери, но, к сожалению, городской сад находился очень далеко от Разбойной улицы. Девочка не могла пройти пешком и ста саженей, а конка туда и обратно обходилась обоим сорок четыре копейки, то есть гораздо более половины дневного жалованья Ильи Самойловича. Приходилось ездить только по воскресеньям.</z> <z><o></o>А девочка все хирела. Из ума Бурмина между тем не выходили слова енотового доктора о воздухе и зелени.</z> <z><o></o>«Ах, если бы нам воздуху, воздуху, воздуху!» — сотни и тысячи раз твердил про себя Илья Самойлович.</z> <z><o></o>Эта мысль обратилась у него чуть ли не в пункт помешательства. Почти напротив его подвала простирался огромный пустырь городской земли, где попеременно то в пыли, то в грязи купались обывательские свиньи. Мимо этого пустыря Илья Самойлович никогда не мог пройти без глубокого вздоха.</z> <z><o></o>— Ну, что стоит здесь развести хоть самый маленький скверик? — шептал он, покачивая головой. — Детишкам-то, детишкам-то как хорошо будет, господа!</z> <z><o></o>С планом превращения этого пустыря он как истый фанатик идеи носился всюду. Его на службе даже прозвали «пустырем». Однажды кто-то посоветовал Илье Самойловичу:</z> <z><o></o>— А вы бы написали проектец и подали бы в городскую думу...</z> <z><o></o>— Ну? — обрадовался и испугался Илья Самойлович. — В думу, вы говорите?</z> <z><o></o>— В думу. Самое простое дело. Так и так, мол, состоя в звании обывателя... в виду общей пользы, украшения, так сказать, города... ну, и все такое.</z> <z><o></o>Проект был написан через месяц, проект безграмотный, бессвязный и наивный до трогательности. Но если бы каждый штрих его каллиграфических букв сумел вдруг заговорить с той страстной надеждой, с какой его выводила на министерской бумаге рука Ильи Самойловича, тогда, без сомнения, и городской голова, и управа, и гласные побросали бы все текущие дела, чтобы немедленно осуществить этот необычайно важный проект.</z> <z><o></o>Секретарь велел прийти через месяц, потом через неделю, потом опять через неделю. Наконец он ткнул бумагой чуть ли не в самый нос Бурмина и закричал:</z> <z><o></o>— Ну, чего вы лезете? Чего? Чего? Чего? Это дело не ваше, а городского самоуправления!</z> <z><o></o>Илья Самойлович поник головой. «Самоуправления, — скорбно шептали его губы... — Да, вот оно, штука-то, само-упра-вления!»</z> <z><o></o>Потом секретарь вдруг спросил строгим тоном, где служит Илья Самойлович. Бурмин испугался и стал просить извинения. Секретарь извинил, и Бурмин, скомкав бумагу, поспешно выбежал из думы.</z> <z><o></o>Но неудача не убила его деятельности пропагандиста. Только теперь в его уме к образу Сашеньки, продолжавшей хиреть без солнца и воздуха, присоединились бледные личики многих сотен других детей, задыхавшихся, подобно его дочери, в подвалах и на чердаках. Поэтому он настойчиво являлся со своим проектом и в полицию, и в военное ведомство, и к мировым судьям, и к частным благотворителям. Конечно, отовсюду его прогоняли.</z> <z><o></o>Один из его сослуживцев, копиист Цытронов, считался очень светским человеком, потому что посещал трактир «Юг» и читал единственную городскую газету — «Непогрешимый». Он как-то, не то шутя, не то серьезно, сказал Илье Самойловичу:</z> <z><o></o>— Вот если бы про этот пустырь продернуть в фельетоне, тогда было бы дело другого рода... Вы не читали никогда фельетонов «Скорпиона»?.. Какое перо! Так прямо и катает: у Николай Николаича, мол, гордая походка и левое плечо выше правого. Ядовитый господин!</z> <z><o></o>Скрепя сердце переступил Илья Самойлович порог редакции (в думу он шел гораздо смелее). В большой комнате, пахнущей резиной и типографской краской, сидело за столом пять косматых мужчин. Все они выстригали из огромных куч газет какие-то четырехугольные кусочки и зачем-то наклеивали их на бумагу.</z> <z><o></o>Как ни добивался Илья Самойлович, чтобы ему показали «Скорпиона», он не успел в этом.</z> <z><o></o>— Скажите сначала, зачем вам его надо, — говорили ему косматые мужчины, — разве вы не знаете, что псевдоним сотрудника есть редакционная тайна?</z> <z><o></o>Однако, когда Илья Самойлович рассказал им свой заветный проект, косматые мужчины сделались откровенны и обещали Бурмину свое покровительство.</z> <z><o></o>А Сашенька уже не вставала с кровати и лежала в ней бледная, вытянувшаяся, с носиком, заострившимся, как у мертвеца.</z> <z><o></o>— Хочу в садик, папочка, в садик, скучно мне, папа, — твердила она тоскливым голосом.</z> <z><o></o>Может быть, ее больной организм инстинктивно жаждал чистого воздуха, подобно тому как рахитические дети бессознательно едят мел и известь?</z> <z><o></o>Бурмин старался согреть поцелуями ее худенькие, холодные руки и говорил ей неожиданные трогательные слова, которые становятся такими смешными в чужой передаче.</z> <z><o></o>Весной, когда иссохшие герани потянулись опять к солнцу, Сашенька умерла. Подвальные бабы обмыли ее и обрядили и положили сначала на стол, а потом в гроб. Илья Самойлович точно окаменел. Он не плакал, не произносил ни слова и не отводил глаз от маленького бледного личика.</z> <z><o></o>Только в день похорон, когда убогая процессия проходила мимо пустыря, он немного оживился. На пустыре копошились с лопатами десятка два рабочих.</z> <z><o></o>— Что же это такое? — спросил Илья Самойлович Яковлевну, свою соседку по подвалу, торговавшую на базаре селедками.</z> <z><o></o>— Чи я знаю? — ответила Яковлевна сквозь обильные слезы. — Кажут люды, що якыйсь садок тут поставлять. Дума... чи як еи?..</z> <z><o></o>Тогда Илья Самойлович вдруг прерывисто вздохнул, перекрестился, и громкие облегчающие рыдания неудержимо вырвались из его груди.</z> <z><o></o>— Ну, вот и слава богу, и слава богу, — сказал он, обнимая Яковлевну. — Теперь и у наших деточек свой садик будет. А то разве нам можно на конках ездить, Яковлевна? Ведь это не шутка — сорок четыре копейки туда и обратно.</z> <div style="margin:0.5em 0em;background-color:#222;height:1px;width:25%"></div><div class="fns"><fnb><fnn><a href="#fns1" name="fn1">1</a></fnn></fnb> <z><o></o>В сторону, про себя <i>(франц.).</i><div style="font-size:0;"></div></z></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/kuprin/index.html">А. И. Куприн</a>. <a href="/text/4261/index.html">Детский сад</a></div> <div class="author">Александр Куприн</div> <div class="title"><h1>Детский сад</h1></div> <z><o></o>Илья Самойлович Бурмин служил старшим писцом в сиротском суде. Когда он овдовел, ему было около пятидесяти лет, а его дочке — семь. Сашенька была девочкой некрасивой, худенькой и малокровной; она плохо росла и так мало ела, что за обедом каждый раз приходилось ее стращать волком, трубочистом и городовым. Среди шума и кипучего движения большого города она напоминала те чахлые травинки, которые вырастают — бог весть каким образом — в расщелинах старых каменных построек.</z> <z><o></o>Однажды она заболела. Вся ее болезнь заключалась в том, что она по целым дням безмолвно сидела в темном уголку, равнодушная ко всему на свете, тихая и печальная. Когда Бурмин ее спрашивал: «Что с тобой, Сашенька?» — она отвечала жалобным голосом: «Ничего, папа, мне просто скучно»...</z> <z><o></o>Наконец Бурмин решился позвать доктора, жившего напротив. Доктор спустился в подвал, где Бурмин занимал правый задний угол, и долго искал места для своей енотовой шубы. Но так как все места были сыры и грязны, то он остался в шубе. Кругом его, но на почтительном расстоянии, столпились бабы — обитательницы того же подвала — и, подперши подбородки ладонями, глядели на доктора жалостными глазами и вздыхали, слыша слова «апатия», «анемия» и «рахитическое сложение».</z> <z><o></o>— Ей нужно хорошее питание, — сказал строгим тоном доктор, — крепкий бульон, старый портвейн, свежие яйца и фрукты.</z> <z><o></o>— Да, да... так, так, так, — твердил Илья Самойлович, привыкший еще у себя в сиротском суде к подобострастному согласию со всяким начальством.</z> <z><o></o>В то же время он сокрушенно глядел вверх, на зеленые стекла окна и на пыльные герани, медленно умиравшие в промозглой атмосфере подвала.</z> <z><o></o>— Всего важнее свежий воздух... Я бы особенно рекомендовал вашей дочери южный берег Крыма и морские купанья...</z> <z><o></o>— Да, да, да... Так, так...</z> <z><o></o>— И виноградное лечение...</z> <z><o></o>— Так-с, так-с... Виноградное...</z> <z><o></o>— А главное, повторяю, свежий воздух и зелень, зелень, зелень... Затем, извините... Чрезвычайно занят... Что это? Нет, нет... не беру, с бедных не беру... Всегда бесплатно... Бедных всегда бесплатно... До свидания-с.</z> <z><o></o>Если бы у Ильи Самойловича потребовали для благополучия его дочери отдать на отсечение руку (но только — левую, правой он должен был писать), он ни на секунду не задумался бы. Но старый портвейн и — 18 рублей и 33⅓ копеек жалованья...</z> <z><o></o>Девочка хирела.</z> <z><o></o>— Ну, скажи мне, Сашурочка, скажи, моя кисинька, чего бы ты хотела? — спрашивал Илья Самойлович, с тоской глядя в большие серьезные глаза дочери.</z> <z><o></o>— Ничего, папа...</z> <z><o></o>— Хочешь куклу, деточка? Большую куклу, которая закрывает глаза?</z> <z><o></o>— Нет, папа. Ску-учно.</z> <z><o></o>— Хочешь конфетку с картинкой? Яблочко? Башмачки желтые?</z> <z><o></o>— Скучно!</z> <z><o></o>Но однажды у нее явилось маленькое желание. Это случилось весной, когда пыльные герани ожили за своим зеленым стеклом, покрытым радужными разводами.</z> <z><o></o>— Папа... в сад хочу... Возьми в сад... Там... листики зелененькие... травка... как у крестной в садике... Поедем к крестной, папочка...</z> <z><o></o>Она только раз и была в саду, года два тому назад, когда провела два дня на даче у крестной матери, жены письмоводителя мирового судьи... Она, конечно, не могла помнить, как сенсационно швыряла «письмоводителька» чуть ли не в лицо своим кумовьям стаканами со спитым чаем и как умышленно громко, тоном сценического а part<fn><sup> <a href="#fn1" name="fns1">1</a></sup></fn>, ворчала она за перегородкой о всякой шушере, перекатной голи, которая и так далее...</z> <z><o></o>— Хочу к крестной в сад, папочка...</z> <z><o></o>— Хорошо, хорошо, деточка, не плачь, кисюринька моя, вот будет хорошая погодка, и в садик тогда пойдешь...</z> <z><o></o>Наступила, наконец, хорошая погодка, и Бурмин отправился с дочкой в общественный сад. Сашенька точно ожила. Она, конечно, не посмела принять участия в делании из песка котлет и вкусных пирожных, но глядела на других детей с нескрываемым удовольствием. Сидя неподвижно на высокой садовой скамеечке, она казалась такой бледной и болезненной среди этих краснощеких, мясистых детей, что одна строгая и полная дама, проходя мимо нее, произнесла, обращаясь, по-видимому, к старой, тенистой липе:</z> <z><o></o>— Удивляюсь, чего это полиция смотрит?.. Пускают в сад больных детей... Какое безобразие! Еще других перезаразят...</z> <z><o></o>Замечание строгой дамы не удержало бы, без сомнения, Илью Самойловича от удовольствия видеть лишний раз радость дочери, но, к сожалению, городской сад находился очень далеко от Разбойной улицы. Девочка не могла пройти пешком и ста саженей, а конка туда и обратно обходилась обоим сорок четыре копейки, то есть гораздо более половины дневного жалованья Ильи Самойловича. Приходилось ездить только по воскресеньям.</z> <z><o></o>А девочка все хирела. Из ума Бурмина между тем не выходили слова енотового доктора о воздухе и зелени.</z> <z><o></o>«Ах, если бы нам воздуху, воздуху, воздуху!» — сотни и тысячи раз твердил про себя Илья Самойлович.</z> <z><o></o>Эта мысль обратилась у него чуть ли не в пункт помешательства. Почти напротив его подвала простирался огромный пустырь городской земли, где попеременно то в пыли, то в грязи купались обывательские свиньи. Мимо этого пустыря Илья Самойлович никогда не мог пройти без глубокого вздоха.</z> <z><o></o>— Ну, что стоит здесь развести хоть самый маленький скверик? — шептал он, покачивая головой. — Детишкам-то, детишкам-то как хорошо будет, господа!</z> <z><o></o>С планом превращения этого пустыря он как истый фанатик идеи носился всюду. Его на службе даже прозвали «пустырем». Однажды кто-то посоветовал Илье Самойловичу:</z> <z><o></o>— А вы бы написали проектец и подали бы в городскую думу...</z> <z><o></o>— Ну? — обрадовался и испугался Илья Самойлович. — В думу, вы говорите?</z> <z><o></o>— В думу. Самое простое дело. Так и так, мол, состоя в звании обывателя... в виду общей пользы, украшения, так сказать, города... ну, и все такое.</z> <z><o></o>Проект был написан через месяц, проект безграмотный, бессвязный и наивный до трогательности. Но если бы каждый штрих его каллиграфических букв сумел вдруг заговорить с той страстной надеждой, с какой его выводила на министерской бумаге рука Ильи Самойловича, тогда, без сомнения, и городской голова, и управа, и гласные побросали бы все текущие дела, чтобы немедленно осуществить этот необычайно важный проект.</z> <z><o></o>Секретарь велел прийти через месяц, потом через неделю, потом опять через неделю. Наконец он ткнул бумагой чуть ли не в самый нос Бурмина и закричал:</z> <z><o></o>— Ну, чего вы лезете? Чего? Чего? Чего? Это дело не ваше, а городского самоуправления!</z> <z><o></o>Илья Самойлович поник головой. «Самоуправления, — скорбно шептали его губы... — Да, вот оно, штука-то, само-упра-вления!»</z> <z><o></o>Потом секретарь вдруг спросил строгим тоном, где служит Илья Самойлович. Бурмин испугался и стал просить извинения. Секретарь извинил, и Бурмин, скомкав бумагу, поспешно выбежал из думы.</z> <z><o></o>Но неудача не убила его деятельности пропагандиста. Только теперь в его уме к образу Сашеньки, продолжавшей хиреть без солнца и воздуха, присоединились бледные личики многих сотен других детей, задыхавшихся, подобно его дочери, в подвалах и на чердаках. Поэтому он настойчиво являлся со своим проектом и в полицию, и в военное ведомство, и к мировым судьям, и к частным благотворителям. Конечно, отовсюду его прогоняли.</z> <z><o></o>Один из его сослуживцев, копиист Цытронов, считался очень светским человеком, потому что посещал трактир «Юг» и читал единственную городскую газету — «Непогрешимый». Он как-то, не то шутя, не то серьезно, сказал Илье Самойловичу:</z> <z><o></o>— Вот если бы про этот пустырь продернуть в фельетоне, тогда было бы дело другого рода... Вы не читали никогда фельетонов «Скорпиона»?.. Какое перо! Так прямо и катает: у Николай Николаича, мол, гордая походка и левое плечо выше правого. Ядовитый господин!</z> <z><o></o>Скрепя сердце переступил Илья Самойлович порог редакции (в думу он шел гораздо смелее). В большой комнате, пахнущей резиной и типографской краской, сидело за столом пять косматых мужчин. Все они выстригали из огромных куч газет какие-то четырехугольные кусочки и зачем-то наклеивали их на бумагу.</z> <z><o></o>Как ни добивался Илья Самойлович, чтобы ему показали «Скорпиона», он не успел в этом.</z> <z><o></o>— Скажите сначала, зачем вам его надо, — говорили ему косматые мужчины, — разве вы не знаете, что псевдоним сотрудника есть редакционная тайна?</z> <z><o></o>Однако, когда Илья Самойлович рассказал им свой заветный проект, косматые мужчины сделались откровенны и обещали Бурмину свое покровительство.</z> <z><o></o>А Сашенька уже не вставала с кровати и лежала в ней бледная, вытянувшаяся, с носиком, заострившимся, как у мертвеца.</z> <z><o></o>— Хочу в садик, папочка, в садик, скучно мне, папа, — твердила она тоскливым голосом.</z> <z><o></o>Может быть, ее больной организм инстинктивно жаждал чистого воздуха, подобно тому как рахитические дети бессознательно едят мел и известь?</z> <z><o></o>Бурмин старался согреть поцелуями ее худенькие, холодные руки и говорил ей неожиданные трогательные слова, которые становятся такими смешными в чужой передаче.</z> <z><o></o>Весной, когда иссохшие герани потянулись опять к солнцу, Сашенька умерла. Подвальные бабы обмыли ее и обрядили и положили сначала на стол, а потом в гроб. Илья Самойлович точно окаменел. Он не плакал, не произносил ни слова и не отводил глаз от маленького бледного личика.</z> <z><o></o>Только в день похорон, когда убогая процессия проходила мимо пустыря, он немного оживился. На пустыре копошились с лопатами десятка два рабочих.</z> <z><o></o>— Что же это такое? — спросил Илья Самойлович Яковлевну, свою соседку по подвалу, торговавшую на базаре селедками.</z> <z><o></o>— Чи я знаю? — ответила Яковлевна сквозь обильные слезы. — Кажут люды, що якыйсь садок тут поставлять. Дума... чи як еи?..</z> <z><o></o>Тогда Илья Самойлович вдруг прерывисто вздохнул, перекрестился, и громкие облегчающие рыдания неудержимо вырвались из его груди.</z> <z><o></o>— Ну, вот и слава богу, и слава богу, — сказал он, обнимая Яковлевну. — Теперь и у наших деточек свой садик будет. А то разве нам можно на конках ездить, Яковлевна? Ведь это не шутка — сорок четыре копейки туда и обратно.</z> <div style="margin:0.5em 0em;background-color:#222;height:1px;width:25%"></div><div class="fns"><fnb><fnn><a href="#fns1" name="fn1">1</a></fnn></fnb> <z><o></o>В сторону, про себя <i>(франц.).</i><div style="font-size:0;"></div></z></div>
4262
Этот отрывистый, повелительный возглас был первым воспоминанием mademoiselle Норы из ее темного, однообразного, бродячего детства. Это слово раньше всех других слов выговорил ее слабый, младенческий язычок, и всегда, даже в сновидениях, вслед за этим криком вставали в памяти Норы: холод нетопленной арены цирка, запах конюшни, тяжелый галоп лошади, сухое щелканье длинного бича и жгучая боль удара, внезапно заглушающая минутное колебание страха. — Allez!.. В пустом цирке темно и холодно. Кое-где, едва прорезавшись сквозь стеклянный купол, лучи зимнего солнца ложатся слабыми пятнами на малиновый бархат и позолоту лож, на щиты с конскими головами и на флаги, украшающие столбы; они играют на матовых стеклах электрических фонарей и скользят по стали турников и трапеций там, на страшной высоте, где перепутались машины и веревки. Глаз едва различает только первые ряды кресел, между тем как места за ложами и галерея совсем утонули во мраке. Идет дневная работа. Пять или шесть артистов в шубах и шапках сидят в креслах первого ряда около входа в конюшни и курят вонючие сигары. Посреди манежа стоит коренастый, коротконогий мужчина с цилиндром на затылке и с черными усами, тщательно закрученными в ниточку. Он обвязывает длинную веревку вокруг пояса стоящей перед ним крошечной пятилетней девочки, дрожащей от волнения и стужи. Громадная белая лошадь, которую конюх водит вдоль барьера, громко фыркает, мотая выгнутой шеей, и из ее ноздрей стремительно вылетают струи белого пара. Каждый раз, проходя мимо человека в цилиндре, лошадь косится на хлыст, торчащий у него из-под мышки, и тревожно храпит и, прядая, влечет за собою упирающегося конюха. Маленькая Нора слышит за своей спиной ее нервные движения и дрожит еще больше. Две мощные руки обхватывают ее за талию и легко взбрасывают на спину лошади, на широкий кожаный матрац. Почти в тот же момент и стулья, и белые столбы, и тиковые занавески у входов — все сливается в один пестрый круг, быстро бегущий навстречу лошади. Напрасно руки замирают, судорожно вцепившись в жесткую волну гривы, а глаза плотно сжимаются, ослепленные бешеным мельканием мутного круга. Мужчина в цилиндре ходит внутри манежа, держит у головы лошади конец длинного бича и оглушительно щелкает им... — Allez!.. А вот она, в короткой газовой юбочке, с обнаженными худыми, полудетскими руками, стоит в электрическом свете под самым куполом цирка на сильно качающейся трапеции. На той же трапеции, у ног девочки, висит вниз головою, уцепившись коленами за штангу, другой коренастый мужчина, в розовом трико с золотыми блестками и бахромой, завитой, напомаженный и жестокий. Вот он поднял кверху опущенные руки, развел их, устремил в глаза Норы острый, прицеливающийся и гипнотизирующий взгляд акробата и... хлопнул в ладони. Нора делает быстрое движение вперед, чтобы ринуться вниз, прямо в эти сильные, безжалостные руки (о, с каким испугом вздохнут сейчас сотни зрителей!), но сердце вдруг холодеет и перестает биться от ужаса, и она только крепче стискивает тонкие веревки. Опущенные безжалостные руки подымаются опять, взгляд акробата становится еще напряженнее... Пространство внизу, под ногами, кажется бездной. — Allez!.. Она балансирует, едва переводя дух, на самом верху «живой пирамиды» из шестерых людей. Она скользит, извиваясь гибким, как у змеи, телом, между перекладинами длинной белой лестницы, которую внизу кто-то держит на голове. Она перевертывается в воздухе, взброшенная наверх сильными и страшными, как стальные пружины, ногами жонглера в «икарийских играх». Она идет высоко над землей по тонкой, дрожащей проволоке, невыносимо режущей ноги... И везде те же глупо красивые лица, напомаженные проборы, взбитые коки, закрученные усы, запах сигар и потного человеческого тела, и везде все тот же страх и тот же неизбежный, роковой крик, одинаковый для людей, для лошадей и для дрессированных собак: — Allez!.. Ей только что минуло шестнадцать лет, и она была очень хороша собою, когда однажды во время представления она сорвалась с воздушного турника и, пролетев мимо сетки, упала на песок манежа. Ее тотчас же, бесчувственную, унесли за кулисы и там, по древнему обычаю цирков, стали изо всех сил трясти за плечи, чтобы привести в себя. Она очнулась и застонала от боли, которую ей причинила вывихнутая рука. «Публика волнуется и начинает расходиться, — говорили вокруг нее, — идите и покажитесь публике!..» Она послушно сложила губы в привычную улыбку, улыбку «грациозной наездницы», но, сделав два шага, закричала и зашаталась от невыносимого страдания. Тогда десятки рук подхватили ее и насильно вытолкнули за занавески входа, к публике. — Allez!.. В этот сезон в цирке «работал» в качестве гастролера клоун Менотти, — не простой, дешевый бедняга-клоун, валяющийся по песку, получающий пощечины и умеющий, ничего не евши со вчерашнего дня, смешить публику целый вечер неистощимыми шутками, — а клоун-знаменитость, первый соло-клоун и подражатель в свете, всемирно известный дрессировщик, получивший почетные призы и так далее и так далее. Он носил на груди тяжелую цепь из золотых медалей, брал по двести рублей за выход, гордился тем, что вот уже пять лет не надевает других костюмов, кроме муаровых, неизбежно чувствовал себя после вечеров «разбитым» и с приподнятой горечью говорил про себя: «Да! Мы — шуты, мы должны смешить сытую публику!» На арене он фальшиво и претенциозно пел старые куплеты, или декламировал стихи своего сочинения, или продергивал думу и канализацию, что, в общем, производило на публику, привлеченную в цирк бесшабашной рекламой, впечатление напыщенного, скучного и неуместного кривлянья. В жизни же он имел вид томно-покровительственный и любил с таинственным, небрежным видом намекать на свои связи с необыкновенно красивыми, страшно богатыми, но совершенно наскучившими ему графинями. Когда, излечившись от вывиха руки, Нора впервые показалась в цирк, на утреннюю репетицию, Менотти задержал, здороваясь, ее руку в своей, сделал усталовлажные глаза и расслабленным голосом спросил ее о здоровье. Она смутилась, покраснела и отняла свою руку. Этот момент решил ее участь. Через неделю, провожая Нору с большого вечернего представления, Менотти попросил ее зайти с ним поужинать в ресторан той великолепной гостиницы, где всемирно знаменитый, первый соло-клоун всегда останавливался. Отдельные кабинеты помещались в верхнем этаже, и, взойдя наверх, Нора на минуту остановилась — частью от усталости, частью от волнения и последней целомудренной нерешимости. Но Менотти крепко сжал ее локоть. В его голосе прозвучала звериная страсть и жестокое приказание бывшего акробата, когда он прошептал: — Allez!.. И она пошла... Она видела в нем необычайное, верховное существо, почти бога... Она пошла бы в огонь, если бы ему вздумалось приказать. В течение года она ездила за ним из города в город. Она стерегла брильянты и медали Менотти во время его выходов, надевала на него и снимала трико, следила за его гардеробом, помогала ему дрессировать крыс и свиней, растирала на его физиономии кольдкрем и — что всего важнее — верила с пылом идолопоклонника в его мировое величие. Когда они оставались одни, он не находил о чем с ней говорить и принимал ее страстные ласки с преувеличенно скучающим видом человека пресыщенного, но милостиво позволяющего обожать себя. Через год она ему надоела. Его расслабленный взор обратился на одну из сестер Вильсон, совершавших «воздушные полеты». Теперь он совершенно не стеснялся с Норой и нередко в уборной, перед глазами артистов и конюхов, колотил ее по щекам за непришитую пуговицу. Она переносила это с тем же смирением, с каким принимает побои от своего хозяина старая, умная и преданная собака. Наконец однажды, ночью, после представления, на котором первый в свете дрессировщик был освистан за то, что чересчур сильно ударил хлыстом собаку, Менотти прямо сказал Норе, чтобы она немедленно убиралась от него ко всем чертям. Она послушалась, но у самой двери номера остановилась и обернулась назад с умоляющим взглядом. Тогда Менотти быстро подбежал к двери, бешеным толчком ноги распахнул ее и закричал: — Allez!.. Но через два дня ее, как побитую и выгнанную собаку, опять потянуло к хозяину. У нее потемнело в глазах, когда лакей гостиницы с наглой усмешкой сказал ей: «К ним нельзя-с, они в кабинете, заняты с барышней-с». Нора взошла наверх и безошибочно остановилась перед дверью того самого кабинета, где год тому назад она была с Менотти. Да, он был там: она узнала его томный голос переутомившейся знаменитости, изредка прерываемый счастливым смехом рыжей англичанки. Она быстро отворила дверь. Малиновые с золотом обои, яркий свет двух канделябров, блеск хрусталя, гора фруктов и бутылки в серебряных вазах, Менотти, лежащий без сюртука на диване, и Вильсон с расстегнутым корсажем, запах духов, вина, сигары, пудры, — все это сначала ошеломило ее; потом она кинулась на Вильсон и несколько раз ударила ее кулаком в лицо. Та завизжала, — и началась свалка... Когда Менотти удалось с трудом растащить обеих женщин, Нора стремительно бросилась перед ним на колени и, осыпая поцелуями его сапоги, умоляла возвратиться к ней, Менотти с трудом оттолкнул ее от себя и, крепко сдавив ее за шею сильными пальцами, сказал: — Если ты сейчас не уйдешь, дрянь, то я прикажу лакеям вытащить тебя отсюда! Она встала, задыхаясь, и зашептала: — A-а! В таком случае... в таком случае... Взгляд ее упал на открытое окно. Быстро и легко, как привычная гимнастка, она очутилась на подоконнике и наклонилась вперед, держась руками за обе наружные рамы. Глубоко внизу на мостовой грохотали экипажи, казавшиеся сверху маленькими и странными животными, тротуары блестели после дождя, и в лужах колебались отражения уличных фонарей. Пальцы Норы похолодели, и сердце перестало биться от минутного ужаса... Тогда, закрыв глаза и глубоко переведя дыхание, она подняла руки над головой и, поборов привычным усилием свою слабость, крикнула, точно в цирке: — Allez!.. Вперед, марш! (франц.) Этот отрывистый, повелительный возглас был первым воспоминанием mademoiselle Норы из ее темного, однообразного, бродячего детства. Это слово раньше всех других слов выговорил ее слабый, младенческий язычок, и всегда, даже в сновидениях, вслед за этим криком вставали в памяти Норы: холод нетопленной арены цирка, запах конюшни, тяжелый галоп лошади, сухое щелканье длинного бича и жгучая боль удара, внезапно заглушающая минутное колебание страха. — Allez!.. В пустом цирке темно и холодно. Кое-где, едва прорезавшись сквозь стеклянный купол, лучи зимнего солнца ложатся слабыми пятнами на малиновый бархат и позолоту лож, на щиты с конскими головами и на флаги, украшающие столбы; они играют на матовых стеклах электрических фонарей и скользят по стали турников и трапеций там, на страшной высоте, где перепутались машины и веревки. Глаз едва различает только первые ряды кресел, между тем как места за ложами и галерея совсем утонули во мраке. Идет дневная работа. Пять или шесть артистов в шубах и шапках сидят в креслах первого ряда около входа в конюшни и курят вонючие сигары. Посреди манежа стоит коренастый, коротконогий мужчина с цилиндром на затылке и с черными усами, тщательно закрученными в ниточку. Он обвязывает длинную веревку вокруг пояса стоящей перед ним крошечной пятилетней девочки, дрожащей от волнения и стужи. Громадная белая лошадь, которую конюх водит вдоль барьера, громко фыркает, мотая выгнутой шеей, и из ее ноздрей стремительно вылетают струи белого пара. Каждый раз, проходя мимо человека в цилиндре, лошадь косится на хлыст, торчащий у него из-под мышки, и тревожно храпит и, прядая, влечет за собою упирающегося конюха. Маленькая Нора слышит за своей спиной ее нервные движения и дрожит еще больше. Две мощные руки обхватывают ее за талию и легко взбрасывают на спину лошади, на широкий кожаный матрац. Почти в тот же момент и стулья, и белые столбы, и тиковые занавески у входов — все сливается в один пестрый круг, быстро бегущий навстречу лошади. Напрасно руки замирают, судорожно вцепившись в жесткую волну гривы, а глаза плотно сжимаются, ослепленные бешеным мельканием мутного круга. Мужчина в цилиндре ходит внутри манежа, держит у головы лошади конец длинного бича и оглушительно щелкает им... — Allez!.. А вот она, в короткой газовой юбочке, с обнаженными худыми, полудетскими руками, стоит в электрическом свете под самым куполом цирка на сильно качающейся трапеции. На той же трапеции, у ног девочки, висит вниз головою, уцепившись коленами за штангу, другой коренастый мужчина, в розовом трико с золотыми блестками и бахромой, завитой, напомаженный и жестокий. Вот он поднял кверху опущенные руки, развел их, устремил в глаза Норы острый, прицеливающийся и гипнотизирующий взгляд акробата и... хлопнул в ладони. Нора делает быстрое движение вперед, чтобы ринуться вниз, прямо в эти сильные, безжалостные руки (о, с каким испугом вздохнут сейчас сотни зрителей!), но сердце вдруг холодеет и перестает биться от ужаса, и она только крепче стискивает тонкие веревки. Опущенные безжалостные руки подымаются опять, взгляд акробата становится еще напряженнее... Пространство внизу, под ногами, кажется бездной. — Allez!.. Она балансирует, едва переводя дух, на самом верху «живой пирамиды» из шестерых людей. Она скользит, извиваясь гибким, как у змеи, телом, между перекладинами длинной белой лестницы, которую внизу кто-то держит на голове. Она перевертывается в воздухе, взброшенная наверх сильными и страшными, как стальные пружины, ногами жонглера в «икарийских играх». Она идет высоко над землей по тонкой, дрожащей проволоке, невыносимо режущей ноги... И везде те же глупо красивые лица, напомаженные проборы, взбитые коки, закрученные усы, запах сигар и потного человеческого тела, и везде все тот же страх и тот же неизбежный, роковой крик, одинаковый для людей, для лошадей и для дрессированных собак: — Allez!.. Ей только что минуло шестнадцать лет, и она была очень хороша собою, когда однажды во время представления она сорвалась с воздушного турника и, пролетев мимо сетки, упала на песок манежа. Ее тотчас же, бесчувственную, унесли за кулисы и там, по древнему обычаю цирков, стали изо всех сил трясти за плечи, чтобы привести в себя. Она очнулась и застонала от боли, которую ей причинила вывихнутая рука. «Публика волнуется и начинает расходиться, — говорили вокруг нее, — идите и покажитесь публике!..» Она послушно сложила губы в привычную улыбку, улыбку «грациозной наездницы», но, сделав два шага, закричала и зашаталась от невыносимого страдания. Тогда десятки рук подхватили ее и насильно вытолкнули за занавески входа, к публике. — Allez!.. В этот сезон в цирке «работал» в качестве гастролера клоун Менотти, — не простой, дешевый бедняга-клоун, валяющийся по песку, получающий пощечины и умеющий, ничего не евши со вчерашнего дня, смешить публику целый вечер неистощимыми шутками, — а клоун-знаменитость, первый соло-клоун и подражатель в свете, всемирно известный дрессировщик, получивший почетные призы и так далее и так далее. Он носил на груди тяжелую цепь из золотых медалей, брал по двести рублей за выход, гордился тем, что вот уже пять лет не надевает других костюмов, кроме муаровых, неизбежно чувствовал себя после вечеров «разбитым» и с приподнятой горечью говорил про себя: «Да! Мы — шуты, мы должны смешить сытую публику!» На арене он фальшиво и претенциозно пел старые куплеты, или декламировал стихи своего сочинения, или продергивал думу и канализацию, что, в общем, производило на публику, привлеченную в цирк бесшабашной рекламой, впечатление напыщенного, скучного и неуместного кривлянья. В жизни же он имел вид томно-покровительственный и любил с таинственным, небрежным видом намекать на свои связи с необыкновенно красивыми, страшно богатыми, но совершенно наскучившими ему графинями. Когда, излечившись от вывиха руки, Нора впервые показалась в цирк, на утреннюю репетицию, Менотти задержал, здороваясь, ее руку в своей, сделал усталовлажные глаза и расслабленным голосом спросил ее о здоровье. Она смутилась, покраснела и отняла свою руку. Этот момент решил ее участь. Через неделю, провожая Нору с большого вечернего представления, Менотти попросил ее зайти с ним поужинать в ресторан той великолепной гостиницы, где всемирно знаменитый, первый соло-клоун всегда останавливался. Отдельные кабинеты помещались в верхнем этаже, и, взойдя наверх, Нора на минуту остановилась — частью от усталости, частью от волнения и последней целомудренной нерешимости. Но Менотти крепко сжал ее локоть. В его голосе прозвучала звериная страсть и жестокое приказание бывшего акробата, когда он прошептал: — Allez!.. И она пошла... Она видела в нем необычайное, верховное существо, почти бога... Она пошла бы в огонь, если бы ему вздумалось приказать. В течение года она ездила за ним из города в город. Она стерегла брильянты и медали Менотти во время его выходов, надевала на него и снимала трико, следила за его гардеробом, помогала ему дрессировать крыс и свиней, растирала на его физиономии кольдкрем и — что всего важнее — верила с пылом идолопоклонника в его мировое величие. Когда они оставались одни, он не находил о чем с ней говорить и принимал ее страстные ласки с преувеличенно скучающим видом человека пресыщенного, но милостиво позволяющего обожать себя. Через год она ему надоела. Его расслабленный взор обратился на одну из сестер Вильсон, совершавших «воздушные полеты». Теперь он совершенно не стеснялся с Норой и нередко в уборной, перед глазами артистов и конюхов, колотил ее по щекам за непришитую пуговицу. Она переносила это с тем же смирением, с каким принимает побои от своего хозяина старая, умная и преданная собака. Наконец однажды, ночью, после представления, на котором первый в свете дрессировщик был освистан за то, что чересчур сильно ударил хлыстом собаку, Менотти прямо сказал Норе, чтобы она немедленно убиралась от него ко всем чертям. Она послушалась, но у самой двери номера остановилась и обернулась назад с умоляющим взглядом. Тогда Менотти быстро подбежал к двери, бешеным толчком ноги распахнул ее и закричал: — Allez!.. Но через два дня ее, как побитую и выгнанную собаку, опять потянуло к хозяину. У нее потемнело в глазах, когда лакей гостиницы с наглой усмешкой сказал ей: «К ним нельзя-с, они в кабинете, заняты с барышней-с». Нора взошла наверх и безошибочно остановилась перед дверью того самого кабинета, где год тому назад она была с Менотти. Да, он был там: она узнала его томный голос переутомившейся знаменитости, изредка прерываемый счастливым смехом рыжей англичанки. Она быстро отворила дверь. Малиновые с золотом обои, яркий свет двух канделябров, блеск хрусталя, гора фруктов и бутылки в серебряных вазах, Менотти, лежащий без сюртука на диване, и Вильсон с расстегнутым корсажем, запах духов, вина, сигары, пудры, — все это сначала ошеломило ее; потом она кинулась на Вильсон и несколько раз ударила ее кулаком в лицо. Та завизжала, — и началась свалка... Когда Менотти удалось с трудом растащить обеих женщин, Нора стремительно бросилась перед ним на колени и, осыпая поцелуями его сапоги, умоляла возвратиться к ней, Менотти с трудом оттолкнул ее от себя и, крепко сдавив ее за шею сильными пальцами, сказал: — Если ты сейчас не уйдешь, дрянь, то я прикажу лакеям вытащить тебя отсюда! Она встала, задыхаясь, и зашептала: — A-а! В таком случае... в таком случае... Взгляд ее упал на открытое окно. Быстро и легко, как привычная гимнастка, она очутилась на подоконнике и наклонилась вперед, держась руками за обе наружные рамы. Глубоко внизу на мостовой грохотали экипажи, казавшиеся сверху маленькими и странными животными, тротуары блестели после дождя, и в лужах колебались отражения уличных фонарей. Пальцы Норы похолодели, и сердце перестало биться от минутного ужаса... Тогда, закрыв глаза и глубоко переведя дыхание, она подняла руки над головой и, поборов привычным усилием свою слабость, крикнула, точно в цирке: — Allez!.. Вперед, марш! (франц.)
А. И. Куприн
Allez!
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/kuprin/index.html">А. И. Куприн</a>. <a href="/text/4262/index.html">Allez!</a></div> <div class="author">Александр Куприн</div> <div class="title"><h1>Allez!<fn><sup> <a href="#fn1" name="fns1">1</a></sup></fn></h1></div> <z><o></o>Этот отрывистый, повелительный возглас был первым воспоминанием mademoiselle Норы из ее темного, однообразного, бродячего детства. Это слово раньше всех других слов выговорил ее слабый, младенческий язычок, и всегда, даже в сновидениях, вслед за этим криком вставали в памяти Норы: холод нетопленной арены цирка, запах конюшни, тяжелый галоп лошади, сухое щелканье длинного бича и жгучая боль удара, внезапно заглушающая минутное колебание страха.</z> <z><o></o>— Allez!..</z> <z><o></o>В пустом цирке темно и холодно. Кое-где, едва прорезавшись сквозь стеклянный купол, лучи зимнего солнца ложатся слабыми пятнами на малиновый бархат и позолоту лож, на щиты с конскими головами и на флаги, украшающие столбы; они играют на матовых стеклах электрических фонарей и скользят по стали турников и трапеций там, на страшной высоте, где перепутались машины и веревки. Глаз едва различает только первые ряды кресел, между тем как места за ложами и галерея совсем утонули во мраке.</z> <z><o></o>Идет дневная работа. Пять или шесть артистов в шубах и шапках сидят в креслах первого ряда около входа в конюшни и курят вонючие сигары. Посреди манежа стоит коренастый, коротконогий мужчина с цилиндром на затылке и с черными усами, тщательно закрученными в ниточку. Он обвязывает длинную веревку вокруг пояса стоящей перед ним крошечной пятилетней девочки, дрожащей от волнения и стужи. Громадная белая лошадь, которую конюх водит вдоль барьера, громко фыркает, мотая выгнутой шеей, и из ее ноздрей стремительно вылетают струи белого пара. Каждый раз, проходя мимо человека в цилиндре, лошадь косится на хлыст, торчащий у него из-под мышки, и тревожно храпит и, прядая, влечет за собою упирающегося конюха. Маленькая Нора слышит за своей спиной ее нервные движения и дрожит еще больше.</z> <z><o></o>Две мощные руки обхватывают ее за талию и легко взбрасывают на спину лошади, на широкий кожаный матрац. Почти в тот же момент и стулья, и белые столбы, и тиковые занавески у входов — все сливается в один пестрый круг, быстро бегущий навстречу лошади. Напрасно руки замирают, судорожно вцепившись в жесткую волну гривы, а глаза плотно сжимаются, ослепленные бешеным мельканием мутного круга. Мужчина в цилиндре ходит внутри манежа, держит у головы лошади конец длинного бича и оглушительно щелкает им...</z> <z><o></o>— Allez!..</z> <z><o></o>А вот она, в короткой газовой юбочке, с обнаженными худыми, полудетскими руками, стоит в электрическом свете под самым куполом цирка на сильно качающейся трапеции. На той же трапеции, у ног девочки, висит вниз головою, уцепившись коленами за штангу, другой коренастый мужчина, в розовом трико с золотыми блестками и бахромой, завитой, напомаженный и жестокий. Вот он поднял кверху опущенные руки, развел их, устремил в глаза Норы острый, прицеливающийся и гипнотизирующий взгляд акробата и... хлопнул в ладони. Нора делает быстрое движение вперед, чтобы ринуться вниз, прямо в эти сильные, безжалостные руки (о, с каким испугом вздохнут сейчас сотни зрителей!), но сердце вдруг холодеет и перестает биться от ужаса, и она только крепче стискивает тонкие веревки. Опущенные безжалостные руки подымаются опять, взгляд акробата становится еще напряженнее... Пространство внизу, под ногами, кажется бездной.</z> <z><o></o>— Allez!..</z> <z><o></o>Она балансирует, едва переводя дух, на самом верху «живой пирамиды» из шестерых людей. Она скользит, извиваясь гибким, как у змеи, телом, между перекладинами длинной белой лестницы, которую внизу кто-то держит на голове. Она перевертывается в воздухе, взброшенная наверх сильными и страшными, как стальные пружины, ногами жонглера в «икарийских играх». Она идет высоко над землей по тонкой, дрожащей проволоке, невыносимо режущей ноги... И везде те же глупо красивые лица, напомаженные проборы, взбитые коки, закрученные усы, запах сигар и потного человеческого тела, и везде все тот же страх и тот же неизбежный, роковой крик, одинаковый для людей, для лошадей и для дрессированных собак:</z> <z><o></o>— Allez!..</z> <z><o></o>Ей только что минуло шестнадцать лет, и она была очень хороша собою, когда однажды во время представления она сорвалась с воздушного турника и, пролетев мимо сетки, упала на песок манежа. Ее тотчас же, бесчувственную, унесли за кулисы и там, по древнему обычаю цирков, стали изо всех сил трясти за плечи, чтобы привести в себя. Она очнулась и застонала от боли, которую ей причинила вывихнутая рука. «Публика волнуется и начинает расходиться, — говорили вокруг нее, — идите и покажитесь публике!..» Она послушно сложила губы в привычную улыбку, улыбку «грациозной наездницы», но, сделав два шага, закричала и зашаталась от невыносимого страдания. Тогда десятки рук подхватили ее и насильно вытолкнули за занавески входа, к публике.</z> <z><o></o>— Allez!..</z> <z><o></o>В этот сезон в цирке «работал» в качестве гастролера клоун Менотти, — не простой, дешевый бедняга-клоун, валяющийся по песку, получающий пощечины и умеющий, ничего не евши со вчерашнего дня, смешить публику целый вечер неистощимыми шутками, — а клоун-знаменитость, первый соло-клоун и подражатель в свете, всемирно известный дрессировщик, получивший почетные призы и так далее и так далее. Он носил на груди тяжелую цепь из золотых медалей, брал по двести рублей за выход, гордился тем, что вот уже пять лет не надевает других костюмов, кроме муаровых, неизбежно чувствовал себя после вечеров «разбитым» и с приподнятой горечью говорил про себя: «Да! Мы — шуты, мы должны смешить <i>сытую</i> публику!» На арене он фальшиво и претенциозно пел старые куплеты, или декламировал стихи своего сочинения, или продергивал думу и канализацию, что, в общем, производило на публику, привлеченную в цирк бесшабашной рекламой, впечатление напыщенного, скучного и неуместного кривлянья. В жизни же он имел вид томно-покровительственный и любил с таинственным, небрежным видом намекать на свои связи с необыкновенно красивыми, страшно богатыми, но совершенно наскучившими ему графинями.</z> <z><o></o>Когда, излечившись от вывиха руки, Нора впервые показалась в цирк, на утреннюю репетицию, Менотти задержал, здороваясь, ее руку в своей, сделал усталовлажные глаза и расслабленным голосом спросил ее о здоровье. Она смутилась, покраснела и отняла свою руку. Этот момент решил ее участь.</z> <z><o></o>Через неделю, провожая Нору с большого вечернего представления, Менотти попросил ее зайти с ним поужинать в ресторан той великолепной гостиницы, где всемирно знаменитый, первый соло-клоун всегда останавливался.</z> <z><o></o>Отдельные кабинеты помещались в верхнем этаже, и, взойдя наверх, Нора на минуту остановилась — частью от усталости, частью от волнения и последней целомудренной нерешимости. Но Менотти крепко сжал ее локоть. В его голосе прозвучала звериная страсть и жестокое приказание бывшего акробата, когда он прошептал:</z> <z><o></o>— Allez!..</z> <z><o></o>И она пошла... Она видела в нем необычайное, верховное существо, почти бога... Она пошла бы в огонь, если бы ему вздумалось приказать.</z> <z><o></o>В течение года она ездила за ним из города в город. Она стерегла брильянты и медали Менотти во время его выходов, надевала на него и снимала трико, следила за его гардеробом, помогала ему дрессировать крыс и свиней, растирала на его физиономии кольдкрем и — что всего важнее — верила с пылом идолопоклонника в его мировое величие. Когда они оставались одни, он не находил о чем с ней говорить и принимал ее страстные ласки с преувеличенно скучающим видом человека пресыщенного, но милостиво позволяющего обожать себя.</z> <z><o></o>Через год она ему надоела. Его расслабленный взор обратился на одну из сестер Вильсон, совершавших «воздушные полеты». Теперь он совершенно не стеснялся с Норой и нередко в уборной, перед глазами артистов и конюхов, колотил ее по щекам за непришитую пуговицу. Она переносила это с тем же смирением, с каким принимает побои от своего хозяина старая, умная и преданная собака.</z> <z><o></o>Наконец однажды, ночью, после представления, на котором первый в свете дрессировщик был освистан за то, что чересчур сильно ударил хлыстом собаку, Менотти прямо сказал Норе, чтобы она немедленно убиралась от него ко всем чертям. Она послушалась, но у самой двери номера остановилась и обернулась назад с умоляющим взглядом. Тогда Менотти быстро подбежал к двери, бешеным толчком ноги распахнул ее и закричал:</z> <z><o></o>— Allez!..</z> <z><o></o>Но через два дня ее, как побитую и выгнанную собаку, опять потянуло к хозяину. У нее потемнело в глазах, когда лакей гостиницы с наглой усмешкой сказал ей: «К ним нельзя-с, они в кабинете, заняты с барышней-с».</z> <z><o></o>Нора взошла наверх и безошибочно остановилась перед дверью того самого кабинета, где год тому назад она была с Менотти. Да, он был там: она узнала его томный голос переутомившейся знаменитости, изредка прерываемый счастливым смехом рыжей англичанки. Она быстро отворила дверь.</z> <z><o></o>Малиновые с золотом обои, яркий свет двух канделябров, блеск хрусталя, гора фруктов и бутылки в серебряных вазах, Менотти, лежащий без сюртука на диване, и Вильсон с расстегнутым корсажем, запах духов, вина, сигары, пудры, — все это сначала ошеломило ее; потом она кинулась на Вильсон и несколько раз ударила ее кулаком в лицо. Та завизжала, — и началась свалка...</z> <z><o></o>Когда Менотти удалось с трудом растащить обеих женщин, Нора стремительно бросилась перед ним на колени и, осыпая поцелуями его сапоги, умоляла возвратиться к ней, Менотти с трудом оттолкнул ее от себя и, крепко сдавив ее за шею сильными пальцами, сказал:</z> <z><o></o>— Если ты сейчас не уйдешь, дрянь, то я прикажу лакеям вытащить тебя отсюда!</z> <z><o></o>Она встала, задыхаясь, и зашептала:</z> <z><o></o>— A-а! В таком случае... в таком случае...</z> <z><o></o>Взгляд ее упал на открытое окно. Быстро и легко, как привычная гимнастка, она очутилась на подоконнике и наклонилась вперед, держась руками за обе наружные рамы.</z> <z><o></o>Глубоко внизу на мостовой грохотали экипажи, казавшиеся сверху маленькими и странными животными, тротуары блестели после дождя, и в лужах колебались отражения уличных фонарей.</z> <z><o></o>Пальцы Норы похолодели, и сердце перестало биться от минутного ужаса... Тогда, закрыв глаза и глубоко переведя дыхание, она подняла руки над головой и, поборов привычным усилием свою слабость, крикнула, точно в цирке:</z> <z><o></o>— Allez!..</z> <div style="margin:0.5em 0em;background-color:#222;height:1px;width:25%"></div><div class="fns"><fnb><fnn><a href="#fns1" name="fn1">1</a></fnn></fnb> <z><o></o>Вперед, марш! <i>(франц.)</i><div style="font-size:0;"></div></z></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/kuprin/index.html">А. И. Куприн</a>. <a href="/text/4262/index.html">Allez!</a></div> <div class="author">Александр Куприн</div> <div class="title"><h1>Allez!<fn><sup> <a href="#fn1" name="fns1">1</a></sup></fn></h1></div> <z><o></o>Этот отрывистый, повелительный возглас был первым воспоминанием mademoiselle Норы из ее темного, однообразного, бродячего детства. Это слово раньше всех других слов выговорил ее слабый, младенческий язычок, и всегда, даже в сновидениях, вслед за этим криком вставали в памяти Норы: холод нетопленной арены цирка, запах конюшни, тяжелый галоп лошади, сухое щелканье длинного бича и жгучая боль удара, внезапно заглушающая минутное колебание страха.</z> <z><o></o>— Allez!..</z> <z><o></o>В пустом цирке темно и холодно. Кое-где, едва прорезавшись сквозь стеклянный купол, лучи зимнего солнца ложатся слабыми пятнами на малиновый бархат и позолоту лож, на щиты с конскими головами и на флаги, украшающие столбы; они играют на матовых стеклах электрических фонарей и скользят по стали турников и трапеций там, на страшной высоте, где перепутались машины и веревки. Глаз едва различает только первые ряды кресел, между тем как места за ложами и галерея совсем утонули во мраке.</z> <z><o></o>Идет дневная работа. Пять или шесть артистов в шубах и шапках сидят в креслах первого ряда около входа в конюшни и курят вонючие сигары. Посреди манежа стоит коренастый, коротконогий мужчина с цилиндром на затылке и с черными усами, тщательно закрученными в ниточку. Он обвязывает длинную веревку вокруг пояса стоящей перед ним крошечной пятилетней девочки, дрожащей от волнения и стужи. Громадная белая лошадь, которую конюх водит вдоль барьера, громко фыркает, мотая выгнутой шеей, и из ее ноздрей стремительно вылетают струи белого пара. Каждый раз, проходя мимо человека в цилиндре, лошадь косится на хлыст, торчащий у него из-под мышки, и тревожно храпит и, прядая, влечет за собою упирающегося конюха. Маленькая Нора слышит за своей спиной ее нервные движения и дрожит еще больше.</z> <z><o></o>Две мощные руки обхватывают ее за талию и легко взбрасывают на спину лошади, на широкий кожаный матрац. Почти в тот же момент и стулья, и белые столбы, и тиковые занавески у входов — все сливается в один пестрый круг, быстро бегущий навстречу лошади. Напрасно руки замирают, судорожно вцепившись в жесткую волну гривы, а глаза плотно сжимаются, ослепленные бешеным мельканием мутного круга. Мужчина в цилиндре ходит внутри манежа, держит у головы лошади конец длинного бича и оглушительно щелкает им...</z> <z><o></o>— Allez!..</z> <z><o></o>А вот она, в короткой газовой юбочке, с обнаженными худыми, полудетскими руками, стоит в электрическом свете под самым куполом цирка на сильно качающейся трапеции. На той же трапеции, у ног девочки, висит вниз головою, уцепившись коленами за штангу, другой коренастый мужчина, в розовом трико с золотыми блестками и бахромой, завитой, напомаженный и жестокий. Вот он поднял кверху опущенные руки, развел их, устремил в глаза Норы острый, прицеливающийся и гипнотизирующий взгляд акробата и... хлопнул в ладони. Нора делает быстрое движение вперед, чтобы ринуться вниз, прямо в эти сильные, безжалостные руки (о, с каким испугом вздохнут сейчас сотни зрителей!), но сердце вдруг холодеет и перестает биться от ужаса, и она только крепче стискивает тонкие веревки. Опущенные безжалостные руки подымаются опять, взгляд акробата становится еще напряженнее... Пространство внизу, под ногами, кажется бездной.</z> <z><o></o>— Allez!..</z> <z><o></o>Она балансирует, едва переводя дух, на самом верху «живой пирамиды» из шестерых людей. Она скользит, извиваясь гибким, как у змеи, телом, между перекладинами длинной белой лестницы, которую внизу кто-то держит на голове. Она перевертывается в воздухе, взброшенная наверх сильными и страшными, как стальные пружины, ногами жонглера в «икарийских играх». Она идет высоко над землей по тонкой, дрожащей проволоке, невыносимо режущей ноги... И везде те же глупо красивые лица, напомаженные проборы, взбитые коки, закрученные усы, запах сигар и потного человеческого тела, и везде все тот же страх и тот же неизбежный, роковой крик, одинаковый для людей, для лошадей и для дрессированных собак:</z> <z><o></o>— Allez!..</z> <z><o></o>Ей только что минуло шестнадцать лет, и она была очень хороша собою, когда однажды во время представления она сорвалась с воздушного турника и, пролетев мимо сетки, упала на песок манежа. Ее тотчас же, бесчувственную, унесли за кулисы и там, по древнему обычаю цирков, стали изо всех сил трясти за плечи, чтобы привести в себя. Она очнулась и застонала от боли, которую ей причинила вывихнутая рука. «Публика волнуется и начинает расходиться, — говорили вокруг нее, — идите и покажитесь публике!..» Она послушно сложила губы в привычную улыбку, улыбку «грациозной наездницы», но, сделав два шага, закричала и зашаталась от невыносимого страдания. Тогда десятки рук подхватили ее и насильно вытолкнули за занавески входа, к публике.</z> <z><o></o>— Allez!..</z> <z><o></o>В этот сезон в цирке «работал» в качестве гастролера клоун Менотти, — не простой, дешевый бедняга-клоун, валяющийся по песку, получающий пощечины и умеющий, ничего не евши со вчерашнего дня, смешить публику целый вечер неистощимыми шутками, — а клоун-знаменитость, первый соло-клоун и подражатель в свете, всемирно известный дрессировщик, получивший почетные призы и так далее и так далее. Он носил на груди тяжелую цепь из золотых медалей, брал по двести рублей за выход, гордился тем, что вот уже пять лет не надевает других костюмов, кроме муаровых, неизбежно чувствовал себя после вечеров «разбитым» и с приподнятой горечью говорил про себя: «Да! Мы — шуты, мы должны смешить <i>сытую</i> публику!» На арене он фальшиво и претенциозно пел старые куплеты, или декламировал стихи своего сочинения, или продергивал думу и канализацию, что, в общем, производило на публику, привлеченную в цирк бесшабашной рекламой, впечатление напыщенного, скучного и неуместного кривлянья. В жизни же он имел вид томно-покровительственный и любил с таинственным, небрежным видом намекать на свои связи с необыкновенно красивыми, страшно богатыми, но совершенно наскучившими ему графинями.</z> <z><o></o>Когда, излечившись от вывиха руки, Нора впервые показалась в цирк, на утреннюю репетицию, Менотти задержал, здороваясь, ее руку в своей, сделал усталовлажные глаза и расслабленным голосом спросил ее о здоровье. Она смутилась, покраснела и отняла свою руку. Этот момент решил ее участь.</z> <z><o></o>Через неделю, провожая Нору с большого вечернего представления, Менотти попросил ее зайти с ним поужинать в ресторан той великолепной гостиницы, где всемирно знаменитый, первый соло-клоун всегда останавливался.</z> <z><o></o>Отдельные кабинеты помещались в верхнем этаже, и, взойдя наверх, Нора на минуту остановилась — частью от усталости, частью от волнения и последней целомудренной нерешимости. Но Менотти крепко сжал ее локоть. В его голосе прозвучала звериная страсть и жестокое приказание бывшего акробата, когда он прошептал:</z> <z><o></o>— Allez!..</z> <z><o></o>И она пошла... Она видела в нем необычайное, верховное существо, почти бога... Она пошла бы в огонь, если бы ему вздумалось приказать.</z> <z><o></o>В течение года она ездила за ним из города в город. Она стерегла брильянты и медали Менотти во время его выходов, надевала на него и снимала трико, следила за его гардеробом, помогала ему дрессировать крыс и свиней, растирала на его физиономии кольдкрем и — что всего важнее — верила с пылом идолопоклонника в его мировое величие. Когда они оставались одни, он не находил о чем с ней говорить и принимал ее страстные ласки с преувеличенно скучающим видом человека пресыщенного, но милостиво позволяющего обожать себя.</z> <z><o></o>Через год она ему надоела. Его расслабленный взор обратился на одну из сестер Вильсон, совершавших «воздушные полеты». Теперь он совершенно не стеснялся с Норой и нередко в уборной, перед глазами артистов и конюхов, колотил ее по щекам за непришитую пуговицу. Она переносила это с тем же смирением, с каким принимает побои от своего хозяина старая, умная и преданная собака.</z> <z><o></o>Наконец однажды, ночью, после представления, на котором первый в свете дрессировщик был освистан за то, что чересчур сильно ударил хлыстом собаку, Менотти прямо сказал Норе, чтобы она немедленно убиралась от него ко всем чертям. Она послушалась, но у самой двери номера остановилась и обернулась назад с умоляющим взглядом. Тогда Менотти быстро подбежал к двери, бешеным толчком ноги распахнул ее и закричал:</z> <z><o></o>— Allez!..</z> <z><o></o>Но через два дня ее, как побитую и выгнанную собаку, опять потянуло к хозяину. У нее потемнело в глазах, когда лакей гостиницы с наглой усмешкой сказал ей: «К ним нельзя-с, они в кабинете, заняты с барышней-с».</z> <z><o></o>Нора взошла наверх и безошибочно остановилась перед дверью того самого кабинета, где год тому назад она была с Менотти. Да, он был там: она узнала его томный голос переутомившейся знаменитости, изредка прерываемый счастливым смехом рыжей англичанки. Она быстро отворила дверь.</z> <z><o></o>Малиновые с золотом обои, яркий свет двух канделябров, блеск хрусталя, гора фруктов и бутылки в серебряных вазах, Менотти, лежащий без сюртука на диване, и Вильсон с расстегнутым корсажем, запах духов, вина, сигары, пудры, — все это сначала ошеломило ее; потом она кинулась на Вильсон и несколько раз ударила ее кулаком в лицо. Та завизжала, — и началась свалка...</z> <z><o></o>Когда Менотти удалось с трудом растащить обеих женщин, Нора стремительно бросилась перед ним на колени и, осыпая поцелуями его сапоги, умоляла возвратиться к ней, Менотти с трудом оттолкнул ее от себя и, крепко сдавив ее за шею сильными пальцами, сказал:</z> <z><o></o>— Если ты сейчас не уйдешь, дрянь, то я прикажу лакеям вытащить тебя отсюда!</z> <z><o></o>Она встала, задыхаясь, и зашептала:</z> <z><o></o>— A-а! В таком случае... в таком случае...</z> <z><o></o>Взгляд ее упал на открытое окно. Быстро и легко, как привычная гимнастка, она очутилась на подоконнике и наклонилась вперед, держась руками за обе наружные рамы.</z> <z><o></o>Глубоко внизу на мостовой грохотали экипажи, казавшиеся сверху маленькими и странными животными, тротуары блестели после дождя, и в лужах колебались отражения уличных фонарей.</z> <z><o></o>Пальцы Норы похолодели, и сердце перестало биться от минутного ужаса... Тогда, закрыв глаза и глубоко переведя дыхание, она подняла руки над головой и, поборов привычным усилием свою слабость, крикнула, точно в цирке:</z> <z><o></o>— Allez!..</z> <div style="margin:0.5em 0em;background-color:#222;height:1px;width:25%"></div><div class="fns"><fnb><fnn><a href="#fns1" name="fn1">1</a></fnn></fnb> <z><o></o>Вперед, марш! <i>(франц.)</i><div style="font-size:0;"></div></z></div>
4271
Юноша бледный со взором горящим, Ныне даю я тебе три завета: Первый прими: не живи настоящим, Только грядущее — область поэта. Помни второй: никому не сочувствуй, Сам же себя полюби беспредельно. Третий храни: поклоняйся искусству, Только ему, безраздумно, бесцельно. Юноша бледный со взором смущенным! Если ты примешь моих три завета, Молча паду я бойцом побежденным, Зная, что в мире оставлю поэта. Юноша бледный со взором горящим, Ныне даю я тебе три завета: Первый прими: не живи настоящим, Только грядущее — область поэта. Помни второй: никому не сочувствуй, Сам же себя полюби беспредельно. Третий храни: поклоняйся искусству, Только ему, безраздумно, бесцельно. Юноша бледный со взором смущенным! Если ты примешь моих три завета, Молча паду я бойцом побежденным, Зная, что в мире оставлю поэта.
В. Я. Брюсов
Юному поэту («Юноша бледный со взором горящим...»)
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/bryusov/index.html">В. Я. Брюсов</a>. <a href="/text/4271/index.html">Юному поэту («Юноша бледный со взором горящим...»)</a></div> <div class="author">Валерий Брюсов</div> <div class="title"><h1>Юному поэту</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Юноша бледный со взором горящим,</v><c></c> <v><m></m>Ныне даю я тебе три завета:</v><c></c> <v><m></m>Первый прими: не живи настоящим,</v><c></c> <v><m></m>Только грядущее — область поэта.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Помни второй: никому не сочувствуй,</v><c></c> <v><m></m>Сам же себя полюби беспредельно.</v><c></c> <v><m></m>Третий храни: поклоняйся искусству,</v><c></c> <v><m></m>Только ему, безраздумно, бесцельно.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Юноша бледный со взором смущенным!</v><c></c> <v><m></m>Если ты примешь моих три завета,</v><c></c> <v><m></m>Молча паду я бойцом побежденным,</v><c></c> <v><m></m>Зная, что в мире оставлю поэта.</v><c></c></z> <cr>15 июля 1896</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/bryusov/index.html">В. Я. Брюсов</a>. <a href="/text/4271/index.html">Юному поэту («Юноша бледный со взором горящим...»)</a></div> <div class="author">Валерий Брюсов</div> <div class="title"><h1>Юному поэту</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Юноша бледный со взором горящим,</v><c></c> <v><m></m>Ныне даю я тебе три завета:</v><c></c> <v><m></m>Первый прими: не живи настоящим,</v><c></c> <v><m></m>Только грядущее — область поэта.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Помни второй: никому не сочувствуй,</v><c></c> <v><m></m>Сам же себя полюби беспредельно.</v><c></c> <v><m></m>Третий храни: поклоняйся искусству,</v><c></c> <v><m></m>Только ему, безраздумно, бесцельно.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Юноша бледный со взором смущенным!</v><c></c> <v><m></m>Если ты примешь моих три завета,</v><c></c> <v><m></m>Молча паду я бойцом побежденным,</v><c></c> <v><m></m>Зная, что в мире оставлю поэта.</v><c></c></z> <cr>15 июля 1896</cr> </pmm></pms></div>
4253
А. С. Пушкин
Маленькие трагедии
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/pushkin/index.html">А. С. Пушкин</a>. <a href="/text/4253/index.html">Маленькие трагедии</a></div>Файл с текстом произведения не найден. <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/pushkin/index.html">А. С. Пушкин</a>. <a href="/text/4253/index.html">Маленькие трагедии</a></div>Файл с текстом произведения не найден. <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/pushkin/index.html">А. С. Пушкин</a>. <a href="/text/4253/index.html">Маленькие трагедии</a></div>Файл с текстом произведения не найден. <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/pushkin/index.html">А. С. Пушкин</a>. <a href="/text/4253/index.html">Маленькие трагедии</a></div>Файл с текстом произведения не найден. <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/pushkin/index.html">А. С. Пушкин</a>. <a href="/text/4253/index.html">Маленькие трагедии</a></div>Файл с текстом произведения не найден.
4263
Я необыкновенно живо помню этот длинный декабрьский вечер. Я сидел у круглого обеденного стола и при ярком свете висячей лампы читал толстый истрепанный том «Северной пчелы», тот самый милый мне по воспоминаниям том, который я непременно каждый раз заставал и терпеливо прочитывал с начала до конца, приезжая на рождественские каникулы в Ружичную. Дядя Василий Филиппович сидел против меня в низком и глубоком кожаном кресле, протянув вдоль ковровой скамеечки свои подагрические ноги, обвернутые одеялом тигрового цвета. Его лицо оставалось в тени; только страшные белые усищи и трубка между ними попали в светлый круг и рисовались чрезвычайно отчетливо. Иногда я отрывался от книги и прислушивался к метели, разгулявшейся на дворе. Всегда есть что-то ужасное, какая-то угрюмая и злобная угроза в этих звуках, начинающихся глухим рыданием, восходящих по хроматической гамме до пронзительного визга и опять спускающихся вниз. А деревья в это время качаются и гудят своими вершинами, ветер свистит и плачет в трубах, и при каждом новом порыве бури кажется, будто кто-то бросает в ставни горсти мелкого сухого снега. И, когда я прислушивался к этому дьявольскому концерту, моя мысль невольно останавливалась на том, что вот я сижу теперь в ветхом помещичьем доме, затерянном среди унылых снежных равнин, сижу глаз на глаз с дряхлым, больным стариком, далеко от города, от привычного общества, и мне начинало казаться, что никогда, никогда уж больше не окончится это завывание вьюги, и эта длительная тоска, и однозвучный ход маятника... — Ты говоришь — случайности, — произнес вдруг Василий Филиппович, грузно повертываясь в своем кресле и заслоняясь рукой от света, — а ты знаешь ли, что жизнь иногда возьмет да удерет такую шутку, что никакой твой романист ничего подобного не придумает?.. Я сначала не понял, к чему относилось это восклицание, но потом вспомнил, что у нас за обедом был разговор о безбрежности книжного вымысла, и спросил: — Почему вы вдруг об этом заговорили, дядя? — Да так себе... сижу я вот теперь... тихо кругом... на дворе погода... ну и того, знаешь, разная старина в голову лезет... Припомнился мне один случай, вот я и сказал... Дядя замолчал и долго с томительным кряхтеньем укутывал больные ноги. Потом он начал: — Собрались мы раз у ротмистра фон Ашенберга на именины. Было дело зимой. А мы, надо тебе сказать, то есть наш N-ский гусарский полк, только что воротился тогда из венгерской кампании, и начальство нас расквартировало по омерзительным деревушкам. Глушь и тоска — просто невероятные. Ездили мы, правда, по окрестным попам, — ну, да посуди сам, что ж тут веселого? Оставалось нам только одно — беспросветное пьянство и карты, карты и пьянство. Так мы и положили себе за правило, что ...кто в день два раза не пьян, Тот, извините, не улан... Ну, так вот, собрались мы. Во-первых, штаб-ротмистр Иванов 1-й... Теперь в полках старики плачутся, что измельчал народ и что молодежь никуда не годится. Так же и штаб-ротмистр Иванов 1-й на нас плакался. А надо тебе сказать, что по летам он был самый старший офицер в полку, и все знали (и весь полк этим гордился), что он в свое время с самим Денисом был на ты, а с Бурцовым пил и дебоширил целых шесть месяцев подряд. Затем был майор Кожин, — этот славился по всей легкой кавалерии своим изумительным голосом. Черт знает, что за голос был! Иной раз во время хорошей выпивки возьмет стакан, приставит ко рту да как гаркнет. Ну, вот ты смеешься, — а у него, честное слово, одни осколки оставались в руках. Были два поручика — Резников и Белаго; мы их звали «инсепараблями» , или мужем и женой, потому что они никогда не расставались и всегда жили на одной квартире. Был еще казачий есаул Сиротко, или иначе — «ежова голова», — потому что он ко всякому слову прибавлял «ежова голова». Потом был корнет граф Ольховский — так себе, телятина, однако ничего... добрый малый, хотя и наивный и глуповатый; его к нам только что из юнкеров произвели... Был также в этой компании поручик Чекмарев, наш общий любимец и баловень. Про него даже штаб-ротмистр Иванов 1-й говорил иногда в добрую минуту: «Вот этот мальчишка... еще куда ни шло, у него кишки в голове гусарские... Этот не выдаст...» Веселый, щедрый, ловкий, красавец собою, великолепный танцор и наездник — словом, чудесный малый. И что к нему особенно привлекало наши грубоватые сердца, так это — какая-то удивительная нежность, почти женственность в улыбке и обращении. Кроме того, надо тебе сказать, что он был очень богат и его кошелек всегда был в общем распоряжении. Собрались мы все люди холостые (у нас в полку женатых всего только двое было) и выпили страшно много. Пили за здоровье хозяина, пили круговую, пили «аршинную» — выстраивали рюмки в длину на аршин и пили, позвали песенников и с песенниками пили, вызвали оркестр полковой — под оркестр пили... Есаул Сиротко — ежова голова — к каждой рюмке говорил присловья: «два сапога — пара, без троицы дом не строится, без четырех углов дом не становится», и так чуть ли не до пятидесяти, и большая часть из них были совсем неприличные. В это время кто-то, кажется один из «инсепараблей», вспомнил, что вчера граф Ольховский ездил к помещику играть в дьябелок, иначе ландскнехт. Оказалось, что он выиграл полторы тысячи деньгами, каракового жеребца и золотые часы-брегет. Ольховский нам эти часы сейчас же и показал. Действительно, хорошие часы: с резьбой, с украшениями, и когда сверху надавить пуговку, то они очень мелодично прозвонят, сколько четвертей и который час. Старинные часы. Ольховский немного заважничал. — Это, — говорит, — очень редкая вещь. Я ее ни за что из рук не выпущу. Весьма вероятно, что подобных часов во всем свете не больше двух-трех экземпляров. Чекмарев на это улыбнулся. — Напрасно вы такого лестного мнения о ваших часах. Я вам могу показать совершенно такие же. Они вовсе не такая редкость, как вы думаете. Ольховский недоверчиво покачал головой: — Где же вы их достанете? Простите, но я сомневаюсь... — Как вам угодно. Хотите — пари? — С удовольствием... Когда же вы их достанете? Но это пари показалось обществу неинтересным. Есаул Сиротко взял Ольховского за ворот и оттащил в сторону со словами: — Ну, вот, ежовы головы, затеяли ерунду какую-то. Пить так пить, а не пить, так уж лучше в карты играть... Попойка продолжалась. Вдруг Кожин скомандовал своим ужасающим басом: — Драбанты — к черту! (Драбантами у нас назывались денщики.) Двери на запор! Чикчиры долой! Жженка идет!.. Прислуга была тотчас же выслана, двери заперты, и огонь потушен. Утвердили сахарную голову над тремя скрещенными саблями, под которыми поместили большой котел. Ром вспыхнул синим огоньком, и штаб-ротмистр Иванов 1-й затянул фальшивым баритоном: Где гусары прежних лет? Где гусары удалые? Деды, помню вас и я, Испивающих ковшами И сидящих вкруг огня С красно-сизыми носа-а-ами, — Деды, помню вас и я, Испивающих ковшами И сидящих вкруг огня С красно-сизыми носа-а-ами, — Жженка еще не сварилась, как вдруг есаул Сиротко ударил себя по лбу и воскликнул: — Братцы мои! Ежовы головы! А ведь я совсем было забыл, что у меня нынче приемка обоза. Удирать надо, ребята. — Сиди, сиди, врешь все, — сказал штаб-ротмистр Иванов 1-й. — Ей-богу же, голубчик, нужно... Пустите, ежовы головы. К восьми часам надо быть непременно, я ведь все равно скоро вернусь. Ольховский, сколько часов теперь? Позвони-ка! Мы слышали, как Ольховский шарил по карманам. Вдруг он проговорил озабоченным тоном: — Вот так штука!.. — Что такое случилось? — спросил фон Ашенберг. — Да часов никак не найду. Сейчас только положил их около себя, когда снимал ментик. — А ну-ка, посветите, господа. Зажгли огонь, принялись искать часы, но их не находилось. Всем нам почему-то сделалось неловко, и мы избегали глядеть друг на друга. — Когда вы у себя их последний раз помните? — спросил фон Ашенберг. — Да вот как только дверь заперли... вот сию минуту. Я еще снимал мундир и думаю: положу их около себя, в темноте по крайней мере можно будет час узнать... Все замолчали и потупились. Иванов 1-й внезапно ударил кулаком по столу с такой силой, что стоявшие на нем рюмки зазвенели и попадали. — Черт возьми! — закричал он хрипло. — Давайте же искать эти поганые часы. Ну, живо, ребята, лезь под стол, под лавки. Чтобы были!.. Мы искали около четверти часа и совершенно бесплодно. Ольховский, растерянный, сконфуженный, повторял ежеминутно: «Ах, господа, да черт с ними... да ну их к бесу, эти часы, господа...» Но Иванов 1-й прикрикнул на него, страшно выкатывая глаза: — Дурак! Наплевать нам на твои часы. Понимаешь ли ты, что при-слу-ги здесь не бы-ло. Наконец мы сбились с ног в поисках за этими проклятыми часами и сели вокруг стола в томительном молчании. Кожин тоскливо обвел нас глазами и спросил еле слышно: — Что же теперь делать, господа? — Ну, уж это ваше дело, что делать, майор, — сурово возразил Иванов 1-й. — Вы между нами старший... А только часы должны непременно найтись. Было решено, что каждый из нас позволит себя обыскать. Первым подошел есаул Сиротко, за ним штаб-ротмистр Иванов 1-й. Лицо старого гусара побагровело, и шрам от сабельного удара, шедший через всю его седую голову и через лоб до переносицы, казался широкой белой полосой. Дрожащими руками он выворачивал карманы с такой силой, точно хотел их совсем выбросить из чикчир, и бормотал, кусая усы: — Срам! Мерзость! В первый раз N-цы друг друга обыскивают... Позор!.. Стыдно моим сединам, стыдно... Таким образом, мы все поочередно были обысканы. Остался один только Чекмарев. — Ну, Федюша, подходи... что же ты? — подтолкнул его с суровой и грустной лаской Иванов 1-й. Но он стоял, плотно прислонившись к стене, бледный, с вздрагивающими губами, и не двигался с места. — Ну, иди же, Чекмарев, — ободрял его майор Кожин. — Видишь, все подходили... Чекмарев медленно покачал головой. Я никогда не забуду кривой, страшной улыбки, исказившей его губы, когда он с трудом выговорил: — Я... себя... не позволю... обыскивать. Штаб-ротмистр Иванов 1-й вспыхнул: — Как, черт возьми? Пять старых офицеров позволяют себя обыскивать, а ты нет? У меня вся морда, видишь, как исполосована, и зубы выбиты прикладом, и, однако, меня обыскивали... Что же ты, лучше нас всех? Или у тебя понятия о чести щепетильнее, чем у нас? Сейчас подходи, Федька, слышишь? Но Чекмарев опять отрицательно покачал головой. — Не пойду, — прошептал он. Было что-то ужасное в его неподвижной позе, в мертвенном взгляде его глаз и в его напряженной улыбке. Иванов 1-й вдруг переменил тон и заговорил таким ласковым тоном, какого никто не мог ожидать от этого старого пьяницы и грубого солдата: — Федюша, голубчик мой, брось глупости.... Ты знаешь, я тебя, как сына, люблю... Ну, брось, милый, прошу тебя... Может быть, ты как-нибудь... ну, знаешь, того... из-за этого дурацкого пари... понимаешь, пошутил... а? Ну, пошутил, Федюша, ну, и кончено, ну, прошу тебя... Вся кровь бросилась в лицо Чекмареву и сейчас же отхлынула назад. Губы его задергались. Он молча с прежней страдальческой улыбкой покачал головой... Стало ужасно тихо, и только сердитое сопенье майора Кожина оглушительно раздавалось в этой тишине. Иванов 1-й глубоко, во всю грудь, вздохнул, повернулся боком к Чекмареву и, не глядя на него, сказал глухо: — В таком случае знаете, поручик... мы хотя и не сомневаемся в вашей честности... но, знаете... (он быстро взглянул на Чекмарева и тотчас же опять отвернулся), знаете, вам как-то неловко оставаться между нами... Чекмарев пошатнулся. Казалось, он вот-вот грохнется на пол. Но он справился с собой и, поддерживая левой рукой саблю, глядя перед собой неподвижными глазами, точно лунатик, медленно прошел к двери. Мы безмолвно расступились, чтобы дать ему дорогу. О продолжении попойки нечего было и думать, и фон Ашенберг даже и не пробовал уговаривать. Он позвал денщиков и приказал им убирать со стола. Все мы — совершенно отрезвленные и грустные — сидели молча, точно еще ожидали чего-то. Вдруг Байденко, денщик хозяина, воскликнул: — Ваш выс-кродь! Тутечка якись часы! Мы бросились к нему. Действительно, на полу, под котелком, предназначенным для жженки, лежал брегет Ольховского. — Черт его знает, — бормотал смущенный граф, — должно быть, я их как-нибудь нечаянно ногой, что ли, туда подтолкнул. Прислуга была вторично удалена, чтобы мы могли свободно обсудить положение дела. Молодежь подавала сочувствующие голоса за Чекмарева, но старики смотрели на дело иначе. — Нет, господа, он оскорбил нас всех и вместе с нами весь полк, — сказал своим густым решительным басом майор Кожин. — Почему мы позволили себя обыскать, а он — нет? Оскорби одного офицера — это решилось бы очень просто: пятнадцать шагов, пистолеты, и дело с концом. А тут совсем другое дело. Нет-с, он должен оставить N-ский полк, и оставит его. Фон Ашенберг, Иванов 1-й и есаул подтвердили это мнение, хотя видно было, что им жаль Чекмарева. Мы стали расходиться. Медленно, безмолвно, точно возвращаясь с похорон, вышли мы на крыльцо и остановились, чтобы проститься друг с другом. Какой-то человек быстро бежал по дороге, по направлению к дому фон Ашенберга. Иванов 1-й раньше всех нас узнал в нем денщика поручика Чекмарева. Солдат был без шапки и казался страшно перепуганным. Еще на ходу он закричал, еле переводя дух: — Ваш-скородь... несчастье!.. Поручик Чекмарев застрелились!.. Мы кинулись на квартиру Чекмарева. Двери были не заперты. Чекмарев лежал на полу, боком. Весь пол был залит кровью, дуэльный большой пистолет валялся в двух шагах... Я глядел на прекрасное лицо самоубийцы, начинавшее уже принимать окаменелость смерти, и мне чудилась на его губах все та же мучительная, кривая улыбка. — Посмотрите, нет ли записки, — сказал кто-то. Записка действительно нашлась. Она лежала на письменном столе, придавленная сверху... чем бы ты думал?.. золотыми часами, брегетом, и — что всего ужаснее — брегет был, как две-капли воды, похож на брегет графа Ольховского. Записку эту я помню наизусть. Вот ее содержание: «Прощайте, дорогие товарищи. Клянусь богом, клянусь страданиями господа Иисуса Христа, что я не виновен в краже. Я только потому не позволил себя обыскать, что в это время в кармане у меня находился точно такой же брегет, как и у корнета графа Ольховского, доставшийся мне от моего покойного деда. К сожалению, не осталось никого в живых, кто мог бы это засвидетельствовать, и потому мне остается выбирать только между позором и смертью. В случае, если часы Ольховского найдутся и моя невинность будет таким образом доказана, прошу штаб-ротмистра Иванова 1-го все мои вещи, оружие и лошадей раздать на память милым товарищам, а самому себе оставить мой брегет». И затем подпись. Дядя Василий Филиппович совсем ушел в тень лампы. Он очень долго сморкался и кашлял под ее прикрытием и, наконец, сказал: — Вот видишь, какие случайности есть в запасе у жизни, голубчик... Неразлучными (от франц . insйparable). Я необыкновенно живо помню этот длинный декабрьский вечер. Я сидел у круглого обеденного стола и при ярком свете висячей лампы читал толстый истрепанный том «Северной пчелы», тот самый милый мне по воспоминаниям том, который я непременно каждый раз заставал и терпеливо прочитывал с начала до конца, приезжая на рождественские каникулы в Ружичную. Дядя Василий Филиппович сидел против меня в низком и глубоком кожаном кресле, протянув вдоль ковровой скамеечки свои подагрические ноги, обвернутые одеялом тигрового цвета. Его лицо оставалось в тени; только страшные белые усищи и трубка между ними попали в светлый круг и рисовались чрезвычайно отчетливо. Иногда я отрывался от книги и прислушивался к метели, разгулявшейся на дворе. Всегда есть что-то ужасное, какая-то угрюмая и злобная угроза в этих звуках, начинающихся глухим рыданием, восходящих по хроматической гамме до пронзительного визга и опять спускающихся вниз. А деревья в это время качаются и гудят своими вершинами, ветер свистит и плачет в трубах, и при каждом новом порыве бури кажется, будто кто-то бросает в ставни горсти мелкого сухого снега. И, когда я прислушивался к этому дьявольскому концерту, моя мысль невольно останавливалась на том, что вот я сижу теперь в ветхом помещичьем доме, затерянном среди унылых снежных равнин, сижу глаз на глаз с дряхлым, больным стариком, далеко от города, от привычного общества, и мне начинало казаться, что никогда, никогда уж больше не окончится это завывание вьюги, и эта длительная тоска, и однозвучный ход маятника... — Ты говоришь — случайности, — произнес вдруг Василий Филиппович, грузно повертываясь в своем кресле и заслоняясь рукой от света, — а ты знаешь ли, что жизнь иногда возьмет да удерет такую шутку, что никакой твой романист ничего подобного не придумает?.. Я сначала не понял, к чему относилось это восклицание, но потом вспомнил, что у нас за обедом был разговор о безбрежности книжного вымысла, и спросил: — Почему вы вдруг об этом заговорили, дядя? — Да так себе... сижу я вот теперь... тихо кругом... на дворе погода... ну и того, знаешь, разная старина в голову лезет... Припомнился мне один случай, вот я и сказал... Дядя замолчал и долго с томительным кряхтеньем укутывал больные ноги. Потом он начал: — Собрались мы раз у ротмистра фон Ашенберга на именины. Было дело зимой. А мы, надо тебе сказать, то есть наш N-ский гусарский полк, только что воротился тогда из венгерской кампании, и начальство нас расквартировало по омерзительным деревушкам. Глушь и тоска — просто невероятные. Ездили мы, правда, по окрестным попам, — ну, да посуди сам, что ж тут веселого? Оставалось нам только одно — беспросветное пьянство и карты, карты и пьянство. Так мы и положили себе за правило, что ...кто в день два раза не пьян, Тот, извините, не улан... Ну, так вот, собрались мы. Во-первых, штаб-ротмистр Иванов 1-й... Теперь в полках старики плачутся, что измельчал народ и что молодежь никуда не годится. Так же и штаб-ротмистр Иванов 1-й на нас плакался. А надо тебе сказать, что по летам он был самый старший офицер в полку, и все знали (и весь полк этим гордился), что он в свое время с самим Денисом был на ты, а с Бурцовым пил и дебоширил целых шесть месяцев подряд. Затем был майор Кожин, — этот славился по всей легкой кавалерии своим изумительным голосом. Черт знает, что за голос был! Иной раз во время хорошей выпивки возьмет стакан, приставит ко рту да как гаркнет. Ну, вот ты смеешься, — а у него, честное слово, одни осколки оставались в руках. Были два поручика — Резников и Белаго; мы их звали «инсепараблями» , или мужем и женой, потому что они никогда не расставались и всегда жили на одной квартире. Был еще казачий есаул Сиротко, или иначе — «ежова голова», — потому что он ко всякому слову прибавлял «ежова голова». Потом был корнет граф Ольховский — так себе, телятина, однако ничего... добрый малый, хотя и наивный и глуповатый; его к нам только что из юнкеров произвели... Был также в этой компании поручик Чекмарев, наш общий любимец и баловень. Про него даже штаб-ротмистр Иванов 1-й говорил иногда в добрую минуту: «Вот этот мальчишка... еще куда ни шло, у него кишки в голове гусарские... Этот не выдаст...» Веселый, щедрый, ловкий, красавец собою, великолепный танцор и наездник — словом, чудесный малый. И что к нему особенно привлекало наши грубоватые сердца, так это — какая-то удивительная нежность, почти женственность в улыбке и обращении. Кроме того, надо тебе сказать, что он был очень богат и его кошелек всегда был в общем распоряжении. Собрались мы все люди холостые (у нас в полку женатых всего только двое было) и выпили страшно много. Пили за здоровье хозяина, пили круговую, пили «аршинную» — выстраивали рюмки в длину на аршин и пили, позвали песенников и с песенниками пили, вызвали оркестр полковой — под оркестр пили... Есаул Сиротко — ежова голова — к каждой рюмке говорил присловья: «два сапога — пара, без троицы дом не строится, без четырех углов дом не становится», и так чуть ли не до пятидесяти, и большая часть из них были совсем неприличные. В это время кто-то, кажется один из «инсепараблей», вспомнил, что вчера граф Ольховский ездил к помещику играть в дьябелок, иначе ландскнехт. Оказалось, что он выиграл полторы тысячи деньгами, каракового жеребца и золотые часы-брегет. Ольховский нам эти часы сейчас же и показал. Действительно, хорошие часы: с резьбой, с украшениями, и когда сверху надавить пуговку, то они очень мелодично прозвонят, сколько четвертей и который час. Старинные часы. Ольховский немного заважничал. — Это, — говорит, — очень редкая вещь. Я ее ни за что из рук не выпущу. Весьма вероятно, что подобных часов во всем свете не больше двух-трех экземпляров. Чекмарев на это улыбнулся. — Напрасно вы такого лестного мнения о ваших часах. Я вам могу показать совершенно такие же. Они вовсе не такая редкость, как вы думаете. Ольховский недоверчиво покачал головой: — Где же вы их достанете? Простите, но я сомневаюсь... — Как вам угодно. Хотите — пари? — С удовольствием... Когда же вы их достанете? Но это пари показалось обществу неинтересным. Есаул Сиротко взял Ольховского за ворот и оттащил в сторону со словами: — Ну, вот, ежовы головы, затеяли ерунду какую-то. Пить так пить, а не пить, так уж лучше в карты играть... Попойка продолжалась. Вдруг Кожин скомандовал своим ужасающим басом: — Драбанты — к черту! (Драбантами у нас назывались денщики.) Двери на запор! Чикчиры долой! Жженка идет!.. Прислуга была тотчас же выслана, двери заперты, и огонь потушен. Утвердили сахарную голову над тремя скрещенными саблями, под которыми поместили большой котел. Ром вспыхнул синим огоньком, и штаб-ротмистр Иванов 1-й затянул фальшивым баритоном: Где гусары прежних лет? Где гусары удалые? Деды, помню вас и я, Испивающих ковшами И сидящих вкруг огня С красно-сизыми носа-а-ами, — Деды, помню вас и я, Испивающих ковшами И сидящих вкруг огня С красно-сизыми носа-а-ами, — Жженка еще не сварилась, как вдруг есаул Сиротко ударил себя по лбу и воскликнул: — Братцы мои! Ежовы головы! А ведь я совсем было забыл, что у меня нынче приемка обоза. Удирать надо, ребята. — Сиди, сиди, врешь все, — сказал штаб-ротмистр Иванов 1-й. — Ей-богу же, голубчик, нужно... Пустите, ежовы головы. К восьми часам надо быть непременно, я ведь все равно скоро вернусь. Ольховский, сколько часов теперь? Позвони-ка! Мы слышали, как Ольховский шарил по карманам. Вдруг он проговорил озабоченным тоном: — Вот так штука!.. — Что такое случилось? — спросил фон Ашенберг. — Да часов никак не найду. Сейчас только положил их около себя, когда снимал ментик. — А ну-ка, посветите, господа. Зажгли огонь, принялись искать часы, но их не находилось. Всем нам почему-то сделалось неловко, и мы избегали глядеть друг на друга. — Когда вы у себя их последний раз помните? — спросил фон Ашенберг. — Да вот как только дверь заперли... вот сию минуту. Я еще снимал мундир и думаю: положу их около себя, в темноте по крайней мере можно будет час узнать... Все замолчали и потупились. Иванов 1-й внезапно ударил кулаком по столу с такой силой, что стоявшие на нем рюмки зазвенели и попадали. — Черт возьми! — закричал он хрипло. — Давайте же искать эти поганые часы. Ну, живо, ребята, лезь под стол, под лавки. Чтобы были!.. Мы искали около четверти часа и совершенно бесплодно. Ольховский, растерянный, сконфуженный, повторял ежеминутно: «Ах, господа, да черт с ними... да ну их к бесу, эти часы, господа...» Но Иванов 1-й прикрикнул на него, страшно выкатывая глаза: — Дурак! Наплевать нам на твои часы. Понимаешь ли ты, что при-слу-ги здесь не бы-ло. Наконец мы сбились с ног в поисках за этими проклятыми часами и сели вокруг стола в томительном молчании. Кожин тоскливо обвел нас глазами и спросил еле слышно: — Что же теперь делать, господа? — Ну, уж это ваше дело, что делать, майор, — сурово возразил Иванов 1-й. — Вы между нами старший... А только часы должны непременно найтись. Было решено, что каждый из нас позволит себя обыскать. Первым подошел есаул Сиротко, за ним штаб-ротмистр Иванов 1-й. Лицо старого гусара побагровело, и шрам от сабельного удара, шедший через всю его седую голову и через лоб до переносицы, казался широкой белой полосой. Дрожащими руками он выворачивал карманы с такой силой, точно хотел их совсем выбросить из чикчир, и бормотал, кусая усы: — Срам! Мерзость! В первый раз N-цы друг друга обыскивают... Позор!.. Стыдно моим сединам, стыдно... Таким образом, мы все поочередно были обысканы. Остался один только Чекмарев. — Ну, Федюша, подходи... что же ты? — подтолкнул его с суровой и грустной лаской Иванов 1-й. Но он стоял, плотно прислонившись к стене, бледный, с вздрагивающими губами, и не двигался с места. — Ну, иди же, Чекмарев, — ободрял его майор Кожин. — Видишь, все подходили... Чекмарев медленно покачал головой. Я никогда не забуду кривой, страшной улыбки, исказившей его губы, когда он с трудом выговорил: — Я... себя... не позволю... обыскивать. Штаб-ротмистр Иванов 1-й вспыхнул: — Как, черт возьми? Пять старых офицеров позволяют себя обыскивать, а ты нет? У меня вся морда, видишь, как исполосована, и зубы выбиты прикладом, и, однако, меня обыскивали... Что же ты, лучше нас всех? Или у тебя понятия о чести щепетильнее, чем у нас? Сейчас подходи, Федька, слышишь? Но Чекмарев опять отрицательно покачал головой. — Не пойду, — прошептал он. Было что-то ужасное в его неподвижной позе, в мертвенном взгляде его глаз и в его напряженной улыбке. Иванов 1-й вдруг переменил тон и заговорил таким ласковым тоном, какого никто не мог ожидать от этого старого пьяницы и грубого солдата: — Федюша, голубчик мой, брось глупости.... Ты знаешь, я тебя, как сына, люблю... Ну, брось, милый, прошу тебя... Может быть, ты как-нибудь... ну, знаешь, того... из-за этого дурацкого пари... понимаешь, пошутил... а? Ну, пошутил, Федюша, ну, и кончено, ну, прошу тебя... Вся кровь бросилась в лицо Чекмареву и сейчас же отхлынула назад. Губы его задергались. Он молча с прежней страдальческой улыбкой покачал головой... Стало ужасно тихо, и только сердитое сопенье майора Кожина оглушительно раздавалось в этой тишине. Иванов 1-й глубоко, во всю грудь, вздохнул, повернулся боком к Чекмареву и, не глядя на него, сказал глухо: — В таком случае знаете, поручик... мы хотя и не сомневаемся в вашей честности... но, знаете... (он быстро взглянул на Чекмарева и тотчас же опять отвернулся), знаете, вам как-то неловко оставаться между нами... Чекмарев пошатнулся. Казалось, он вот-вот грохнется на пол. Но он справился с собой и, поддерживая левой рукой саблю, глядя перед собой неподвижными глазами, точно лунатик, медленно прошел к двери. Мы безмолвно расступились, чтобы дать ему дорогу. О продолжении попойки нечего было и думать, и фон Ашенберг даже и не пробовал уговаривать. Он позвал денщиков и приказал им убирать со стола. Все мы — совершенно отрезвленные и грустные — сидели молча, точно еще ожидали чего-то. Вдруг Байденко, денщик хозяина, воскликнул: — Ваш выс-кродь! Тутечка якись часы! Мы бросились к нему. Действительно, на полу, под котелком, предназначенным для жженки, лежал брегет Ольховского. — Черт его знает, — бормотал смущенный граф, — должно быть, я их как-нибудь нечаянно ногой, что ли, туда подтолкнул. Прислуга была вторично удалена, чтобы мы могли свободно обсудить положение дела. Молодежь подавала сочувствующие голоса за Чекмарева, но старики смотрели на дело иначе. — Нет, господа, он оскорбил нас всех и вместе с нами весь полк, — сказал своим густым решительным басом майор Кожин. — Почему мы позволили себя обыскать, а он — нет? Оскорби одного офицера — это решилось бы очень просто: пятнадцать шагов, пистолеты, и дело с концом. А тут совсем другое дело. Нет-с, он должен оставить N-ский полк, и оставит его. Фон Ашенберг, Иванов 1-й и есаул подтвердили это мнение, хотя видно было, что им жаль Чекмарева. Мы стали расходиться. Медленно, безмолвно, точно возвращаясь с похорон, вышли мы на крыльцо и остановились, чтобы проститься друг с другом. Какой-то человек быстро бежал по дороге, по направлению к дому фон Ашенберга. Иванов 1-й раньше всех нас узнал в нем денщика поручика Чекмарева. Солдат был без шапки и казался страшно перепуганным. Еще на ходу он закричал, еле переводя дух: — Ваш-скородь... несчастье!.. Поручик Чекмарев застрелились!.. Мы кинулись на квартиру Чекмарева. Двери были не заперты. Чекмарев лежал на полу, боком. Весь пол был залит кровью, дуэльный большой пистолет валялся в двух шагах... Я глядел на прекрасное лицо самоубийцы, начинавшее уже принимать окаменелость смерти, и мне чудилась на его губах все та же мучительная, кривая улыбка. — Посмотрите, нет ли записки, — сказал кто-то. Записка действительно нашлась. Она лежала на письменном столе, придавленная сверху... чем бы ты думал?.. золотыми часами, брегетом, и — что всего ужаснее — брегет был, как две-капли воды, похож на брегет графа Ольховского. Записку эту я помню наизусть. Вот ее содержание: «Прощайте, дорогие товарищи. Клянусь богом, клянусь страданиями господа Иисуса Христа, что я не виновен в краже. Я только потому не позволил себя обыскать, что в это время в кармане у меня находился точно такой же брегет, как и у корнета графа Ольховского, доставшийся мне от моего покойного деда. К сожалению, не осталось никого в живых, кто мог бы это засвидетельствовать, и потому мне остается выбирать только между позором и смертью. В случае, если часы Ольховского найдутся и моя невинность будет таким образом доказана, прошу штаб-ротмистра Иванова 1-го все мои вещи, оружие и лошадей раздать на память милым товарищам, а самому себе оставить мой брегет». И затем подпись. Дядя Василий Филиппович совсем ушел в тень лампы. Он очень долго сморкался и кашлял под ее прикрытием и, наконец, сказал: — Вот видишь, какие случайности есть в запасе у жизни, голубчик... Неразлучными (от франц . insйparable).
А. И. Куприн
Брегет
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/kuprin/index.html">А. И. Куприн</a>. <a href="/text/4263/index.html">Брегет</a></div> <div class="author">Александр Куприн</div> <div class="title"><h1>Брегет</h1></div> <z><o></o>Я необыкновенно живо помню этот длинный декабрьский вечер. Я сидел у круглого обеденного стола и при ярком свете висячей лампы читал толстый истрепанный том «Северной пчелы», тот самый милый мне по воспоминаниям том, который я непременно каждый раз заставал и терпеливо прочитывал с начала до конца, приезжая на рождественские каникулы в Ружичную. Дядя Василий Филиппович сидел против меня в низком и глубоком кожаном кресле, протянув вдоль ковровой скамеечки свои подагрические ноги, обвернутые одеялом тигрового цвета. Его лицо оставалось в тени; только страшные белые усищи и трубка между ними попали в светлый круг и рисовались чрезвычайно отчетливо. Иногда я отрывался от книги и прислушивался к метели, разгулявшейся на дворе. Всегда есть что-то ужасное, какая-то угрюмая и злобная угроза в этих звуках, начинающихся глухим рыданием, восходящих по хроматической гамме до пронзительного визга и опять спускающихся вниз. А деревья в это время качаются и гудят своими вершинами, ветер свистит и плачет в трубах, и при каждом новом порыве бури кажется, будто кто-то бросает в ставни горсти мелкого сухого снега. И, когда я прислушивался к этому дьявольскому концерту, моя мысль невольно останавливалась на том, что вот я сижу теперь в ветхом помещичьем доме, затерянном среди унылых снежных равнин, сижу глаз на глаз с дряхлым, больным стариком, далеко от города, от привычного общества, и мне начинало казаться, что никогда, никогда уж больше не окончится это завывание вьюги, и эта длительная тоска, и однозвучный ход маятника...</z> <z><o></o>— Ты говоришь — случайности, — произнес вдруг Василий Филиппович, грузно повертываясь в своем кресле и заслоняясь рукой от света, — а ты знаешь ли, что жизнь иногда возьмет да удерет такую шутку, что никакой твой романист ничего подобного не придумает?..</z> <z><o></o>Я сначала не понял, к чему относилось это восклицание, но потом вспомнил, что у нас за обедом был разговор о безбрежности книжного вымысла, и спросил:</z> <z><o></o>— Почему вы вдруг об этом заговорили, дядя?</z> <z><o></o>— Да так себе... сижу я вот теперь... тихо кругом... на дворе погода... ну и того, знаешь, разная старина в голову лезет... Припомнился мне один случай, вот я и сказал...</z> <z><o></o>Дядя замолчал и долго с томительным кряхтеньем укутывал больные ноги. Потом он начал:</z> <z><o></o>— Собрались мы раз у ротмистра фон Ашенберга на именины. Было дело зимой. А мы, надо тебе сказать, то есть наш N-ский гусарский полк, только что воротился тогда из венгерской кампании, и начальство нас расквартировало по омерзительным деревушкам. Глушь и тоска — просто невероятные. Ездили мы, правда, по окрестным попам, — ну, да посуди сам, что ж тут веселого? Оставалось нам только одно — беспросветное пьянство и карты, карты и пьянство. Так мы и положили себе за правило, что</z> <div id="pt1" style="margin:0em auto;display:table"><pms><pm><z><o></o><v><m></m>...кто в день два раза не пьян,</v><c></c> <v><m></m>Тот, извините, не улан...</v><c></c></z> </pm></pms></div> <script>poems.push(ge("pt1"));</script> <z><o></o>Ну, так вот, собрались мы. Во-первых, штаб-ротмистр Иванов 1-й... Теперь в полках старики плачутся, что измельчал народ и что молодежь никуда не годится. Так же и штаб-ротмистр Иванов 1-й на нас плакался. А надо тебе сказать, что по летам он был самый старший офицер в полку, и все знали (и весь полк этим гордился), что он в свое время с самим Денисом был на ты, а с Бурцовым пил и дебоширил целых шесть месяцев подряд. Затем был майор Кожин, — этот славился по всей легкой кавалерии своим изумительным голосом. Черт знает, что за голос был! Иной раз во время хорошей выпивки возьмет стакан, приставит ко рту да как гаркнет. Ну, вот ты смеешься, — а у него, честное слово, одни осколки оставались в руках. Были два поручика — Резников и Белаго; мы их звали «инсепараблями»<fn><sup> <a href="#fn1" name="fns1">1</a></sup></fn>, или мужем и женой, потому что они никогда не расставались и всегда жили на одной квартире. Был еще казачий есаул Сиротко, или иначе — «ежова голова», — потому что он ко всякому слову прибавлял «ежова голова». Потом был корнет граф Ольховский — так себе, телятина, однако ничего... добрый малый, хотя и наивный и глуповатый; его к нам только что из юнкеров произвели... Был также в этой компании поручик Чекмарев, наш общий любимец и баловень. Про него даже штаб-ротмистр Иванов 1-й говорил иногда в добрую минуту: «Вот этот мальчишка... еще куда ни шло, у него кишки в голове гусарские... Этот не выдаст...» Веселый, щедрый, ловкий, красавец собою, великолепный танцор и наездник — словом, чудесный малый. И что к нему особенно привлекало наши грубоватые сердца, так это — какая-то удивительная нежность, почти женственность в улыбке и обращении. Кроме того, надо тебе сказать, что он был очень богат и его кошелек всегда был в общем распоряжении.</z> <z><o></o>Собрались мы все люди холостые (у нас в полку женатых всего только двое было) и выпили страшно много. Пили за здоровье хозяина, пили круговую, пили «аршинную» — выстраивали рюмки в длину на аршин и пили, позвали песенников и с песенниками пили, вызвали оркестр полковой — под оркестр пили... Есаул Сиротко — ежова голова — к каждой рюмке говорил присловья: «два сапога — пара, без троицы дом не строится, без четырех углов дом не становится», и так чуть ли не до пятидесяти, и большая часть из них были совсем неприличные.</z> <z><o></o>В это время кто-то, кажется один из «инсепараблей», вспомнил, что вчера граф Ольховский ездил к помещику играть в дьябелок, иначе ландскнехт. Оказалось, что он выиграл полторы тысячи деньгами, каракового жеребца и золотые часы-брегет. Ольховский нам эти часы сейчас же и показал. Действительно, хорошие часы: с резьбой, с украшениями, и когда сверху надавить пуговку, то они очень мелодично прозвонят, сколько четвертей и который час. Старинные часы.</z> <z><o></o>Ольховский немного заважничал.</z> <z><o></o>— Это, — говорит, — очень редкая вещь. Я ее ни за что из рук не выпущу. Весьма вероятно, что подобных часов во всем свете не больше двух-трех экземпляров.</z> <z><o></o>Чекмарев на это улыбнулся.</z> <z><o></o>— Напрасно вы такого лестного мнения о ваших часах. Я вам могу показать совершенно такие же. Они вовсе не такая редкость, как вы думаете.</z> <z><o></o>Ольховский недоверчиво покачал головой:</z> <z><o></o>— Где же вы их достанете? Простите, но я сомневаюсь...</z> <z><o></o>— Как вам угодно. Хотите — пари?</z> <z><o></o>— С удовольствием... Когда же вы их достанете?</z> <z><o></o>Но это пари показалось обществу неинтересным. Есаул Сиротко взял Ольховского за ворот и оттащил в сторону со словами:</z> <z><o></o>— Ну, вот, ежовы головы, затеяли ерунду какую-то. Пить так пить, а не пить, так уж лучше в карты играть...</z> <z><o></o>Попойка продолжалась. Вдруг Кожин скомандовал своим ужасающим басом:</z> <z><o></o>— Драбанты — к черту! (Драбантами у нас назывались денщики.) Двери на запор! Чикчиры долой! Жженка идет!..</z> <z><o></o>Прислуга была тотчас же выслана, двери заперты, и огонь потушен. Утвердили сахарную голову над тремя скрещенными саблями, под которыми поместили большой котел. Ром вспыхнул синим огоньком, и штаб-ротмистр Иванов 1-й затянул фальшивым баритоном:</z> <div id="pt2" style="margin:0em auto;display:table"><pms><pm><z><o></o>Где гусары прежних лет? <br/>Где гусары удалые?</z> </pm></pms></div> <script>poems.push(ge("pt2"));</script> <z><o></o>Мы подтягивали ему нестройным хором. Когда же дошел до слов: <div id="pt3" style="margin:0em auto;display:table"><pms><pm><z><o></o><v><m></m>Деды, помню вас и я,</v><c></c> <v><m></m>Испивающих ковшами</v><c></c> <v><m></m>И сидящих вкруг огня</v><c></c> <v><m></m>С красно-сизыми носа-а-ами, —</v><c></c></z> </pm></pms></div> <script>poems.push(ge("pt3"));</script> голос его задрожал и зафальшивил больше прежнего.</z> <z><o></o>Жженка еще не сварилась, как вдруг есаул Сиротко ударил себя по лбу и воскликнул:</z> <z><o></o>— Братцы мои! Ежовы головы! А ведь я совсем было забыл, что у меня нынче приемка обоза. Удирать надо, ребята.</z> <z><o></o>— Сиди, сиди, врешь все, — сказал штаб-ротмистр Иванов 1-й.</z> <z><o></o>— Ей-богу же, голубчик, нужно... Пустите, ежовы головы. К восьми часам надо быть непременно, я ведь все равно скоро вернусь. Ольховский, сколько часов теперь? Позвони-ка!</z> <z><o></o>Мы слышали, как Ольховский шарил по карманам. Вдруг он проговорил озабоченным тоном:</z> <z><o></o>— Вот так штука!..</z> <z><o></o>— Что такое случилось? — спросил фон Ашенберг.</z> <z><o></o>— Да часов никак не найду. Сейчас только положил их около себя, когда снимал ментик.</z> <z><o></o>— А ну-ка, посветите, господа.</z> <z><o></o>Зажгли огонь, принялись искать часы, но их не находилось. Всем нам почему-то сделалось неловко, и мы избегали глядеть друг на друга.</z> <z><o></o>— Когда вы у себя их последний раз помните? — спросил фон Ашенберг.</z> <z><o></o>— Да вот как только дверь заперли... вот сию минуту. Я еще снимал мундир и думаю: положу их около себя, в темноте по крайней мере можно будет час узнать...</z> <z><o></o>Все замолчали и потупились. Иванов 1-й внезапно ударил кулаком по столу с такой силой, что стоявшие на нем рюмки зазвенели и попадали.</z> <z><o></o>— Черт возьми! — закричал он хрипло. — Давайте же искать эти поганые часы. Ну, живо, ребята, лезь под стол, под лавки. Чтобы были!..</z> <z><o></o>Мы искали около четверти часа и совершенно бесплодно. Ольховский, растерянный, сконфуженный, повторял ежеминутно: «Ах, господа, да черт с ними... да ну их к бесу, эти часы, господа...» Но Иванов 1-й прикрикнул на него, страшно выкатывая глаза:</z> <z><o></o>— Дурак! Наплевать нам на твои часы. Понимаешь ли ты, что <i>при-слу-ги здесь не бы-ло.</i></z> <z><o></o>Наконец мы сбились с ног в поисках за этими проклятыми часами и сели вокруг стола в томительном молчании. Кожин тоскливо обвел нас глазами и спросил еле слышно:</z> <z><o></o>— Что же теперь делать, господа?</z> <z><o></o>— Ну, уж это ваше дело, что делать, майор, — сурово возразил Иванов 1-й. — Вы между нами старший... А только часы должны непременно найтись.</z> <z><o></o>Было решено, что каждый из нас позволит себя обыскать. Первым подошел есаул Сиротко, за ним штаб-ротмистр Иванов 1-й. Лицо старого гусара побагровело, и шрам от сабельного удара, шедший через всю его седую голову и через лоб до переносицы, казался широкой белой полосой. Дрожащими руками он выворачивал карманы с такой силой, точно хотел их совсем выбросить из чикчир, и бормотал, кусая усы:</z> <z><o></o>— Срам! Мерзость! В первый раз N-цы друг друга обыскивают... Позор!.. Стыдно моим сединам, стыдно...</z> <z><o></o>Таким образом, мы все поочередно были обысканы. Остался один только Чекмарев.</z> <z><o></o>— Ну, Федюша, подходи... что же ты? — подтолкнул его с суровой и грустной лаской Иванов 1-й.</z> <z><o></o>Но он стоял, плотно прислонившись к стене, бледный, с вздрагивающими губами, и не двигался с места.</z> <z><o></o>— Ну, иди же, Чекмарев, — ободрял его майор Кожин. — Видишь, все подходили...</z> <z><o></o>Чекмарев медленно покачал головой. Я никогда не забуду кривой, страшной улыбки, исказившей его губы, когда он с трудом выговорил:</z> <z><o></o>— Я... себя... не позволю... обыскивать.</z> <z><o></o>Штаб-ротмистр Иванов 1-й вспыхнул:</z> <z><o></o>— Как, черт возьми? Пять старых офицеров позволяют себя обыскивать, а ты нет? У меня вся морда, видишь, как исполосована, и зубы выбиты прикладом, и, однако, меня обыскивали... Что же ты, лучше нас всех? Или у тебя понятия о чести щепетильнее, чем у нас? Сейчас подходи, Федька, слышишь?</z> <z><o></o>Но Чекмарев опять отрицательно покачал головой.</z> <z><o></o>— Не пойду, — прошептал он.</z> <z><o></o>Было что-то ужасное в его неподвижной позе, в мертвенном взгляде его глаз и в его напряженной улыбке.</z> <z><o></o>Иванов 1-й вдруг переменил тон и заговорил таким ласковым тоном, какого никто не мог ожидать от этого старого пьяницы и грубого солдата:</z> <z><o></o>— Федюша, голубчик мой, брось глупости.... Ты знаешь, я тебя, как сына, люблю... Ну, брось, милый, прошу тебя... Может быть, ты как-нибудь... ну, знаешь, того... из-за этого дурацкого пари... понимаешь, пошутил... а? Ну, пошутил, Федюша, ну, и кончено, ну, прошу тебя...</z> <z><o></o>Вся кровь бросилась в лицо Чекмареву и сейчас же отхлынула назад. Губы его задергались. Он молча с прежней страдальческой улыбкой покачал головой... Стало ужасно тихо, и только сердитое сопенье майора Кожина оглушительно раздавалось в этой тишине.</z> <z><o></o>Иванов 1-й глубоко, во всю грудь, вздохнул, повернулся боком к Чекмареву и, не глядя на него, сказал глухо:</z> <z><o></o>— В таком случае знаете, поручик... мы хотя и не сомневаемся в вашей честности... но, знаете... (он быстро взглянул на Чекмарева и тотчас же опять отвернулся), знаете, вам как-то неловко оставаться между нами...</z> <z><o></o>Чекмарев пошатнулся. Казалось, он вот-вот грохнется на пол. Но он справился с собой и, поддерживая левой рукой саблю, глядя перед собой неподвижными глазами, точно лунатик, медленно прошел к двери. Мы безмолвно расступились, чтобы дать ему дорогу.</z> <z><o></o>О продолжении попойки нечего было и думать, и фон Ашенберг даже и не пробовал уговаривать. Он позвал денщиков и приказал им убирать со стола. Все мы — совершенно отрезвленные и грустные — сидели молча, точно еще ожидали чего-то.</z> <z><o></o>Вдруг Байденко, денщик хозяина, воскликнул:</z> <z><o></o>— Ваш выс-кродь! Тутечка якись часы!</z> <z><o></o>Мы бросились к нему. Действительно, на полу, под котелком, предназначенным для жженки, лежал брегет Ольховского.</z> <z><o></o>— Черт его знает, — бормотал смущенный граф, — должно быть, я их как-нибудь нечаянно ногой, что ли, туда подтолкнул.</z> <z><o></o>Прислуга была вторично удалена, чтобы мы могли свободно обсудить положение дела. Молодежь подавала сочувствующие голоса за Чекмарева, но старики смотрели на дело иначе.</z> <z><o></o>— Нет, господа, он оскорбил нас всех и вместе с нами весь полк, — сказал своим густым решительным басом майор Кожин. — Почему мы позволили себя обыскать, а он — нет? Оскорби одного офицера — это решилось бы очень просто: пятнадцать шагов, пистолеты, и дело с концом. А тут совсем другое дело. Нет-с, он должен оставить N-ский полк, и оставит его.</z> <z><o></o>Фон Ашенберг, Иванов 1-й и есаул подтвердили это мнение, хотя видно было, что им жаль Чекмарева. Мы стали расходиться. Медленно, безмолвно, точно возвращаясь с похорон, вышли мы на крыльцо и остановились, чтобы проститься друг с другом.</z> <z><o></o>Какой-то человек быстро бежал по дороге, по направлению к дому фон Ашенберга. Иванов 1-й раньше всех нас узнал в нем денщика поручика Чекмарева. Солдат был без шапки и казался страшно перепуганным. Еще на ходу он закричал, еле переводя дух:</z> <z><o></o>— Ваш-скородь... несчастье!.. Поручик Чекмарев застрелились!..</z> <z><o></o>Мы кинулись на квартиру Чекмарева. Двери были не заперты. Чекмарев лежал на полу, боком. Весь пол был залит кровью, дуэльный большой пистолет валялся в двух шагах... Я глядел на прекрасное лицо самоубийцы, начинавшее уже принимать окаменелость смерти, и мне чудилась на его губах все та же мучительная, кривая улыбка.</z> <z><o></o>— Посмотрите, нет ли записки, — сказал кто-то.</z> <z><o></o>Записка действительно нашлась. Она лежала на письменном столе, придавленная сверху... чем бы ты думал?.. золотыми часами, брегетом, и — что всего ужаснее — брегет был, как две-капли воды, похож на брегет графа Ольховского.</z> <z><o></o>Записку эту я помню наизусть. Вот ее содержание:</z> <z><o></o>«Прощайте, дорогие товарищи. Клянусь богом, клянусь страданиями господа Иисуса Христа, что я не виновен в краже. Я только потому не позволил себя обыскать, что в это время в кармане у меня находился точно такой же брегет, как и у корнета графа Ольховского, доставшийся мне от моего покойного деда. К сожалению, не осталось никого в живых, кто мог бы это засвидетельствовать, и потому мне остается выбирать только между позором и смертью. В случае, если часы Ольховского найдутся и моя невинность будет таким образом доказана, прошу штаб-ротмистра Иванова 1-го все мои вещи, оружие и лошадей раздать на память милым товарищам, а самому себе оставить мой брегет».</z> <z><o></o>И затем подпись.</z> <z><o></o>Дядя Василий Филиппович совсем ушел в тень лампы. Он очень долго сморкался и кашлял под ее прикрытием и, наконец, сказал:</z> <z><o></o>— Вот видишь, какие случайности есть в запасе у жизни, голубчик...</z> <div style="margin:0.5em 0em;background-color:#222;height:1px;width:25%"></div><div class="fns"><fnb><fnn><a href="#fns1" name="fn1">1</a></fnn></fnb> <z><o></o>Неразлучными (от <i>франц</i>. insйparable).<div style="font-size:0;"></div></z></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/kuprin/index.html">А. И. Куприн</a>. <a href="/text/4263/index.html">Брегет</a></div> <div class="author">Александр Куприн</div> <div class="title"><h1>Брегет</h1></div> <z><o></o>Я необыкновенно живо помню этот длинный декабрьский вечер. Я сидел у круглого обеденного стола и при ярком свете висячей лампы читал толстый истрепанный том «Северной пчелы», тот самый милый мне по воспоминаниям том, который я непременно каждый раз заставал и терпеливо прочитывал с начала до конца, приезжая на рождественские каникулы в Ружичную. Дядя Василий Филиппович сидел против меня в низком и глубоком кожаном кресле, протянув вдоль ковровой скамеечки свои подагрические ноги, обвернутые одеялом тигрового цвета. Его лицо оставалось в тени; только страшные белые усищи и трубка между ними попали в светлый круг и рисовались чрезвычайно отчетливо. Иногда я отрывался от книги и прислушивался к метели, разгулявшейся на дворе. Всегда есть что-то ужасное, какая-то угрюмая и злобная угроза в этих звуках, начинающихся глухим рыданием, восходящих по хроматической гамме до пронзительного визга и опять спускающихся вниз. А деревья в это время качаются и гудят своими вершинами, ветер свистит и плачет в трубах, и при каждом новом порыве бури кажется, будто кто-то бросает в ставни горсти мелкого сухого снега. И, когда я прислушивался к этому дьявольскому концерту, моя мысль невольно останавливалась на том, что вот я сижу теперь в ветхом помещичьем доме, затерянном среди унылых снежных равнин, сижу глаз на глаз с дряхлым, больным стариком, далеко от города, от привычного общества, и мне начинало казаться, что никогда, никогда уж больше не окончится это завывание вьюги, и эта длительная тоска, и однозвучный ход маятника...</z> <z><o></o>— Ты говоришь — случайности, — произнес вдруг Василий Филиппович, грузно повертываясь в своем кресле и заслоняясь рукой от света, — а ты знаешь ли, что жизнь иногда возьмет да удерет такую шутку, что никакой твой романист ничего подобного не придумает?..</z> <z><o></o>Я сначала не понял, к чему относилось это восклицание, но потом вспомнил, что у нас за обедом был разговор о безбрежности книжного вымысла, и спросил:</z> <z><o></o>— Почему вы вдруг об этом заговорили, дядя?</z> <z><o></o>— Да так себе... сижу я вот теперь... тихо кругом... на дворе погода... ну и того, знаешь, разная старина в голову лезет... Припомнился мне один случай, вот я и сказал...</z> <z><o></o>Дядя замолчал и долго с томительным кряхтеньем укутывал больные ноги. Потом он начал:</z> <z><o></o>— Собрались мы раз у ротмистра фон Ашенберга на именины. Было дело зимой. А мы, надо тебе сказать, то есть наш N-ский гусарский полк, только что воротился тогда из венгерской кампании, и начальство нас расквартировало по омерзительным деревушкам. Глушь и тоска — просто невероятные. Ездили мы, правда, по окрестным попам, — ну, да посуди сам, что ж тут веселого? Оставалось нам только одно — беспросветное пьянство и карты, карты и пьянство. Так мы и положили себе за правило, что</z> <div id="pt1" style="margin:0em auto;display:table"><pms><pm><z><o></o><v><m></m>...кто в день два раза не пьян,</v><c></c> <v><m></m>Тот, извините, не улан...</v><c></c></z> </pm></pms></div> <script>poems.push(ge("pt1"));</script> <z><o></o>Ну, так вот, собрались мы. Во-первых, штаб-ротмистр Иванов 1-й... Теперь в полках старики плачутся, что измельчал народ и что молодежь никуда не годится. Так же и штаб-ротмистр Иванов 1-й на нас плакался. А надо тебе сказать, что по летам он был самый старший офицер в полку, и все знали (и весь полк этим гордился), что он в свое время с самим Денисом был на ты, а с Бурцовым пил и дебоширил целых шесть месяцев подряд. Затем был майор Кожин, — этот славился по всей легкой кавалерии своим изумительным голосом. Черт знает, что за голос был! Иной раз во время хорошей выпивки возьмет стакан, приставит ко рту да как гаркнет. Ну, вот ты смеешься, — а у него, честное слово, одни осколки оставались в руках. Были два поручика — Резников и Белаго; мы их звали «инсепараблями»<fn><sup> <a href="#fn1" name="fns1">1</a></sup></fn>, или мужем и женой, потому что они никогда не расставались и всегда жили на одной квартире. Был еще казачий есаул Сиротко, или иначе — «ежова голова», — потому что он ко всякому слову прибавлял «ежова голова». Потом был корнет граф Ольховский — так себе, телятина, однако ничего... добрый малый, хотя и наивный и глуповатый; его к нам только что из юнкеров произвели... Был также в этой компании поручик Чекмарев, наш общий любимец и баловень. Про него даже штаб-ротмистр Иванов 1-й говорил иногда в добрую минуту: «Вот этот мальчишка... еще куда ни шло, у него кишки в голове гусарские... Этот не выдаст...» Веселый, щедрый, ловкий, красавец собою, великолепный танцор и наездник — словом, чудесный малый. И что к нему особенно привлекало наши грубоватые сердца, так это — какая-то удивительная нежность, почти женственность в улыбке и обращении. Кроме того, надо тебе сказать, что он был очень богат и его кошелек всегда был в общем распоряжении.</z> <z><o></o>Собрались мы все люди холостые (у нас в полку женатых всего только двое было) и выпили страшно много. Пили за здоровье хозяина, пили круговую, пили «аршинную» — выстраивали рюмки в длину на аршин и пили, позвали песенников и с песенниками пили, вызвали оркестр полковой — под оркестр пили... Есаул Сиротко — ежова голова — к каждой рюмке говорил присловья: «два сапога — пара, без троицы дом не строится, без четырех углов дом не становится», и так чуть ли не до пятидесяти, и большая часть из них были совсем неприличные.</z> <z><o></o>В это время кто-то, кажется один из «инсепараблей», вспомнил, что вчера граф Ольховский ездил к помещику играть в дьябелок, иначе ландскнехт. Оказалось, что он выиграл полторы тысячи деньгами, каракового жеребца и золотые часы-брегет. Ольховский нам эти часы сейчас же и показал. Действительно, хорошие часы: с резьбой, с украшениями, и когда сверху надавить пуговку, то они очень мелодично прозвонят, сколько четвертей и который час. Старинные часы.</z> <z><o></o>Ольховский немного заважничал.</z> <z><o></o>— Это, — говорит, — очень редкая вещь. Я ее ни за что из рук не выпущу. Весьма вероятно, что подобных часов во всем свете не больше двух-трех экземпляров.</z> <z><o></o>Чекмарев на это улыбнулся.</z> <z><o></o>— Напрасно вы такого лестного мнения о ваших часах. Я вам могу показать совершенно такие же. Они вовсе не такая редкость, как вы думаете.</z> <z><o></o>Ольховский недоверчиво покачал головой:</z> <z><o></o>— Где же вы их достанете? Простите, но я сомневаюсь...</z> <z><o></o>— Как вам угодно. Хотите — пари?</z> <z><o></o>— С удовольствием... Когда же вы их достанете?</z> <z><o></o>Но это пари показалось обществу неинтересным. Есаул Сиротко взял Ольховского за ворот и оттащил в сторону со словами:</z> <z><o></o>— Ну, вот, ежовы головы, затеяли ерунду какую-то. Пить так пить, а не пить, так уж лучше в карты играть...</z> <z><o></o>Попойка продолжалась. Вдруг Кожин скомандовал своим ужасающим басом:</z> <z><o></o>— Драбанты — к черту! (Драбантами у нас назывались денщики.) Двери на запор! Чикчиры долой! Жженка идет!..</z> <z><o></o>Прислуга была тотчас же выслана, двери заперты, и огонь потушен. Утвердили сахарную голову над тремя скрещенными саблями, под которыми поместили большой котел. Ром вспыхнул синим огоньком, и штаб-ротмистр Иванов 1-й затянул фальшивым баритоном:</z> <div id="pt2" style="margin:0em auto;display:table"><pms><pm><z><o></o>Где гусары прежних лет? <br/>Где гусары удалые?</z> </pm></pms></div> <script>poems.push(ge("pt2"));</script> <z><o></o>Мы подтягивали ему нестройным хором. Когда же дошел до слов: <div id="pt3" style="margin:0em auto;display:table"><pms><pm><z><o></o><v><m></m>Деды, помню вас и я,</v><c></c> <v><m></m>Испивающих ковшами</v><c></c> <v><m></m>И сидящих вкруг огня</v><c></c> <v><m></m>С красно-сизыми носа-а-ами, —</v><c></c></z> </pm></pms></div> <script>poems.push(ge("pt3"));</script> голос его задрожал и зафальшивил больше прежнего.</z> <z><o></o>Жженка еще не сварилась, как вдруг есаул Сиротко ударил себя по лбу и воскликнул:</z> <z><o></o>— Братцы мои! Ежовы головы! А ведь я совсем было забыл, что у меня нынче приемка обоза. Удирать надо, ребята.</z> <z><o></o>— Сиди, сиди, врешь все, — сказал штаб-ротмистр Иванов 1-й.</z> <z><o></o>— Ей-богу же, голубчик, нужно... Пустите, ежовы головы. К восьми часам надо быть непременно, я ведь все равно скоро вернусь. Ольховский, сколько часов теперь? Позвони-ка!</z> <z><o></o>Мы слышали, как Ольховский шарил по карманам. Вдруг он проговорил озабоченным тоном:</z> <z><o></o>— Вот так штука!..</z> <z><o></o>— Что такое случилось? — спросил фон Ашенберг.</z> <z><o></o>— Да часов никак не найду. Сейчас только положил их около себя, когда снимал ментик.</z> <z><o></o>— А ну-ка, посветите, господа.</z> <z><o></o>Зажгли огонь, принялись искать часы, но их не находилось. Всем нам почему-то сделалось неловко, и мы избегали глядеть друг на друга.</z> <z><o></o>— Когда вы у себя их последний раз помните? — спросил фон Ашенберг.</z> <z><o></o>— Да вот как только дверь заперли... вот сию минуту. Я еще снимал мундир и думаю: положу их около себя, в темноте по крайней мере можно будет час узнать...</z> <z><o></o>Все замолчали и потупились. Иванов 1-й внезапно ударил кулаком по столу с такой силой, что стоявшие на нем рюмки зазвенели и попадали.</z> <z><o></o>— Черт возьми! — закричал он хрипло. — Давайте же искать эти поганые часы. Ну, живо, ребята, лезь под стол, под лавки. Чтобы были!..</z> <z><o></o>Мы искали около четверти часа и совершенно бесплодно. Ольховский, растерянный, сконфуженный, повторял ежеминутно: «Ах, господа, да черт с ними... да ну их к бесу, эти часы, господа...» Но Иванов 1-й прикрикнул на него, страшно выкатывая глаза:</z> <z><o></o>— Дурак! Наплевать нам на твои часы. Понимаешь ли ты, что <i>при-слу-ги здесь не бы-ло.</i></z> <z><o></o>Наконец мы сбились с ног в поисках за этими проклятыми часами и сели вокруг стола в томительном молчании. Кожин тоскливо обвел нас глазами и спросил еле слышно:</z> <z><o></o>— Что же теперь делать, господа?</z> <z><o></o>— Ну, уж это ваше дело, что делать, майор, — сурово возразил Иванов 1-й. — Вы между нами старший... А только часы должны непременно найтись.</z> <z><o></o>Было решено, что каждый из нас позволит себя обыскать. Первым подошел есаул Сиротко, за ним штаб-ротмистр Иванов 1-й. Лицо старого гусара побагровело, и шрам от сабельного удара, шедший через всю его седую голову и через лоб до переносицы, казался широкой белой полосой. Дрожащими руками он выворачивал карманы с такой силой, точно хотел их совсем выбросить из чикчир, и бормотал, кусая усы:</z> <z><o></o>— Срам! Мерзость! В первый раз N-цы друг друга обыскивают... Позор!.. Стыдно моим сединам, стыдно...</z> <z><o></o>Таким образом, мы все поочередно были обысканы. Остался один только Чекмарев.</z> <z><o></o>— Ну, Федюша, подходи... что же ты? — подтолкнул его с суровой и грустной лаской Иванов 1-й.</z> <z><o></o>Но он стоял, плотно прислонившись к стене, бледный, с вздрагивающими губами, и не двигался с места.</z> <z><o></o>— Ну, иди же, Чекмарев, — ободрял его майор Кожин. — Видишь, все подходили...</z> <z><o></o>Чекмарев медленно покачал головой. Я никогда не забуду кривой, страшной улыбки, исказившей его губы, когда он с трудом выговорил:</z> <z><o></o>— Я... себя... не позволю... обыскивать.</z> <z><o></o>Штаб-ротмистр Иванов 1-й вспыхнул:</z> <z><o></o>— Как, черт возьми? Пять старых офицеров позволяют себя обыскивать, а ты нет? У меня вся морда, видишь, как исполосована, и зубы выбиты прикладом, и, однако, меня обыскивали... Что же ты, лучше нас всех? Или у тебя понятия о чести щепетильнее, чем у нас? Сейчас подходи, Федька, слышишь?</z> <z><o></o>Но Чекмарев опять отрицательно покачал головой.</z> <z><o></o>— Не пойду, — прошептал он.</z> <z><o></o>Было что-то ужасное в его неподвижной позе, в мертвенном взгляде его глаз и в его напряженной улыбке.</z> <z><o></o>Иванов 1-й вдруг переменил тон и заговорил таким ласковым тоном, какого никто не мог ожидать от этого старого пьяницы и грубого солдата:</z> <z><o></o>— Федюша, голубчик мой, брось глупости.... Ты знаешь, я тебя, как сына, люблю... Ну, брось, милый, прошу тебя... Может быть, ты как-нибудь... ну, знаешь, того... из-за этого дурацкого пари... понимаешь, пошутил... а? Ну, пошутил, Федюша, ну, и кончено, ну, прошу тебя...</z> <z><o></o>Вся кровь бросилась в лицо Чекмареву и сейчас же отхлынула назад. Губы его задергались. Он молча с прежней страдальческой улыбкой покачал головой... Стало ужасно тихо, и только сердитое сопенье майора Кожина оглушительно раздавалось в этой тишине.</z> <z><o></o>Иванов 1-й глубоко, во всю грудь, вздохнул, повернулся боком к Чекмареву и, не глядя на него, сказал глухо:</z> <z><o></o>— В таком случае знаете, поручик... мы хотя и не сомневаемся в вашей честности... но, знаете... (он быстро взглянул на Чекмарева и тотчас же опять отвернулся), знаете, вам как-то неловко оставаться между нами...</z> <z><o></o>Чекмарев пошатнулся. Казалось, он вот-вот грохнется на пол. Но он справился с собой и, поддерживая левой рукой саблю, глядя перед собой неподвижными глазами, точно лунатик, медленно прошел к двери. Мы безмолвно расступились, чтобы дать ему дорогу.</z> <z><o></o>О продолжении попойки нечего было и думать, и фон Ашенберг даже и не пробовал уговаривать. Он позвал денщиков и приказал им убирать со стола. Все мы — совершенно отрезвленные и грустные — сидели молча, точно еще ожидали чего-то.</z> <z><o></o>Вдруг Байденко, денщик хозяина, воскликнул:</z> <z><o></o>— Ваш выс-кродь! Тутечка якись часы!</z> <z><o></o>Мы бросились к нему. Действительно, на полу, под котелком, предназначенным для жженки, лежал брегет Ольховского.</z> <z><o></o>— Черт его знает, — бормотал смущенный граф, — должно быть, я их как-нибудь нечаянно ногой, что ли, туда подтолкнул.</z> <z><o></o>Прислуга была вторично удалена, чтобы мы могли свободно обсудить положение дела. Молодежь подавала сочувствующие голоса за Чекмарева, но старики смотрели на дело иначе.</z> <z><o></o>— Нет, господа, он оскорбил нас всех и вместе с нами весь полк, — сказал своим густым решительным басом майор Кожин. — Почему мы позволили себя обыскать, а он — нет? Оскорби одного офицера — это решилось бы очень просто: пятнадцать шагов, пистолеты, и дело с концом. А тут совсем другое дело. Нет-с, он должен оставить N-ский полк, и оставит его.</z> <z><o></o>Фон Ашенберг, Иванов 1-й и есаул подтвердили это мнение, хотя видно было, что им жаль Чекмарева. Мы стали расходиться. Медленно, безмолвно, точно возвращаясь с похорон, вышли мы на крыльцо и остановились, чтобы проститься друг с другом.</z> <z><o></o>Какой-то человек быстро бежал по дороге, по направлению к дому фон Ашенберга. Иванов 1-й раньше всех нас узнал в нем денщика поручика Чекмарева. Солдат был без шапки и казался страшно перепуганным. Еще на ходу он закричал, еле переводя дух:</z> <z><o></o>— Ваш-скородь... несчастье!.. Поручик Чекмарев застрелились!..</z> <z><o></o>Мы кинулись на квартиру Чекмарева. Двери были не заперты. Чекмарев лежал на полу, боком. Весь пол был залит кровью, дуэльный большой пистолет валялся в двух шагах... Я глядел на прекрасное лицо самоубийцы, начинавшее уже принимать окаменелость смерти, и мне чудилась на его губах все та же мучительная, кривая улыбка.</z> <z><o></o>— Посмотрите, нет ли записки, — сказал кто-то.</z> <z><o></o>Записка действительно нашлась. Она лежала на письменном столе, придавленная сверху... чем бы ты думал?.. золотыми часами, брегетом, и — что всего ужаснее — брегет был, как две-капли воды, похож на брегет графа Ольховского.</z> <z><o></o>Записку эту я помню наизусть. Вот ее содержание:</z> <z><o></o>«Прощайте, дорогие товарищи. Клянусь богом, клянусь страданиями господа Иисуса Христа, что я не виновен в краже. Я только потому не позволил себя обыскать, что в это время в кармане у меня находился точно такой же брегет, как и у корнета графа Ольховского, доставшийся мне от моего покойного деда. К сожалению, не осталось никого в живых, кто мог бы это засвидетельствовать, и потому мне остается выбирать только между позором и смертью. В случае, если часы Ольховского найдутся и моя невинность будет таким образом доказана, прошу штаб-ротмистра Иванова 1-го все мои вещи, оружие и лошадей раздать на память милым товарищам, а самому себе оставить мой брегет».</z> <z><o></o>И затем подпись.</z> <z><o></o>Дядя Василий Филиппович совсем ушел в тень лампы. Он очень долго сморкался и кашлял под ее прикрытием и, наконец, сказал:</z> <z><o></o>— Вот видишь, какие случайности есть в запасе у жизни, голубчик...</z> <div style="margin:0.5em 0em;background-color:#222;height:1px;width:25%"></div><div class="fns"><fnb><fnn><a href="#fns1" name="fn1">1</a></fnn></fnb> <z><o></o>Неразлучными (от <i>франц</i>. insйparable).<div style="font-size:0;"></div></z></div>
4272
День обессилел, и запад багряный Гордо смежил огневые глаза. Белы, как дым из кадильниц, туманы. Строги, как свод храмовой, небеса. Звезды мерцают, и кротки и пышны, Как пред иконами венчики свеч. Ветер прерывистый, ветер чуть слышный Горестно шепчет прощальную речь. Скорбные тени, окутаны черным, Вышли, влекут свой задумчивый хор, Головы клонят в молчаньи покорном, Стелят над травами траурный флер. С тенями вместе склоняюсь у гроба Шумно прошедшего яркого дня. Смолкните в сердце, восторги и злоба! Тайна и мир, осените меня! День обессилел, и запад багряный Гордо смежил огневые глаза. Белы, как дым из кадильниц, туманы. Строги, как свод храмовой, небеса. Звезды мерцают, и кротки и пышны, Как пред иконами венчики свеч. Ветер прерывистый, ветер чуть слышный Горестно шепчет прощальную речь. Скорбные тени, окутаны черным, Вышли, влекут свой задумчивый хор, Головы клонят в молчаньи покорном, Стелят над травами траурный флер. С тенями вместе склоняюсь у гроба Шумно прошедшего яркого дня. Смолкните в сердце, восторги и злоба! Тайна и мир, осените меня!
В. Я. Брюсов
У гроба дня («День обессилел, и запад багряный...»)
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/bryusov/index.html">В. Я. Брюсов</a>. <a href="/text/4272/index.html">У гроба дня («День обессилел, и запад багряный...»)</a></div> <div class="author">Валерий Брюсов</div> <div class="title"><h1>У гроба дня</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>День обессилел, и запад багряный</v><c></c> <v><m></m>Гордо смежил огневые глаза.</v><c></c> <v><m></m>Белы, как дым из кадильниц, туманы.</v><c></c> <v><m></m>Строги, как свод храмовой, небеса.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Звезды мерцают, и кротки и пышны,</v><c></c> <v><m></m>Как пред иконами венчики свеч.</v><c></c> <v><m></m>Ветер прерывистый, ветер чуть слышный</v><c></c> <v><m></m>Горестно шепчет прощальную речь.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Скорбные тени, окутаны черным,</v><c></c> <v><m></m>Вышли, влекут свой задумчивый хор,</v><c></c> <v><m></m>Головы клонят в молчаньи покорном,</v><c></c> <v><m></m>Стелят над травами траурный флер.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>С тенями вместе склоняюсь у гроба</v><c></c> <v><m></m>Шумно прошедшего яркого дня.</v><c></c> <v><m></m>Смолкните в сердце, восторги и злоба!</v><c></c> <v><m></m>Тайна и мир, осените меня!</v><c></c></z> <cr>27 марта 1907</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/bryusov/index.html">В. Я. Брюсов</a>. <a href="/text/4272/index.html">У гроба дня («День обессилел, и запад багряный...»)</a></div> <div class="author">Валерий Брюсов</div> <div class="title"><h1>У гроба дня</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>День обессилел, и запад багряный</v><c></c> <v><m></m>Гордо смежил огневые глаза.</v><c></c> <v><m></m>Белы, как дым из кадильниц, туманы.</v><c></c> <v><m></m>Строги, как свод храмовой, небеса.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Звезды мерцают, и кротки и пышны,</v><c></c> <v><m></m>Как пред иконами венчики свеч.</v><c></c> <v><m></m>Ветер прерывистый, ветер чуть слышный</v><c></c> <v><m></m>Горестно шепчет прощальную речь.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Скорбные тени, окутаны черным,</v><c></c> <v><m></m>Вышли, влекут свой задумчивый хор,</v><c></c> <v><m></m>Головы клонят в молчаньи покорном,</v><c></c> <v><m></m>Стелят над травами траурный флер.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>С тенями вместе склоняюсь у гроба</v><c></c> <v><m></m>Шумно прошедшего яркого дня.</v><c></c> <v><m></m>Смолкните в сердце, восторги и злоба!</v><c></c> <v><m></m>Тайна и мир, осените меня!</v><c></c></z> <cr>27 марта 1907</cr> </pmm></pms></div>
4281
В ночь летнюю, когда, тревожной грусти полный, От милого лица волос густые волны Заботливой рукой Я отводил — и ты, мой друг, с улыбкой томной К окошку прислонясь, глядела в сад огромный, И темный и немой... В окно раскрытое спокойными струями Вливался свежий мрак и замирал над нами, И песни соловья Гремели жалобно в тени густой, душистой, И ветер лепетал над речкой серебристой... Покоились поля. Ночному холоду предав и грудь и руки, Ты долго слушала рыдающие звуки — И ты сказала мне, К таинственным звездам поднявши взор унылый: «Не быть нам никогда с тобой, о друг мой милый, Блаженными вполне!» Я отвечать хотел, но, странно замирая, Погасла речь моя... томительно-немая Настала тишина... В больших твоих глазах слеза затрепетала — А голову твою печально лобызала Холодная луна. В ночь летнюю, когда, тревожной грусти полный, От милого лица волос густые волны Заботливой рукой Я отводил — и ты, мой друг, с улыбкой томной К окошку прислонясь, глядела в сад огромный, И темный и немой... В окно раскрытое спокойными струями Вливался свежий мрак и замирал над нами, И песни соловья Гремели жалобно в тени густой, душистой, И ветер лепетал над речкой серебристой... Покоились поля. Ночному холоду предав и грудь и руки, Ты долго слушала рыдающие звуки — И ты сказала мне, К таинственным звездам поднявши взор унылый: «Не быть нам никогда с тобой, о друг мой милый, Блаженными вполне!» Я отвечать хотел, но, странно замирая, Погасла речь моя... томительно-немая Настала тишина... В больших твоих глазах слеза затрепетала — А голову твою печально лобызала Холодная луна.
И. С. Тургенев
«В ночь летнюю, когда, тревожной грусти полный...»
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4281/index.html">«В ночь летнюю, когда, тревожной грусти полный...»</a></div> <div class="author">Иван Тургенев</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>В ночь летнюю, когда, тревожной грусти полный,</v><c></c> <v><m></m>От милого лица волос густые волны</v><c></c> <v><m></m><s16></s16>Заботливой рукой</v><c></c> <v><m></m>Я отводил — и ты, мой друг, с улыбкой томной</v><c></c> <v><m></m>К окошку прислонясь, глядела в сад огромный,</v><c></c> <v><m></m><s16></s16>И темный и немой...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>В окно раскрытое спокойными струями</v><c></c> <v><m></m>Вливался свежий мрак и замирал над нами,</v><c></c> <v><m></m><s16></s16>И песни соловья</v><c></c> <v><m></m>Гремели жалобно в тени густой, душистой,</v><c></c> <v><m></m>И ветер лепетал над речкой серебристой...</v><c></c> <v><m></m><s16></s16>Покоились поля.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Ночному холоду предав и грудь и руки,</v><c></c> <v><m></m>Ты долго слушала рыдающие звуки —</v><c></c> <v><m></m><s16></s16>И ты сказала мне,</v><c></c> <v><m></m>К таинственным звездам поднявши взор унылый:</v><c></c> <v><m></m>«Не быть нам никогда с тобой, о друг мой милый,</v><c></c> <v><m></m><s16></s16>Блаженными вполне!»</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Я отвечать хотел, но, странно замирая,</v><c></c> <v><m></m>Погасла речь моя... томительно-немая</v><c></c> <v><m></m><s16></s16>Настала тишина...</v><c></c> <v><m></m>В больших твоих глазах слеза затрепетала —</v><c></c> <v><m></m>А голову твою печально лобызала</v><c></c> <v><m></m><s16></s16>Холодная луна.</v><c></c></z> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4281/index.html">«В ночь летнюю, когда, тревожной грусти полный...»</a></div> <div class="author">Иван Тургенев</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>В ночь летнюю, когда, тревожной грусти полный,</v><c></c> <v><m></m>От милого лица волос густые волны</v><c></c> <v><m></m><s16></s16>Заботливой рукой</v><c></c> <v><m></m>Я отводил — и ты, мой друг, с улыбкой томной</v><c></c> <v><m></m>К окошку прислонясь, глядела в сад огромный,</v><c></c> <v><m></m><s16></s16>И темный и немой...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>В окно раскрытое спокойными струями</v><c></c> <v><m></m>Вливался свежий мрак и замирал над нами,</v><c></c> <v><m></m><s16></s16>И песни соловья</v><c></c> <v><m></m>Гремели жалобно в тени густой, душистой,</v><c></c> <v><m></m>И ветер лепетал над речкой серебристой...</v><c></c> <v><m></m><s16></s16>Покоились поля.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Ночному холоду предав и грудь и руки,</v><c></c> <v><m></m>Ты долго слушала рыдающие звуки —</v><c></c> <v><m></m><s16></s16>И ты сказала мне,</v><c></c> <v><m></m>К таинственным звездам поднявши взор унылый:</v><c></c> <v><m></m>«Не быть нам никогда с тобой, о друг мой милый,</v><c></c> <v><m></m><s16></s16>Блаженными вполне!»</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Я отвечать хотел, но, странно замирая,</v><c></c> <v><m></m>Погасла речь моя... томительно-немая</v><c></c> <v><m></m><s16></s16>Настала тишина...</v><c></c> <v><m></m>В больших твоих глазах слеза затрепетала —</v><c></c> <v><m></m>А голову твою печально лобызала</v><c></c> <v><m></m><s16></s16>Холодная луна.</v><c></c></z> </pmm></pms></div>
4264
— Мне кажется, никто так оригинально не встречал рождества, как один из моих пациентов в тысяча восемьсот девяносто шестом году, — сказал Бутынский, довольно известный в городе врач-психиатр. — Впрочем, я не буду ничего рассказывать об этом трагикомическом происшествии. Лучше будет, если вы сами прочтете, как его описывает главное действующее лицо. С этими словами доктор выдвинул средний ящик письменного стола, где в величайшем порядке лежали связки исписанной бумаги различного формата. Каждая связка была заномерована и обозначена какой-нибудь фамилией. — Все это — литература моих несчастных больных, — сказал Бутынский, роясь в ящике. — Целая коллекция составлена мною самым тщательным образом в течение последних десяти лет. Когда-нибудь, в другой раз, мы ее разберем вместе. Тут очень много и забавного, и трогательного, и, пожалуй, даже поучительного... А теперь... вот, не угодно ли вам прочесть эту бумажку? Я взял из рук доктора небольшую тетрадку, в четвертую долю листа, исписанную крупным, прямым, очень нажимистым, но неровным почерком. Вот что я прочел (оставляю рукопись целиком, с любезного разрешения доктора): «Его Высокородию г-ну доктору Бутынскому, консультанту при психиатрическом отделении N-ской больницы. Содержащегося в помянутом отделении дворянина Ивана Ефимовича Пчеловодова Прошение. Милостивый государь! Находясь уже более двух лет в палате умалишенных, я неоднократно пробовал выяснить то прискорбное недоразумение, которое привело меня, совершенно здорового человека, сюда. Я обращался с этой целью и письменно и словесно к главному врачу и ко всему медицинскому персоналу больницы и в том числе, если помните, и к вашему любезному содействию. Теперь я еще раз беру на себя смелость просить внимания вашего к нижеследующим строкам. Я делаю это потому, что ваша симпатичная наружность, равно как и ваше человеческое обращение с больными заставляют предполагать в вас доброго человека, которого еще не коснулось профессиональное доктринерство. Убедительно прошу вас — дочитайте это письмо до конца. Пусть вас не смущает, если порой вы натолкнетесь на грамматические погрешности или на невязку во фразах. Ведь трудно, согласитесь, проживая в сумасшедшем доме два года и слыша только брань сторожей и безумные речи больных, сохранить способность к ясному изложению мысли на письме. Я окончил высшее учебное заведение, но, право, теперь сомневаюсь при употреблении самых детских правил синтаксиса. Прошу же я вашего особого внимания потому, что мне хорошо известно, что все психически больные склонны считать себя посаженными в больницу по недоразумению или по проискам врагов. Я знаю, как они любят доказывать это и докторам, и сторожам, и посетителям, и товарищам по несчастию. Поэтому мне совершенно понятно недоверие, с которым относятся врачи к их многочисленным заявлениям и просьбам. Я же прошу у вас только фактической проверки того, что я сейчас буду иметь честь изложить. Это случилось 24 декабря 1896 года. Я служил тогда старшим техником на сталелитейном заводе „Наследники Карла Вудта и К°“, но в середине декабря сильно поссорился с директором из-за безобразной системы штрафов, которой он опутал рабочих, вспылил в объяснении с ним, накричал на него, наговорил пропасть жестких и оскорбительных вещей и, не дожидаясь, пока меня попросят об удалении, сам бросил службу. Делать мне больше на заводе было нечего, и вот, в конце рождества, я уехал оттуда, чтобы встретить Новый год и провести рождественские праздники в городе N., в кругу близких родственников. Поезд был переполнен пассажирами. В том вагоне, где я поместился, на каждой скамейке сидело по три человека. Моим соседом слева оказался молодой человек, студент Академии художеств. Напротив же меня сидел какой-то купчик, который выходил на всех больших станциях пить коньяк. Между прочим, купчик упомянул вскользь, что у него в N., на Нижней улице, есть своя мясная торговля. Он также называл свою фамилию; я теперь не могу ее припомнить с точностью, но — что-то вроде Сердюк... Средняк... Сердолик... одним словом, здесь была какая-то комбинация букв С. Р. Д. и К. Я так подробно останавливаюсь на его фамилии потому, что, если бы вы отыскали этого купчика, он совершенно подтвердил бы вам весь мой рассказ. Он среднего роста, плотен, с розовым, довольно миловидным пухлым лицом, блондин, усы маленькие, тщательно закрученные вверх, бороду бреет. Спать мы не могли и, чтобы убить время, болтали и немного пили. Но к полуночи нас совсем разморило, а впереди предстояла еще целая бессонная ночь. Стоя в коридоре, мы полушутя, полусерьезно стали придумывать различные средства, как бы поудобнее устроиться, чтобы поспать хоть три или четыре часа. Вдруг академик сказал: — Господа! Есть великолепное средство. Только не знаю, согласитесь ли вы. Пусть один из нас возьмет на себя роль сумасшедшего. Тогда другой должен остаться при нем, третий пойдет к обер-кондуктору и заявит, что вот, мол, мы везли нашего психически расстроенного родственника, что он до сих пор был спокоен, а теперь вдруг начал приходить в нервное состояние, и что ввиду безопасности прочих пассажиров его не мешало бы заблаговременно изолировать. Мы согласились, что план академика прост и верен. Но никто из нас не высказывал первым желания сыграть роль сумасшедшего. Тогда купчик предложил, мигом рассеяв наши колебания: — Бросим жребий, господа! Изо всех троих я был самый старший, и мне надлежало бы быть самым благоразумным; но я все-таки принял участие в этой идиотской жеребьевке и... конечно, вытащил узелок из зажатого кулака мясоторговца. Комедия с обер-кондуктором была проделана с поразительной натуральностью. Нам немедленно отвели купе. Иногда, во время больших остановок, мы слышали около нашей двери сердитые голоса, громко говорившие: — Хорошо-с... Ну, а это купе?.. Потрудитесь его отворить! Вслед за этим приказанием слышался голос кондуктора, отвечавшего в пониженном тоне и с оттенком боязни: — Извините, в этом купе вам будет неудобно... здесь везут больного... сумасшедшего... он не совсем спокоен... Разговор тотчас же обрывался, слышались удаляющиеся шаги. План наш оказался верным, и мы заснули, насмеявшись вдоволь. Спал я, однако, неспокойно, точно у меня во сне было предчувствие беды. Душили меня какие-то тяжкие кошмары, и помню, что под утро я несколько раз просыпался от собственного громкого крика. Я проснулся окончательно в десять часов утра. Моих компаньонов не было (они должны были сойти на одной станции, куда поезд приходил ранним утром). Зато на диване против меня сидел рослый рыжий детина в форменном железнодорожном картузе и внимательно смотрел на меня. Я привел свою одежду в порядок, застегнулся, вынул из сака полотенце и хотел идти в уборную умываться. Но едва я взялся за дверную ручку, как детина быстро вскочил с места, обхватил меня сзади вокруг туловища и повалил на диван. Взбешенный этой наглостью, я хотел вырваться, хотел ударить его по лицу, но не мог даже пошевелиться. Руки этого доброго малого сжимали меня точно стальными тисками. — Чего вы от меня хотите? — закричал я, задыхаясь под тяжестью его тела. — Убирайтесь!.. Оставьте меня!.. В первые моменты в моем мозгу мелькала мысль, что я имею дело с сумасшедшим. Детина же, разгоряченный борьбой, давил меня все сильнее и повторял со злобным пыхтеньем: — Погоди, голубчик, вот посадят тебя на цепуру, тогда и узнаешь, чего от тебя хотят... Узнаешь тогда, брат... узнаешь. Я начал догадываться об ужасной истине и, дав время моему мучителю успокоиться, сказал: — Хорошо, я обещаюсь не трогаться с места. Пустите меня. „Конечно, — думал я, — с этим болваном напрасны всякие объяснения. Будем терпеливы, и вся эта история, без сомнения, разъяснится“. Остолоп сначала мне не поверил, но, видя, что я лежу совершенно покойно, он стал понемногу разжимать руки и, наконец, совсем освободив меня из своих жестоких объятий, уселся на диван напротив. Но глаза его не переставали следить за мною с напряженной зоркостью кошки, стерегущей мышь, и на все мои вопросы я не добился от него в ответ ни словечка. Когда поезд остановился на станции, я услышал, как в коридоре вагона кто-то громко спросил: — Здесь больной? Другой голос ответил скороговоркой: — Точно так, господин начальник. Вслед за тем щелкнул замок, и в купе просунулась голова в фуражке с красным верхом. Я рванулся к этой фуражке с отчаянным воплем: — Господин начальник станции, ради бога!.. Но в то же мгновение голова проворно спряталась, громыхнул замок в дверце, а я уже лежал на диване, барахтаясь под придавившим меня телом моего спутника. Наконец мы доехали до N. Только минут через десять после остановки за мною пришли... трое артельщиков. Двое из них схватили меня крепко за руки, а третий вместе с моим прежним истязателем вцепились в воротник моего пальто. Таким образом меня извлекли из вагона. Первый, кого я увидел на платформе, был жандармский полковник с великолепными подусниками и с безмятежными голубыми глазами в тон околышку фуражки. Я воскликнул, обращаясь к нему: — Господин офицер, умоляю вас, выслушайте меня... Он сделал знак артельщикам остановиться, подошел ко мне и спросил вежливым, почти ласковым тоном: — Чем могу служить? Видно было, что он хотел казаться хладнокровным, но его нетвердый взгляд и беспокойная складка вокруг губ говорили, что он все время держится настороже. Я понял, что все мое спасение в спокойном тоне, и я, насколько мог связно, неторопливо и уверенно рассказал офицеру все, что со мной произошло. Поверил он мне или нет? Порою его лицо выражало живое, неподдельное участие к моему рассказу, временами же он как будто сомневался и только кивал головой с тем хорошо мне знакомым выражением, с которым слушают болтовню детей или сумасшедших. Когда я кончил свой рассказ, он сказал, избегая глядеть мне прямо в глаза, но вежливо и мягко: — Видите ли... я, конечно, не сомневаюсь... но, право, мы получили такие телеграммы.., И потом... ваши товарищи... О, я вполне уверен, что вы совершенно здоровы но... знаете ли, ведь вам ничего не стоит поговорить с доктором каких-нибудь десять минут. Без сомнения, он тотчас же убедится, что ваши умственные способности находятся в самом прекрасном состоянии, и отпустит вас; согласитесь, что я ведь в конце концов вовсе не компетентен в этом деле. Все-таки он был до того любезен, что назначил мне в провожатые только одного артельщика, взяв с меня предварительно честное слово, что я никоим образом не буду выражать на дороге своего негодования и делать попыток к бегству. Мы приехали в больницу как раз к часу визитаций. Ждать мне пришлось недолго. Вскоре в приемную пришел главный врач в сопровождении нескольких ординаторов, смотрителя психиатрического отделения, сторожей и человек двадцати студентов. Он прямо подошел ко мне и устремил на меня долгий, пристальный взгляд. Я отвернулся. Мне почему-то показалось, что этот человек сразу возненавидел меня. — Только, пожалуйста, не волнуйтесь, — сказал доктор, не спуская с меня своих тяжелых глаз. — Здесь у вас нет врагов. Никто вас не будет преследовать. Враги остались там... в другом городе... Они не посмеют вас здесь тронуть. Видите, кругом все добрые, славные люди, многие вас хорошо знают и принимают в вас участие. Меня, например, вы не узнаете? Он уже заранее считал меня сумасшедшим. Я хотел возразить ему, но вовремя сдержался: я отлично понимал, что каждый мой гневный порыв, каждое резкое выражение сочтут за несомненный признак сумасшествия. Поэтому я промолчал. Затем доктор спросил у меня мое имя и фамилию, сколько мне лет, чем занимаюсь, кто мои родители и так далее. На все эти вопросы я отвечал коротко и точно. — А давно ли вы себя чувствуете больным? — обратился ко мне внезапно доктор. Я отвечал, что я больным себя совсем не чувствую и что вообще отличаюсь прекрасным здоровьем. — Ну да, конечно... Я не говорю о какой-нибудь серьезной болезни, но... скажите, давно ли вы страдаете головной болью, бессонницей? Не бывает ли галлюцинаций? Головокружения? Не испытываете ли вы иногда непроизвольных сокращений мышц? — Наоборот, господин доктор, я сплю очень хорошо и почти не знаю, что такое головная боль. Единственный случай, когда я спал неспокойно, — это в прошлую ночь. — Это мы уже знаем, — сказал спокойно доктор. — Теперь не можете ли вы мне подробно рассказать, что вы делали с того времени, когда сопровождавшие вас господа остались на станции Криворечье, не успев сесть на поезд? Какое, например, побуждение заставило вас вступить в драку с младшим кондуктором? Или почему вслед за этим вы набросились с какими-то угрозами на начальника станции, вошедшего в ваше купе? Тогда я подробно передал доктору все, что раньше рассказывал жандармскому офицеру. Но рассказ мой не был так связен и так уверен, как раньше, — меня смущало бесцеремонное внимание окружавшей меня толпы. Да, кроме того, и настойчивость доктора, желавшего во что бы то ни стало сделать меня сумасшедшим, волновала меня. В самой середине моего повествования главный врач обернулся к студентам и произнес: — Обратите внимание, господа, как иногда жизнь бывает неправдоподобнее всякого вымысла. Приди в голову писателю такая тема — публика ни за что не поверит. Вот это я называю изобретательностью. Я совершенно ясно понял иронию, звучавшую в его словах. Я покраснел от стыда и замолчал. — Продолжайте, продолжайте, пожалуйста, я вас слушаю, — сказал главный врач с притворной ласковостью. Но я еще не дошел до эпизода с моим пробуждением, как он вдруг огорошил меня вопросом: — А скажите, какой у нас сегодня месяц? — Декабрь, — не сразу ответил я, несколько изумленный этим вопросом. — А раньше какой был? — Ноябрь... — А раньше? Я должен сказать, что эти месяцы на „брь“ всегда были для меня камнем преткновения, и для того, чтобы сказать, какой месяц раньше какого, мне нужно мысленно назвать их все, начиная с разбега от августа. Поэтому я несколько замялся. — Ну да... порядок месяцев вы не особенно хорошо помните, — заметил небрежно, точно вскользь, главный врач, обращаясь больше не ко мне, а к студентам. — Некоторая путаница во времени... это ничего. Это бывает... Ну-с... дальше-с. Я слушаю-с. Конечно, я был неправ, сто раз неправ, и сделал неприятность только самому себе, но эти иезуитские приемы доктора привели меня положительно в ярость, и я закричал во все горло: — Болван! Рутинер! Вы гораздо более сумасшедший, чем я! Повторяю, что это восклицание было неосторожно и глупо, но ведь я не передал и сотой доли того злобного издевательства, которым были полны все вопросы главного врача. Он сделал едва заметное движение глазами. В эту же секунду на меня со всех сторон бросились сторожа. Вне себя от бешенства я ударил кого-то по щеке. Меня повалили, связали... — Это явление называется raptus — неожиданный, бурный порыв! — услышал я сзади себя размеренный голос главного врача в то время, когда сторожа выносили меня на руках из приемной. Прошу вас, господин доктор, проверьте все написанное мною, и если оно окажется правдой, то отсюда только один вывод — что я сделался жертвой медицинской ошибки. И я вас прошу, умоляю освободить меня как можно скорее. Жизнь здесь невыносима. Служители, подкупленные смотрителем (который, как вам известно, — прусский шпион), ежедневно подсыпают в пищу больным огромное количество стрихнину и синильной кислоты. Третьего дня эти изверги простерли свою жестокость до того, что пытали меня раскаленным железом, прикладывая его к моему животу и к груди. Также и о крысах. Эти животные, по-видимому, одарены...» — Что же это такое, доктор! Мистификация? Бред безумного? — спросил я, возвращая Бутынскому рукопись. — Проверил ли кто-нибудь факты, о которых пишет этот человек? На лице Бутынского мелькнула горькая усмешка. — Увы! Здесь действительно произошла так называемая медицинская ошибка, — сказал он, пряча листки в стол. — Я отыскал этого купца, — его фамилия Свириденко, — и он в точности подтвердил все, что вы сейчас прочитали. Он сказал даже больше: высадившись на станции, они вместе с художником выпили так много чаю с ромом, что решили продолжать шутку и вслед поезду послали телеграмму такого содержания: «Не успели сесть в поезд, остались в Криворечье, присмотрите за больным». Конечно, идиотская шутка! Но знаете ли, кто окончательно погубил этого беднягу? Директор завода «Наследники Карла Вудта и К°». Когда его запросили, не замечал ли он и окружающие каких-нибудь странностей или ненормальностей у Пчеловодова, он так-таки напрямик и ответил, что давно уже считал старшего техника Пчеловодова сумасшедшим, а в последнее время даже буйно помешанным. Я думаю, он сделал это из мести. — Но зачем же в таком случае держать этого несчастного, если вам все это известно? — заволновался я. — Выпустите его, хлопочите, настаивайте!.. Бутынский пожал плечами. — Разве вы не обратили внимания на конец его письма? Прославленный режим нашего заведения сделал свое дело. Этот человек уже год тому назад признан неизлечимым. Он был сначала одержим манией преследования, а затем впал в идиотизм. — Мне кажется, никто так оригинально не встречал рождества, как один из моих пациентов в тысяча восемьсот девяносто шестом году, — сказал Бутынский, довольно известный в городе врач-психиатр. — Впрочем, я не буду ничего рассказывать об этом трагикомическом происшествии. Лучше будет, если вы сами прочтете, как его описывает главное действующее лицо. С этими словами доктор выдвинул средний ящик письменного стола, где в величайшем порядке лежали связки исписанной бумаги различного формата. Каждая связка была заномерована и обозначена какой-нибудь фамилией. — Все это — литература моих несчастных больных, — сказал Бутынский, роясь в ящике. — Целая коллекция составлена мною самым тщательным образом в течение последних десяти лет. Когда-нибудь, в другой раз, мы ее разберем вместе. Тут очень много и забавного, и трогательного, и, пожалуй, даже поучительного... А теперь... вот, не угодно ли вам прочесть эту бумажку? Я взял из рук доктора небольшую тетрадку, в четвертую долю листа, исписанную крупным, прямым, очень нажимистым, но неровным почерком. Вот что я прочел (оставляю рукопись целиком, с любезного разрешения доктора): «Его Высокородию г-ну доктору Бутынскому, консультанту при психиатрическом отделении N-ской больницы. Содержащегося в помянутом отделении дворянина Ивана Ефимовича Пчеловодова Прошение. Милостивый государь! Находясь уже более двух лет в палате умалишенных, я неоднократно пробовал выяснить то прискорбное недоразумение, которое привело меня, совершенно здорового человека, сюда. Я обращался с этой целью и письменно и словесно к главному врачу и ко всему медицинскому персоналу больницы и в том числе, если помните, и к вашему любезному содействию. Теперь я еще раз беру на себя смелость просить внимания вашего к нижеследующим строкам. Я делаю это потому, что ваша симпатичная наружность, равно как и ваше человеческое обращение с больными заставляют предполагать в вас доброго человека, которого еще не коснулось профессиональное доктринерство. Убедительно прошу вас — дочитайте это письмо до конца. Пусть вас не смущает, если порой вы натолкнетесь на грамматические погрешности или на невязку во фразах. Ведь трудно, согласитесь, проживая в сумасшедшем доме два года и слыша только брань сторожей и безумные речи больных, сохранить способность к ясному изложению мысли на письме. Я окончил высшее учебное заведение, но, право, теперь сомневаюсь при употреблении самых детских правил синтаксиса. Прошу же я вашего особого внимания потому, что мне хорошо известно, что все психически больные склонны считать себя посаженными в больницу по недоразумению или по проискам врагов. Я знаю, как они любят доказывать это и докторам, и сторожам, и посетителям, и товарищам по несчастию. Поэтому мне совершенно понятно недоверие, с которым относятся врачи к их многочисленным заявлениям и просьбам. Я же прошу у вас только фактической проверки того, что я сейчас буду иметь честь изложить. Это случилось 24 декабря 1896 года. Я служил тогда старшим техником на сталелитейном заводе „Наследники Карла Вудта и К°“, но в середине декабря сильно поссорился с директором из-за безобразной системы штрафов, которой он опутал рабочих, вспылил в объяснении с ним, накричал на него, наговорил пропасть жестких и оскорбительных вещей и, не дожидаясь, пока меня попросят об удалении, сам бросил службу. Делать мне больше на заводе было нечего, и вот, в конце рождества, я уехал оттуда, чтобы встретить Новый год и провести рождественские праздники в городе N., в кругу близких родственников. Поезд был переполнен пассажирами. В том вагоне, где я поместился, на каждой скамейке сидело по три человека. Моим соседом слева оказался молодой человек, студент Академии художеств. Напротив же меня сидел какой-то купчик, который выходил на всех больших станциях пить коньяк. Между прочим, купчик упомянул вскользь, что у него в N., на Нижней улице, есть своя мясная торговля. Он также называл свою фамилию; я теперь не могу ее припомнить с точностью, но — что-то вроде Сердюк... Средняк... Сердолик... одним словом, здесь была какая-то комбинация букв С. Р. Д. и К. Я так подробно останавливаюсь на его фамилии потому, что, если бы вы отыскали этого купчика, он совершенно подтвердил бы вам весь мой рассказ. Он среднего роста, плотен, с розовым, довольно миловидным пухлым лицом, блондин, усы маленькие, тщательно закрученные вверх, бороду бреет. Спать мы не могли и, чтобы убить время, болтали и немного пили. Но к полуночи нас совсем разморило, а впереди предстояла еще целая бессонная ночь. Стоя в коридоре, мы полушутя, полусерьезно стали придумывать различные средства, как бы поудобнее устроиться, чтобы поспать хоть три или четыре часа. Вдруг академик сказал: — Господа! Есть великолепное средство. Только не знаю, согласитесь ли вы. Пусть один из нас возьмет на себя роль сумасшедшего. Тогда другой должен остаться при нем, третий пойдет к обер-кондуктору и заявит, что вот, мол, мы везли нашего психически расстроенного родственника, что он до сих пор был спокоен, а теперь вдруг начал приходить в нервное состояние, и что ввиду безопасности прочих пассажиров его не мешало бы заблаговременно изолировать. Мы согласились, что план академика прост и верен. Но никто из нас не высказывал первым желания сыграть роль сумасшедшего. Тогда купчик предложил, мигом рассеяв наши колебания: — Бросим жребий, господа! Изо всех троих я был самый старший, и мне надлежало бы быть самым благоразумным; но я все-таки принял участие в этой идиотской жеребьевке и... конечно, вытащил узелок из зажатого кулака мясоторговца. Комедия с обер-кондуктором была проделана с поразительной натуральностью. Нам немедленно отвели купе. Иногда, во время больших остановок, мы слышали около нашей двери сердитые голоса, громко говорившие: — Хорошо-с... Ну, а это купе?.. Потрудитесь его отворить! Вслед за этим приказанием слышался голос кондуктора, отвечавшего в пониженном тоне и с оттенком боязни: — Извините, в этом купе вам будет неудобно... здесь везут больного... сумасшедшего... он не совсем спокоен... Разговор тотчас же обрывался, слышались удаляющиеся шаги. План наш оказался верным, и мы заснули, насмеявшись вдоволь. Спал я, однако, неспокойно, точно у меня во сне было предчувствие беды. Душили меня какие-то тяжкие кошмары, и помню, что под утро я несколько раз просыпался от собственного громкого крика. Я проснулся окончательно в десять часов утра. Моих компаньонов не было (они должны были сойти на одной станции, куда поезд приходил ранним утром). Зато на диване против меня сидел рослый рыжий детина в форменном железнодорожном картузе и внимательно смотрел на меня. Я привел свою одежду в порядок, застегнулся, вынул из сака полотенце и хотел идти в уборную умываться. Но едва я взялся за дверную ручку, как детина быстро вскочил с места, обхватил меня сзади вокруг туловища и повалил на диван. Взбешенный этой наглостью, я хотел вырваться, хотел ударить его по лицу, но не мог даже пошевелиться. Руки этого доброго малого сжимали меня точно стальными тисками. — Чего вы от меня хотите? — закричал я, задыхаясь под тяжестью его тела. — Убирайтесь!.. Оставьте меня!.. В первые моменты в моем мозгу мелькала мысль, что я имею дело с сумасшедшим. Детина же, разгоряченный борьбой, давил меня все сильнее и повторял со злобным пыхтеньем: — Погоди, голубчик, вот посадят тебя на цепуру, тогда и узнаешь, чего от тебя хотят... Узнаешь тогда, брат... узнаешь. Я начал догадываться об ужасной истине и, дав время моему мучителю успокоиться, сказал: — Хорошо, я обещаюсь не трогаться с места. Пустите меня. „Конечно, — думал я, — с этим болваном напрасны всякие объяснения. Будем терпеливы, и вся эта история, без сомнения, разъяснится“. Остолоп сначала мне не поверил, но, видя, что я лежу совершенно покойно, он стал понемногу разжимать руки и, наконец, совсем освободив меня из своих жестоких объятий, уселся на диван напротив. Но глаза его не переставали следить за мною с напряженной зоркостью кошки, стерегущей мышь, и на все мои вопросы я не добился от него в ответ ни словечка. Когда поезд остановился на станции, я услышал, как в коридоре вагона кто-то громко спросил: — Здесь больной? Другой голос ответил скороговоркой: — Точно так, господин начальник. Вслед за тем щелкнул замок, и в купе просунулась голова в фуражке с красным верхом. Я рванулся к этой фуражке с отчаянным воплем: — Господин начальник станции, ради бога!.. Но в то же мгновение голова проворно спряталась, громыхнул замок в дверце, а я уже лежал на диване, барахтаясь под придавившим меня телом моего спутника. Наконец мы доехали до N. Только минут через десять после остановки за мною пришли... трое артельщиков. Двое из них схватили меня крепко за руки, а третий вместе с моим прежним истязателем вцепились в воротник моего пальто. Таким образом меня извлекли из вагона. Первый, кого я увидел на платформе, был жандармский полковник с великолепными подусниками и с безмятежными голубыми глазами в тон околышку фуражки. Я воскликнул, обращаясь к нему: — Господин офицер, умоляю вас, выслушайте меня... Он сделал знак артельщикам остановиться, подошел ко мне и спросил вежливым, почти ласковым тоном: — Чем могу служить? Видно было, что он хотел казаться хладнокровным, но его нетвердый взгляд и беспокойная складка вокруг губ говорили, что он все время держится настороже. Я понял, что все мое спасение в спокойном тоне, и я, насколько мог связно, неторопливо и уверенно рассказал офицеру все, что со мной произошло. Поверил он мне или нет? Порою его лицо выражало живое, неподдельное участие к моему рассказу, временами же он как будто сомневался и только кивал головой с тем хорошо мне знакомым выражением, с которым слушают болтовню детей или сумасшедших. Когда я кончил свой рассказ, он сказал, избегая глядеть мне прямо в глаза, но вежливо и мягко: — Видите ли... я, конечно, не сомневаюсь... но, право, мы получили такие телеграммы.., И потом... ваши товарищи... О, я вполне уверен, что вы совершенно здоровы но... знаете ли, ведь вам ничего не стоит поговорить с доктором каких-нибудь десять минут. Без сомнения, он тотчас же убедится, что ваши умственные способности находятся в самом прекрасном состоянии, и отпустит вас; согласитесь, что я ведь в конце концов вовсе не компетентен в этом деле. Все-таки он был до того любезен, что назначил мне в провожатые только одного артельщика, взяв с меня предварительно честное слово, что я никоим образом не буду выражать на дороге своего негодования и делать попыток к бегству. Мы приехали в больницу как раз к часу визитаций. Ждать мне пришлось недолго. Вскоре в приемную пришел главный врач в сопровождении нескольких ординаторов, смотрителя психиатрического отделения, сторожей и человек двадцати студентов. Он прямо подошел ко мне и устремил на меня долгий, пристальный взгляд. Я отвернулся. Мне почему-то показалось, что этот человек сразу возненавидел меня. — Только, пожалуйста, не волнуйтесь, — сказал доктор, не спуская с меня своих тяжелых глаз. — Здесь у вас нет врагов. Никто вас не будет преследовать. Враги остались там... в другом городе... Они не посмеют вас здесь тронуть. Видите, кругом все добрые, славные люди, многие вас хорошо знают и принимают в вас участие. Меня, например, вы не узнаете? Он уже заранее считал меня сумасшедшим. Я хотел возразить ему, но вовремя сдержался: я отлично понимал, что каждый мой гневный порыв, каждое резкое выражение сочтут за несомненный признак сумасшествия. Поэтому я промолчал. Затем доктор спросил у меня мое имя и фамилию, сколько мне лет, чем занимаюсь, кто мои родители и так далее. На все эти вопросы я отвечал коротко и точно. — А давно ли вы себя чувствуете больным? — обратился ко мне внезапно доктор. Я отвечал, что я больным себя совсем не чувствую и что вообще отличаюсь прекрасным здоровьем. — Ну да, конечно... Я не говорю о какой-нибудь серьезной болезни, но... скажите, давно ли вы страдаете головной болью, бессонницей? Не бывает ли галлюцинаций? Головокружения? Не испытываете ли вы иногда непроизвольных сокращений мышц? — Наоборот, господин доктор, я сплю очень хорошо и почти не знаю, что такое головная боль. Единственный случай, когда я спал неспокойно, — это в прошлую ночь. — Это мы уже знаем, — сказал спокойно доктор. — Теперь не можете ли вы мне подробно рассказать, что вы делали с того времени, когда сопровождавшие вас господа остались на станции Криворечье, не успев сесть на поезд? Какое, например, побуждение заставило вас вступить в драку с младшим кондуктором? Или почему вслед за этим вы набросились с какими-то угрозами на начальника станции, вошедшего в ваше купе? Тогда я подробно передал доктору все, что раньше рассказывал жандармскому офицеру. Но рассказ мой не был так связен и так уверен, как раньше, — меня смущало бесцеремонное внимание окружавшей меня толпы. Да, кроме того, и настойчивость доктора, желавшего во что бы то ни стало сделать меня сумасшедшим, волновала меня. В самой середине моего повествования главный врач обернулся к студентам и произнес: — Обратите внимание, господа, как иногда жизнь бывает неправдоподобнее всякого вымысла. Приди в голову писателю такая тема — публика ни за что не поверит. Вот это я называю изобретательностью. Я совершенно ясно понял иронию, звучавшую в его словах. Я покраснел от стыда и замолчал. — Продолжайте, продолжайте, пожалуйста, я вас слушаю, — сказал главный врач с притворной ласковостью. Но я еще не дошел до эпизода с моим пробуждением, как он вдруг огорошил меня вопросом: — А скажите, какой у нас сегодня месяц? — Декабрь, — не сразу ответил я, несколько изумленный этим вопросом. — А раньше какой был? — Ноябрь... — А раньше? Я должен сказать, что эти месяцы на „брь“ всегда были для меня камнем преткновения, и для того, чтобы сказать, какой месяц раньше какого, мне нужно мысленно назвать их все, начиная с разбега от августа. Поэтому я несколько замялся. — Ну да... порядок месяцев вы не особенно хорошо помните, — заметил небрежно, точно вскользь, главный врач, обращаясь больше не ко мне, а к студентам. — Некоторая путаница во времени... это ничего. Это бывает... Ну-с... дальше-с. Я слушаю-с. Конечно, я был неправ, сто раз неправ, и сделал неприятность только самому себе, но эти иезуитские приемы доктора привели меня положительно в ярость, и я закричал во все горло: — Болван! Рутинер! Вы гораздо более сумасшедший, чем я! Повторяю, что это восклицание было неосторожно и глупо, но ведь я не передал и сотой доли того злобного издевательства, которым были полны все вопросы главного врача. Он сделал едва заметное движение глазами. В эту же секунду на меня со всех сторон бросились сторожа. Вне себя от бешенства я ударил кого-то по щеке. Меня повалили, связали... — Это явление называется raptus — неожиданный, бурный порыв! — услышал я сзади себя размеренный голос главного врача в то время, когда сторожа выносили меня на руках из приемной. Прошу вас, господин доктор, проверьте все написанное мною, и если оно окажется правдой, то отсюда только один вывод — что я сделался жертвой медицинской ошибки. И я вас прошу, умоляю освободить меня как можно скорее. Жизнь здесь невыносима. Служители, подкупленные смотрителем (который, как вам известно, — прусский шпион), ежедневно подсыпают в пищу больным огромное количество стрихнину и синильной кислоты. Третьего дня эти изверги простерли свою жестокость до того, что пытали меня раскаленным железом, прикладывая его к моему животу и к груди. Также и о крысах. Эти животные, по-видимому, одарены...» — Что же это такое, доктор! Мистификация? Бред безумного? — спросил я, возвращая Бутынскому рукопись. — Проверил ли кто-нибудь факты, о которых пишет этот человек? На лице Бутынского мелькнула горькая усмешка. — Увы! Здесь действительно произошла так называемая медицинская ошибка, — сказал он, пряча листки в стол. — Я отыскал этого купца, — его фамилия Свириденко, — и он в точности подтвердил все, что вы сейчас прочитали. Он сказал даже больше: высадившись на станции, они вместе с художником выпили так много чаю с ромом, что решили продолжать шутку и вслед поезду послали телеграмму такого содержания: «Не успели сесть в поезд, остались в Криворечье, присмотрите за больным». Конечно, идиотская шутка! Но знаете ли, кто окончательно погубил этого беднягу? Директор завода «Наследники Карла Вудта и К°». Когда его запросили, не замечал ли он и окружающие каких-нибудь странностей или ненормальностей у Пчеловодова, он так-таки напрямик и ответил, что давно уже считал старшего техника Пчеловодова сумасшедшим, а в последнее время даже буйно помешанным. Я думаю, он сделал это из мести. — Но зачем же в таком случае держать этого несчастного, если вам все это известно? — заволновался я. — Выпустите его, хлопочите, настаивайте!.. Бутынский пожал плечами. — Разве вы не обратили внимания на конец его письма? Прославленный режим нашего заведения сделал свое дело. Этот человек уже год тому назад признан неизлечимым. Он был сначала одержим манией преследования, а затем впал в идиотизм.
А. И. Куприн
Путаница
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/kuprin/index.html">А. И. Куприн</a>. <a href="/text/4264/index.html">Путаница</a></div> <div class="author">Александр Куприн</div> <div class="title"><h1>Путаница</h1></div> <z><o></o>— Мне кажется, никто так оригинально не встречал рождества, как один из моих пациентов в тысяча восемьсот девяносто шестом году, — сказал Бутынский, довольно известный в городе врач-психиатр. — Впрочем, я не буду ничего рассказывать об этом трагикомическом происшествии. Лучше будет, если вы сами прочтете, как его описывает главное действующее лицо.</z> <z><o></o>С этими словами доктор выдвинул средний ящик письменного стола, где в величайшем порядке лежали связки исписанной бумаги различного формата. Каждая связка была заномерована и обозначена какой-нибудь фамилией.</z> <z><o></o>— Все это — литература моих несчастных больных, — сказал Бутынский, роясь в ящике. — Целая коллекция составлена мною самым тщательным образом в течение последних десяти лет. Когда-нибудь, в другой раз, мы ее разберем вместе. Тут очень много и забавного, и трогательного, и, пожалуй, даже поучительного... А теперь... вот, не угодно ли вам прочесть эту бумажку?</z> <z><o></o>Я взял из рук доктора небольшую тетрадку, в четвертую долю листа, исписанную крупным, прямым, очень нажимистым, но неровным почерком. Вот что я прочел (оставляю рукопись целиком, с любезного разрешения доктора):</z> <div class="letter_formaddress"><z><o></o>«Его Высокородию <br/>г-ну доктору Бутынскому,</z> </div> <z><o></o>консультанту при психиатрическом отделении N-ской больницы.</z> <z><o></o>Содержащегося в помянутом отделении дворянина Ивана Ефимовича Пчеловодова</z> <div class="centered_spaced"><z><o></o>Прошение.</z></div> <z><o></o>Милостивый государь!</z> <z><o></o>Находясь уже более двух лет в палате умалишенных, я неоднократно пробовал выяснить то прискорбное недоразумение, которое привело меня, совершенно здорового человека, сюда. Я обращался с этой целью и письменно и словесно к главному врачу и ко всему медицинскому персоналу больницы и в том числе, если помните, и к вашему любезному содействию. Теперь я еще раз беру на себя смелость просить внимания вашего к нижеследующим строкам. Я делаю это потому, что ваша симпатичная наружность, равно как и ваше человеческое обращение с больными заставляют предполагать в вас доброго человека, которого еще не коснулось профессиональное доктринерство.</z> <z><o></o>Убедительно прошу вас — дочитайте это письмо до конца. Пусть вас не смущает, если порой вы натолкнетесь на грамматические погрешности или на невязку во фразах. Ведь трудно, согласитесь, проживая в сумасшедшем доме два года и слыша только брань сторожей и безумные речи больных, сохранить способность к ясному изложению мысли на письме. Я окончил высшее учебное заведение, но, право, теперь сомневаюсь при употреблении самых детских правил синтаксиса.</z> <z><o></o>Прошу же я вашего <i>особого</i> внимания потому, что мне хорошо известно, что все психически больные склонны считать себя посаженными в больницу по недоразумению или по проискам врагов. Я знаю, как они любят доказывать это и докторам, и сторожам, и посетителям, и товарищам по несчастию. Поэтому мне совершенно понятно недоверие, с которым относятся врачи к их многочисленным заявлениям и просьбам. Я же прошу у вас только фактической проверки того, что я сейчас буду иметь честь изложить.</z> <z><o></o>Это случилось 24 декабря 1896 года. Я служил тогда старшим техником на сталелитейном заводе „Наследники Карла Вудта и К°“, но в середине декабря сильно поссорился с директором из-за безобразной системы штрафов, которой он опутал рабочих, вспылил в объяснении с ним, накричал на него, наговорил пропасть жестких и оскорбительных вещей и, не дожидаясь, пока меня попросят об удалении, сам бросил службу.</z> <z><o></o>Делать мне больше на заводе было нечего, и вот, в конце рождества, я уехал оттуда, чтобы встретить Новый год и провести рождественские праздники в городе N., в кругу близких родственников.</z> <z><o></o>Поезд был переполнен пассажирами. В том вагоне, где я поместился, на каждой скамейке сидело по три человека. Моим соседом слева оказался молодой человек, студент Академии художеств. Напротив же меня сидел какой-то купчик, который выходил на всех больших станциях пить коньяк. Между прочим, купчик упомянул вскользь, что у него в N., на Нижней улице, есть своя мясная торговля. Он также называл свою фамилию; я теперь не могу ее припомнить с точностью, но — что-то вроде Сердюк... Средняк... Сердолик... одним словом, здесь была какая-то комбинация букв С. Р. Д. и К. Я так подробно останавливаюсь на его фамилии потому, что, если бы вы отыскали этого купчика, он совершенно подтвердил бы вам весь мой рассказ. Он среднего роста, плотен, с розовым, довольно миловидным пухлым лицом, блондин, усы маленькие, тщательно закрученные вверх, бороду бреет.</z> <z><o></o>Спать мы не могли и, чтобы убить время, болтали и немного пили. Но к полуночи нас совсем разморило, а впереди предстояла еще целая бессонная ночь. Стоя в коридоре, мы полушутя, полусерьезно стали придумывать различные средства, как бы поудобнее устроиться, чтобы поспать хоть три или четыре часа. Вдруг академик сказал:</z> <z><o></o>— Господа! Есть великолепное средство. Только не знаю, согласитесь ли вы. Пусть один из нас возьмет на себя роль сумасшедшего. Тогда другой должен остаться при нем, третий пойдет к обер-кондуктору и заявит, что вот, мол, мы везли нашего психически расстроенного родственника, что он до сих пор был спокоен, а теперь вдруг начал приходить в нервное состояние, и что ввиду безопасности прочих пассажиров его не мешало бы заблаговременно изолировать.</z> <z><o></o>Мы согласились, что план академика прост и верен. Но никто из нас не высказывал первым желания сыграть роль сумасшедшего. Тогда купчик предложил, мигом рассеяв наши колебания:</z> <z><o></o>— Бросим жребий, господа!</z> <z><o></o>Изо всех троих я был самый старший, и мне надлежало бы быть самым благоразумным; но я все-таки принял участие в этой идиотской жеребьевке и... конечно, вытащил узелок из зажатого кулака мясоторговца.</z> <z><o></o>Комедия с обер-кондуктором была проделана с поразительной натуральностью. Нам немедленно отвели купе.</z> <z><o></o>Иногда, во время больших остановок, мы слышали около нашей двери сердитые голоса, громко говорившие:</z> <z><o></o>— Хорошо-с... Ну, а это купе?.. Потрудитесь его отворить!</z> <z><o></o>Вслед за этим приказанием слышался голос кондуктора, отвечавшего в пониженном тоне и с оттенком боязни:</z> <z><o></o>— Извините, в этом купе вам будет неудобно... здесь везут больного... сумасшедшего... он не совсем спокоен...</z> <z><o></o>Разговор тотчас же обрывался, слышались удаляющиеся шаги. План наш оказался верным, и мы заснули, насмеявшись вдоволь. Спал я, однако, неспокойно, точно у меня во сне было предчувствие беды. Душили меня какие-то тяжкие кошмары, и помню, что под утро я несколько раз просыпался от собственного громкого крика.</z> <z><o></o>Я проснулся окончательно в десять часов утра. Моих компаньонов не было (они должны были сойти на одной станции, куда поезд приходил ранним утром). Зато на диване против меня сидел рослый рыжий детина в форменном железнодорожном картузе и внимательно смотрел на меня. Я привел свою одежду в порядок, застегнулся, вынул из сака полотенце и хотел идти в уборную умываться. Но едва я взялся за дверную ручку, как детина быстро вскочил с места, обхватил меня сзади вокруг туловища и повалил на диван. Взбешенный этой наглостью, я хотел вырваться, хотел ударить его по лицу, но не мог даже пошевелиться. Руки этого доброго малого сжимали меня точно стальными тисками.</z> <z><o></o>— Чего вы от меня хотите? — закричал я, задыхаясь под тяжестью его тела. — Убирайтесь!.. Оставьте меня!..</z> <z><o></o>В первые моменты в моем мозгу мелькала мысль, что я имею дело с сумасшедшим. Детина же, разгоряченный борьбой, давил меня все сильнее и повторял со злобным пыхтеньем:</z> <z><o></o>— Погоди, голубчик, вот посадят тебя на цепуру, тогда и узнаешь, чего от тебя хотят... Узнаешь тогда, брат... узнаешь.</z> <z><o></o>Я начал догадываться об ужасной истине и, дав время моему мучителю успокоиться, сказал:</z> <z><o></o>— Хорошо, я обещаюсь не трогаться с места. Пустите меня. „Конечно, — думал я, — с этим болваном напрасны всякие объяснения. Будем терпеливы, и вся эта история, без сомнения, разъяснится“.</z> <z><o></o>Остолоп сначала мне не поверил, но, видя, что я лежу совершенно покойно, он стал понемногу разжимать руки и, наконец, совсем освободив меня из своих жестоких объятий, уселся на диван напротив. Но глаза его не переставали следить за мною с напряженной зоркостью кошки, стерегущей мышь, и на все мои вопросы я не добился от него в ответ ни словечка.</z> <z><o></o>Когда поезд остановился на станции, я услышал, как в коридоре вагона кто-то громко спросил:</z> <z><o></o>— Здесь больной?</z> <z><o></o>Другой голос ответил скороговоркой:</z> <z><o></o>— Точно так, господин начальник.</z> <z><o></o>Вслед за тем щелкнул замок, и в купе просунулась голова в фуражке с красным верхом.</z> <z><o></o>Я рванулся к этой фуражке с отчаянным воплем:</z> <z><o></o>— Господин начальник станции, ради бога!..</z> <z><o></o>Но в то же мгновение голова проворно спряталась, громыхнул замок в дверце, а я уже лежал на диване, барахтаясь под придавившим меня телом моего спутника.</z> <z><o></o>Наконец мы доехали до N. Только минут через десять после остановки за мною пришли... трое артельщиков. Двое из них схватили меня крепко за руки, а третий вместе с моим прежним истязателем вцепились в воротник моего пальто.</z> <z><o></o>Таким образом меня извлекли из вагона. Первый, кого я увидел на платформе, был жандармский полковник с великолепными подусниками и с безмятежными голубыми глазами в тон околышку фуражки. Я воскликнул, обращаясь к нему:</z> <z><o></o>— Господин офицер, умоляю вас, выслушайте меня...</z> <z><o></o>Он сделал знак артельщикам остановиться, подошел ко мне и спросил вежливым, почти ласковым тоном:</z> <z><o></o>— Чем могу служить?</z> <z><o></o>Видно было, что он хотел казаться хладнокровным, но его нетвердый взгляд и беспокойная складка вокруг губ говорили, что он все время держится настороже. Я понял, что все мое спасение в спокойном тоне, и я, насколько мог связно, неторопливо и уверенно рассказал офицеру все, что со мной произошло.</z> <z><o></o>Поверил он мне или нет? Порою его лицо выражало живое, неподдельное участие к моему рассказу, временами же он как будто сомневался и только кивал головой с тем хорошо мне знакомым выражением, с которым слушают болтовню детей или сумасшедших.</z> <z><o></o>Когда я кончил свой рассказ, он сказал, избегая глядеть мне прямо в глаза, но вежливо и мягко:</z> <z><o></o>— Видите ли... я, конечно, не сомневаюсь... но, право, мы получили такие телеграммы.., И потом... ваши товарищи... О, я вполне уверен, что вы совершенно здоровы но... знаете ли, ведь вам ничего не стоит поговорить с доктором каких-нибудь десять минут. Без сомнения, он тотчас же убедится, что ваши умственные способности находятся в самом прекрасном состоянии, и отпустит вас; согласитесь, что я ведь в конце концов вовсе не компетентен в этом деле.</z> <z><o></o>Все-таки он был до того любезен, что назначил мне в провожатые только одного артельщика, взяв с меня предварительно честное слово, что я никоим образом не буду выражать на дороге своего негодования и делать попыток к бегству.</z> <z><o></o>Мы приехали в больницу как раз к часу визитаций. Ждать мне пришлось недолго. Вскоре в приемную пришел главный врач в сопровождении нескольких ординаторов, смотрителя психиатрического отделения, сторожей и человек двадцати студентов. Он прямо подошел ко мне и устремил на меня долгий, пристальный взгляд. Я отвернулся. Мне почему-то показалось, что этот человек сразу возненавидел меня.</z> <z><o></o>— Только, пожалуйста, не волнуйтесь, — сказал доктор, не спуская с меня своих тяжелых глаз. — Здесь у вас нет врагов. Никто вас не будет преследовать. Враги остались там... в другом городе... Они не посмеют вас здесь тронуть. Видите, кругом все добрые, славные люди, многие вас хорошо знают и принимают в вас участие. Меня, например, вы не узнаете?</z> <z><o></o>Он уже заранее считал меня сумасшедшим. Я хотел возразить ему, но вовремя сдержался: я отлично понимал, что каждый мой гневный порыв, каждое резкое выражение сочтут за несомненный признак сумасшествия. Поэтому я промолчал.</z> <z><o></o>Затем доктор спросил у меня мое имя и фамилию, сколько мне лет, чем занимаюсь, кто мои родители и так далее. На все эти вопросы я отвечал коротко и точно.</z> <z><o></o>— А давно ли вы себя чувствуете больным? — обратился ко мне внезапно доктор.</z> <z><o></o>Я отвечал, что я больным себя совсем не чувствую и что вообще отличаюсь прекрасным здоровьем.</z> <z><o></o>— Ну да, конечно... Я не говорю о какой-нибудь серьезной болезни, но... скажите, давно ли вы страдаете головной болью, бессонницей? Не бывает ли галлюцинаций? Головокружения? Не испытываете ли вы иногда непроизвольных сокращений мышц?</z> <z><o></o>— Наоборот, господин доктор, я сплю очень хорошо и почти не знаю, что такое головная боль. Единственный случай, когда я спал неспокойно, — это в прошлую ночь.</z> <z><o></o>— Это мы уже знаем, — сказал спокойно доктор. — Теперь не можете ли вы мне подробно рассказать, что вы делали с того времени, когда сопровождавшие вас господа остались на станции Криворечье, не успев сесть на поезд? Какое, например, побуждение заставило вас вступить в драку с младшим кондуктором? Или почему вслед за этим вы набросились с какими-то угрозами на начальника станции, вошедшего в ваше купе?</z> <z><o></o>Тогда я подробно передал доктору все, что раньше рассказывал жандармскому офицеру. Но рассказ мой не был так связен и так уверен, как раньше, — меня смущало бесцеремонное внимание окружавшей меня толпы. Да, кроме того, и настойчивость доктора, желавшего во что бы то ни стало сделать меня сумасшедшим, волновала меня. В самой середине моего повествования главный врач обернулся к студентам и произнес:</z> <z><o></o>— Обратите внимание, господа, как иногда жизнь бывает неправдоподобнее всякого вымысла. Приди в голову писателю такая тема — публика ни за что не поверит. Вот это я называю изобретательностью.</z> <z><o></o>Я совершенно ясно понял иронию, звучавшую в его словах. Я покраснел от стыда и замолчал.</z> <z><o></o>— Продолжайте, продолжайте, пожалуйста, я вас слушаю, — сказал главный врач с притворной ласковостью.</z> <z><o></o>Но я еще не дошел до эпизода с моим пробуждением, как он вдруг огорошил меня вопросом:</z> <z><o></o>— А скажите, какой у нас сегодня месяц?</z> <z><o></o>— Декабрь, — не сразу ответил я, несколько изумленный этим вопросом.</z> <z><o></o>— А раньше какой был?</z> <z><o></o>— Ноябрь...</z> <z><o></o>— А раньше?</z> <z><o></o>Я должен сказать, что эти месяцы на „брь“ всегда были для меня камнем преткновения, и для того, чтобы сказать, какой месяц раньше какого, мне нужно мысленно назвать их все, начиная с разбега от августа. Поэтому я несколько замялся.</z> <z><o></o>— Ну да... порядок месяцев вы не особенно хорошо помните, — заметил небрежно, точно вскользь, главный врач, обращаясь больше не ко мне, а к студентам. — Некоторая путаница во времени... это ничего. Это бывает... Ну-с... дальше-с. Я слушаю-с.</z> <z><o></o>Конечно, я был неправ, сто раз неправ, и сделал неприятность только самому себе, но эти иезуитские приемы доктора привели меня положительно в ярость, и я закричал во все горло:</z> <z><o></o>— Болван! Рутинер! Вы гораздо более сумасшедший, чем я!</z> <z><o></o>Повторяю, что это восклицание было неосторожно и глупо, но ведь я не передал и сотой доли того злобного издевательства, которым были полны все вопросы главного врача.</z> <z><o></o>Он сделал едва заметное движение глазами. В эту же секунду на меня со всех сторон бросились сторожа. Вне себя от бешенства я ударил кого-то по щеке. Меня повалили, связали...</z> <z><o></o>— Это явление называется raptus — неожиданный, бурный порыв! — услышал я сзади себя размеренный голос главного врача в то время, когда сторожа выносили меня на руках из приемной.</z> <span class="dots d1" style=""></span> <z><o></o>Прошу вас, господин доктор, проверьте все написанное мною, и если оно окажется правдой, то отсюда только один вывод — что я сделался жертвой медицинской ошибки. И я вас прошу, умоляю освободить меня как можно скорее. Жизнь здесь невыносима. Служители, подкупленные смотрителем (который, как вам известно, — прусский шпион), ежедневно подсыпают в пищу больным огромное количество стрихнину и синильной кислоты. Третьего дня эти изверги простерли свою жестокость до того, что пытали меня раскаленным железом, прикладывая его к моему животу и к груди.</z> <z><o></o>Также и о крысах. Эти животные, по-видимому, одарены...»</z> <z> </z> <z><o></o>— Что же это такое, доктор! Мистификация? Бред безумного? — спросил я, возвращая Бутынскому рукопись. — Проверил ли кто-нибудь факты, о которых пишет этот человек?</z> <z><o></o>На лице Бутынского мелькнула горькая усмешка.</z> <z><o></o>— Увы! Здесь действительно произошла так называемая медицинская ошибка, — сказал он, пряча листки в стол. — Я отыскал этого купца, — его фамилия Свириденко, — и он в точности подтвердил все, что вы сейчас прочитали. Он сказал даже больше: высадившись на станции, они вместе с художником выпили так много чаю с ромом, что решили продолжать шутку и вслед поезду послали телеграмму такого содержания: «Не успели сесть в поезд, остались в Криворечье, присмотрите за больным». Конечно, идиотская шутка! Но знаете ли, кто окончательно погубил этого беднягу? Директор завода «Наследники Карла Вудта и К°». Когда его запросили, не замечал ли он и окружающие каких-нибудь странностей или ненормальностей у Пчеловодова, он так-таки напрямик и ответил, что давно уже считал старшего техника Пчеловодова сумасшедшим, а в последнее время даже буйно помешанным. Я думаю, он сделал это из мести.</z> <z><o></o>— Но зачем же в таком случае держать этого несчастного, если вам все это известно? — заволновался я. — Выпустите его, хлопочите, настаивайте!..</z> <z><o></o>Бутынский пожал плечами.</z> <z><o></o>— Разве вы не обратили внимания на конец его письма? Прославленный режим нашего заведения сделал свое дело. Этот человек уже год тому назад признан неизлечимым. Он был сначала одержим манией преследования, а затем впал в идиотизм.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/kuprin/index.html">А. И. Куприн</a>. <a href="/text/4264/index.html">Путаница</a></div> <div class="author">Александр Куприн</div> <div class="title"><h1>Путаница</h1></div> <z><o></o>— Мне кажется, никто так оригинально не встречал рождества, как один из моих пациентов в тысяча восемьсот девяносто шестом году, — сказал Бутынский, довольно известный в городе врач-психиатр. — Впрочем, я не буду ничего рассказывать об этом трагикомическом происшествии. Лучше будет, если вы сами прочтете, как его описывает главное действующее лицо.</z> <z><o></o>С этими словами доктор выдвинул средний ящик письменного стола, где в величайшем порядке лежали связки исписанной бумаги различного формата. Каждая связка была заномерована и обозначена какой-нибудь фамилией.</z> <z><o></o>— Все это — литература моих несчастных больных, — сказал Бутынский, роясь в ящике. — Целая коллекция составлена мною самым тщательным образом в течение последних десяти лет. Когда-нибудь, в другой раз, мы ее разберем вместе. Тут очень много и забавного, и трогательного, и, пожалуй, даже поучительного... А теперь... вот, не угодно ли вам прочесть эту бумажку?</z> <z><o></o>Я взял из рук доктора небольшую тетрадку, в четвертую долю листа, исписанную крупным, прямым, очень нажимистым, но неровным почерком. Вот что я прочел (оставляю рукопись целиком, с любезного разрешения доктора):</z> <div class="letter_formaddress"><z><o></o>«Его Высокородию <br/>г-ну доктору Бутынскому,</z> </div> <z><o></o>консультанту при психиатрическом отделении N-ской больницы.</z> <z><o></o>Содержащегося в помянутом отделении дворянина Ивана Ефимовича Пчеловодова</z> <div class="centered_spaced"><z><o></o>Прошение.</z></div> <z><o></o>Милостивый государь!</z> <z><o></o>Находясь уже более двух лет в палате умалишенных, я неоднократно пробовал выяснить то прискорбное недоразумение, которое привело меня, совершенно здорового человека, сюда. Я обращался с этой целью и письменно и словесно к главному врачу и ко всему медицинскому персоналу больницы и в том числе, если помните, и к вашему любезному содействию. Теперь я еще раз беру на себя смелость просить внимания вашего к нижеследующим строкам. Я делаю это потому, что ваша симпатичная наружность, равно как и ваше человеческое обращение с больными заставляют предполагать в вас доброго человека, которого еще не коснулось профессиональное доктринерство.</z> <z><o></o>Убедительно прошу вас — дочитайте это письмо до конца. Пусть вас не смущает, если порой вы натолкнетесь на грамматические погрешности или на невязку во фразах. Ведь трудно, согласитесь, проживая в сумасшедшем доме два года и слыша только брань сторожей и безумные речи больных, сохранить способность к ясному изложению мысли на письме. Я окончил высшее учебное заведение, но, право, теперь сомневаюсь при употреблении самых детских правил синтаксиса.</z> <z><o></o>Прошу же я вашего <i>особого</i> внимания потому, что мне хорошо известно, что все психически больные склонны считать себя посаженными в больницу по недоразумению или по проискам врагов. Я знаю, как они любят доказывать это и докторам, и сторожам, и посетителям, и товарищам по несчастию. Поэтому мне совершенно понятно недоверие, с которым относятся врачи к их многочисленным заявлениям и просьбам. Я же прошу у вас только фактической проверки того, что я сейчас буду иметь честь изложить.</z> <z><o></o>Это случилось 24 декабря 1896 года. Я служил тогда старшим техником на сталелитейном заводе „Наследники Карла Вудта и К°“, но в середине декабря сильно поссорился с директором из-за безобразной системы штрафов, которой он опутал рабочих, вспылил в объяснении с ним, накричал на него, наговорил пропасть жестких и оскорбительных вещей и, не дожидаясь, пока меня попросят об удалении, сам бросил службу.</z> <z><o></o>Делать мне больше на заводе было нечего, и вот, в конце рождества, я уехал оттуда, чтобы встретить Новый год и провести рождественские праздники в городе N., в кругу близких родственников.</z> <z><o></o>Поезд был переполнен пассажирами. В том вагоне, где я поместился, на каждой скамейке сидело по три человека. Моим соседом слева оказался молодой человек, студент Академии художеств. Напротив же меня сидел какой-то купчик, который выходил на всех больших станциях пить коньяк. Между прочим, купчик упомянул вскользь, что у него в N., на Нижней улице, есть своя мясная торговля. Он также называл свою фамилию; я теперь не могу ее припомнить с точностью, но — что-то вроде Сердюк... Средняк... Сердолик... одним словом, здесь была какая-то комбинация букв С. Р. Д. и К. Я так подробно останавливаюсь на его фамилии потому, что, если бы вы отыскали этого купчика, он совершенно подтвердил бы вам весь мой рассказ. Он среднего роста, плотен, с розовым, довольно миловидным пухлым лицом, блондин, усы маленькие, тщательно закрученные вверх, бороду бреет.</z> <z><o></o>Спать мы не могли и, чтобы убить время, болтали и немного пили. Но к полуночи нас совсем разморило, а впереди предстояла еще целая бессонная ночь. Стоя в коридоре, мы полушутя, полусерьезно стали придумывать различные средства, как бы поудобнее устроиться, чтобы поспать хоть три или четыре часа. Вдруг академик сказал:</z> <z><o></o>— Господа! Есть великолепное средство. Только не знаю, согласитесь ли вы. Пусть один из нас возьмет на себя роль сумасшедшего. Тогда другой должен остаться при нем, третий пойдет к обер-кондуктору и заявит, что вот, мол, мы везли нашего психически расстроенного родственника, что он до сих пор был спокоен, а теперь вдруг начал приходить в нервное состояние, и что ввиду безопасности прочих пассажиров его не мешало бы заблаговременно изолировать.</z> <z><o></o>Мы согласились, что план академика прост и верен. Но никто из нас не высказывал первым желания сыграть роль сумасшедшего. Тогда купчик предложил, мигом рассеяв наши колебания:</z> <z><o></o>— Бросим жребий, господа!</z> <z><o></o>Изо всех троих я был самый старший, и мне надлежало бы быть самым благоразумным; но я все-таки принял участие в этой идиотской жеребьевке и... конечно, вытащил узелок из зажатого кулака мясоторговца.</z> <z><o></o>Комедия с обер-кондуктором была проделана с поразительной натуральностью. Нам немедленно отвели купе.</z> <z><o></o>Иногда, во время больших остановок, мы слышали около нашей двери сердитые голоса, громко говорившие:</z> <z><o></o>— Хорошо-с... Ну, а это купе?.. Потрудитесь его отворить!</z> <z><o></o>Вслед за этим приказанием слышался голос кондуктора, отвечавшего в пониженном тоне и с оттенком боязни:</z> <z><o></o>— Извините, в этом купе вам будет неудобно... здесь везут больного... сумасшедшего... он не совсем спокоен...</z> <z><o></o>Разговор тотчас же обрывался, слышались удаляющиеся шаги. План наш оказался верным, и мы заснули, насмеявшись вдоволь. Спал я, однако, неспокойно, точно у меня во сне было предчувствие беды. Душили меня какие-то тяжкие кошмары, и помню, что под утро я несколько раз просыпался от собственного громкого крика.</z> <z><o></o>Я проснулся окончательно в десять часов утра. Моих компаньонов не было (они должны были сойти на одной станции, куда поезд приходил ранним утром). Зато на диване против меня сидел рослый рыжий детина в форменном железнодорожном картузе и внимательно смотрел на меня. Я привел свою одежду в порядок, застегнулся, вынул из сака полотенце и хотел идти в уборную умываться. Но едва я взялся за дверную ручку, как детина быстро вскочил с места, обхватил меня сзади вокруг туловища и повалил на диван. Взбешенный этой наглостью, я хотел вырваться, хотел ударить его по лицу, но не мог даже пошевелиться. Руки этого доброго малого сжимали меня точно стальными тисками.</z> <z><o></o>— Чего вы от меня хотите? — закричал я, задыхаясь под тяжестью его тела. — Убирайтесь!.. Оставьте меня!..</z> <z><o></o>В первые моменты в моем мозгу мелькала мысль, что я имею дело с сумасшедшим. Детина же, разгоряченный борьбой, давил меня все сильнее и повторял со злобным пыхтеньем:</z> <z><o></o>— Погоди, голубчик, вот посадят тебя на цепуру, тогда и узнаешь, чего от тебя хотят... Узнаешь тогда, брат... узнаешь.</z> <z><o></o>Я начал догадываться об ужасной истине и, дав время моему мучителю успокоиться, сказал:</z> <z><o></o>— Хорошо, я обещаюсь не трогаться с места. Пустите меня. „Конечно, — думал я, — с этим болваном напрасны всякие объяснения. Будем терпеливы, и вся эта история, без сомнения, разъяснится“.</z> <z><o></o>Остолоп сначала мне не поверил, но, видя, что я лежу совершенно покойно, он стал понемногу разжимать руки и, наконец, совсем освободив меня из своих жестоких объятий, уселся на диван напротив. Но глаза его не переставали следить за мною с напряженной зоркостью кошки, стерегущей мышь, и на все мои вопросы я не добился от него в ответ ни словечка.</z> <z><o></o>Когда поезд остановился на станции, я услышал, как в коридоре вагона кто-то громко спросил:</z> <z><o></o>— Здесь больной?</z> <z><o></o>Другой голос ответил скороговоркой:</z> <z><o></o>— Точно так, господин начальник.</z> <z><o></o>Вслед за тем щелкнул замок, и в купе просунулась голова в фуражке с красным верхом.</z> <z><o></o>Я рванулся к этой фуражке с отчаянным воплем:</z> <z><o></o>— Господин начальник станции, ради бога!..</z> <z><o></o>Но в то же мгновение голова проворно спряталась, громыхнул замок в дверце, а я уже лежал на диване, барахтаясь под придавившим меня телом моего спутника.</z> <z><o></o>Наконец мы доехали до N. Только минут через десять после остановки за мною пришли... трое артельщиков. Двое из них схватили меня крепко за руки, а третий вместе с моим прежним истязателем вцепились в воротник моего пальто.</z> <z><o></o>Таким образом меня извлекли из вагона. Первый, кого я увидел на платформе, был жандармский полковник с великолепными подусниками и с безмятежными голубыми глазами в тон околышку фуражки. Я воскликнул, обращаясь к нему:</z> <z><o></o>— Господин офицер, умоляю вас, выслушайте меня...</z> <z><o></o>Он сделал знак артельщикам остановиться, подошел ко мне и спросил вежливым, почти ласковым тоном:</z> <z><o></o>— Чем могу служить?</z> <z><o></o>Видно было, что он хотел казаться хладнокровным, но его нетвердый взгляд и беспокойная складка вокруг губ говорили, что он все время держится настороже. Я понял, что все мое спасение в спокойном тоне, и я, насколько мог связно, неторопливо и уверенно рассказал офицеру все, что со мной произошло.</z> <z><o></o>Поверил он мне или нет? Порою его лицо выражало живое, неподдельное участие к моему рассказу, временами же он как будто сомневался и только кивал головой с тем хорошо мне знакомым выражением, с которым слушают болтовню детей или сумасшедших.</z> <z><o></o>Когда я кончил свой рассказ, он сказал, избегая глядеть мне прямо в глаза, но вежливо и мягко:</z> <z><o></o>— Видите ли... я, конечно, не сомневаюсь... но, право, мы получили такие телеграммы.., И потом... ваши товарищи... О, я вполне уверен, что вы совершенно здоровы но... знаете ли, ведь вам ничего не стоит поговорить с доктором каких-нибудь десять минут. Без сомнения, он тотчас же убедится, что ваши умственные способности находятся в самом прекрасном состоянии, и отпустит вас; согласитесь, что я ведь в конце концов вовсе не компетентен в этом деле.</z> <z><o></o>Все-таки он был до того любезен, что назначил мне в провожатые только одного артельщика, взяв с меня предварительно честное слово, что я никоим образом не буду выражать на дороге своего негодования и делать попыток к бегству.</z> <z><o></o>Мы приехали в больницу как раз к часу визитаций. Ждать мне пришлось недолго. Вскоре в приемную пришел главный врач в сопровождении нескольких ординаторов, смотрителя психиатрического отделения, сторожей и человек двадцати студентов. Он прямо подошел ко мне и устремил на меня долгий, пристальный взгляд. Я отвернулся. Мне почему-то показалось, что этот человек сразу возненавидел меня.</z> <z><o></o>— Только, пожалуйста, не волнуйтесь, — сказал доктор, не спуская с меня своих тяжелых глаз. — Здесь у вас нет врагов. Никто вас не будет преследовать. Враги остались там... в другом городе... Они не посмеют вас здесь тронуть. Видите, кругом все добрые, славные люди, многие вас хорошо знают и принимают в вас участие. Меня, например, вы не узнаете?</z> <z><o></o>Он уже заранее считал меня сумасшедшим. Я хотел возразить ему, но вовремя сдержался: я отлично понимал, что каждый мой гневный порыв, каждое резкое выражение сочтут за несомненный признак сумасшествия. Поэтому я промолчал.</z> <z><o></o>Затем доктор спросил у меня мое имя и фамилию, сколько мне лет, чем занимаюсь, кто мои родители и так далее. На все эти вопросы я отвечал коротко и точно.</z> <z><o></o>— А давно ли вы себя чувствуете больным? — обратился ко мне внезапно доктор.</z> <z><o></o>Я отвечал, что я больным себя совсем не чувствую и что вообще отличаюсь прекрасным здоровьем.</z> <z><o></o>— Ну да, конечно... Я не говорю о какой-нибудь серьезной болезни, но... скажите, давно ли вы страдаете головной болью, бессонницей? Не бывает ли галлюцинаций? Головокружения? Не испытываете ли вы иногда непроизвольных сокращений мышц?</z> <z><o></o>— Наоборот, господин доктор, я сплю очень хорошо и почти не знаю, что такое головная боль. Единственный случай, когда я спал неспокойно, — это в прошлую ночь.</z> <z><o></o>— Это мы уже знаем, — сказал спокойно доктор. — Теперь не можете ли вы мне подробно рассказать, что вы делали с того времени, когда сопровождавшие вас господа остались на станции Криворечье, не успев сесть на поезд? Какое, например, побуждение заставило вас вступить в драку с младшим кондуктором? Или почему вслед за этим вы набросились с какими-то угрозами на начальника станции, вошедшего в ваше купе?</z> <z><o></o>Тогда я подробно передал доктору все, что раньше рассказывал жандармскому офицеру. Но рассказ мой не был так связен и так уверен, как раньше, — меня смущало бесцеремонное внимание окружавшей меня толпы. Да, кроме того, и настойчивость доктора, желавшего во что бы то ни стало сделать меня сумасшедшим, волновала меня. В самой середине моего повествования главный врач обернулся к студентам и произнес:</z> <z><o></o>— Обратите внимание, господа, как иногда жизнь бывает неправдоподобнее всякого вымысла. Приди в голову писателю такая тема — публика ни за что не поверит. Вот это я называю изобретательностью.</z> <z><o></o>Я совершенно ясно понял иронию, звучавшую в его словах. Я покраснел от стыда и замолчал.</z> <z><o></o>— Продолжайте, продолжайте, пожалуйста, я вас слушаю, — сказал главный врач с притворной ласковостью.</z> <z><o></o>Но я еще не дошел до эпизода с моим пробуждением, как он вдруг огорошил меня вопросом:</z> <z><o></o>— А скажите, какой у нас сегодня месяц?</z> <z><o></o>— Декабрь, — не сразу ответил я, несколько изумленный этим вопросом.</z> <z><o></o>— А раньше какой был?</z> <z><o></o>— Ноябрь...</z> <z><o></o>— А раньше?</z> <z><o></o>Я должен сказать, что эти месяцы на „брь“ всегда были для меня камнем преткновения, и для того, чтобы сказать, какой месяц раньше какого, мне нужно мысленно назвать их все, начиная с разбега от августа. Поэтому я несколько замялся.</z> <z><o></o>— Ну да... порядок месяцев вы не особенно хорошо помните, — заметил небрежно, точно вскользь, главный врач, обращаясь больше не ко мне, а к студентам. — Некоторая путаница во времени... это ничего. Это бывает... Ну-с... дальше-с. Я слушаю-с.</z> <z><o></o>Конечно, я был неправ, сто раз неправ, и сделал неприятность только самому себе, но эти иезуитские приемы доктора привели меня положительно в ярость, и я закричал во все горло:</z> <z><o></o>— Болван! Рутинер! Вы гораздо более сумасшедший, чем я!</z> <z><o></o>Повторяю, что это восклицание было неосторожно и глупо, но ведь я не передал и сотой доли того злобного издевательства, которым были полны все вопросы главного врача.</z> <z><o></o>Он сделал едва заметное движение глазами. В эту же секунду на меня со всех сторон бросились сторожа. Вне себя от бешенства я ударил кого-то по щеке. Меня повалили, связали...</z> <z><o></o>— Это явление называется raptus — неожиданный, бурный порыв! — услышал я сзади себя размеренный голос главного врача в то время, когда сторожа выносили меня на руках из приемной.</z> <span class="dots d1" style=""></span> <z><o></o>Прошу вас, господин доктор, проверьте все написанное мною, и если оно окажется правдой, то отсюда только один вывод — что я сделался жертвой медицинской ошибки. И я вас прошу, умоляю освободить меня как можно скорее. Жизнь здесь невыносима. Служители, подкупленные смотрителем (который, как вам известно, — прусский шпион), ежедневно подсыпают в пищу больным огромное количество стрихнину и синильной кислоты. Третьего дня эти изверги простерли свою жестокость до того, что пытали меня раскаленным железом, прикладывая его к моему животу и к груди.</z> <z><o></o>Также и о крысах. Эти животные, по-видимому, одарены...»</z> <z> </z> <z><o></o>— Что же это такое, доктор! Мистификация? Бред безумного? — спросил я, возвращая Бутынскому рукопись. — Проверил ли кто-нибудь факты, о которых пишет этот человек?</z> <z><o></o>На лице Бутынского мелькнула горькая усмешка.</z> <z><o></o>— Увы! Здесь действительно произошла так называемая медицинская ошибка, — сказал он, пряча листки в стол. — Я отыскал этого купца, — его фамилия Свириденко, — и он в точности подтвердил все, что вы сейчас прочитали. Он сказал даже больше: высадившись на станции, они вместе с художником выпили так много чаю с ромом, что решили продолжать шутку и вслед поезду послали телеграмму такого содержания: «Не успели сесть в поезд, остались в Криворечье, присмотрите за больным». Конечно, идиотская шутка! Но знаете ли, кто окончательно погубил этого беднягу? Директор завода «Наследники Карла Вудта и К°». Когда его запросили, не замечал ли он и окружающие каких-нибудь странностей или ненормальностей у Пчеловодова, он так-таки напрямик и ответил, что давно уже считал старшего техника Пчеловодова сумасшедшим, а в последнее время даже буйно помешанным. Я думаю, он сделал это из мести.</z> <z><o></o>— Но зачем же в таком случае держать этого несчастного, если вам все это известно? — заволновался я. — Выпустите его, хлопочите, настаивайте!..</z> <z><o></o>Бутынский пожал плечами.</z> <z><o></o>— Разве вы не обратили внимания на конец его письма? Прославленный режим нашего заведения сделал свое дело. Этот человек уже год тому назад признан неизлечимым. Он был сначала одержим манией преследования, а затем впал в идиотизм.</z>
4254
Была середина марта. Весна в этом году выдалась ровная, дружная. Изредка выпадали обильные, но короткие дожди. Уже ездили на колесах по дорогам, покрытым густой грязью. Снег еще лежал сугробами в глубоких лесах и в тенистых оврагах, но на полях осел, стал рыхлым и темным, и из-под него кое-где большими плешинами показалась черная, жирная, парившаяся на солнце земля. Березовые почки набухли. Барашки на вербах из белых стали желтыми, пушистыми и огромными. Зацвела ива. Пчелы вылетели из ульев за первым взятком. На лесных полянах робко показались первые подснежники. Мы с нетерпением ждали, когда к нам в сад опять прилетят старые знакомые — скворцы, эти милые, веселые, общительные птицы, первые перелетные гости, радостные вестники весны. Много сотен верст нужно им лететь со своих зимних становищ, с юга Европы, из Малой Азии, из северных областей Африки. Иным придется сделать побольше трех тысяч верст. Многие пролетят над морями: Средиземным или Черным. Сколько приключений и опасностей в пути: дожди, бури, плотные туманы, градовые тучи, хищные птицы, выстрелы жадных охотников. Сколько неимоверных усилий должно употребить для такого перелета маленькое существо, весом около двадцати — двадцати пяти золотников. Право, нет сердца у стрелков, уничтожающих птицу во время трудного пути, когда, повинуясь могучему зову природы, она стремится в место, где впервые проклюнулась из яйца и увидела солнечный свет и зелень. У животных много своей, непонятной людям мудрости. Птицы особенно чутки к переменам погоды и задолго предугадывают их, но часто бывает, что перелетных странников на середине безбрежного моря вдруг застигнет внезапный ураган, нередко со снегом. До берегов далеко, силы ослаблены дальним полетом... Тогда погибает вся стая, за исключением малой частицы наиболее сильных. Счастие для птиц, если встретится им в эти ужасные минуты морское судно. Целой тучей опускаются они на палубу, на рубку, на снасти, на борта, точно вверяя в опасности свою маленькую жизнь вечному врагу — человеку. И суровые моряки никогда не обидят их, не оскорбят их трепетной доверчивости. Морское, прекрасное поверье говорит даже, что неизбежное несчастие грозит тому кораблю, на котором была убита птица, просившая приюта. Гибельными бывают порою и прибрежные маяки. Маячные сторожа иногда находят по утрам, после туманных ночей, сотни и даже тысячи птичьих трупов на галереях, окружающих фонарь, и на земле, вокруг здания. Истомленные перелетом, отяжелевшие от морской влаги птицы, достигнув вечером берега, бессознательно стремятся туда, куда их обманчиво манят свет и тепло, и в своем быстром лете разбиваются грудью о толстое стекло, о железо и камень. Но опытный, старый вожак всегда спасет от этой беды свою стаю, взяв заранее другое направление. Ударяются также птицы и о телеграфные провода, если почему-нибудь летят низко, особенно ночью и в туман. Сделав опасную переправу через морскую равнину, скворцы отдыхают целый день и всегда в определенном, излюбленном из года в год месте. Одно такое место мне пришлось как-то видеть в Одессе, весною. Это — дом на углу Преображенской улицы и Соборной площади, против соборного садика. Был этот дом тогда совсем черен и точно весь шевелился от великого множества скворцов, обсевших его повсюду: на крыше, на балконах, карнизах, подоконниках, наличниках, оконных козырьках и на лепных украшениях. А провисшие телеграфные и телефонные проволоки были тесно унизаны ими, как большими черными четками. Боже мой, сколько там было оглушительного крика, писка, свиста, трескотни, щебетания и всяческой скворчиной суеты, болтовни и ссоры. Несмотря на недавнюю усталость, они точно не могли спокойно посидеть на месте ни минутки. То и дело сталкивали друг друга, срываясь вверх и вниз, кружились, улетали и опять возвращались. Только старые, опытные, мудрые скворцы сидели в важном одиночестве и степенно чистили клювами перышки. Весь тротуар вдоль дома сделался белым, а если неосторожный пешеход, бывало, зазевается, то беда грозила его пальто и шляпе. Перелеты свои скворцы совершают очень быстро, делая в час иногда до восьмидесяти верст. Прилетят на знакомое место рано вечером, подкормятся, чуть подремлют ночь, утром — еще до зари — легкий завтрак, и опять в путь, с двумя-тремя остановками среди дня. Итак, мы дожидались скворцов. Подправили старые скворечники, покривившиеся от зимних ветров, подвесили новые. Их у нас было три года тому назад только два, в прошлом году пять, а ныне двенадцать. Досадно было немного, что воробьи вообразили, будто эта любезность делается для них, и тотчас же, при первом тепле, заняли скворечники. Удивительная птица этот воробей, и везде он одинаков — на севере Норвегии и на Азорских островах: юркий, плут, воришка, забияка, драчун, сплетник и первейший нахал. Проведет он всю зиму нахохлившись под застрехой или в глубине густой ели, питаясь тем, что найдет на дороге, а чуть весна — лезет в чужое гнездо, что поближе к дому — в скворечье или ласточкино. А выгонят его, он как ни в чем не бывало... Ерошится, прыгает, блестит глазенками и кричит на всю вселенную: «Жив, жив, жив! Жив, жив, жив!» Скажите, пожалуйста, какое приятное известие для мира! Наконец девятнадцатого, вечером (было еще светло), кто-то закричал: «Смотрите — скворцы!» И правда, они сидели высоко на ветках тополей и, после воробьев, казались непривычно большими и чересчур черными. Мы стали их считать: один, два, пять, десять, пятнадцать... И рядом у соседей, среди прозрачных по-весеннему деревьев, легко покачивались на гибких ветвях эти темные неподвижные комочки. В этот вечер у скворцов не было ни шума, ни возни. Так всегда бывает, когда вернешься домой после долгого трудного пути. В дороге суетишься, торопишься, волнуешься, а приехал — и весь сразу точно размяк от прежней усталости: сидишь, и не хочется двигаться. Два дня скворцы точно набирались сил и все навещали и осматривали прошлогодние знакомые места. А потом началось выселение воробьев. Особенно бурных столкновений между скворцами и воробьями я при этом не замечал. Обыкновенно скворцы по два сидят высоко над скворечниками и, по-видимому, беспечно о чем-то болтают между собою, а сами одним глазом, искоса, пристально взглядывают вниз. Воробью жутко и трудно. Нет-нет — высунет свой острый хитрый нос из круглой дырочки — и назад. Наконец голод, легкомыслие, а может быть, робость дают себя знать. «Слетаю, думает, на минутку и сейчас же назад. Авось перехитрю. Авось не заметят». И только успеет отлететь на сажень, как скворец камнем вниз и уже у себя дома. И уже теперь пришел конец воробьиному временному хозяйству. Скворцы стерегут гнездо поочередно: один сидит — другой летает по делам. Воробьям никогда до такой уловки не додуматься: ветреная, пустая, несерьезная птица. И вот, с огорчения, начинаются между воробьями великие побоища, во время которых летят в воздух пух и перья. А скворцы сидят высоко на деревьях да еще подзадоривают: «Эй ты, черноголовый. Тебе вон того, желтогрудого, во веки веков не осилить». — «Как? Мне? Да я его сейчас!» — «А ну-ка, ну-ка...» И пойдет свалка. Впрочем, весною все звери и птицы и даже мальчишки дерутся гораздо больше, чем зимой. Обосновавшись в гнезде, скворец начинает таскать туда всякий строительный вздор: мох, вату, перья, пух, тряпочки, солому, сухие травинки. Гнездо он устраивает очень глубоко, для того, чтобы туда не пролезла лапой кошка или не просунула свой длинный хищный клюв ворона. Дальше им не проникнуть: входное отверстие довольно мало, не больше пяти сантиметров в поперечнике. А тут скоро и земля обсохла, душистые березовые почки распустились. Вспахиваются поля, вскапываются и рыхлятся огороды. Сколько выползает на свет божий разных червяков, гусениц, слизней, жучков и личинок! То-то раздолье! Скворец никогда весною не ищет своей пищи ни в воздухе на лету, как ласточки, ни на дереве, как поползень или дятел. Его корм на земле и в земле. И, знаете, сколько истребляет он в течение лета всяких вредных для сада и огорода насекомых, если считать на вес? В тысячу раз больше собственного веса! Зато и проводит он весь свой день в непрерывном движении. Интересно глядеть, когда он, идя между грядок или вдоль дорожки, охотится за своей добычей. Походка его очень быстра и чуть-чуть неуклюжа, с перевалочкой с боку на бок. Внезапно он останавливается, поворачивается в одну сторону, в другую, склоняет голову то налево, то направо. Быстро клюнет и побежит дальше. И опять, и опять... Черная спинка его отливает на солнце металлическим зеленым или фиолетовым цветом, грудь в бурых крапинках. И столько в нем во время этого промысла чего-то делового, суетливого и забавного, что смотришь на него подолгу и невольно улыбаешься. Лучше всего наблюдать скворца рано утром, до восхода солнца, а для этого надо и вставать пораньше. Впрочем, старинная умная поговорка гласит: «Кто рано встал, тот не потерял». Если вы по утрам, каждый день, будете сидеть тихо, без резких движений где-нибудь в саду или в огороде, то скворцы скоро привыкнут к вам и будут подходить совсем близко. Попробуйте бросать птице червяков или крошки хлеба сначала издалека, потом все уменьшая расстояние. Вы добьетесь того, что через некоторое время скворец будет брать у вас пищу из рук и садиться вам на плечо. А прилетев на будущий год, он очень скоро возобновит и заключит с вами прежнюю дружбу. Только не обманывайте его доверия. Разница между вами обоими только та, что он маленький, а вы — большой. Птица же — создание очень умное, наблюдательное; она чрезвычайно памятлива и признательна за всякую доброту. И настоящую песню скворца надо слушать лишь ранним утром, когда первый розовый свет зари окрасит деревья и вместе с ними скворечники, которые всегда располагаются отверстием на восток. Чуть немного согрелся воздух, а скворцы уже расселись на высоких ветках и начали свой концерт. Я не знаю, право, есть ли у скворца свои собственные мотивы, но вы наслушаетесь в его песне чего угодно чужого. Тут и кусочки соловьиных трелей, и резкое мяуканье иволги, и сладкий голосок малиновки, и музыкальное лепетанье пеночки, и тонкий свист синички, и среди этих мелодий вдруг раздаются такие звуки, что, сидя в одиночестве, не удержишься и рассмеешься: закудахчет на дереве курица, зашипит нож точильщика, заскрипит дверь, загнусит детская военная труба. И, сделав это неожиданное музыкальное отступление, скворец как ни в чем не бывало, без передышки, продолжает свою веселую, милую юмористическую песенку. Один мой знакомый скворец (и только один, потому что слышал я его всегда в определенном месте) изумительно верно подражал аисту. Мне так и представлялась эта почтенная белая чернохвостая птица, когда она стоит на одной ноге на краю своего круглого гнезда, на крыше малорусской мазанки, и выбивает звонкую дробь длинным красным клювом. Другие скворцы этой штуки не умели делать. В середине мая скворец-мамаша кладет четыре, пять маленьких, голубоватых глянцевитых яичек и садится на них. Теперь у скворца-папаши прибавилась новая обязанность — развлекать самку по утрам и вечерам своим пением во все время высиживания, что продолжается около двух недель. И, надо сказать, в этот период он уже не насмешничает и никого не дразнит. Теперь песенка его нежна, проста и чрезвычайно мелодична. Может быть, это и есть настоящая, единственная, скворчиная песня? К началу июня уже вылупились птенцы. Птенец скворца есть истинное чудовище, которое состоит целиком из головы, голова же только из огромного, желтого по краям, необычайно прожорливого рта. Для заботливых родителей наступило самое хлопотливое время. Сколько маленьких ни корми — они всегда голодны. А тут еще постоянная боязнь кошек и галок; страшно отлучиться далеко от скворечника. Но скворцы — хорошие товарищи. Как только галки или вороны повадились кружиться около гнезда — немедленно назначается сторож. Сидит дежурный скворец на маковке самого высокого дерева и, тихонько посвистывая, зорко смотрит во все стороны. Чуть показались близко хищники, сторож подает сигнал, и все скворечье племя слетается на защиту молодого поколения. Я видел однажды, как все скворцы, гостившие у меня, гнали по крайней мере за версту трех галок. Что это было за ярое преследование! Скворцы взмывали легко и быстро над галками, падали на них с высоты, разлетались в стороны, опять смыкались и, догоняя галок, снова забирались ввысь для нового удара. Галки казались трусливыми, неуклюжими, грубыми и беспомощными в своем тяжелом лете, а скворцы были подобны каким-то сверкающим, прозрачным веретенам, мелькавшим в воздухе. Но вот уже конец июля. Однажды вы выходите в сад и прислушиваетесь. Нет скворцов. Вы и не заметили, как маленькие подросли и как они учились летать. Теперь они покинули свои родные жилища и ведут новую жизнь в лесах, на озимых полях, около дальних болот. Там они сбиваются в небольшие стайки и учатся подолгу летать, готовясь к осеннему перелету. Скоро предстоит молодым первый, великий экзамен, из которого кое-кто и не выйдет живым. Изредка, однако, скворцы возвращаются на минутку к своим покинутым отчим домам. Прилетят, покружатся в воздухе, присядут на ветке около скворечников, легкомысленно просвищут какой-нибудь вновь подхваченный мотив и улетят, сверкая легкими крыльями. Но вот уже завернули первые холода. Пора в путь. По какому-то таинственному, неведомому нам велению могучей природы вожак однажды утром подает знак, и воздушная конница, эскадрон за эскадроном, взмывает в воздух и стремительно несется на юг. До свидания, милые скворцы! Прилетайте весною. Гнезда вас ждут... Была середина марта. Весна в этом году выдалась ровная, дружная. Изредка выпадали обильные, но короткие дожди. Уже ездили на колесах по дорогам, покрытым густой грязью. Снег еще лежал сугробами в глубоких лесах и в тенистых оврагах, но на полях осел, стал рыхлым и темным, и из-под него кое-где большими плешинами показалась черная, жирная, парившаяся на солнце земля. Березовые почки набухли. Барашки на вербах из белых стали желтыми, пушистыми и огромными. Зацвела ива. Пчелы вылетели из ульев за первым взятком. На лесных полянах робко показались первые подснежники. Мы с нетерпением ждали, когда к нам в сад опять прилетят старые знакомые — скворцы, эти милые, веселые, общительные птицы, первые перелетные гости, радостные вестники весны. Много сотен верст нужно им лететь со своих зимних становищ, с юга Европы, из Малой Азии, из северных областей Африки. Иным придется сделать побольше трех тысяч верст. Многие пролетят над морями: Средиземным или Черным. Сколько приключений и опасностей в пути: дожди, бури, плотные туманы, градовые тучи, хищные птицы, выстрелы жадных охотников. Сколько неимоверных усилий должно употребить для такого перелета маленькое существо, весом около двадцати — двадцати пяти золотников. Право, нет сердца у стрелков, уничтожающих птицу во время трудного пути, когда, повинуясь могучему зову природы, она стремится в место, где впервые проклюнулась из яйца и увидела солнечный свет и зелень. У животных много своей, непонятной людям мудрости. Птицы особенно чутки к переменам погоды и задолго предугадывают их, но часто бывает, что перелетных странников на середине безбрежного моря вдруг застигнет внезапный ураган, нередко со снегом. До берегов далеко, силы ослаблены дальним полетом... Тогда погибает вся стая, за исключением малой частицы наиболее сильных. Счастие для птиц, если встретится им в эти ужасные минуты морское судно. Целой тучей опускаются они на палубу, на рубку, на снасти, на борта, точно вверяя в опасности свою маленькую жизнь вечному врагу — человеку. И суровые моряки никогда не обидят их, не оскорбят их трепетной доверчивости. Морское, прекрасное поверье говорит даже, что неизбежное несчастие грозит тому кораблю, на котором была убита птица, просившая приюта. Гибельными бывают порою и прибрежные маяки. Маячные сторожа иногда находят по утрам, после туманных ночей, сотни и даже тысячи птичьих трупов на галереях, окружающих фонарь, и на земле, вокруг здания. Истомленные перелетом, отяжелевшие от морской влаги птицы, достигнув вечером берега, бессознательно стремятся туда, куда их обманчиво манят свет и тепло, и в своем быстром лете разбиваются грудью о толстое стекло, о железо и камень. Но опытный, старый вожак всегда спасет от этой беды свою стаю, взяв заранее другое направление. Ударяются также птицы и о телеграфные провода, если почему-нибудь летят низко, особенно ночью и в туман. Сделав опасную переправу через морскую равнину, скворцы отдыхают целый день и всегда в определенном, излюбленном из года в год месте. Одно такое место мне пришлось как-то видеть в Одессе, весною. Это — дом на углу Преображенской улицы и Соборной площади, против соборного садика. Был этот дом тогда совсем черен и точно весь шевелился от великого множества скворцов, обсевших его повсюду: на крыше, на балконах, карнизах, подоконниках, наличниках, оконных козырьках и на лепных украшениях. А провисшие телеграфные и телефонные проволоки были тесно унизаны ими, как большими черными четками. Боже мой, сколько там было оглушительного крика, писка, свиста, трескотни, щебетания и всяческой скворчиной суеты, болтовни и ссоры. Несмотря на недавнюю усталость, они точно не могли спокойно посидеть на месте ни минутки. То и дело сталкивали друг друга, срываясь вверх и вниз, кружились, улетали и опять возвращались. Только старые, опытные, мудрые скворцы сидели в важном одиночестве и степенно чистили клювами перышки. Весь тротуар вдоль дома сделался белым, а если неосторожный пешеход, бывало, зазевается, то беда грозила его пальто и шляпе. Перелеты свои скворцы совершают очень быстро, делая в час иногда до восьмидесяти верст. Прилетят на знакомое место рано вечером, подкормятся, чуть подремлют ночь, утром — еще до зари — легкий завтрак, и опять в путь, с двумя-тремя остановками среди дня. Итак, мы дожидались скворцов. Подправили старые скворечники, покривившиеся от зимних ветров, подвесили новые. Их у нас было три года тому назад только два, в прошлом году пять, а ныне двенадцать. Досадно было немного, что воробьи вообразили, будто эта любезность делается для них, и тотчас же, при первом тепле, заняли скворечники. Удивительная птица этот воробей, и везде он одинаков — на севере Норвегии и на Азорских островах: юркий, плут, воришка, забияка, драчун, сплетник и первейший нахал. Проведет он всю зиму нахохлившись под застрехой или в глубине густой ели, питаясь тем, что найдет на дороге, а чуть весна — лезет в чужое гнездо, что поближе к дому — в скворечье или ласточкино. А выгонят его, он как ни в чем не бывало... Ерошится, прыгает, блестит глазенками и кричит на всю вселенную: «Жив, жив, жив! Жив, жив, жив!» Скажите, пожалуйста, какое приятное известие для мира! Наконец девятнадцатого, вечером (было еще светло), кто-то закричал: «Смотрите — скворцы!» И правда, они сидели высоко на ветках тополей и, после воробьев, казались непривычно большими и чересчур черными. Мы стали их считать: один, два, пять, десять, пятнадцать... И рядом у соседей, среди прозрачных по-весеннему деревьев, легко покачивались на гибких ветвях эти темные неподвижные комочки. В этот вечер у скворцов не было ни шума, ни возни. Так всегда бывает, когда вернешься домой после долгого трудного пути. В дороге суетишься, торопишься, волнуешься, а приехал — и весь сразу точно размяк от прежней усталости: сидишь, и не хочется двигаться. Два дня скворцы точно набирались сил и все навещали и осматривали прошлогодние знакомые места. А потом началось выселение воробьев. Особенно бурных столкновений между скворцами и воробьями я при этом не замечал. Обыкновенно скворцы по два сидят высоко над скворечниками и, по-видимому, беспечно о чем-то болтают между собою, а сами одним глазом, искоса, пристально взглядывают вниз. Воробью жутко и трудно. Нет-нет — высунет свой острый хитрый нос из круглой дырочки — и назад. Наконец голод, легкомыслие, а может быть, робость дают себя знать. «Слетаю, думает, на минутку и сейчас же назад. Авось перехитрю. Авось не заметят». И только успеет отлететь на сажень, как скворец камнем вниз и уже у себя дома. И уже теперь пришел конец воробьиному временному хозяйству. Скворцы стерегут гнездо поочередно: один сидит — другой летает по делам. Воробьям никогда до такой уловки не додуматься: ветреная, пустая, несерьезная птица. И вот, с огорчения, начинаются между воробьями великие побоища, во время которых летят в воздух пух и перья. А скворцы сидят высоко на деревьях да еще подзадоривают: «Эй ты, черноголовый. Тебе вон того, желтогрудого, во веки веков не осилить». — «Как? Мне? Да я его сейчас!» — «А ну-ка, ну-ка...» И пойдет свалка. Впрочем, весною все звери и птицы и даже мальчишки дерутся гораздо больше, чем зимой. Обосновавшись в гнезде, скворец начинает таскать туда всякий строительный вздор: мох, вату, перья, пух, тряпочки, солому, сухие травинки. Гнездо он устраивает очень глубоко, для того, чтобы туда не пролезла лапой кошка или не просунула свой длинный хищный клюв ворона. Дальше им не проникнуть: входное отверстие довольно мало, не больше пяти сантиметров в поперечнике. А тут скоро и земля обсохла, душистые березовые почки распустились. Вспахиваются поля, вскапываются и рыхлятся огороды. Сколько выползает на свет божий разных червяков, гусениц, слизней, жучков и личинок! То-то раздолье! Скворец никогда весною не ищет своей пищи ни в воздухе на лету, как ласточки, ни на дереве, как поползень или дятел. Его корм на земле и в земле. И, знаете, сколько истребляет он в течение лета всяких вредных для сада и огорода насекомых, если считать на вес? В тысячу раз больше собственного веса! Зато и проводит он весь свой день в непрерывном движении. Интересно глядеть, когда он, идя между грядок или вдоль дорожки, охотится за своей добычей. Походка его очень быстра и чуть-чуть неуклюжа, с перевалочкой с боку на бок. Внезапно он останавливается, поворачивается в одну сторону, в другую, склоняет голову то налево, то направо. Быстро клюнет и побежит дальше. И опять, и опять... Черная спинка его отливает на солнце металлическим зеленым или фиолетовым цветом, грудь в бурых крапинках. И столько в нем во время этого промысла чего-то делового, суетливого и забавного, что смотришь на него подолгу и невольно улыбаешься. Лучше всего наблюдать скворца рано утром, до восхода солнца, а для этого надо и вставать пораньше. Впрочем, старинная умная поговорка гласит: «Кто рано встал, тот не потерял». Если вы по утрам, каждый день, будете сидеть тихо, без резких движений где-нибудь в саду или в огороде, то скворцы скоро привыкнут к вам и будут подходить совсем близко. Попробуйте бросать птице червяков или крошки хлеба сначала издалека, потом все уменьшая расстояние. Вы добьетесь того, что через некоторое время скворец будет брать у вас пищу из рук и садиться вам на плечо. А прилетев на будущий год, он очень скоро возобновит и заключит с вами прежнюю дружбу. Только не обманывайте его доверия. Разница между вами обоими только та, что он маленький, а вы — большой. Птица же — создание очень умное, наблюдательное; она чрезвычайно памятлива и признательна за всякую доброту. И настоящую песню скворца надо слушать лишь ранним утром, когда первый розовый свет зари окрасит деревья и вместе с ними скворечники, которые всегда располагаются отверстием на восток. Чуть немного согрелся воздух, а скворцы уже расселись на высоких ветках и начали свой концерт. Я не знаю, право, есть ли у скворца свои собственные мотивы, но вы наслушаетесь в его песне чего угодно чужого. Тут и кусочки соловьиных трелей, и резкое мяуканье иволги, и сладкий голосок малиновки, и музыкальное лепетанье пеночки, и тонкий свист синички, и среди этих мелодий вдруг раздаются такие звуки, что, сидя в одиночестве, не удержишься и рассмеешься: закудахчет на дереве курица, зашипит нож точильщика, заскрипит дверь, загнусит детская военная труба. И, сделав это неожиданное музыкальное отступление, скворец как ни в чем не бывало, без передышки, продолжает свою веселую, милую юмористическую песенку. Один мой знакомый скворец (и только один, потому что слышал я его всегда в определенном месте) изумительно верно подражал аисту. Мне так и представлялась эта почтенная белая чернохвостая птица, когда она стоит на одной ноге на краю своего круглого гнезда, на крыше малорусской мазанки, и выбивает звонкую дробь длинным красным клювом. Другие скворцы этой штуки не умели делать. В середине мая скворец-мамаша кладет четыре, пять маленьких, голубоватых глянцевитых яичек и садится на них. Теперь у скворца-папаши прибавилась новая обязанность — развлекать самку по утрам и вечерам своим пением во все время высиживания, что продолжается около двух недель. И, надо сказать, в этот период он уже не насмешничает и никого не дразнит. Теперь песенка его нежна, проста и чрезвычайно мелодична. Может быть, это и есть настоящая, единственная, скворчиная песня? К началу июня уже вылупились птенцы. Птенец скворца есть истинное чудовище, которое состоит целиком из головы, голова же только из огромного, желтого по краям, необычайно прожорливого рта. Для заботливых родителей наступило самое хлопотливое время. Сколько маленьких ни корми — они всегда голодны. А тут еще постоянная боязнь кошек и галок; страшно отлучиться далеко от скворечника. Но скворцы — хорошие товарищи. Как только галки или вороны повадились кружиться около гнезда — немедленно назначается сторож. Сидит дежурный скворец на маковке самого высокого дерева и, тихонько посвистывая, зорко смотрит во все стороны. Чуть показались близко хищники, сторож подает сигнал, и все скворечье племя слетается на защиту молодого поколения. Я видел однажды, как все скворцы, гостившие у меня, гнали по крайней мере за версту трех галок. Что это было за ярое преследование! Скворцы взмывали легко и быстро над галками, падали на них с высоты, разлетались в стороны, опять смыкались и, догоняя галок, снова забирались ввысь для нового удара. Галки казались трусливыми, неуклюжими, грубыми и беспомощными в своем тяжелом лете, а скворцы были подобны каким-то сверкающим, прозрачным веретенам, мелькавшим в воздухе. Но вот уже конец июля. Однажды вы выходите в сад и прислушиваетесь. Нет скворцов. Вы и не заметили, как маленькие подросли и как они учились летать. Теперь они покинули свои родные жилища и ведут новую жизнь в лесах, на озимых полях, около дальних болот. Там они сбиваются в небольшие стайки и учатся подолгу летать, готовясь к осеннему перелету. Скоро предстоит молодым первый, великий экзамен, из которого кое-кто и не выйдет живым. Изредка, однако, скворцы возвращаются на минутку к своим покинутым отчим домам. Прилетят, покружатся в воздухе, присядут на ветке около скворечников, легкомысленно просвищут какой-нибудь вновь подхваченный мотив и улетят, сверкая легкими крыльями. Но вот уже завернули первые холода. Пора в путь. По какому-то таинственному, неведомому нам велению могучей природы вожак однажды утром подает знак, и воздушная конница, эскадрон за эскадроном, взмывает в воздух и стремительно несется на юг. До свидания, милые скворцы! Прилетайте весною. Гнезда вас ждут...
А. И. Куприн
Скворцы
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/kuprin/index.html">А. И. Куприн</a>. <a href="/text/4254/index.html">Скворцы</a></div> <div class="author">Александр Куприн</div> <div class="title"><h1>Скворцы</h1></div> <z><o></o>Была середина марта. Весна в этом году выдалась ровная, дружная. Изредка выпадали обильные, но короткие дожди. Уже ездили на колесах по дорогам, покрытым густой грязью. Снег еще лежал сугробами в глубоких лесах и в тенистых оврагах, но на полях осел, стал рыхлым и темным, и из-под него кое-где большими плешинами показалась черная, жирная, парившаяся на солнце земля. Березовые почки набухли. Барашки на вербах из белых стали желтыми, пушистыми и огромными. Зацвела ива. Пчелы вылетели из ульев за первым взятком. На лесных полянах робко показались первые подснежники.</z> <z><o></o>Мы с нетерпением ждали, когда к нам в сад опять прилетят старые знакомые — скворцы, эти милые, веселые, общительные птицы, первые перелетные гости, радостные вестники весны. Много сотен верст нужно им лететь со своих зимних становищ, с юга Европы, из Малой Азии, из северных областей Африки. Иным придется сделать побольше трех тысяч верст. Многие пролетят над морями: Средиземным или Черным. Сколько приключений и опасностей в пути: дожди, бури, плотные туманы, градовые тучи, хищные птицы, выстрелы жадных охотников. Сколько неимоверных усилий должно употребить для такого перелета маленькое существо, весом около двадцати — двадцати пяти золотников. Право, нет сердца у стрелков, уничтожающих птицу во время трудного пути, когда, повинуясь могучему зову природы, она стремится в место, где впервые проклюнулась из яйца и увидела солнечный свет и зелень.</z> <z><o></o>У животных много своей, непонятной людям мудрости. Птицы особенно чутки к переменам погоды и задолго предугадывают их, но часто бывает, что перелетных странников на середине безбрежного моря вдруг застигнет внезапный ураган, нередко со снегом. До берегов далеко, силы ослаблены дальним полетом... Тогда погибает вся стая, за исключением малой частицы наиболее сильных. Счастие для птиц, если встретится им в эти ужасные минуты морское судно. Целой тучей опускаются они на палубу, на рубку, на снасти, на борта, точно вверяя в опасности свою маленькую жизнь вечному врагу — человеку. И суровые моряки никогда не обидят их, не оскорбят их трепетной доверчивости. Морское, прекрасное поверье говорит даже, что неизбежное несчастие грозит тому кораблю, на котором была убита птица, просившая приюта.</z> <z><o></o>Гибельными бывают порою и прибрежные маяки. Маячные сторожа иногда находят по утрам, после туманных ночей, сотни и даже тысячи птичьих трупов на галереях, окружающих фонарь, и на земле, вокруг здания. Истомленные перелетом, отяжелевшие от морской влаги птицы, достигнув вечером берега, бессознательно стремятся туда, куда их обманчиво манят свет и тепло, и в своем быстром лете разбиваются грудью о толстое стекло, о железо и камень. Но опытный, старый вожак всегда спасет от этой беды свою стаю, взяв заранее другое направление. Ударяются также птицы и о телеграфные провода, если почему-нибудь летят низко, особенно ночью и в туман.</z> <z><o></o>Сделав опасную переправу через морскую равнину, скворцы отдыхают целый день и всегда в определенном, излюбленном из года в год месте. Одно такое место мне пришлось как-то видеть в Одессе, весною. Это — дом на углу Преображенской улицы и Соборной площади, против соборного садика. Был этот дом тогда совсем черен и точно весь шевелился от великого множества скворцов, обсевших его повсюду: на крыше, на балконах, карнизах, подоконниках, наличниках, оконных козырьках и на лепных украшениях. А провисшие телеграфные и телефонные проволоки были тесно унизаны ими, как большими черными четками. Боже мой, сколько там было оглушительного крика, писка, свиста, трескотни, щебетания и всяческой скворчиной суеты, болтовни и ссоры. Несмотря на недавнюю усталость, они точно не могли спокойно посидеть на месте ни минутки. То и дело сталкивали друг друга, срываясь вверх и вниз, кружились, улетали и опять возвращались. Только старые, опытные, мудрые скворцы сидели в важном одиночестве и степенно чистили клювами перышки. Весь тротуар вдоль дома сделался белым, а если неосторожный пешеход, бывало, зазевается, то беда грозила его пальто и шляпе.</z> <z><o></o>Перелеты свои скворцы совершают очень быстро, делая в час иногда до восьмидесяти верст. Прилетят на знакомое место рано вечером, подкормятся, чуть подремлют ночь, утром — еще до зари — легкий завтрак, и опять в путь, с двумя-тремя остановками среди дня.</z> <z> </z> <z><o></o>Итак, мы дожидались скворцов. Подправили старые скворечники, покривившиеся от зимних ветров, подвесили новые. Их у нас было три года тому назад только два, в прошлом году пять, а ныне двенадцать. Досадно было немного, что воробьи вообразили, будто эта любезность делается для них, и тотчас же, при первом тепле, заняли скворечники. Удивительная птица этот воробей, и везде он одинаков — на севере Норвегии и на Азорских островах: юркий, плут, воришка, забияка, драчун, сплетник и первейший нахал. Проведет он всю зиму нахохлившись под застрехой или в глубине густой ели, питаясь тем, что найдет на дороге, а чуть весна — лезет в чужое гнездо, что поближе к дому — в скворечье или ласточкино. А выгонят его, он как ни в чем не бывало... Ерошится, прыгает, блестит глазенками и кричит на всю вселенную: «Жив, жив, жив! Жив, жив, жив!» Скажите, пожалуйста, какое приятное известие для мира!</z> <z><o></o>Наконец девятнадцатого, вечером (было еще светло), кто-то закричал: «Смотрите — скворцы!»</z> <z><o></o>И правда, они сидели высоко на ветках тополей и, после воробьев, казались непривычно большими и чересчур черными. Мы стали их считать: один, два, пять, десять, пятнадцать... И рядом у соседей, среди прозрачных по-весеннему деревьев, легко покачивались на гибких ветвях эти темные неподвижные комочки. В этот вечер у скворцов не было ни шума, ни возни. Так всегда бывает, когда вернешься домой после долгого трудного пути. В дороге суетишься, торопишься, волнуешься, а приехал — и весь сразу точно размяк от прежней усталости: сидишь, и не хочется двигаться.</z> <z><o></o>Два дня скворцы точно набирались сил и все навещали и осматривали прошлогодние знакомые места. А потом началось выселение воробьев. Особенно бурных столкновений между скворцами и воробьями я при этом не замечал. Обыкновенно скворцы по два сидят высоко над скворечниками и, по-видимому, беспечно о чем-то болтают между собою, а сами одним глазом, искоса, пристально взглядывают вниз. Воробью жутко и трудно. Нет-нет — высунет свой острый хитрый нос из круглой дырочки — и назад. Наконец голод, легкомыслие, а может быть, робость дают себя знать. «Слетаю, думает, на минутку и сейчас же назад. Авось перехитрю. Авось не заметят». И только успеет отлететь на сажень, как скворец камнем вниз и уже у себя дома. И уже теперь пришел конец воробьиному временному хозяйству. Скворцы стерегут гнездо поочередно: один сидит — другой летает по делам. Воробьям никогда до такой уловки не додуматься: ветреная, пустая, несерьезная птица. И вот, с огорчения, начинаются между воробьями великие побоища, во время которых летят в воздух пух и перья. А скворцы сидят высоко на деревьях да еще подзадоривают: «Эй ты, черноголовый. Тебе вон того, желтогрудого, во веки веков не осилить». — «Как? Мне? Да я его сейчас!» — «А ну-ка, ну-ка...» И пойдет свалка. Впрочем, весною все звери и птицы и даже мальчишки дерутся гораздо больше, чем зимой.</z> <z><o></o>Обосновавшись в гнезде, скворец начинает таскать туда всякий строительный вздор: мох, вату, перья, пух, тряпочки, солому, сухие травинки. Гнездо он устраивает очень глубоко, для того, чтобы туда не пролезла лапой кошка или не просунула свой длинный хищный клюв ворона. Дальше им не проникнуть: входное отверстие довольно мало, не больше пяти сантиметров в поперечнике.</z> <z><o></o>А тут скоро и земля обсохла, душистые березовые почки распустились. Вспахиваются поля, вскапываются и рыхлятся огороды. Сколько выползает на свет божий разных червяков, гусениц, слизней, жучков и личинок! То-то раздолье! Скворец никогда весною не ищет своей пищи ни в воздухе на лету, как ласточки, ни на дереве, как поползень или дятел. Его корм на земле и в земле. И, знаете, сколько истребляет он в течение лета всяких вредных для сада и огорода насекомых, если считать на вес? В тысячу раз больше собственного веса! Зато и проводит он весь свой день в непрерывном движении.</z> <z><o></o>Интересно глядеть, когда он, идя между грядок или вдоль дорожки, охотится за своей добычей. Походка его очень быстра и чуть-чуть неуклюжа, с перевалочкой с боку на бок. Внезапно он останавливается, поворачивается в одну сторону, в другую, склоняет голову то налево, то направо. Быстро клюнет и побежит дальше. И опять, и опять... Черная спинка его отливает на солнце металлическим зеленым или фиолетовым цветом, грудь в бурых крапинках. И столько в нем во время этого промысла чего-то делового, суетливого и забавного, что смотришь на него подолгу и невольно улыбаешься.</z> <z><o></o>Лучше всего наблюдать скворца рано утром, до восхода солнца, а для этого надо и вставать пораньше. Впрочем, старинная умная поговорка гласит: «Кто рано встал, тот не потерял». Если вы по утрам, каждый день, будете сидеть тихо, без резких движений где-нибудь в саду или в огороде, то скворцы скоро привыкнут к вам и будут подходить совсем близко. Попробуйте бросать птице червяков или крошки хлеба сначала издалека, потом все уменьшая расстояние. Вы добьетесь того, что через некоторое время скворец будет брать у вас пищу из рук и садиться вам на плечо. А прилетев на будущий год, он очень скоро возобновит и заключит с вами прежнюю дружбу. Только не обманывайте его доверия. Разница между вами обоими только та, что он маленький, а вы — большой. Птица же — создание очень умное, наблюдательное; она чрезвычайно памятлива и признательна за всякую доброту.</z> <z><o></o>И настоящую песню скворца надо слушать лишь ранним утром, когда первый розовый свет зари окрасит деревья и вместе с ними скворечники, которые всегда располагаются отверстием на восток. Чуть немного согрелся воздух, а скворцы уже расселись на высоких ветках и начали свой концерт. Я не знаю, право, есть ли у скворца свои собственные мотивы, но вы наслушаетесь в его песне чего угодно чужого. Тут и кусочки соловьиных трелей, и резкое мяуканье иволги, и сладкий голосок малиновки, и музыкальное лепетанье пеночки, и тонкий свист синички, и среди этих мелодий вдруг раздаются такие звуки, что, сидя в одиночестве, не удержишься и рассмеешься: закудахчет на дереве курица, зашипит нож точильщика, заскрипит дверь, загнусит детская военная труба. И, сделав это неожиданное музыкальное отступление, скворец как ни в чем не бывало, без передышки, продолжает свою веселую, милую юмористическую песенку. Один мой знакомый скворец (и только один, потому что слышал я его всегда в определенном месте) изумительно верно подражал аисту. Мне так и представлялась эта почтенная белая чернохвостая птица, когда она стоит на одной ноге на краю своего круглого гнезда, на крыше малорусской мазанки, и выбивает звонкую дробь длинным красным клювом. Другие скворцы этой штуки не умели делать.</z> <z><o></o>В середине мая скворец-мамаша кладет четыре, пять маленьких, голубоватых глянцевитых яичек и садится на них. Теперь у скворца-папаши прибавилась новая обязанность — развлекать самку по утрам и вечерам своим пением во все время высиживания, что продолжается около двух недель. И, надо сказать, в этот период он уже не насмешничает и никого не дразнит. Теперь песенка его нежна, проста и чрезвычайно мелодична. Может быть, это и есть настоящая, единственная, скворчиная песня?</z> <z><o></o>К началу июня уже вылупились птенцы. Птенец скворца есть истинное чудовище, которое состоит целиком из головы, голова же только из огромного, желтого по краям, необычайно прожорливого рта. Для заботливых родителей наступило самое хлопотливое время. Сколько маленьких ни корми — они всегда голодны. А тут еще постоянная боязнь кошек и галок; страшно отлучиться далеко от скворечника.</z> <z><o></o>Но скворцы — хорошие товарищи. Как только галки или вороны повадились кружиться около гнезда — немедленно назначается сторож. Сидит дежурный скворец на маковке самого высокого дерева и, тихонько посвистывая, зорко смотрит во все стороны. Чуть показались близко хищники, сторож подает сигнал, и все скворечье племя слетается на защиту молодого поколения. Я видел однажды, как все скворцы, гостившие у меня, гнали по крайней мере за версту трех галок. Что это было за ярое преследование! Скворцы взмывали легко и быстро над галками, падали на них с высоты, разлетались в стороны, опять смыкались и, догоняя галок, снова забирались ввысь для нового удара. Галки казались трусливыми, неуклюжими, грубыми и беспомощными в своем тяжелом лете, а скворцы были подобны каким-то сверкающим, прозрачным веретенам, мелькавшим в воздухе.</z> <z><o></o>Но вот уже конец июля. Однажды вы выходите в сад и прислушиваетесь. Нет скворцов. Вы и не заметили, как маленькие подросли и как они учились летать. Теперь они покинули свои родные жилища и ведут новую жизнь в лесах, на озимых полях, около дальних болот. Там они сбиваются в небольшие стайки и учатся подолгу летать, готовясь к осеннему перелету. Скоро предстоит молодым первый, великий экзамен, из которого кое-кто и не выйдет живым. Изредка, однако, скворцы возвращаются на минутку к своим покинутым отчим домам. Прилетят, покружатся в воздухе, присядут на ветке около скворечников, легкомысленно просвищут какой-нибудь вновь подхваченный мотив и улетят, сверкая легкими крыльями.</z> <z><o></o>Но вот уже завернули первые холода. Пора в путь. По какому-то таинственному, неведомому нам велению могучей природы вожак однажды утром подает знак, и воздушная конница, эскадрон за эскадроном, взмывает в воздух и стремительно несется на юг. До свидания, милые скворцы! Прилетайте весною. Гнезда вас ждут...</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/kuprin/index.html">А. И. Куприн</a>. <a href="/text/4254/index.html">Скворцы</a></div> <div class="author">Александр Куприн</div> <div class="title"><h1>Скворцы</h1></div> <z><o></o>Была середина марта. Весна в этом году выдалась ровная, дружная. Изредка выпадали обильные, но короткие дожди. Уже ездили на колесах по дорогам, покрытым густой грязью. Снег еще лежал сугробами в глубоких лесах и в тенистых оврагах, но на полях осел, стал рыхлым и темным, и из-под него кое-где большими плешинами показалась черная, жирная, парившаяся на солнце земля. Березовые почки набухли. Барашки на вербах из белых стали желтыми, пушистыми и огромными. Зацвела ива. Пчелы вылетели из ульев за первым взятком. На лесных полянах робко показались первые подснежники.</z> <z><o></o>Мы с нетерпением ждали, когда к нам в сад опять прилетят старые знакомые — скворцы, эти милые, веселые, общительные птицы, первые перелетные гости, радостные вестники весны. Много сотен верст нужно им лететь со своих зимних становищ, с юга Европы, из Малой Азии, из северных областей Африки. Иным придется сделать побольше трех тысяч верст. Многие пролетят над морями: Средиземным или Черным. Сколько приключений и опасностей в пути: дожди, бури, плотные туманы, градовые тучи, хищные птицы, выстрелы жадных охотников. Сколько неимоверных усилий должно употребить для такого перелета маленькое существо, весом около двадцати — двадцати пяти золотников. Право, нет сердца у стрелков, уничтожающих птицу во время трудного пути, когда, повинуясь могучему зову природы, она стремится в место, где впервые проклюнулась из яйца и увидела солнечный свет и зелень.</z> <z><o></o>У животных много своей, непонятной людям мудрости. Птицы особенно чутки к переменам погоды и задолго предугадывают их, но часто бывает, что перелетных странников на середине безбрежного моря вдруг застигнет внезапный ураган, нередко со снегом. До берегов далеко, силы ослаблены дальним полетом... Тогда погибает вся стая, за исключением малой частицы наиболее сильных. Счастие для птиц, если встретится им в эти ужасные минуты морское судно. Целой тучей опускаются они на палубу, на рубку, на снасти, на борта, точно вверяя в опасности свою маленькую жизнь вечному врагу — человеку. И суровые моряки никогда не обидят их, не оскорбят их трепетной доверчивости. Морское, прекрасное поверье говорит даже, что неизбежное несчастие грозит тому кораблю, на котором была убита птица, просившая приюта.</z> <z><o></o>Гибельными бывают порою и прибрежные маяки. Маячные сторожа иногда находят по утрам, после туманных ночей, сотни и даже тысячи птичьих трупов на галереях, окружающих фонарь, и на земле, вокруг здания. Истомленные перелетом, отяжелевшие от морской влаги птицы, достигнув вечером берега, бессознательно стремятся туда, куда их обманчиво манят свет и тепло, и в своем быстром лете разбиваются грудью о толстое стекло, о железо и камень. Но опытный, старый вожак всегда спасет от этой беды свою стаю, взяв заранее другое направление. Ударяются также птицы и о телеграфные провода, если почему-нибудь летят низко, особенно ночью и в туман.</z> <z><o></o>Сделав опасную переправу через морскую равнину, скворцы отдыхают целый день и всегда в определенном, излюбленном из года в год месте. Одно такое место мне пришлось как-то видеть в Одессе, весною. Это — дом на углу Преображенской улицы и Соборной площади, против соборного садика. Был этот дом тогда совсем черен и точно весь шевелился от великого множества скворцов, обсевших его повсюду: на крыше, на балконах, карнизах, подоконниках, наличниках, оконных козырьках и на лепных украшениях. А провисшие телеграфные и телефонные проволоки были тесно унизаны ими, как большими черными четками. Боже мой, сколько там было оглушительного крика, писка, свиста, трескотни, щебетания и всяческой скворчиной суеты, болтовни и ссоры. Несмотря на недавнюю усталость, они точно не могли спокойно посидеть на месте ни минутки. То и дело сталкивали друг друга, срываясь вверх и вниз, кружились, улетали и опять возвращались. Только старые, опытные, мудрые скворцы сидели в важном одиночестве и степенно чистили клювами перышки. Весь тротуар вдоль дома сделался белым, а если неосторожный пешеход, бывало, зазевается, то беда грозила его пальто и шляпе.</z> <z><o></o>Перелеты свои скворцы совершают очень быстро, делая в час иногда до восьмидесяти верст. Прилетят на знакомое место рано вечером, подкормятся, чуть подремлют ночь, утром — еще до зари — легкий завтрак, и опять в путь, с двумя-тремя остановками среди дня.</z> <z> </z> <z><o></o>Итак, мы дожидались скворцов. Подправили старые скворечники, покривившиеся от зимних ветров, подвесили новые. Их у нас было три года тому назад только два, в прошлом году пять, а ныне двенадцать. Досадно было немного, что воробьи вообразили, будто эта любезность делается для них, и тотчас же, при первом тепле, заняли скворечники. Удивительная птица этот воробей, и везде он одинаков — на севере Норвегии и на Азорских островах: юркий, плут, воришка, забияка, драчун, сплетник и первейший нахал. Проведет он всю зиму нахохлившись под застрехой или в глубине густой ели, питаясь тем, что найдет на дороге, а чуть весна — лезет в чужое гнездо, что поближе к дому — в скворечье или ласточкино. А выгонят его, он как ни в чем не бывало... Ерошится, прыгает, блестит глазенками и кричит на всю вселенную: «Жив, жив, жив! Жив, жив, жив!» Скажите, пожалуйста, какое приятное известие для мира!</z> <z><o></o>Наконец девятнадцатого, вечером (было еще светло), кто-то закричал: «Смотрите — скворцы!»</z> <z><o></o>И правда, они сидели высоко на ветках тополей и, после воробьев, казались непривычно большими и чересчур черными. Мы стали их считать: один, два, пять, десять, пятнадцать... И рядом у соседей, среди прозрачных по-весеннему деревьев, легко покачивались на гибких ветвях эти темные неподвижные комочки. В этот вечер у скворцов не было ни шума, ни возни. Так всегда бывает, когда вернешься домой после долгого трудного пути. В дороге суетишься, торопишься, волнуешься, а приехал — и весь сразу точно размяк от прежней усталости: сидишь, и не хочется двигаться.</z> <z><o></o>Два дня скворцы точно набирались сил и все навещали и осматривали прошлогодние знакомые места. А потом началось выселение воробьев. Особенно бурных столкновений между скворцами и воробьями я при этом не замечал. Обыкновенно скворцы по два сидят высоко над скворечниками и, по-видимому, беспечно о чем-то болтают между собою, а сами одним глазом, искоса, пристально взглядывают вниз. Воробью жутко и трудно. Нет-нет — высунет свой острый хитрый нос из круглой дырочки — и назад. Наконец голод, легкомыслие, а может быть, робость дают себя знать. «Слетаю, думает, на минутку и сейчас же назад. Авось перехитрю. Авось не заметят». И только успеет отлететь на сажень, как скворец камнем вниз и уже у себя дома. И уже теперь пришел конец воробьиному временному хозяйству. Скворцы стерегут гнездо поочередно: один сидит — другой летает по делам. Воробьям никогда до такой уловки не додуматься: ветреная, пустая, несерьезная птица. И вот, с огорчения, начинаются между воробьями великие побоища, во время которых летят в воздух пух и перья. А скворцы сидят высоко на деревьях да еще подзадоривают: «Эй ты, черноголовый. Тебе вон того, желтогрудого, во веки веков не осилить». — «Как? Мне? Да я его сейчас!» — «А ну-ка, ну-ка...» И пойдет свалка. Впрочем, весною все звери и птицы и даже мальчишки дерутся гораздо больше, чем зимой.</z> <z><o></o>Обосновавшись в гнезде, скворец начинает таскать туда всякий строительный вздор: мох, вату, перья, пух, тряпочки, солому, сухие травинки. Гнездо он устраивает очень глубоко, для того, чтобы туда не пролезла лапой кошка или не просунула свой длинный хищный клюв ворона. Дальше им не проникнуть: входное отверстие довольно мало, не больше пяти сантиметров в поперечнике.</z> <z><o></o>А тут скоро и земля обсохла, душистые березовые почки распустились. Вспахиваются поля, вскапываются и рыхлятся огороды. Сколько выползает на свет божий разных червяков, гусениц, слизней, жучков и личинок! То-то раздолье! Скворец никогда весною не ищет своей пищи ни в воздухе на лету, как ласточки, ни на дереве, как поползень или дятел. Его корм на земле и в земле. И, знаете, сколько истребляет он в течение лета всяких вредных для сада и огорода насекомых, если считать на вес? В тысячу раз больше собственного веса! Зато и проводит он весь свой день в непрерывном движении.</z> <z><o></o>Интересно глядеть, когда он, идя между грядок или вдоль дорожки, охотится за своей добычей. Походка его очень быстра и чуть-чуть неуклюжа, с перевалочкой с боку на бок. Внезапно он останавливается, поворачивается в одну сторону, в другую, склоняет голову то налево, то направо. Быстро клюнет и побежит дальше. И опять, и опять... Черная спинка его отливает на солнце металлическим зеленым или фиолетовым цветом, грудь в бурых крапинках. И столько в нем во время этого промысла чего-то делового, суетливого и забавного, что смотришь на него подолгу и невольно улыбаешься.</z> <z><o></o>Лучше всего наблюдать скворца рано утром, до восхода солнца, а для этого надо и вставать пораньше. Впрочем, старинная умная поговорка гласит: «Кто рано встал, тот не потерял». Если вы по утрам, каждый день, будете сидеть тихо, без резких движений где-нибудь в саду или в огороде, то скворцы скоро привыкнут к вам и будут подходить совсем близко. Попробуйте бросать птице червяков или крошки хлеба сначала издалека, потом все уменьшая расстояние. Вы добьетесь того, что через некоторое время скворец будет брать у вас пищу из рук и садиться вам на плечо. А прилетев на будущий год, он очень скоро возобновит и заключит с вами прежнюю дружбу. Только не обманывайте его доверия. Разница между вами обоими только та, что он маленький, а вы — большой. Птица же — создание очень умное, наблюдательное; она чрезвычайно памятлива и признательна за всякую доброту.</z> <z><o></o>И настоящую песню скворца надо слушать лишь ранним утром, когда первый розовый свет зари окрасит деревья и вместе с ними скворечники, которые всегда располагаются отверстием на восток. Чуть немного согрелся воздух, а скворцы уже расселись на высоких ветках и начали свой концерт. Я не знаю, право, есть ли у скворца свои собственные мотивы, но вы наслушаетесь в его песне чего угодно чужого. Тут и кусочки соловьиных трелей, и резкое мяуканье иволги, и сладкий голосок малиновки, и музыкальное лепетанье пеночки, и тонкий свист синички, и среди этих мелодий вдруг раздаются такие звуки, что, сидя в одиночестве, не удержишься и рассмеешься: закудахчет на дереве курица, зашипит нож точильщика, заскрипит дверь, загнусит детская военная труба. И, сделав это неожиданное музыкальное отступление, скворец как ни в чем не бывало, без передышки, продолжает свою веселую, милую юмористическую песенку. Один мой знакомый скворец (и только один, потому что слышал я его всегда в определенном месте) изумительно верно подражал аисту. Мне так и представлялась эта почтенная белая чернохвостая птица, когда она стоит на одной ноге на краю своего круглого гнезда, на крыше малорусской мазанки, и выбивает звонкую дробь длинным красным клювом. Другие скворцы этой штуки не умели делать.</z> <z><o></o>В середине мая скворец-мамаша кладет четыре, пять маленьких, голубоватых глянцевитых яичек и садится на них. Теперь у скворца-папаши прибавилась новая обязанность — развлекать самку по утрам и вечерам своим пением во все время высиживания, что продолжается около двух недель. И, надо сказать, в этот период он уже не насмешничает и никого не дразнит. Теперь песенка его нежна, проста и чрезвычайно мелодична. Может быть, это и есть настоящая, единственная, скворчиная песня?</z> <z><o></o>К началу июня уже вылупились птенцы. Птенец скворца есть истинное чудовище, которое состоит целиком из головы, голова же только из огромного, желтого по краям, необычайно прожорливого рта. Для заботливых родителей наступило самое хлопотливое время. Сколько маленьких ни корми — они всегда голодны. А тут еще постоянная боязнь кошек и галок; страшно отлучиться далеко от скворечника.</z> <z><o></o>Но скворцы — хорошие товарищи. Как только галки или вороны повадились кружиться около гнезда — немедленно назначается сторож. Сидит дежурный скворец на маковке самого высокого дерева и, тихонько посвистывая, зорко смотрит во все стороны. Чуть показались близко хищники, сторож подает сигнал, и все скворечье племя слетается на защиту молодого поколения. Я видел однажды, как все скворцы, гостившие у меня, гнали по крайней мере за версту трех галок. Что это было за ярое преследование! Скворцы взмывали легко и быстро над галками, падали на них с высоты, разлетались в стороны, опять смыкались и, догоняя галок, снова забирались ввысь для нового удара. Галки казались трусливыми, неуклюжими, грубыми и беспомощными в своем тяжелом лете, а скворцы были подобны каким-то сверкающим, прозрачным веретенам, мелькавшим в воздухе.</z> <z><o></o>Но вот уже конец июля. Однажды вы выходите в сад и прислушиваетесь. Нет скворцов. Вы и не заметили, как маленькие подросли и как они учились летать. Теперь они покинули свои родные жилища и ведут новую жизнь в лесах, на озимых полях, около дальних болот. Там они сбиваются в небольшие стайки и учатся подолгу летать, готовясь к осеннему перелету. Скоро предстоит молодым первый, великий экзамен, из которого кое-кто и не выйдет живым. Изредка, однако, скворцы возвращаются на минутку к своим покинутым отчим домам. Прилетят, покружатся в воздухе, присядут на ветке около скворечников, легкомысленно просвищут какой-нибудь вновь подхваченный мотив и улетят, сверкая легкими крыльями.</z> <z><o></o>Но вот уже завернули первые холода. Пора в путь. По какому-то таинственному, неведомому нам велению могучей природы вожак однажды утром подает знак, и воздушная конница, эскадрон за эскадроном, взмывает в воздух и стремительно несется на юг. До свидания, милые скворцы! Прилетайте весною. Гнезда вас ждут...</z>
4273
...и, покинув людей, я ушел в тишину, Как мечта одинок, я мечтами живу, Позабыв обаянья бесцельных надежд, Я смотрю на мерцанья сочувственных звезд. Есть великое счастье — познав, утаить; Одному любоваться на грезы свои; Безответно твердить откровений слова, И в пустыне следить, как восходит звезда. ...и, покинув людей, я ушел в тишину, Как мечта одинок, я мечтами живу, Позабыв обаянья бесцельных надежд, Я смотрю на мерцанья сочувственных звезд. Есть великое счастье — познав, утаить; Одному любоваться на грезы свои; Безответно твердить откровений слова, И в пустыне следить, как восходит звезда.
В. Я. Брюсов
«...и, покинув людей, я ушел в тишину...»
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/bryusov/index.html">В. Я. Брюсов</a>. <a href="/text/4273/index.html">«...и, покинув людей, я ушел в тишину...»</a></div> <div class="author">Валерий Брюсов</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>...и, покинув людей, я ушел в тишину,</v><c></c> <v><m></m>Как мечта одинок, я мечтами живу,</v><c></c> <v><m></m>Позабыв обаянья бесцельных надежд,</v><c></c> <v><m></m>Я смотрю на мерцанья сочувственных звезд.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Есть великое счастье — познав, утаить;</v><c></c> <v><m></m>Одному любоваться на грезы свои;</v><c></c> <v><m></m>Безответно твердить откровений слова,</v><c></c> <v><m></m>И в пустыне следить, как восходит звезда.</v><c></c></z> <cr>26 июня 1896</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/bryusov/index.html">В. Я. Брюсов</a>. <a href="/text/4273/index.html">«...и, покинув людей, я ушел в тишину...»</a></div> <div class="author">Валерий Брюсов</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>...и, покинув людей, я ушел в тишину,</v><c></c> <v><m></m>Как мечта одинок, я мечтами живу,</v><c></c> <v><m></m>Позабыв обаянья бесцельных надежд,</v><c></c> <v><m></m>Я смотрю на мерцанья сочувственных звезд.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Есть великое счастье — познав, утаить;</v><c></c> <v><m></m>Одному любоваться на грезы свои;</v><c></c> <v><m></m>Безответно твердить откровений слова,</v><c></c> <v><m></m>И в пустыне следить, как восходит звезда.</v><c></c></z> <cr>26 июня 1896</cr> </pmm></pms></div>
4282
Под словом Сибирь разумеется ныне неизмеримое пространство от хребта Уральского до берегов Восточного океана. Некогда Сибирским царством называлось небольшое татарское владение, коего столица, Искер, находилась на реке Иртыше, впадающей в Обь. В половине XVI века сие царство зависело от России. В 1569 году царь Кучум был принят под руку Иоанна Грозного и обязался платить дань. Между тем сибирские татары и подвластные им остяки и вогуличи вторгались иногда в пермские области. Это заставило российское правительство обратить внимание на обеспечение сих украйн укрепленными местами и умножением в них народонаселения. Богатые в то время купцы Строгоновы получили во владение обширные пустыни на пределах Пермии: им дано было право заселить их и обработать. Сзывая вольницу, сии деятельные помещики обратились к казакам, кои, не признавая над собою никакой верховной власти, грабили на Волге промышленников и купеческие караваны. Летом 1579 года 540 сих удальцов пришли на берега Камы; предводителей у них было пятеро, главный назывался Ермак Тимофеев. Строгоновы присоединили к ним 300 человек разных всельников, снабдили их порохом, свинцом и другими припасами и отправили за Уральские горы (в 1581 г.). В течение следующего года казаки разбили татар во многих сражениях, взяли Искер, пленили Кучумова племянника, царевича Маметкула, и около трех лет господствовали в Сибири. Между тем число их мало-помалу уменьшалось: много погибло от оплошности. Сверженный Кучум бежал в киргизские степи и замышлял способы истребить казаков. В одну темную ночь (5 августа 1584 г.), при сильном дожде, он учинил неожиданное нападение: казаки защищались мужественно, но не могли стоять долго; они должны были уступить силе и незапности удара. Не имея средств к спасению, кроме бегства, Ермак бросился в Иртыш, в намерении переплыть на другую сторону, и погиб в волнах. Летописцы представляют сего казака героя крепкотелым, осанистым и широкоплечим, он был роста среднего, имел плоское лицо, быстрые глаза, черную бороду, темные и кудрявые волосы. Несколько лет после сего Сибирь была оставлена россиянами; потом пришли царские войска и снова завладели ею. В течение XVII века беспрерывные завоевания разных удальцов-предводителей отнесли пределы Российского государства к берегам Восточного океана. Ревела буря, дождь шумел, Во мраке молнии летали, Бесперерывно гром гремел, И ветры в дебрях бушевали... Ко славе страстию дыша, В стране суровой и угрюмой, На диком бреге Иртыша Сидел Ермак, объятый думой. Товарищи его трудов, Побед и громозвучной славы, Среди раскинутых шатров Беспечно спали близ дубравы. «О, спите, спите, — мнил герой, — Друзья, под бурею ревущей; С рассветом глас раздастся мой, На славу иль на смерть зовущий! Вам нужен отдых; сладкий сон И в бурю храбрых успокоит; В мечтах напомнит славу он И силы ратников удвоит. Кто жизни не щадил своей В разбоях, злато добывая, Тот думать будет ли о ней, За Русь святую погибая? Своей и вражьей кровью смыв Все преступленья буйной жизни И за победы заслужив Благословения отчизны, — Нам смерть не может быть страшна; Свое мы дело совершили: Сибирь царю покорена, И мы — не праздно в мире жили!» Но роковой его удел Уже сидел с героем рядом И с сожалением глядел На жертву любопытным взглядом. Ревела буря, дождь шумел, Во мраке молнии летали, Бесперерывно гром гремел, И ветры в дебрях бушевали. Иртыш кипел в крутых брегах, Вздымалися седые волны, И рассыпались с ревом в прах, Бия о брег, козачьи челны. С вождем покой в объятьях сна Дружина храбрая вкушала; С Кучумом буря лишь одна На их погибель не дремала! Страшась вступить с героем в бой, Кучум к шатрам, как тать презренный, Прокрался тайною тропой, Татар толпами окруженный. Мечи сверкнули в их руках — И окровавилась долина, И пала грозная в боях, Не обнажив мечей, дружина.. . Ермак воспрянул ото сна И, гибель зря, стремится в волны, Душа отвагою полна, Но далеко от брега челны! Иртыш волнуется сильней — Ермак все силы напрягает И мощною рукой своей Валы седые рассекает. . . Плывет... уж близко челнока — Но сила року уступила, И, закипев страшней, река Героя с шумом поглотила. Лишивши сил богатыря Бороться с ярою волною, Тяжелый панцирь — дар царя Стал гибели его виною. Ревела буря... вдруг луной Иртыш кипящий осребрился, И труп, извергнутый волной, В броне медяной озарился. Носились тучи, дождь шумел, И молнии еще сверкали, И гром вдали еще гремел, И ветры в дебрях бушевали. Под словом Сибирь разумеется ныне неизмеримое пространство от хребта Уральского до берегов Восточного океана. Некогда Сибирским царством называлось небольшое татарское владение, коего столица, Искер, находилась на реке Иртыше, впадающей в Обь. В половине XVI века сие царство зависело от России. В 1569 году царь Кучум был принят под руку Иоанна Грозного и обязался платить дань. Между тем сибирские татары и подвластные им остяки и вогуличи вторгались иногда в пермские области. Это заставило российское правительство обратить внимание на обеспечение сих украйн укрепленными местами и умножением в них народонаселения. Богатые в то время купцы Строгоновы получили во владение обширные пустыни на пределах Пермии: им дано было право заселить их и обработать. Сзывая вольницу, сии деятельные помещики обратились к казакам, кои, не признавая над собою никакой верховной власти, грабили на Волге промышленников и купеческие караваны. Летом 1579 года 540 сих удальцов пришли на берега Камы; предводителей у них было пятеро, главный назывался Ермак Тимофеев. Строгоновы присоединили к ним 300 человек разных всельников, снабдили их порохом, свинцом и другими припасами и отправили за Уральские горы (в 1581 г.). В течение следующего года казаки разбили татар во многих сражениях, взяли Искер, пленили Кучумова племянника, царевича Маметкула, и около трех лет господствовали в Сибири. Между тем число их мало-помалу уменьшалось: много погибло от оплошности. Сверженный Кучум бежал в киргизские степи и замышлял способы истребить казаков. В одну темную ночь (5 августа 1584 г.), при сильном дожде, он учинил неожиданное нападение: казаки защищались мужественно, но не могли стоять долго; они должны были уступить силе и незапности удара. Не имея средств к спасению, кроме бегства, Ермак бросился в Иртыш, в намерении переплыть на другую сторону, и погиб в волнах. Летописцы представляют сего казака героя крепкотелым, осанистым и широкоплечим, он был роста среднего, имел плоское лицо, быстрые глаза, черную бороду, темные и кудрявые волосы. Несколько лет после сего Сибирь была оставлена россиянами; потом пришли царские войска и снова завладели ею. В течение XVII века беспрерывные завоевания разных удальцов-предводителей отнесли пределы Российского государства к берегам Восточного океана. Ревела буря, дождь шумел, Во мраке молнии летали, Бесперерывно гром гремел, И ветры в дебрях бушевали... Ко славе страстию дыша, В стране суровой и угрюмой, На диком бреге Иртыша Сидел Ермак, объятый думой. Товарищи его трудов, Побед и громозвучной славы, Среди раскинутых шатров Беспечно спали близ дубравы. «О, спите, спите, — мнил герой, — Друзья, под бурею ревущей; С рассветом глас раздастся мой, На славу иль на смерть зовущий! Вам нужен отдых; сладкий сон И в бурю храбрых успокоит; В мечтах напомнит славу он И силы ратников удвоит. Кто жизни не щадил своей В разбоях, злато добывая, Тот думать будет ли о ней, За Русь святую погибая? Своей и вражьей кровью смыв Все преступленья буйной жизни И за победы заслужив Благословения отчизны, — Нам смерть не может быть страшна; Свое мы дело совершили: Сибирь царю покорена, И мы — не праздно в мире жили!» Но роковой его удел Уже сидел с героем рядом И с сожалением глядел На жертву любопытным взглядом. Ревела буря, дождь шумел, Во мраке молнии летали, Бесперерывно гром гремел, И ветры в дебрях бушевали. Иртыш кипел в крутых брегах, Вздымалися седые волны, И рассыпались с ревом в прах, Бия о брег, козачьи челны. С вождем покой в объятьях сна Дружина храбрая вкушала; С Кучумом буря лишь одна На их погибель не дремала! Страшась вступить с героем в бой, Кучум к шатрам, как тать презренный, Прокрался тайною тропой, Татар толпами окруженный. Мечи сверкнули в их руках — И окровавилась долина, И пала грозная в боях, Не обнажив мечей, дружина.. . Ермак воспрянул ото сна И, гибель зря, стремится в волны, Душа отвагою полна, Но далеко от брега челны! Иртыш волнуется сильней — Ермак все силы напрягает И мощною рукой своей Валы седые рассекает. . . Плывет... уж близко челнока — Но сила року уступила, И, закипев страшней, река Героя с шумом поглотила. Лишивши сил богатыря Бороться с ярою волною, Тяжелый панцирь — дар царя Стал гибели его виною. Ревела буря... вдруг луной Иртыш кипящий осребрился, И труп, извергнутый волной, В броне медяной озарился. Носились тучи, дождь шумел, И молнии еще сверкали, И гром вдали еще гремел, И ветры в дебрях бушевали.
К. Ф. Рылеев
Смерть Ермака («Ревела буря, дождь шумел...»)
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/ryleev/index.html">К. Ф. Рылеев</a>. <a href="/text/4282/index.html">Смерть Ермака («Ревела буря, дождь шумел...»)</a></div> <div class="author">Кондратий Рылеев</div> <div class="title"> <h1>Смерть Ермака</h1> <br clear="all"/><span class="dedication"><span style="display:block;float:right">П. А. Муханову</span></span><br clear="all"/> </div> <span class="smaller"><z><o></o>Под словом Сибирь разумеется ныне неизмеримое пространство от хребта Уральского до берегов Восточного океана. Некогда Сибирским царством называлось небольшое татарское владение, коего столица, Искер, находилась на реке Иртыше, впадающей в Обь. В половине XVI века сие царство зависело от России. В 1569 году царь Кучум <i>был принят под руку</i> Иоанна Грозного и обязался платить дань. Между тем сибирские татары и подвластные им остяки и вогуличи вторгались иногда в пермские области. Это заставило российское правительство обратить внимание на обеспечение сих украйн укрепленными местами и умножением в них народонаселения. Богатые в то время купцы Строгоновы получили во владение обширные пустыни на пределах Пермии: им дано было право заселить их и обработать. Сзывая вольницу, сии деятельные помещики обратились к казакам, кои, не признавая над собою никакой верховной власти, грабили на Волге промышленников и купеческие караваны. Летом 1579 года 540 сих удальцов пришли на берега Камы; предводителей у них было пятеро, главный назывался Ермак Тимофеев. Строгоновы присоединили к ним 300 человек разных всельников, снабдили их порохом, свинцом и другими припасами и отправили за Уральские горы (в 1581 г.). В течение следующего года казаки разбили татар во многих сражениях, взяли Искер, пленили Кучумова племянника, царевича Маметкула, и около трех лет господствовали в Сибири. Между тем число их мало-помалу уменьшалось: много погибло от оплошности. Сверженный Кучум бежал в киргизские степи и замышлял способы истребить казаков. В одну темную ночь (5 августа 1584 г.), при сильном дожде, он учинил неожиданное нападение: казаки защищались мужественно, но не могли стоять долго; они должны были уступить силе и незапности удара. Не имея средств к спасению, кроме бегства, Ермак бросился в Иртыш, в намерении переплыть на другую сторону, и погиб в волнах. Летописцы представляют сего казака героя крепкотелым, осанистым и широкоплечим, он был роста среднего, имел плоское лицо, быстрые глаза, черную бороду, темные и кудрявые волосы. Несколько лет после сего Сибирь была оставлена россиянами; потом пришли царские войска и снова завладели ею. В течение XVII века беспрерывные завоевания разных удальцов-предводителей отнесли пределы Российского государства к берегам Восточного океана.</z></span> <z> </z> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Ревела буря, дождь шумел,</v><c></c> <v><m></m>Во мраке молнии летали,</v><c></c> <v><m></m>Бесперерывно гром гремел,</v><c></c> <v><m></m>И ветры в дебрях бушевали...</v><c></c> <v><m></m>Ко славе страстию дыша,</v><c></c> <v><m></m>В стране суровой и угрюмой,</v><c></c> <v><m></m>На диком бреге Иртыша</v><c></c> <v><m></m>Сидел Ермак, объятый думой.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Товарищи его трудов,</v><c></c> <v><m></m>Побед и громозвучной славы,</v><c></c> <v><m></m>Среди раскинутых шатров</v><c></c> <v><m></m>Беспечно спали близ дубравы.</v><c></c> <v><m></m>«О, спите, спите, — мнил герой, —</v><c></c> <v><m></m>Друзья, под бурею ревущей;</v><c></c> <v><m></m>С рассветом глас раздастся мой,</v><c></c> <v><m></m>На славу иль на смерть зовущий!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Вам нужен отдых; сладкий сон</v><c></c> <v><m></m>И в бурю храбрых успокоит;</v><c></c> <v><m></m>В мечтах напомнит славу он</v><c></c> <v><m></m>И силы ратников удвоит.</v><c></c> <v><m></m>Кто жизни не щадил своей</v><c></c> <v><m></m>В разбоях, злато добывая,</v><c></c> <v><m></m>Тот думать будет ли о ней,</v><c></c> <v><m></m>За Русь святую погибая?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Своей и вражьей кровью смыв</v><c></c> <v><m></m>Все преступленья буйной жизни</v><c></c> <v><m></m>И за победы заслужив</v><c></c> <v><m></m>Благословения отчизны, — </v><c></c> <v><m></m>Нам смерть не может быть страшна;</v><c></c> <v><m></m>Свое мы дело совершили:</v><c></c> <v><m></m>Сибирь царю покорена,</v><c></c> <v><m></m>И мы — не праздно в мире жили!»</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Но роковой его удел</v><c></c> <v><m></m>Уже сидел с героем рядом</v><c></c> <v><m></m>И с сожалением глядел</v><c></c> <v><m></m>На жертву любопытным взглядом.</v><c></c> <v><m></m>Ревела буря, дождь шумел,</v><c></c> <v><m></m>Во мраке молнии летали,</v><c></c> <v><m></m>Бесперерывно гром гремел,</v><c></c> <v><m></m>И ветры в дебрях бушевали.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Иртыш кипел в крутых брегах,</v><c></c> <v><m></m>Вздымалися седые волны,</v><c></c> <v><m></m>И рассыпались с ревом в прах,</v><c></c> <v><m></m>Бия о брег, козачьи челны.</v><c></c> <v><m></m>С вождем покой в объятьях сна</v><c></c> <v><m></m>Дружина храбрая вкушала;</v><c></c> <v><m></m>С Кучумом буря лишь одна</v><c></c> <v><m></m>На их погибель не дремала!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Страшась вступить с героем в бой,</v><c></c> <v><m></m>Кучум к шатрам, как тать презренный,</v><c></c> <v><m></m>Прокрался тайною тропой,</v><c></c> <v><m></m>Татар толпами окруженный.</v><c></c> <v><m></m>Мечи сверкнули в их руках — </v><c></c> <v><m></m>И окровавилась долина,</v><c></c> <v><m></m>И пала грозная в боях,</v><c></c> <v><m></m>Не обнажив мечей, дружина.. .</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Ермак воспрянул ото сна</v><c></c> <v><m></m>И, гибель зря, стремится в волны,</v><c></c> <v><m></m>Душа отвагою полна,</v><c></c> <v><m></m>Но далеко от брега челны!</v><c></c> <v><m></m>Иртыш волнуется сильней — </v><c></c> <v><m></m>Ермак все силы напрягает</v><c></c> <v><m></m>И мощною рукой своей</v><c></c> <v><m></m>Валы седые рассекает. . .</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Плывет... уж близко челнока —</v><c></c> <v><m></m>Но сила року уступила,</v><c></c> <v><m></m>И, закипев страшней, река</v><c></c> <v><m></m>Героя с шумом поглотила.</v><c></c> <v><m></m>Лишивши сил богатыря</v><c></c> <v><m></m>Бороться с ярою волною,</v><c></c> <v><m></m>Тяжелый панцирь — дар царя</v><c></c> <v><m></m>Стал гибели его виною.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Ревела буря... вдруг луной</v><c></c> <v><m></m>Иртыш кипящий осребрился,</v><c></c> <v><m></m>И труп, извергнутый волной,</v><c></c> <v><m></m>В броне медяной озарился.</v><c></c> <v><m></m>Носились тучи, дождь шумел,</v><c></c> <v><m></m>И молнии еще сверкали,</v><c></c> <v><m></m>И гром вдали еще гремел,</v><c></c> <v><m></m>И ветры в дебрях бушевали.</v><c></c></z> <cr>1821</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/ryleev/index.html">К. Ф. Рылеев</a>. <a href="/text/4282/index.html">Смерть Ермака («Ревела буря, дождь шумел...»)</a></div> <div class="author">Кондратий Рылеев</div> <div class="title"> <h1>Смерть Ермака</h1> <br clear="all"/><span class="dedication"><span style="display:block;float:right">П. А. Муханову</span></span><br clear="all"/> </div> <span class="smaller"><z><o></o>Под словом Сибирь разумеется ныне неизмеримое пространство от хребта Уральского до берегов Восточного океана. Некогда Сибирским царством называлось небольшое татарское владение, коего столица, Искер, находилась на реке Иртыше, впадающей в Обь. В половине XVI века сие царство зависело от России. В 1569 году царь Кучум <i>был принят под руку</i> Иоанна Грозного и обязался платить дань. Между тем сибирские татары и подвластные им остяки и вогуличи вторгались иногда в пермские области. Это заставило российское правительство обратить внимание на обеспечение сих украйн укрепленными местами и умножением в них народонаселения. Богатые в то время купцы Строгоновы получили во владение обширные пустыни на пределах Пермии: им дано было право заселить их и обработать. Сзывая вольницу, сии деятельные помещики обратились к казакам, кои, не признавая над собою никакой верховной власти, грабили на Волге промышленников и купеческие караваны. Летом 1579 года 540 сих удальцов пришли на берега Камы; предводителей у них было пятеро, главный назывался Ермак Тимофеев. Строгоновы присоединили к ним 300 человек разных всельников, снабдили их порохом, свинцом и другими припасами и отправили за Уральские горы (в 1581 г.). В течение следующего года казаки разбили татар во многих сражениях, взяли Искер, пленили Кучумова племянника, царевича Маметкула, и около трех лет господствовали в Сибири. Между тем число их мало-помалу уменьшалось: много погибло от оплошности. Сверженный Кучум бежал в киргизские степи и замышлял способы истребить казаков. В одну темную ночь (5 августа 1584 г.), при сильном дожде, он учинил неожиданное нападение: казаки защищались мужественно, но не могли стоять долго; они должны были уступить силе и незапности удара. Не имея средств к спасению, кроме бегства, Ермак бросился в Иртыш, в намерении переплыть на другую сторону, и погиб в волнах. Летописцы представляют сего казака героя крепкотелым, осанистым и широкоплечим, он был роста среднего, имел плоское лицо, быстрые глаза, черную бороду, темные и кудрявые волосы. Несколько лет после сего Сибирь была оставлена россиянами; потом пришли царские войска и снова завладели ею. В течение XVII века беспрерывные завоевания разных удальцов-предводителей отнесли пределы Российского государства к берегам Восточного океана.</z></span> <z> </z> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Ревела буря, дождь шумел,</v><c></c> <v><m></m>Во мраке молнии летали,</v><c></c> <v><m></m>Бесперерывно гром гремел,</v><c></c> <v><m></m>И ветры в дебрях бушевали...</v><c></c> <v><m></m>Ко славе страстию дыша,</v><c></c> <v><m></m>В стране суровой и угрюмой,</v><c></c> <v><m></m>На диком бреге Иртыша</v><c></c> <v><m></m>Сидел Ермак, объятый думой.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Товарищи его трудов,</v><c></c> <v><m></m>Побед и громозвучной славы,</v><c></c> <v><m></m>Среди раскинутых шатров</v><c></c> <v><m></m>Беспечно спали близ дубравы.</v><c></c> <v><m></m>«О, спите, спите, — мнил герой, —</v><c></c> <v><m></m>Друзья, под бурею ревущей;</v><c></c> <v><m></m>С рассветом глас раздастся мой,</v><c></c> <v><m></m>На славу иль на смерть зовущий!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Вам нужен отдых; сладкий сон</v><c></c> <v><m></m>И в бурю храбрых успокоит;</v><c></c> <v><m></m>В мечтах напомнит славу он</v><c></c> <v><m></m>И силы ратников удвоит.</v><c></c> <v><m></m>Кто жизни не щадил своей</v><c></c> <v><m></m>В разбоях, злато добывая,</v><c></c> <v><m></m>Тот думать будет ли о ней,</v><c></c> <v><m></m>За Русь святую погибая?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Своей и вражьей кровью смыв</v><c></c> <v><m></m>Все преступленья буйной жизни</v><c></c> <v><m></m>И за победы заслужив</v><c></c> <v><m></m>Благословения отчизны, — </v><c></c> <v><m></m>Нам смерть не может быть страшна;</v><c></c> <v><m></m>Свое мы дело совершили:</v><c></c> <v><m></m>Сибирь царю покорена,</v><c></c> <v><m></m>И мы — не праздно в мире жили!»</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Но роковой его удел</v><c></c> <v><m></m>Уже сидел с героем рядом</v><c></c> <v><m></m>И с сожалением глядел</v><c></c> <v><m></m>На жертву любопытным взглядом.</v><c></c> <v><m></m>Ревела буря, дождь шумел,</v><c></c> <v><m></m>Во мраке молнии летали,</v><c></c> <v><m></m>Бесперерывно гром гремел,</v><c></c> <v><m></m>И ветры в дебрях бушевали.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Иртыш кипел в крутых брегах,</v><c></c> <v><m></m>Вздымалися седые волны,</v><c></c> <v><m></m>И рассыпались с ревом в прах,</v><c></c> <v><m></m>Бия о брег, козачьи челны.</v><c></c> <v><m></m>С вождем покой в объятьях сна</v><c></c> <v><m></m>Дружина храбрая вкушала;</v><c></c> <v><m></m>С Кучумом буря лишь одна</v><c></c> <v><m></m>На их погибель не дремала!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Страшась вступить с героем в бой,</v><c></c> <v><m></m>Кучум к шатрам, как тать презренный,</v><c></c> <v><m></m>Прокрался тайною тропой,</v><c></c> <v><m></m>Татар толпами окруженный.</v><c></c> <v><m></m>Мечи сверкнули в их руках — </v><c></c> <v><m></m>И окровавилась долина,</v><c></c> <v><m></m>И пала грозная в боях,</v><c></c> <v><m></m>Не обнажив мечей, дружина.. .</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Ермак воспрянул ото сна</v><c></c> <v><m></m>И, гибель зря, стремится в волны,</v><c></c> <v><m></m>Душа отвагою полна,</v><c></c> <v><m></m>Но далеко от брега челны!</v><c></c> <v><m></m>Иртыш волнуется сильней — </v><c></c> <v><m></m>Ермак все силы напрягает</v><c></c> <v><m></m>И мощною рукой своей</v><c></c> <v><m></m>Валы седые рассекает. . .</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Плывет... уж близко челнока —</v><c></c> <v><m></m>Но сила року уступила,</v><c></c> <v><m></m>И, закипев страшней, река</v><c></c> <v><m></m>Героя с шумом поглотила.</v><c></c> <v><m></m>Лишивши сил богатыря</v><c></c> <v><m></m>Бороться с ярою волною,</v><c></c> <v><m></m>Тяжелый панцирь — дар царя</v><c></c> <v><m></m>Стал гибели его виною.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Ревела буря... вдруг луной</v><c></c> <v><m></m>Иртыш кипящий осребрился,</v><c></c> <v><m></m>И труп, извергнутый волной,</v><c></c> <v><m></m>В броне медяной озарился.</v><c></c> <v><m></m>Носились тучи, дождь шумел,</v><c></c> <v><m></m>И молнии еще сверкали,</v><c></c> <v><m></m>И гром вдали еще гремел,</v><c></c> <v><m></m>И ветры в дебрях бушевали.</v><c></c></z> <cr>1821</cr> </pmm></pms></div>
4265
После полудня стало так жарко, что пассажиры I-го и II-го классов один за другим перебрались на верхнюю палубу. Несмотря на безветрие, вся поверхность реки кипела мелкой дрожащей зыбью, в которой нестерпимо ярко дробились солнечные лучи, производя впечатление бесчисленного множества серебряных шариков, невысоко подпрыгивающих на воде. Только на отмелях, там, где берег длинным мысом врезался в реку, вода огибала его неподвижной лентой, спокойно синевшей среди этой блестящей ряби. На небе, побледневшем от солнечного жара и света, не было ни одной тучки, но на пыльном горизонте, как раз над сизой и зубчатой полосой дальнего леса, кое-где протянулись тонкие белые облачка, отливавшие по краям, как мазки расплавленного металла. Черный дым, не подымаясь над низкой закоптелой трубой, стлался за пароходом длинным грязным хвостом. Покромцевы, муж и жена, тоже вышли на палубу. Их вовсе не стесняло окружавшее многолюдное и совершенно незнакомое общество; наоборот, они в нем чувствовали себя еще ближе, еще теснее друг к другу. Они были женаты уже три месяца — именно такой срок, после которого молодые супруги особенно охотно посещают театры, гулянья и балы, где, затерявшись в толпе чужих людей, они глубже и острее чувствуют взаимную близость, обратившуюся в привычку за время медового месяца. Лишь изредка они обменивались незначительным односложным замечанием, улыбкой или долгим взглядом. И он и она испытывали то полное, ленивое и сладкое счастье, которое дает только путешествие, сопровождаемое молодостью и беззаботной удовлетворенной любовью. Снизу, из машинного отделения, вместе с теплым запахом нефти, доносилось непрерывное шипение, мягкие удары работающих поршней и какие-то глубокие, правильные вздохи, в такт которым так же размеренно вздрагивала деревянная палуба «Ястреба». Под колесами парохода клокотала вода, выбрасывая сердитые бугры белой пены. За кормой, торопливо догоняя ее, бежали ряды длинных, широких волн; белые курчавые гребни неожиданно вскипали на их мутно-зеленой вершине и, плавно опустившись вниз, вдруг таяли, точно прятались под воду. Расходясь по реке все шире, все дальше, волны набегали на берег, колебали и пригибали к земле жидкие кусты ивняка и, разбившись с шумным плеском и пеною об откос, бежали назад, обнажая мокрую песчаную отмель, всю изъеденную прибоем. Кое-где на кустах висели длинные рыбачьи сети. Чайки с пронзительным криком летели навстречу пароходу, сверкая на солнце при каждом взмахе своих широких, изогнутых крыльев. Изредка на болотистом берегу виднелась серая цапля, стоявшая в важной и задумчивой позе на своих длинных красноватых ногах. Но это однообразие не прискучивало Вере Львовне и не утомляло ее, потому что на весь божий мир она глядела сквозь радужную пелену тихого очарованья, переполнявшего ее душу. Ей все казалось милым и дорогим: и «наш» пароход — необыкновенно чистенький и быстрый пароход! — и «наш» капитан — здоровенный толстяк в парусиновой паре и клеенчатом картузе, с багровым лицом, сизым носом и звериным голосом, давно охрипшим от непогод, оранья и пьянства, — «наш» лоцман — красивый, чернобородый мужик в красной рубахе, который вертел в своей стеклянной будочке колесо штурвала, в то время как его острые, прищуренные глаза твердо и неподвижно смотрели вдаль. Слегка облокотившись на проволочную сетку, Вера Львовна с наслаждением глядела, как играли в волнах белые барашки, а в голове ее под размеренные вздохи машины звучал мотив какой-то самодельной польки, и с этим мотивом в странную гармонию сливались и шум воды под колесами и дребезжание чашек в буфете... Иногда навстречу «Ястребу» попадался буксирный пароход, тащивший за собою на толстом канате длинную вереницу низких, неуклюжих барок. Тогда оба парохода начинали угрожающе реветь, что заставляло Веру Львовну с испуганным видом зажмуривать глаза и затыкать уши... Вдали показывалась пристань — маленький красный домик, выстроенный на барке. Капитан, приложивши рот к медному рупору, проведенному в машинное отделение, кричал командные слова, и его голос казался выходящим из глубокой бочки. «Самый малый! Ступ! Задний ход! Сту-уп!..» С нижней палубы выбрасывали канат, и он, развиваясь в воздухе, с грохотом падал на крышу пристани. Матросы по дрожащим сходням выносили на берег громадные кули и мешки, сгибаясь под их тяжестью и придерживая их железными крюками. Около станции толпились бабы и девчонки в красных сарафанах; они навязчиво предлагали пассажирам вялую малину, бутылки с кипяченым молоком, соленую рыбу и баранину. Ямские лошади, над которыми вились тучи слепней, нетерпеливо позвякивали бубенчиками и колокольцами... Жара понемногу спадала. От воды поднялся легкий ветерок. Солнце садилось в пожаре пурпурного пламени и растопленного золота; когда же яркие краски зари потухли, то весь горизонт осветился ровным пыльно-розовым сиянием. Наконец и это сияние померкло, и только невысоко над землей, в том месте, где закатилось солнце, осталась неясная длинная розовая полоска, незаметно переходившая наверху в нежный голубоватый оттенок вечернего неба, а внизу в тяжелую сизоватую мглу, подымавшуюся от земли. Воздух сгустился, похолодел. Откуда-то донесся и скользнул по палубе слабый запах меда и сырой травы. На востоке, за волнистой линией холмов, разрастался темно-золотой свет луны, готовой взойти. Она показалась сначала только одним краешком и потом выплыла — большая, огненно-красная и как будто бы приплюснутая сверху. На пароходе зажгли электричество и засветили на бортах сигнальные фонари. Из трубы валили длинным снопом и стлались за пароходом, тая в воздухе, красные искры. Вода казалась светлее неба и уже не кипела больше. Она успокоилась, затихла, и волны от парохода расходились по ней такие чистые и гладкие, как будто бы они рождались и застывали в жидком стекле. Луна поднялась еще выше и побледнела; диск ее сделался правильным и блестящим, как отполированный серебряный щит. По воде протянулся от берега к пароходу и заиграл золотыми блестками и струйками длинный дрожащий столб. Становилось свежо. Покромцев заметил, что жена его два раза содрогнулась плечами и спиной под своим шерстяным платком, и, нагнувшись к ней, спросил: — Птичка моя, тебе не холодно? Может быть, пойдем в каюту? Вера Львовна подняла голову и посмотрела на мужа. Его лицо при лунном свете стало бледнее обыкновенного, пушистые усы и остроконечная бородка вырисовывались резче, а глаза удлинились и приняли странное, нежное выражение. — Нет, нет... не беспокойся, милый... Мне очень хорошо, — ответила она. Она не чувствовала холода, но ее охватила та щемящая томная жуть, которая овладевает нервными людьми в яркие лунные ночи, когда небо кажется холодной и огромной пустыней. Низкие берега, бежавшие мимо парохода, были молчаливы и печальны, прибрежные леса, окутанные влажным мраком, казались страшными... У Веры Львовны вдруг явилось непреодолимое желание прильнуть как можно ближе к своему мужу, спрятать голову на сильной груди этого близкого человека, согреться его теплотой... Он, точно угадывая ее мимолетное желание, тихо обвил ее половиной своего широкого пальто, и они оба затихли, прижавшись друг к другу, и, касаясь друг друга головами, слились в один грациозный темный силуэт, между тем как луна бросала яркие серебряные пятна на их плечи и на очертание их фигур. Пароход стал двигаться осторожнее, из боязни наткнуться на мель... Матросы на носу измеряли глубину реки, и в ночном воздухе отчетливо звучали их протяжные восклицания: «Ше-есть!.. Шесть с половинной! Во-осемь!.. По-од таба-ак!.. Се-мь!» В этих высоких стонущих звуках слышалось то же уныние, каким были полны темные, печальные берега и холодное небо. Но под плащом было очень тепло, и, крепко прижимаясь к любимому человеку, Вера Львовна еще глубже ощущала свое счастье. На правом берегу показались смутные очертания высокой горы с легкой, резной, деревянной беседкой на самой вершине. Беседка была ярко освещена, и внутри ее двигались люди. Видно было, как, услышав шум приближающегося парохода, они подходили к перилам и, облокотившись на них, глядели вниз. — Ах, Володя, посмотри, какая прелесть! — воскликнула Вера Львовна. — Совсем кружевная беседка... Вот бы нам с тобой здесь пожить... — Я здесь провел целое лето, — сказал Покромцев. — Да? Неужели? Это, наверно, чье-нибудь имение? — Князей Ширковых. Очень богатые люди... Она не видела его лица, но чувствовала, что, произнося эти слова, он слегка разглаживает концами пальцев свои усы и что в его голосе звучит улыбка воспоминания. — Когда же ты был там? Ты мне ничего о них не рассказывал... Что они за люди? — Люди?.. Как тебе сказать?.. Ни дурные, ни хорошие... Веселые люди... Он замолчал, продолжая улыбаться своим воспоминаниям. Тогда Вера Львовна сказала: — Ты смеешься... Ты, верно, вспомнил что-нибудь интересное? — О нет... Ничего... Ровно ничего интересного, — возразил Покромцев и крепче обнял талию жены. — Так... маленькие глупости... не стоит и вспоминать. Вера Львовна не хотела больше расспрашивать, но Покромцев начал говорить сам. Ему приятно было, что его жена узна̀ет, в какой широкой барской обстановке ему приходилось жить. Это щекотало мелочным, но приятным образом его самолюбие. Ширковы жили летом в своем имении, точь-в-точь как английские лорды. Правда, сам Покромцев был там только репетитором, но он сумел себя поставить так, что с ним обращались как со своим, даже больше того, — как с близким человеком. Ведь настоящих светских людей всего скорее и узнаешь именно по их очаровательной простоте. Лето промелькнуло удивительно быстро и весело: лаун-теннис, пикники, шарады, спектакли, прогулки верхом... К обеду все собирались по звуку гонга, непременно во фраках и белых галстуках, — одним словом, самое утонченное соединение строгого этикета с простотой и прекрасных манер с непринужденным весельем. Конечно, в такой жизни есть и свои недостатки, но пожить ею хоть одно лето — и то чрезвычайно приятно. Вера Львовна слушала его, не прерывая ни одним словом и в то же время испытывая нехорошее, похожее на ревность чувство. Ей было больно думать, что у него в памяти остался хоть один счастливый момент из его прежней жизни, не уничтоженный, не сглаженный их теперешним общим счастьем. Беседка вдруг точно спряталась за поворотом. Вера Львовна молчала, а Покромцев, увлеченный своими воспоминаниями, продолжал: — Ну, конечно, играли в любовь, без этого на даче нельзя. Все играли, начиная со старого князя и кончая безусыми лицеистами, моими учениками. И все друг другу покровительствовали, смотрели сквозь пальцы. — А ты? Ты тоже... ухаживал за кем-нибудь? — спросила Вера Львовна неестественно спокойным тоном. Он провел рукой по усам. Этот самодовольный, так хорошо знакомый Вере Львовне жест вдруг показался ей пошлым. — Н-да... и я тоже. У меня вышел маленький роман с княжной Кэт. Очень смешной роман и, пожалуй, если хочешь, даже немного безнравственный. Понимаешь: девице еще и шестнадцати лет не исполнилось, но развязность, самоуверенность и прочее — просто удивительные. Она мне прямо изложила свой взгляд. «Мне, говорит, здесь скучно, потому что я ни одного дня не могу прожить без сознания, что в меня все кругом влюблены. Вы один здесь только мне и нравитесь. Вы недурны собой, с вами можно разговаривать, ну и так далее. Вы, конечно, понимаете, что женой вашей я быть не могу, но почему же нам не провести это лето весело и приятно?» — Ну и что же? Было весело? — спросила Вера Львовна, стараясь говорить небрежно, и сама испугалась своего внезапно охрипшего голоса. Этот голос заставил Покромцева насторожиться. Как бы извиняясь за то, что причинил ей боль, он притянул к себе голову жены и прикоснулся губами к ее виску. Но какое-то подлое, неудержимое влечение, копошившееся в его душе, какое-то смутное и гадкое чувство, похожее на хвастливое молодечество, тянуло его рассказывать дальше. — Вот мы и играли в любовь с этим подлетком и в конце лета расстались. Она совсем равнодушно благодарила меня за то, что я помог ей не скучать, и жалела, что не встретилась со мною, уже выйдя замуж. Впрочем, она, по ее словам, не теряла надежды встретиться со мною впоследствии. И он прибавил с деланным смехом: — Вообще, эта история составляет для меня одно из самых неприятных воспоминаний. Ведь правда, Верочка, гадко все это? Вера Львовна не ответила ему. Покромцев почувствовал к ней жалость и стал раскаиваться в своей откровенности. Желая загладить неприятное впечатление, он еще раз поцеловал жену в щеку... Вера Львовна не сопротивлялась, но и не ответила на поцелуй... Странное, мучительное и самой ей неясное чувство овладело ее душой. Тут была отчасти и ревность к прошедшему, — самый ужасный вид ревности, — но была только отчасти. Вера Львовна давно слышала и знала, что у каждого мужчины бывают до женитьбы интрижки и связи, что то, что для женщины составляет огромное событие, для мужчины является простым случаем, и что с этим ужасным порядком вещей надо поневоле мириться. Было тут и негодование на ту унизительную и развратную роль, которая выпала в этом романе на долю ее мужа, но Вера Львовна вспомнила, что и ее поцелуи с ним, когда они еще были женихом и невестой, не всегда носили невинный и чистый характер. Страшнее всего в этом новом чувстве было сознание того, что Владимир Иванович вдруг сделался для своей жены чужим, далеким человеком и что их прежняя близость никогда уже не может возвратиться. «Зачем он мне рассказывал всю эту гадость? — мучительно думала она, стискивая и терзая свои похолодевшие руки. — Он перевернул всю мою душу и наполнил ее грязью, но что же я могу ему сказать на это? Как я узнаю, что он испытывал во время своего рассказа? Сожаление о прошлом? Нехорошее волнение? Гадливость? (Нет, уж во всяком случае не гадливость: тон у него был самодовольный, хотя он и старался это скрыть)... Надежду опять встретиться когда-нибудь с этой Кэт? А почему же и не так? Если я спрошу его об этом, он, конечно, поспешит меня успокоить, но как проникнуть в самую глубь его души, в самые отдаленные изгибы его сознания? По чему я могу узнать, что, говоря со мной искренно и правдиво, он в то же время не обманывает — и, может быть, совершенно невольно — своей совести? О! Чего бы я ни дала за возможность хоть один только миг пожить его внутренней, чужой для меня жизнью, подслушать все оттенки его мысли, подсмотреть, что делается в этом сердце...» И это страстное влечение слиться мыслью, отожествиться с другим человеком, приняло такие огромные размеры, что Вера Львовна, нечаянно для самой себя, крепко прижалась головой к голове мужа, точно желая проникнуть, войти в его существо. Но он не понял этого невольного движения и подумал, что жена просто хочет к нему приласкаться, как озябшая кошечка. Он пощекотал ее усами по щеке и сказал тоном, каким говорят с балованными детьми: — Веруся бай-бай хочет? Верусенька озябла? Пойдем в каютку, Верусенька? Она молча поднялась, кутаясь в свой платок. — Верусенька на нас ни за что не сердится? — спросил Покромцев тем же сладким голосом. Вера Львовна отрицательно покачала головой. Но перед трапом, ведущим в каюты, она остановилась и сказала: — Послушай, Володя, тебе ни разу не приходило в голову, что никогда, понимаешь, никогда двое людей не поймут вполне друг друга?.. Какими бы тесными узами они ни были связаны?.. Он чувствовал себя немного виноватым и потому пробормотал со смехом: — Ну вот, Верунчик, какую философию развела... Разве мы с тобой не понимаем друг друга? В каюте он скоро заснул тихим сном здорового сытого человека. Его дыхания не было слышно, и лицо приняло детское выражение. Но Вера Львовна не могла спать. Ей стало душно в тесной каюте, и прикосновение бархатной обивки дивана раздражало кожу ее рук и шеи. Она встала, чтобы опять выйти на палубу. — Ты куда, мамуся? — спросил Покромцев, разбуженный шелестом ее юбок. — Лежи, лежи, я сейчас приду. Я еще минутку посижу на палубе, — ответила она, делая ему рукою знак, чтобы он не вставал. Ей хотелось остаться одной и думать. Присутствие мужа, даже спящего, стесняло ее. Выйдя на палубу, она невольно села на то же самое место, где сидела раньше. Небо стало еще холоднее, а вода потемнела и потеряла свою прозрачность. То и дело легкие тучки, похожие на пушистые комки ваты, набегали на светлый круг луны и вдруг окрашивались причудливым золотым сиянием. Печальные, низкие и темные берега так же молчаливо бежали мимо парохода. Вере Львовне было жутко и тоскливо. Она впервые в своей жизни натолкнулась сегодня на ужасное сознание, приходящее рано или поздно в голову каждого чуткого, вдумчивого человека, — на сознание той неумолимой, непроницаемой преграды, которая вечно стоит между двумя близкими людьми. «Что же я о нем знаю? — шепотом спрашивала себя Вера Львовна, сжимая руками горячий лоб. — Что я знаю о моем муже, об этом человеке, с которым я вместе и ем, и пью, и сплю и с которым всю жизнь должна пройти вместе? Положим, я знаю, что он красив, что он любит свою физическую силу и холит свои мускулы, что он музыкален, что он читает стихи нараспев, знаю даже больше, — знаю его ласковые слова, знаю, как он целуется, знаю пять или шесть его привычек... Ну, а больше? Что же я больше-то знаю о нем? Известно ли мне, какой след оставили в его сердце и уме его прежние увлечения? Могу ли я отгадать у него те моменты, когда человек во время смеха внутренно страдает или когда наружной, лицемерной печалью прикрывает злорадство? Как разобраться во всех этих тонких изворотах чужой мысли, в этом чудовищном вихре чувств и желаний, который постоянно, быстро и неуловимо несется в душе постороннего человека?» Внезапно она почувствовала такую глубокую внутреннюю тоску, такое щемящее сознание своего вечного одиночества, что ей захотелось плакать. Она вспомнила свою мать, братьев, меньшую сестру. Разве и они не так же чужды ей, как чужд этот красивый брюнет с нежной улыбкой и ласковыми глазами, который называется ее мужем? Разве сможет она когда-нибудь так взглянуть на мир, как они глядят, увидеть то, что они видят, почувствовать, что они чувствуют?.. Около четырех часов утра Покромцев проснулся и был очень удивлен, не видя на противоположном диване своей жены. Он быстро оделся и, позевывая и вздрагивая от утреннего холодка, вышел на палубу. Солнце еще не всходило, но половина неба уже была залита бледным розовым светом. Прозрачная и спокойная река лежала, точно громадное зеркало в зеленой влажной раме оживших, орошенных лугов. Легкие розовые морщины слегка бороздили ее гладкую поверхность, а пена под пароходными колесами казалась молочно-розовой. На правом берегу молодой березовый лес с его частым строем тонких, прямых, белых стволов был окутан, точно тонкой кисеей, легким покровом тумана. Сизая, тяжелая туча, низко повисшая на востоке, одна только боролась с сияющим торжеством нарядного летнего утра. Но и на ней уже брызнули, точно кровавые потоки, темно-красные штрихи. Вера Львовна сидела на том же месте, облокотясь руками на решетку и положив на них отяжелевшую голову. Покромцев подошел к ней и, обняв ее, напыщенно продекламировал голосом, разбухшим от здорового сна: — «Вышла из мрака младая, с перстами пурпурными Эос...» Но когда он увидел ее серьезное, заплаканное лицо, он точно поперхнулся последним словом. — Верусенька, что с тобой? Что такое, моя дорогая? Но она уже приготовилась к этому вопросу. Она так много передумала за эту ночь, что пришла к единственному разумному и холодному решению: надо жить, как все, надо подчиняться обстоятельствам, надо даже лгать, если нельзя говорить правду. И она ответила, виновато и растерянно улыбаясь: — Ничего, мой милый. Просто — у меня бессонница... После полудня стало так жарко, что пассажиры I-го и II-го классов один за другим перебрались на верхнюю палубу. Несмотря на безветрие, вся поверхность реки кипела мелкой дрожащей зыбью, в которой нестерпимо ярко дробились солнечные лучи, производя впечатление бесчисленного множества серебряных шариков, невысоко подпрыгивающих на воде. Только на отмелях, там, где берег длинным мысом врезался в реку, вода огибала его неподвижной лентой, спокойно синевшей среди этой блестящей ряби. На небе, побледневшем от солнечного жара и света, не было ни одной тучки, но на пыльном горизонте, как раз над сизой и зубчатой полосой дальнего леса, кое-где протянулись тонкие белые облачка, отливавшие по краям, как мазки расплавленного металла. Черный дым, не подымаясь над низкой закоптелой трубой, стлался за пароходом длинным грязным хвостом. Покромцевы, муж и жена, тоже вышли на палубу. Их вовсе не стесняло окружавшее многолюдное и совершенно незнакомое общество; наоборот, они в нем чувствовали себя еще ближе, еще теснее друг к другу. Они были женаты уже три месяца — именно такой срок, после которого молодые супруги особенно охотно посещают театры, гулянья и балы, где, затерявшись в толпе чужих людей, они глубже и острее чувствуют взаимную близость, обратившуюся в привычку за время медового месяца. Лишь изредка они обменивались незначительным односложным замечанием, улыбкой или долгим взглядом. И он и она испытывали то полное, ленивое и сладкое счастье, которое дает только путешествие, сопровождаемое молодостью и беззаботной удовлетворенной любовью. Снизу, из машинного отделения, вместе с теплым запахом нефти, доносилось непрерывное шипение, мягкие удары работающих поршней и какие-то глубокие, правильные вздохи, в такт которым так же размеренно вздрагивала деревянная палуба «Ястреба». Под колесами парохода клокотала вода, выбрасывая сердитые бугры белой пены. За кормой, торопливо догоняя ее, бежали ряды длинных, широких волн; белые курчавые гребни неожиданно вскипали на их мутно-зеленой вершине и, плавно опустившись вниз, вдруг таяли, точно прятались под воду. Расходясь по реке все шире, все дальше, волны набегали на берег, колебали и пригибали к земле жидкие кусты ивняка и, разбившись с шумным плеском и пеною об откос, бежали назад, обнажая мокрую песчаную отмель, всю изъеденную прибоем. Кое-где на кустах висели длинные рыбачьи сети. Чайки с пронзительным криком летели навстречу пароходу, сверкая на солнце при каждом взмахе своих широких, изогнутых крыльев. Изредка на болотистом берегу виднелась серая цапля, стоявшая в важной и задумчивой позе на своих длинных красноватых ногах. Но это однообразие не прискучивало Вере Львовне и не утомляло ее, потому что на весь божий мир она глядела сквозь радужную пелену тихого очарованья, переполнявшего ее душу. Ей все казалось милым и дорогим: и «наш» пароход — необыкновенно чистенький и быстрый пароход! — и «наш» капитан — здоровенный толстяк в парусиновой паре и клеенчатом картузе, с багровым лицом, сизым носом и звериным голосом, давно охрипшим от непогод, оранья и пьянства, — «наш» лоцман — красивый, чернобородый мужик в красной рубахе, который вертел в своей стеклянной будочке колесо штурвала, в то время как его острые, прищуренные глаза твердо и неподвижно смотрели вдаль. Слегка облокотившись на проволочную сетку, Вера Львовна с наслаждением глядела, как играли в волнах белые барашки, а в голове ее под размеренные вздохи машины звучал мотив какой-то самодельной польки, и с этим мотивом в странную гармонию сливались и шум воды под колесами и дребезжание чашек в буфете... Иногда навстречу «Ястребу» попадался буксирный пароход, тащивший за собою на толстом канате длинную вереницу низких, неуклюжих барок. Тогда оба парохода начинали угрожающе реветь, что заставляло Веру Львовну с испуганным видом зажмуривать глаза и затыкать уши... Вдали показывалась пристань — маленький красный домик, выстроенный на барке. Капитан, приложивши рот к медному рупору, проведенному в машинное отделение, кричал командные слова, и его голос казался выходящим из глубокой бочки. «Самый малый! Ступ! Задний ход! Сту-уп!..» С нижней палубы выбрасывали канат, и он, развиваясь в воздухе, с грохотом падал на крышу пристани. Матросы по дрожащим сходням выносили на берег громадные кули и мешки, сгибаясь под их тяжестью и придерживая их железными крюками. Около станции толпились бабы и девчонки в красных сарафанах; они навязчиво предлагали пассажирам вялую малину, бутылки с кипяченым молоком, соленую рыбу и баранину. Ямские лошади, над которыми вились тучи слепней, нетерпеливо позвякивали бубенчиками и колокольцами... Жара понемногу спадала. От воды поднялся легкий ветерок. Солнце садилось в пожаре пурпурного пламени и растопленного золота; когда же яркие краски зари потухли, то весь горизонт осветился ровным пыльно-розовым сиянием. Наконец и это сияние померкло, и только невысоко над землей, в том месте, где закатилось солнце, осталась неясная длинная розовая полоска, незаметно переходившая наверху в нежный голубоватый оттенок вечернего неба, а внизу в тяжелую сизоватую мглу, подымавшуюся от земли. Воздух сгустился, похолодел. Откуда-то донесся и скользнул по палубе слабый запах меда и сырой травы. На востоке, за волнистой линией холмов, разрастался темно-золотой свет луны, готовой взойти. Она показалась сначала только одним краешком и потом выплыла — большая, огненно-красная и как будто бы приплюснутая сверху. На пароходе зажгли электричество и засветили на бортах сигнальные фонари. Из трубы валили длинным снопом и стлались за пароходом, тая в воздухе, красные искры. Вода казалась светлее неба и уже не кипела больше. Она успокоилась, затихла, и волны от парохода расходились по ней такие чистые и гладкие, как будто бы они рождались и застывали в жидком стекле. Луна поднялась еще выше и побледнела; диск ее сделался правильным и блестящим, как отполированный серебряный щит. По воде протянулся от берега к пароходу и заиграл золотыми блестками и струйками длинный дрожащий столб. Становилось свежо. Покромцев заметил, что жена его два раза содрогнулась плечами и спиной под своим шерстяным платком, и, нагнувшись к ней, спросил: — Птичка моя, тебе не холодно? Может быть, пойдем в каюту? Вера Львовна подняла голову и посмотрела на мужа. Его лицо при лунном свете стало бледнее обыкновенного, пушистые усы и остроконечная бородка вырисовывались резче, а глаза удлинились и приняли странное, нежное выражение. — Нет, нет... не беспокойся, милый... Мне очень хорошо, — ответила она. Она не чувствовала холода, но ее охватила та щемящая томная жуть, которая овладевает нервными людьми в яркие лунные ночи, когда небо кажется холодной и огромной пустыней. Низкие берега, бежавшие мимо парохода, были молчаливы и печальны, прибрежные леса, окутанные влажным мраком, казались страшными... У Веры Львовны вдруг явилось непреодолимое желание прильнуть как можно ближе к своему мужу, спрятать голову на сильной груди этого близкого человека, согреться его теплотой... Он, точно угадывая ее мимолетное желание, тихо обвил ее половиной своего широкого пальто, и они оба затихли, прижавшись друг к другу, и, касаясь друг друга головами, слились в один грациозный темный силуэт, между тем как луна бросала яркие серебряные пятна на их плечи и на очертание их фигур. Пароход стал двигаться осторожнее, из боязни наткнуться на мель... Матросы на носу измеряли глубину реки, и в ночном воздухе отчетливо звучали их протяжные восклицания: «Ше-есть!.. Шесть с половинной! Во-осемь!.. По-од таба-ак!.. Се-мь!» В этих высоких стонущих звуках слышалось то же уныние, каким были полны темные, печальные берега и холодное небо. Но под плащом было очень тепло, и, крепко прижимаясь к любимому человеку, Вера Львовна еще глубже ощущала свое счастье. На правом берегу показались смутные очертания высокой горы с легкой, резной, деревянной беседкой на самой вершине. Беседка была ярко освещена, и внутри ее двигались люди. Видно было, как, услышав шум приближающегося парохода, они подходили к перилам и, облокотившись на них, глядели вниз. — Ах, Володя, посмотри, какая прелесть! — воскликнула Вера Львовна. — Совсем кружевная беседка... Вот бы нам с тобой здесь пожить... — Я здесь провел целое лето, — сказал Покромцев. — Да? Неужели? Это, наверно, чье-нибудь имение? — Князей Ширковых. Очень богатые люди... Она не видела его лица, но чувствовала, что, произнося эти слова, он слегка разглаживает концами пальцев свои усы и что в его голосе звучит улыбка воспоминания. — Когда же ты был там? Ты мне ничего о них не рассказывал... Что они за люди? — Люди?.. Как тебе сказать?.. Ни дурные, ни хорошие... Веселые люди... Он замолчал, продолжая улыбаться своим воспоминаниям. Тогда Вера Львовна сказала: — Ты смеешься... Ты, верно, вспомнил что-нибудь интересное? — О нет... Ничего... Ровно ничего интересного, — возразил Покромцев и крепче обнял талию жены. — Так... маленькие глупости... не стоит и вспоминать. Вера Львовна не хотела больше расспрашивать, но Покромцев начал говорить сам. Ему приятно было, что его жена узна̀ет, в какой широкой барской обстановке ему приходилось жить. Это щекотало мелочным, но приятным образом его самолюбие. Ширковы жили летом в своем имении, точь-в-точь как английские лорды. Правда, сам Покромцев был там только репетитором, но он сумел себя поставить так, что с ним обращались как со своим, даже больше того, — как с близким человеком. Ведь настоящих светских людей всего скорее и узнаешь именно по их очаровательной простоте. Лето промелькнуло удивительно быстро и весело: лаун-теннис, пикники, шарады, спектакли, прогулки верхом... К обеду все собирались по звуку гонга, непременно во фраках и белых галстуках, — одним словом, самое утонченное соединение строгого этикета с простотой и прекрасных манер с непринужденным весельем. Конечно, в такой жизни есть и свои недостатки, но пожить ею хоть одно лето — и то чрезвычайно приятно. Вера Львовна слушала его, не прерывая ни одним словом и в то же время испытывая нехорошее, похожее на ревность чувство. Ей было больно думать, что у него в памяти остался хоть один счастливый момент из его прежней жизни, не уничтоженный, не сглаженный их теперешним общим счастьем. Беседка вдруг точно спряталась за поворотом. Вера Львовна молчала, а Покромцев, увлеченный своими воспоминаниями, продолжал: — Ну, конечно, играли в любовь, без этого на даче нельзя. Все играли, начиная со старого князя и кончая безусыми лицеистами, моими учениками. И все друг другу покровительствовали, смотрели сквозь пальцы. — А ты? Ты тоже... ухаживал за кем-нибудь? — спросила Вера Львовна неестественно спокойным тоном. Он провел рукой по усам. Этот самодовольный, так хорошо знакомый Вере Львовне жест вдруг показался ей пошлым. — Н-да... и я тоже. У меня вышел маленький роман с княжной Кэт. Очень смешной роман и, пожалуй, если хочешь, даже немного безнравственный. Понимаешь: девице еще и шестнадцати лет не исполнилось, но развязность, самоуверенность и прочее — просто удивительные. Она мне прямо изложила свой взгляд. «Мне, говорит, здесь скучно, потому что я ни одного дня не могу прожить без сознания, что в меня все кругом влюблены. Вы один здесь только мне и нравитесь. Вы недурны собой, с вами можно разговаривать, ну и так далее. Вы, конечно, понимаете, что женой вашей я быть не могу, но почему же нам не провести это лето весело и приятно?» — Ну и что же? Было весело? — спросила Вера Львовна, стараясь говорить небрежно, и сама испугалась своего внезапно охрипшего голоса. Этот голос заставил Покромцева насторожиться. Как бы извиняясь за то, что причинил ей боль, он притянул к себе голову жены и прикоснулся губами к ее виску. Но какое-то подлое, неудержимое влечение, копошившееся в его душе, какое-то смутное и гадкое чувство, похожее на хвастливое молодечество, тянуло его рассказывать дальше. — Вот мы и играли в любовь с этим подлетком и в конце лета расстались. Она совсем равнодушно благодарила меня за то, что я помог ей не скучать, и жалела, что не встретилась со мною, уже выйдя замуж. Впрочем, она, по ее словам, не теряла надежды встретиться со мною впоследствии. И он прибавил с деланным смехом: — Вообще, эта история составляет для меня одно из самых неприятных воспоминаний. Ведь правда, Верочка, гадко все это? Вера Львовна не ответила ему. Покромцев почувствовал к ней жалость и стал раскаиваться в своей откровенности. Желая загладить неприятное впечатление, он еще раз поцеловал жену в щеку... Вера Львовна не сопротивлялась, но и не ответила на поцелуй... Странное, мучительное и самой ей неясное чувство овладело ее душой. Тут была отчасти и ревность к прошедшему, — самый ужасный вид ревности, — но была только отчасти. Вера Львовна давно слышала и знала, что у каждого мужчины бывают до женитьбы интрижки и связи, что то, что для женщины составляет огромное событие, для мужчины является простым случаем, и что с этим ужасным порядком вещей надо поневоле мириться. Было тут и негодование на ту унизительную и развратную роль, которая выпала в этом романе на долю ее мужа, но Вера Львовна вспомнила, что и ее поцелуи с ним, когда они еще были женихом и невестой, не всегда носили невинный и чистый характер. Страшнее всего в этом новом чувстве было сознание того, что Владимир Иванович вдруг сделался для своей жены чужим, далеким человеком и что их прежняя близость никогда уже не может возвратиться. «Зачем он мне рассказывал всю эту гадость? — мучительно думала она, стискивая и терзая свои похолодевшие руки. — Он перевернул всю мою душу и наполнил ее грязью, но что же я могу ему сказать на это? Как я узнаю, что он испытывал во время своего рассказа? Сожаление о прошлом? Нехорошее волнение? Гадливость? (Нет, уж во всяком случае не гадливость: тон у него был самодовольный, хотя он и старался это скрыть)... Надежду опять встретиться когда-нибудь с этой Кэт? А почему же и не так? Если я спрошу его об этом, он, конечно, поспешит меня успокоить, но как проникнуть в самую глубь его души, в самые отдаленные изгибы его сознания? По чему я могу узнать, что, говоря со мной искренно и правдиво, он в то же время не обманывает — и, может быть, совершенно невольно — своей совести? О! Чего бы я ни дала за возможность хоть один только миг пожить его внутренней, чужой для меня жизнью, подслушать все оттенки его мысли, подсмотреть, что делается в этом сердце...» И это страстное влечение слиться мыслью, отожествиться с другим человеком, приняло такие огромные размеры, что Вера Львовна, нечаянно для самой себя, крепко прижалась головой к голове мужа, точно желая проникнуть, войти в его существо. Но он не понял этого невольного движения и подумал, что жена просто хочет к нему приласкаться, как озябшая кошечка. Он пощекотал ее усами по щеке и сказал тоном, каким говорят с балованными детьми: — Веруся бай-бай хочет? Верусенька озябла? Пойдем в каютку, Верусенька? Она молча поднялась, кутаясь в свой платок. — Верусенька на нас ни за что не сердится? — спросил Покромцев тем же сладким голосом. Вера Львовна отрицательно покачала головой. Но перед трапом, ведущим в каюты, она остановилась и сказала: — Послушай, Володя, тебе ни разу не приходило в голову, что никогда, понимаешь, никогда двое людей не поймут вполне друг друга?.. Какими бы тесными узами они ни были связаны?.. Он чувствовал себя немного виноватым и потому пробормотал со смехом: — Ну вот, Верунчик, какую философию развела... Разве мы с тобой не понимаем друг друга? В каюте он скоро заснул тихим сном здорового сытого человека. Его дыхания не было слышно, и лицо приняло детское выражение. Но Вера Львовна не могла спать. Ей стало душно в тесной каюте, и прикосновение бархатной обивки дивана раздражало кожу ее рук и шеи. Она встала, чтобы опять выйти на палубу. — Ты куда, мамуся? — спросил Покромцев, разбуженный шелестом ее юбок. — Лежи, лежи, я сейчас приду. Я еще минутку посижу на палубе, — ответила она, делая ему рукою знак, чтобы он не вставал. Ей хотелось остаться одной и думать. Присутствие мужа, даже спящего, стесняло ее. Выйдя на палубу, она невольно села на то же самое место, где сидела раньше. Небо стало еще холоднее, а вода потемнела и потеряла свою прозрачность. То и дело легкие тучки, похожие на пушистые комки ваты, набегали на светлый круг луны и вдруг окрашивались причудливым золотым сиянием. Печальные, низкие и темные берега так же молчаливо бежали мимо парохода. Вере Львовне было жутко и тоскливо. Она впервые в своей жизни натолкнулась сегодня на ужасное сознание, приходящее рано или поздно в голову каждого чуткого, вдумчивого человека, — на сознание той неумолимой, непроницаемой преграды, которая вечно стоит между двумя близкими людьми. «Что же я о нем знаю? — шепотом спрашивала себя Вера Львовна, сжимая руками горячий лоб. — Что я знаю о моем муже, об этом человеке, с которым я вместе и ем, и пью, и сплю и с которым всю жизнь должна пройти вместе? Положим, я знаю, что он красив, что он любит свою физическую силу и холит свои мускулы, что он музыкален, что он читает стихи нараспев, знаю даже больше, — знаю его ласковые слова, знаю, как он целуется, знаю пять или шесть его привычек... Ну, а больше? Что же я больше-то знаю о нем? Известно ли мне, какой след оставили в его сердце и уме его прежние увлечения? Могу ли я отгадать у него те моменты, когда человек во время смеха внутренно страдает или когда наружной, лицемерной печалью прикрывает злорадство? Как разобраться во всех этих тонких изворотах чужой мысли, в этом чудовищном вихре чувств и желаний, который постоянно, быстро и неуловимо несется в душе постороннего человека?» Внезапно она почувствовала такую глубокую внутреннюю тоску, такое щемящее сознание своего вечного одиночества, что ей захотелось плакать. Она вспомнила свою мать, братьев, меньшую сестру. Разве и они не так же чужды ей, как чужд этот красивый брюнет с нежной улыбкой и ласковыми глазами, который называется ее мужем? Разве сможет она когда-нибудь так взглянуть на мир, как они глядят, увидеть то, что они видят, почувствовать, что они чувствуют?.. Около четырех часов утра Покромцев проснулся и был очень удивлен, не видя на противоположном диване своей жены. Он быстро оделся и, позевывая и вздрагивая от утреннего холодка, вышел на палубу. Солнце еще не всходило, но половина неба уже была залита бледным розовым светом. Прозрачная и спокойная река лежала, точно громадное зеркало в зеленой влажной раме оживших, орошенных лугов. Легкие розовые морщины слегка бороздили ее гладкую поверхность, а пена под пароходными колесами казалась молочно-розовой. На правом берегу молодой березовый лес с его частым строем тонких, прямых, белых стволов был окутан, точно тонкой кисеей, легким покровом тумана. Сизая, тяжелая туча, низко повисшая на востоке, одна только боролась с сияющим торжеством нарядного летнего утра. Но и на ней уже брызнули, точно кровавые потоки, темно-красные штрихи. Вера Львовна сидела на том же месте, облокотясь руками на решетку и положив на них отяжелевшую голову. Покромцев подошел к ней и, обняв ее, напыщенно продекламировал голосом, разбухшим от здорового сна: — «Вышла из мрака младая, с перстами пурпурными Эос...» Но когда он увидел ее серьезное, заплаканное лицо, он точно поперхнулся последним словом. — Верусенька, что с тобой? Что такое, моя дорогая? Но она уже приготовилась к этому вопросу. Она так много передумала за эту ночь, что пришла к единственному разумному и холодному решению: надо жить, как все, надо подчиняться обстоятельствам, надо даже лгать, если нельзя говорить правду. И она ответила, виновато и растерянно улыбаясь: — Ничего, мой милый. Просто — у меня бессонница...
А. И. Куприн
Одиночество
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/kuprin/index.html">А. И. Куприн</a>. <a href="/text/4265/index.html">Одиночество</a></div> <div class="author">Александр Куприн</div> <div class="title"><h1>Одиночество</h1></div> <z><o></o>После полудня стало так жарко, что пассажиры I-го и II-го классов один за другим перебрались на верхнюю палубу. Несмотря на безветрие, вся поверхность реки кипела мелкой дрожащей зыбью, в которой нестерпимо ярко дробились солнечные лучи, производя впечатление бесчисленного множества серебряных шариков, невысоко подпрыгивающих на воде. Только на отмелях, там, где берег длинным мысом врезался в реку, вода огибала его неподвижной лентой, спокойно синевшей среди этой блестящей ряби. На небе, побледневшем от солнечного жара и света, не было ни одной тучки, но на пыльном горизонте, как раз над сизой и зубчатой полосой дальнего леса, кое-где протянулись тонкие белые облачка, отливавшие по краям, как мазки расплавленного металла. Черный дым, не подымаясь над низкой закоптелой трубой, стлался за пароходом длинным грязным хвостом.</z> <z><o></o>Покромцевы, муж и жена, тоже вышли на палубу. Их вовсе не стесняло окружавшее многолюдное и совершенно незнакомое общество; наоборот, они в нем чувствовали себя еще ближе, еще теснее друг к другу. Они были женаты уже три месяца — именно такой срок, после которого молодые супруги особенно охотно посещают театры, гулянья и балы, где, затерявшись в толпе чужих людей, они глубже и острее чувствуют взаимную близость, обратившуюся в привычку за время медового месяца. Лишь изредка они обменивались незначительным односложным замечанием, улыбкой или долгим взглядом. И он и она испытывали то полное, ленивое и сладкое счастье, которое дает только путешествие, сопровождаемое молодостью и беззаботной удовлетворенной любовью.</z> <z><o></o>Снизу, из машинного отделения, вместе с теплым запахом нефти, доносилось непрерывное шипение, мягкие удары работающих поршней и какие-то глубокие, правильные вздохи, в такт которым так же размеренно вздрагивала деревянная палуба «Ястреба». Под колесами парохода клокотала вода, выбрасывая сердитые бугры белой пены. За кормой, торопливо догоняя ее, бежали ряды длинных, широких волн; белые курчавые гребни неожиданно вскипали на их мутно-зеленой вершине и, плавно опустившись вниз, вдруг таяли, точно прятались под воду. Расходясь по реке все шире, все дальше, волны набегали на берег, колебали и пригибали к земле жидкие кусты ивняка и, разбившись с шумным плеском и пеною об откос, бежали назад, обнажая мокрую песчаную отмель, всю изъеденную прибоем.</z> <z><o></o>Кое-где на кустах висели длинные рыбачьи сети. Чайки с пронзительным криком летели навстречу пароходу, сверкая на солнце при каждом взмахе своих широких, изогнутых крыльев. Изредка на болотистом берегу виднелась серая цапля, стоявшая в важной и задумчивой позе на своих длинных красноватых ногах.</z> <z><o></o>Но это однообразие не прискучивало Вере Львовне и не утомляло ее, потому что на весь божий мир она глядела сквозь радужную пелену тихого очарованья, переполнявшего ее душу. Ей все казалось милым и дорогим: и «наш» пароход — необыкновенно чистенький и быстрый пароход! — и «наш» капитан — здоровенный толстяк в парусиновой паре и клеенчатом картузе, с багровым лицом, сизым носом и звериным голосом, давно охрипшим от непогод, оранья и пьянства, — «наш» лоцман — красивый, чернобородый мужик в красной рубахе, который вертел в своей стеклянной будочке колесо штурвала, в то время как его острые, прищуренные глаза твердо и неподвижно смотрели вдаль. Слегка облокотившись на проволочную сетку, Вера Львовна с наслаждением глядела, как играли в волнах белые барашки, а в голове ее под размеренные вздохи машины звучал мотив какой-то самодельной польки, и с этим мотивом в странную гармонию сливались и шум воды под колесами и дребезжание чашек в буфете...</z> <z><o></o>Иногда навстречу «Ястребу» попадался буксирный пароход, тащивший за собою на толстом канате длинную вереницу низких, неуклюжих барок. Тогда оба парохода начинали угрожающе реветь, что заставляло Веру Львовну с испуганным видом зажмуривать глаза и затыкать уши...</z> <z><o></o>Вдали показывалась пристань — маленький красный домик, выстроенный на барке. Капитан, приложивши рот к медному рупору, проведенному в машинное отделение, кричал командные слова, и его голос казался выходящим из глубокой бочки. «Самый малый! Ступ! Задний ход! Сту-уп!..» С нижней палубы выбрасывали канат, и он, развиваясь в воздухе, с грохотом падал на крышу пристани. Матросы по дрожащим сходням выносили на берег громадные кули и мешки, сгибаясь под их тяжестью и придерживая их железными крюками. Около станции толпились бабы и девчонки в красных сарафанах; они навязчиво предлагали пассажирам вялую малину, бутылки с кипяченым молоком, соленую рыбу и баранину. Ямские лошади, над которыми вились тучи слепней, нетерпеливо позвякивали бубенчиками и колокольцами...</z> <z><o></o>Жара понемногу спадала. От воды поднялся легкий ветерок. Солнце садилось в пожаре пурпурного пламени и растопленного золота; когда же яркие краски зари потухли, то весь горизонт осветился ровным пыльно-розовым сиянием. Наконец и это сияние померкло, и только невысоко над землей, в том месте, где закатилось солнце, осталась неясная длинная розовая полоска, незаметно переходившая наверху в нежный голубоватый оттенок вечернего неба, а внизу в тяжелую сизоватую мглу, подымавшуюся от земли. Воздух сгустился, похолодел. Откуда-то донесся и скользнул по палубе слабый запах меда и сырой травы. На востоке, за волнистой линией холмов, разрастался темно-золотой свет луны, готовой взойти. Она показалась сначала только одним краешком и потом выплыла — большая, огненно-красная и как будто бы приплюснутая сверху.</z> <z><o></o>На пароходе зажгли электричество и засветили на бортах сигнальные фонари. Из трубы валили длинным снопом и стлались за пароходом, тая в воздухе, красные искры. Вода казалась светлее неба и уже не кипела больше. Она успокоилась, затихла, и волны от парохода расходились по ней такие чистые и гладкие, как будто бы они рождались и застывали в жидком стекле. Луна поднялась еще выше и побледнела; диск ее сделался правильным и блестящим, как отполированный серебряный щит. По воде протянулся от берега к пароходу и заиграл золотыми блестками и струйками длинный дрожащий столб.</z> <z><o></o>Становилось свежо. Покромцев заметил, что жена его два раза содрогнулась плечами и спиной под своим шерстяным платком, и, нагнувшись к ней, спросил:</z> <z><o></o>— Птичка моя, тебе не холодно? Может быть, пойдем в каюту?</z> <z><o></o>Вера Львовна подняла голову и посмотрела на мужа. Его лицо при лунном свете стало бледнее обыкновенного, пушистые усы и остроконечная бородка вырисовывались резче, а глаза удлинились и приняли странное, нежное выражение.</z> <z><o></o>— Нет, нет... не беспокойся, милый... Мне очень хорошо, — ответила она.</z> <z><o></o>Она не чувствовала холода, но ее охватила та щемящая томная жуть, которая овладевает нервными людьми в яркие лунные ночи, когда небо кажется холодной и огромной пустыней. Низкие берега, бежавшие мимо парохода, были молчаливы и печальны, прибрежные леса, окутанные влажным мраком, казались страшными...</z> <z><o></o>У Веры Львовны вдруг явилось непреодолимое желание прильнуть как можно ближе к своему мужу, спрятать голову на сильной груди этого близкого человека, согреться его теплотой...</z> <z><o></o>Он, точно угадывая ее мимолетное желание, тихо обвил ее половиной своего широкого пальто, и они оба затихли, прижавшись друг к другу, и, касаясь друг друга головами, слились в один грациозный темный силуэт, между тем как луна бросала яркие серебряные пятна на их плечи и на очертание их фигур.</z> <z><o></o>Пароход стал двигаться осторожнее, из боязни наткнуться на мель... Матросы на носу измеряли глубину реки, и в ночном воздухе отчетливо звучали их протяжные восклицания: «Ше-есть!.. Шесть с половинной! Во-осемь!.. По-од таба-ак!.. Се-мь!» В этих высоких стонущих звуках слышалось то же уныние, каким были полны темные, печальные берега и холодное небо. Но под плащом было очень тепло, и, крепко прижимаясь к любимому человеку, Вера Львовна еще глубже ощущала свое счастье.</z> <z><o></o>На правом берегу показались смутные очертания высокой горы с легкой, резной, деревянной беседкой на самой вершине. Беседка была ярко освещена, и внутри ее двигались люди. Видно было, как, услышав шум приближающегося парохода, они подходили к перилам и, облокотившись на них, глядели вниз.</z> <z><o></o>— Ах, Володя, посмотри, какая прелесть! — воскликнула Вера Львовна. — Совсем кружевная беседка... Вот бы нам с тобой здесь пожить...</z> <z><o></o>— Я здесь провел целое лето, — сказал Покромцев.</z> <z><o></o>— Да? Неужели? Это, наверно, чье-нибудь имение?</z> <z><o></o>— Князей Ширковых. Очень богатые люди...</z> <z><o></o>Она не видела его лица, но чувствовала, что, произнося эти слова, он слегка разглаживает концами пальцев свои усы и что в его голосе звучит улыбка воспоминания.</z> <z><o></o>— Когда же ты был там? Ты мне ничего о них не рассказывал... Что они за люди?</z> <z><o></o>— Люди?.. Как тебе сказать?.. Ни дурные, ни хорошие... Веселые люди...</z> <z><o></o>Он замолчал, продолжая улыбаться своим воспоминаниям. Тогда Вера Львовна сказала:</z> <z><o></o>— Ты смеешься... Ты, верно, вспомнил что-нибудь интересное?</z> <z><o></o>— О нет... Ничего... Ровно ничего интересного, — возразил Покромцев и крепче обнял талию жены. — Так... маленькие глупости... не стоит и вспоминать.</z> <z><o></o>Вера Львовна не хотела больше расспрашивать, но Покромцев начал говорить сам. Ему приятно было, что его жена узна̀ет, в какой широкой барской обстановке ему приходилось жить. Это щекотало мелочным, но приятным образом его самолюбие. Ширковы жили летом в своем имении, точь-в-точь как английские лорды. Правда, сам Покромцев был там только репетитором, но он сумел себя поставить так, что с ним обращались как со своим, даже больше того, — как с близким человеком. Ведь настоящих светских людей всего скорее и узнаешь именно по их очаровательной простоте. Лето промелькнуло удивительно быстро и весело: лаун-теннис, пикники, шарады, спектакли, прогулки верхом... К обеду все собирались по звуку гонга, непременно во фраках и белых галстуках, — одним словом, самое утонченное соединение строгого этикета с простотой и прекрасных манер с непринужденным весельем. Конечно, в такой жизни есть и свои недостатки, но пожить ею хоть одно лето — и то чрезвычайно приятно.</z> <z><o></o>Вера Львовна слушала его, не прерывая ни одним словом и в то же время испытывая нехорошее, похожее на ревность чувство. Ей было больно думать, что у него в памяти остался хоть один счастливый момент из его прежней жизни, не уничтоженный, не сглаженный их теперешним общим счастьем.</z> <z><o></o>Беседка вдруг точно спряталась за поворотом. Вера Львовна молчала, а Покромцев, увлеченный своими воспоминаниями, продолжал:</z> <z><o></o>— Ну, конечно, играли в любовь, без этого на даче нельзя. Все играли, начиная со старого князя и кончая безусыми лицеистами, моими учениками. И все друг другу покровительствовали, смотрели сквозь пальцы.</z> <z><o></o>— А ты? Ты тоже... ухаживал за кем-нибудь? — спросила Вера Львовна неестественно спокойным тоном.</z> <z><o></o>Он провел рукой по усам. Этот самодовольный, так хорошо знакомый Вере Львовне жест вдруг показался ей пошлым.</z> <z><o></o>— Н-да... и я тоже. У меня вышел маленький роман с княжной Кэт. Очень смешной роман и, пожалуй, если хочешь, даже немного безнравственный. Понимаешь: девице еще и шестнадцати лет не исполнилось, но развязность, самоуверенность и прочее — просто удивительные. Она мне прямо изложила свой взгляд. «Мне, говорит, здесь скучно, потому что я ни одного дня не могу прожить без сознания, что в меня все кругом влюблены. Вы один здесь только мне и нравитесь. Вы недурны собой, с вами можно разговаривать, ну и так далее. Вы, конечно, понимаете, что женой вашей я быть не могу, но почему же нам не провести это лето весело и приятно?»</z> <z><o></o>— Ну и что же? Было весело? — спросила Вера Львовна, стараясь говорить небрежно, и сама испугалась своего внезапно охрипшего голоса.</z> <z><o></o>Этот голос заставил Покромцева насторожиться. Как бы извиняясь за то, что причинил ей боль, он притянул к себе голову жены и прикоснулся губами к ее виску. Но какое-то подлое, неудержимое влечение, копошившееся в его душе, какое-то смутное и гадкое чувство, похожее на хвастливое молодечество, тянуло его рассказывать дальше.</z> <z><o></o>— Вот мы и играли в любовь с этим подлетком и в конце лета расстались. Она совсем равнодушно благодарила меня за то, что я помог ей не скучать, и жалела, что не встретилась со мною, уже выйдя замуж. Впрочем, она, по ее словам, не теряла надежды встретиться со мною впоследствии.</z> <z><o></o>И он прибавил с деланным смехом:</z> <z><o></o>— Вообще, эта история составляет для меня одно из самых неприятных воспоминаний. Ведь правда, Верочка, гадко все это?</z> <z><o></o>Вера Львовна не ответила ему. Покромцев почувствовал к ней жалость и стал раскаиваться в своей откровенности. Желая загладить неприятное впечатление, он еще раз поцеловал жену в щеку...</z> <z><o></o>Вера Львовна не сопротивлялась, но и не ответила на поцелуй... Странное, мучительное и самой ей неясное чувство овладело ее душой. Тут была отчасти и ревность к прошедшему, — самый ужасный вид ревности, — но была <i>только</i> отчасти. Вера Львовна давно слышала и знала, что у каждого мужчины бывают до женитьбы интрижки и связи, что то, что для женщины составляет огромное событие, для мужчины является простым случаем, и что с этим ужасным порядком вещей надо поневоле мириться. Было тут и негодование на ту унизительную и развратную роль, которая выпала в этом романе на долю ее мужа, но Вера Львовна вспомнила, что и ее поцелуи с ним, когда они еще были женихом и невестой, не всегда носили невинный и чистый характер. Страшнее всего в этом новом чувстве было сознание того, что Владимир Иванович вдруг сделался для своей жены чужим, далеким человеком и что их прежняя близость никогда уже не может возвратиться.</z> <z><o></o>«Зачем он мне рассказывал всю эту гадость? — мучительно думала она, стискивая и терзая свои похолодевшие руки. — Он перевернул всю мою душу и наполнил ее грязью, но что же я могу ему сказать на это? Как я узнаю, <i>что</i> он испытывал во время своего рассказа? Сожаление о прошлом? Нехорошее волнение? Гадливость? (Нет, уж во всяком случае не гадливость: тон у него был самодовольный, хотя он и старался это скрыть)... Надежду опять встретиться когда-нибудь с этой Кэт? А почему же и не так? Если я спрошу его об этом, он, конечно, поспешит меня успокоить, но как проникнуть в самую глубь его души, в самые отдаленные изгибы его сознания? По чему я могу узнать, что, говоря со мной искренно и правдиво, он в то же время не обманывает — и, может быть, совершенно невольно — своей совести? О! Чего бы я ни дала за возможность хоть один только миг пожить его внутренней, чужой для меня жизнью, подслушать все оттенки его мысли, подсмотреть, что делается в <i>этом</i> сердце...»</z> <z><o></o>И это страстное влечение слиться мыслью, отожествиться с другим человеком, приняло такие огромные размеры, что Вера Львовна, нечаянно для самой себя, крепко прижалась головой к голове мужа, точно желая проникнуть, войти в его существо. Но он не понял этого невольного движения и подумал, что жена просто хочет к нему приласкаться, как озябшая кошечка. Он пощекотал ее усами по щеке и сказал тоном, каким говорят с балованными детьми:</z> <z><o></o>— Веруся бай-бай хочет? Верусенька озябла? Пойдем в каютку, Верусенька?</z> <z><o></o>Она молча поднялась, кутаясь в свой платок.</z> <z><o></o>— Верусенька на нас ни за что не сердится? — спросил Покромцев тем же сладким голосом.</z> <z><o></o>Вера Львовна отрицательно покачала головой. Но перед трапом, ведущим в каюты, она остановилась и сказала:</z> <z><o></o>— Послушай, Володя, тебе ни разу не приходило в голову, что никогда, понимаешь, никогда двое людей не поймут вполне друг друга?.. Какими бы тесными узами они ни были связаны?..</z> <z><o></o>Он чувствовал себя немного виноватым и потому пробормотал со смехом:</z> <z><o></o>— Ну вот, Верунчик, какую философию развела... Разве мы с тобой не понимаем друг друга?</z> <z><o></o>В каюте он скоро заснул тихим сном здорового сытого человека. Его дыхания не было слышно, и лицо приняло детское выражение.</z> <z><o></o>Но Вера Львовна не могла спать. Ей стало душно в тесной каюте, и прикосновение бархатной обивки дивана раздражало кожу ее рук и шеи. Она встала, чтобы опять выйти на палубу.</z> <z><o></o>— Ты куда, мамуся? — спросил Покромцев, разбуженный шелестом ее юбок.</z> <z><o></o>— Лежи, лежи, я сейчас приду. Я еще минутку посижу на палубе, — ответила она, делая ему рукою знак, чтобы он не вставал.</z> <z><o></o>Ей хотелось остаться одной и думать. Присутствие мужа, даже спящего, стесняло ее. Выйдя на палубу, она невольно села на то же самое место, где сидела раньше. Небо стало еще холоднее, а вода потемнела и потеряла свою прозрачность. То и дело легкие тучки, похожие на пушистые комки ваты, набегали на светлый круг луны и вдруг окрашивались причудливым золотым сиянием. Печальные, низкие и темные берега так же молчаливо бежали мимо парохода.</z> <z><o></o>Вере Львовне было жутко и тоскливо. Она впервые в своей жизни натолкнулась сегодня на ужасное сознание, приходящее рано или поздно в голову каждого чуткого, вдумчивого человека, — на сознание той неумолимой, непроницаемой преграды, которая вечно стоит между двумя близкими людьми. «Что же я о нем знаю? — шепотом спрашивала себя Вера Львовна, сжимая руками горячий лоб. — Что я знаю о моем муже, об этом человеке, с которым я вместе и ем, и пью, и сплю и с которым всю жизнь должна пройти вместе? Положим, я знаю, что он красив, что он любит свою физическую силу и холит свои мускулы, что он музыкален, что он читает стихи нараспев, знаю даже больше, — знаю его ласковые слова, знаю, как он целуется, знаю пять или шесть его привычек... Ну, а больше? Что же я больше-то знаю о нем? Известно ли мне, какой след оставили в его сердце и уме его прежние увлечения? Могу ли я отгадать у него те моменты, когда человек во время смеха внутренно страдает или когда наружной, лицемерной печалью прикрывает злорадство? Как разобраться во всех этих тонких изворотах чужой мысли, в этом чудовищном вихре чувств и желаний, который постоянно, быстро и неуловимо несется в душе <i>постороннего</i> человека?»</z> <z><o></o>Внезапно она почувствовала такую глубокую внутреннюю тоску, такое щемящее сознание своего <i>вечного</i> одиночества, что ей захотелось плакать. Она вспомнила свою мать, братьев, меньшую сестру. Разве и они не так же чужды ей, как чужд этот красивый брюнет с нежной улыбкой и ласковыми глазами, который называется ее мужем? Разве сможет она когда-нибудь так взглянуть на мир, как они глядят, увидеть то, что они видят, почувствовать, что они чувствуют?..</z> <z><o></o>Около четырех часов утра Покромцев проснулся и был очень удивлен, не видя на противоположном диване своей жены. Он быстро оделся и, позевывая и вздрагивая от утреннего холодка, вышел на палубу.</z> <z><o></o>Солнце еще не всходило, но половина неба уже была залита бледным розовым светом. Прозрачная и спокойная река лежала, точно громадное зеркало в зеленой влажной раме оживших, орошенных лугов. Легкие розовые морщины слегка бороздили ее гладкую поверхность, а пена под пароходными колесами казалась молочно-розовой. На правом берегу молодой березовый лес с его частым строем тонких, прямых, белых стволов был окутан, точно тонкой кисеей, легким покровом тумана. Сизая, тяжелая туча, низко повисшая на востоке, одна только боролась с сияющим торжеством нарядного летнего утра. Но и на ней уже брызнули, точно кровавые потоки, темно-красные штрихи.</z> <z><o></o>Вера Львовна сидела на том же месте, облокотясь руками на решетку и положив на них отяжелевшую голову. Покромцев подошел к ней и, обняв ее, напыщенно продекламировал голосом, разбухшим от здорового сна:</z> <z><o></o>— «Вышла из мрака младая, с перстами пурпурными Эос...»</z> <z><o></o>Но когда он увидел ее серьезное, заплаканное лицо, он точно поперхнулся последним словом.</z> <z><o></o>— Верусенька, что с тобой? Что такое, моя дорогая?</z> <z><o></o>Но она уже приготовилась к этому вопросу. Она так много передумала за эту ночь, что пришла к единственному разумному и холодному решению: надо жить, как все, надо подчиняться обстоятельствам, надо даже лгать, если нельзя говорить правду.</z> <z><o></o>И она ответила, виновато и растерянно улыбаясь:</z> <z><o></o>— Ничего, мой милый. Просто — у меня бессонница...</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/kuprin/index.html">А. И. Куприн</a>. <a href="/text/4265/index.html">Одиночество</a></div> <div class="author">Александр Куприн</div> <div class="title"><h1>Одиночество</h1></div> <z><o></o>После полудня стало так жарко, что пассажиры I-го и II-го классов один за другим перебрались на верхнюю палубу. Несмотря на безветрие, вся поверхность реки кипела мелкой дрожащей зыбью, в которой нестерпимо ярко дробились солнечные лучи, производя впечатление бесчисленного множества серебряных шариков, невысоко подпрыгивающих на воде. Только на отмелях, там, где берег длинным мысом врезался в реку, вода огибала его неподвижной лентой, спокойно синевшей среди этой блестящей ряби. На небе, побледневшем от солнечного жара и света, не было ни одной тучки, но на пыльном горизонте, как раз над сизой и зубчатой полосой дальнего леса, кое-где протянулись тонкие белые облачка, отливавшие по краям, как мазки расплавленного металла. Черный дым, не подымаясь над низкой закоптелой трубой, стлался за пароходом длинным грязным хвостом.</z> <z><o></o>Покромцевы, муж и жена, тоже вышли на палубу. Их вовсе не стесняло окружавшее многолюдное и совершенно незнакомое общество; наоборот, они в нем чувствовали себя еще ближе, еще теснее друг к другу. Они были женаты уже три месяца — именно такой срок, после которого молодые супруги особенно охотно посещают театры, гулянья и балы, где, затерявшись в толпе чужих людей, они глубже и острее чувствуют взаимную близость, обратившуюся в привычку за время медового месяца. Лишь изредка они обменивались незначительным односложным замечанием, улыбкой или долгим взглядом. И он и она испытывали то полное, ленивое и сладкое счастье, которое дает только путешествие, сопровождаемое молодостью и беззаботной удовлетворенной любовью.</z> <z><o></o>Снизу, из машинного отделения, вместе с теплым запахом нефти, доносилось непрерывное шипение, мягкие удары работающих поршней и какие-то глубокие, правильные вздохи, в такт которым так же размеренно вздрагивала деревянная палуба «Ястреба». Под колесами парохода клокотала вода, выбрасывая сердитые бугры белой пены. За кормой, торопливо догоняя ее, бежали ряды длинных, широких волн; белые курчавые гребни неожиданно вскипали на их мутно-зеленой вершине и, плавно опустившись вниз, вдруг таяли, точно прятались под воду. Расходясь по реке все шире, все дальше, волны набегали на берег, колебали и пригибали к земле жидкие кусты ивняка и, разбившись с шумным плеском и пеною об откос, бежали назад, обнажая мокрую песчаную отмель, всю изъеденную прибоем.</z> <z><o></o>Кое-где на кустах висели длинные рыбачьи сети. Чайки с пронзительным криком летели навстречу пароходу, сверкая на солнце при каждом взмахе своих широких, изогнутых крыльев. Изредка на болотистом берегу виднелась серая цапля, стоявшая в важной и задумчивой позе на своих длинных красноватых ногах.</z> <z><o></o>Но это однообразие не прискучивало Вере Львовне и не утомляло ее, потому что на весь божий мир она глядела сквозь радужную пелену тихого очарованья, переполнявшего ее душу. Ей все казалось милым и дорогим: и «наш» пароход — необыкновенно чистенький и быстрый пароход! — и «наш» капитан — здоровенный толстяк в парусиновой паре и клеенчатом картузе, с багровым лицом, сизым носом и звериным голосом, давно охрипшим от непогод, оранья и пьянства, — «наш» лоцман — красивый, чернобородый мужик в красной рубахе, который вертел в своей стеклянной будочке колесо штурвала, в то время как его острые, прищуренные глаза твердо и неподвижно смотрели вдаль. Слегка облокотившись на проволочную сетку, Вера Львовна с наслаждением глядела, как играли в волнах белые барашки, а в голове ее под размеренные вздохи машины звучал мотив какой-то самодельной польки, и с этим мотивом в странную гармонию сливались и шум воды под колесами и дребезжание чашек в буфете...</z> <z><o></o>Иногда навстречу «Ястребу» попадался буксирный пароход, тащивший за собою на толстом канате длинную вереницу низких, неуклюжих барок. Тогда оба парохода начинали угрожающе реветь, что заставляло Веру Львовну с испуганным видом зажмуривать глаза и затыкать уши...</z> <z><o></o>Вдали показывалась пристань — маленький красный домик, выстроенный на барке. Капитан, приложивши рот к медному рупору, проведенному в машинное отделение, кричал командные слова, и его голос казался выходящим из глубокой бочки. «Самый малый! Ступ! Задний ход! Сту-уп!..» С нижней палубы выбрасывали канат, и он, развиваясь в воздухе, с грохотом падал на крышу пристани. Матросы по дрожащим сходням выносили на берег громадные кули и мешки, сгибаясь под их тяжестью и придерживая их железными крюками. Около станции толпились бабы и девчонки в красных сарафанах; они навязчиво предлагали пассажирам вялую малину, бутылки с кипяченым молоком, соленую рыбу и баранину. Ямские лошади, над которыми вились тучи слепней, нетерпеливо позвякивали бубенчиками и колокольцами...</z> <z><o></o>Жара понемногу спадала. От воды поднялся легкий ветерок. Солнце садилось в пожаре пурпурного пламени и растопленного золота; когда же яркие краски зари потухли, то весь горизонт осветился ровным пыльно-розовым сиянием. Наконец и это сияние померкло, и только невысоко над землей, в том месте, где закатилось солнце, осталась неясная длинная розовая полоска, незаметно переходившая наверху в нежный голубоватый оттенок вечернего неба, а внизу в тяжелую сизоватую мглу, подымавшуюся от земли. Воздух сгустился, похолодел. Откуда-то донесся и скользнул по палубе слабый запах меда и сырой травы. На востоке, за волнистой линией холмов, разрастался темно-золотой свет луны, готовой взойти. Она показалась сначала только одним краешком и потом выплыла — большая, огненно-красная и как будто бы приплюснутая сверху.</z> <z><o></o>На пароходе зажгли электричество и засветили на бортах сигнальные фонари. Из трубы валили длинным снопом и стлались за пароходом, тая в воздухе, красные искры. Вода казалась светлее неба и уже не кипела больше. Она успокоилась, затихла, и волны от парохода расходились по ней такие чистые и гладкие, как будто бы они рождались и застывали в жидком стекле. Луна поднялась еще выше и побледнела; диск ее сделался правильным и блестящим, как отполированный серебряный щит. По воде протянулся от берега к пароходу и заиграл золотыми блестками и струйками длинный дрожащий столб.</z> <z><o></o>Становилось свежо. Покромцев заметил, что жена его два раза содрогнулась плечами и спиной под своим шерстяным платком, и, нагнувшись к ней, спросил:</z> <z><o></o>— Птичка моя, тебе не холодно? Может быть, пойдем в каюту?</z> <z><o></o>Вера Львовна подняла голову и посмотрела на мужа. Его лицо при лунном свете стало бледнее обыкновенного, пушистые усы и остроконечная бородка вырисовывались резче, а глаза удлинились и приняли странное, нежное выражение.</z> <z><o></o>— Нет, нет... не беспокойся, милый... Мне очень хорошо, — ответила она.</z> <z><o></o>Она не чувствовала холода, но ее охватила та щемящая томная жуть, которая овладевает нервными людьми в яркие лунные ночи, когда небо кажется холодной и огромной пустыней. Низкие берега, бежавшие мимо парохода, были молчаливы и печальны, прибрежные леса, окутанные влажным мраком, казались страшными...</z> <z><o></o>У Веры Львовны вдруг явилось непреодолимое желание прильнуть как можно ближе к своему мужу, спрятать голову на сильной груди этого близкого человека, согреться его теплотой...</z> <z><o></o>Он, точно угадывая ее мимолетное желание, тихо обвил ее половиной своего широкого пальто, и они оба затихли, прижавшись друг к другу, и, касаясь друг друга головами, слились в один грациозный темный силуэт, между тем как луна бросала яркие серебряные пятна на их плечи и на очертание их фигур.</z> <z><o></o>Пароход стал двигаться осторожнее, из боязни наткнуться на мель... Матросы на носу измеряли глубину реки, и в ночном воздухе отчетливо звучали их протяжные восклицания: «Ше-есть!.. Шесть с половинной! Во-осемь!.. По-од таба-ак!.. Се-мь!» В этих высоких стонущих звуках слышалось то же уныние, каким были полны темные, печальные берега и холодное небо. Но под плащом было очень тепло, и, крепко прижимаясь к любимому человеку, Вера Львовна еще глубже ощущала свое счастье.</z> <z><o></o>На правом берегу показались смутные очертания высокой горы с легкой, резной, деревянной беседкой на самой вершине. Беседка была ярко освещена, и внутри ее двигались люди. Видно было, как, услышав шум приближающегося парохода, они подходили к перилам и, облокотившись на них, глядели вниз.</z> <z><o></o>— Ах, Володя, посмотри, какая прелесть! — воскликнула Вера Львовна. — Совсем кружевная беседка... Вот бы нам с тобой здесь пожить...</z> <z><o></o>— Я здесь провел целое лето, — сказал Покромцев.</z> <z><o></o>— Да? Неужели? Это, наверно, чье-нибудь имение?</z> <z><o></o>— Князей Ширковых. Очень богатые люди...</z> <z><o></o>Она не видела его лица, но чувствовала, что, произнося эти слова, он слегка разглаживает концами пальцев свои усы и что в его голосе звучит улыбка воспоминания.</z> <z><o></o>— Когда же ты был там? Ты мне ничего о них не рассказывал... Что они за люди?</z> <z><o></o>— Люди?.. Как тебе сказать?.. Ни дурные, ни хорошие... Веселые люди...</z> <z><o></o>Он замолчал, продолжая улыбаться своим воспоминаниям. Тогда Вера Львовна сказала:</z> <z><o></o>— Ты смеешься... Ты, верно, вспомнил что-нибудь интересное?</z> <z><o></o>— О нет... Ничего... Ровно ничего интересного, — возразил Покромцев и крепче обнял талию жены. — Так... маленькие глупости... не стоит и вспоминать.</z> <z><o></o>Вера Львовна не хотела больше расспрашивать, но Покромцев начал говорить сам. Ему приятно было, что его жена узна̀ет, в какой широкой барской обстановке ему приходилось жить. Это щекотало мелочным, но приятным образом его самолюбие. Ширковы жили летом в своем имении, точь-в-точь как английские лорды. Правда, сам Покромцев был там только репетитором, но он сумел себя поставить так, что с ним обращались как со своим, даже больше того, — как с близким человеком. Ведь настоящих светских людей всего скорее и узнаешь именно по их очаровательной простоте. Лето промелькнуло удивительно быстро и весело: лаун-теннис, пикники, шарады, спектакли, прогулки верхом... К обеду все собирались по звуку гонга, непременно во фраках и белых галстуках, — одним словом, самое утонченное соединение строгого этикета с простотой и прекрасных манер с непринужденным весельем. Конечно, в такой жизни есть и свои недостатки, но пожить ею хоть одно лето — и то чрезвычайно приятно.</z> <z><o></o>Вера Львовна слушала его, не прерывая ни одним словом и в то же время испытывая нехорошее, похожее на ревность чувство. Ей было больно думать, что у него в памяти остался хоть один счастливый момент из его прежней жизни, не уничтоженный, не сглаженный их теперешним общим счастьем.</z> <z><o></o>Беседка вдруг точно спряталась за поворотом. Вера Львовна молчала, а Покромцев, увлеченный своими воспоминаниями, продолжал:</z> <z><o></o>— Ну, конечно, играли в любовь, без этого на даче нельзя. Все играли, начиная со старого князя и кончая безусыми лицеистами, моими учениками. И все друг другу покровительствовали, смотрели сквозь пальцы.</z> <z><o></o>— А ты? Ты тоже... ухаживал за кем-нибудь? — спросила Вера Львовна неестественно спокойным тоном.</z> <z><o></o>Он провел рукой по усам. Этот самодовольный, так хорошо знакомый Вере Львовне жест вдруг показался ей пошлым.</z> <z><o></o>— Н-да... и я тоже. У меня вышел маленький роман с княжной Кэт. Очень смешной роман и, пожалуй, если хочешь, даже немного безнравственный. Понимаешь: девице еще и шестнадцати лет не исполнилось, но развязность, самоуверенность и прочее — просто удивительные. Она мне прямо изложила свой взгляд. «Мне, говорит, здесь скучно, потому что я ни одного дня не могу прожить без сознания, что в меня все кругом влюблены. Вы один здесь только мне и нравитесь. Вы недурны собой, с вами можно разговаривать, ну и так далее. Вы, конечно, понимаете, что женой вашей я быть не могу, но почему же нам не провести это лето весело и приятно?»</z> <z><o></o>— Ну и что же? Было весело? — спросила Вера Львовна, стараясь говорить небрежно, и сама испугалась своего внезапно охрипшего голоса.</z> <z><o></o>Этот голос заставил Покромцева насторожиться. Как бы извиняясь за то, что причинил ей боль, он притянул к себе голову жены и прикоснулся губами к ее виску. Но какое-то подлое, неудержимое влечение, копошившееся в его душе, какое-то смутное и гадкое чувство, похожее на хвастливое молодечество, тянуло его рассказывать дальше.</z> <z><o></o>— Вот мы и играли в любовь с этим подлетком и в конце лета расстались. Она совсем равнодушно благодарила меня за то, что я помог ей не скучать, и жалела, что не встретилась со мною, уже выйдя замуж. Впрочем, она, по ее словам, не теряла надежды встретиться со мною впоследствии.</z> <z><o></o>И он прибавил с деланным смехом:</z> <z><o></o>— Вообще, эта история составляет для меня одно из самых неприятных воспоминаний. Ведь правда, Верочка, гадко все это?</z> <z><o></o>Вера Львовна не ответила ему. Покромцев почувствовал к ней жалость и стал раскаиваться в своей откровенности. Желая загладить неприятное впечатление, он еще раз поцеловал жену в щеку...</z> <z><o></o>Вера Львовна не сопротивлялась, но и не ответила на поцелуй... Странное, мучительное и самой ей неясное чувство овладело ее душой. Тут была отчасти и ревность к прошедшему, — самый ужасный вид ревности, — но была <i>только</i> отчасти. Вера Львовна давно слышала и знала, что у каждого мужчины бывают до женитьбы интрижки и связи, что то, что для женщины составляет огромное событие, для мужчины является простым случаем, и что с этим ужасным порядком вещей надо поневоле мириться. Было тут и негодование на ту унизительную и развратную роль, которая выпала в этом романе на долю ее мужа, но Вера Львовна вспомнила, что и ее поцелуи с ним, когда они еще были женихом и невестой, не всегда носили невинный и чистый характер. Страшнее всего в этом новом чувстве было сознание того, что Владимир Иванович вдруг сделался для своей жены чужим, далеким человеком и что их прежняя близость никогда уже не может возвратиться.</z> <z><o></o>«Зачем он мне рассказывал всю эту гадость? — мучительно думала она, стискивая и терзая свои похолодевшие руки. — Он перевернул всю мою душу и наполнил ее грязью, но что же я могу ему сказать на это? Как я узнаю, <i>что</i> он испытывал во время своего рассказа? Сожаление о прошлом? Нехорошее волнение? Гадливость? (Нет, уж во всяком случае не гадливость: тон у него был самодовольный, хотя он и старался это скрыть)... Надежду опять встретиться когда-нибудь с этой Кэт? А почему же и не так? Если я спрошу его об этом, он, конечно, поспешит меня успокоить, но как проникнуть в самую глубь его души, в самые отдаленные изгибы его сознания? По чему я могу узнать, что, говоря со мной искренно и правдиво, он в то же время не обманывает — и, может быть, совершенно невольно — своей совести? О! Чего бы я ни дала за возможность хоть один только миг пожить его внутренней, чужой для меня жизнью, подслушать все оттенки его мысли, подсмотреть, что делается в <i>этом</i> сердце...»</z> <z><o></o>И это страстное влечение слиться мыслью, отожествиться с другим человеком, приняло такие огромные размеры, что Вера Львовна, нечаянно для самой себя, крепко прижалась головой к голове мужа, точно желая проникнуть, войти в его существо. Но он не понял этого невольного движения и подумал, что жена просто хочет к нему приласкаться, как озябшая кошечка. Он пощекотал ее усами по щеке и сказал тоном, каким говорят с балованными детьми:</z> <z><o></o>— Веруся бай-бай хочет? Верусенька озябла? Пойдем в каютку, Верусенька?</z> <z><o></o>Она молча поднялась, кутаясь в свой платок.</z> <z><o></o>— Верусенька на нас ни за что не сердится? — спросил Покромцев тем же сладким голосом.</z> <z><o></o>Вера Львовна отрицательно покачала головой. Но перед трапом, ведущим в каюты, она остановилась и сказала:</z> <z><o></o>— Послушай, Володя, тебе ни разу не приходило в голову, что никогда, понимаешь, никогда двое людей не поймут вполне друг друга?.. Какими бы тесными узами они ни были связаны?..</z> <z><o></o>Он чувствовал себя немного виноватым и потому пробормотал со смехом:</z> <z><o></o>— Ну вот, Верунчик, какую философию развела... Разве мы с тобой не понимаем друг друга?</z> <z><o></o>В каюте он скоро заснул тихим сном здорового сытого человека. Его дыхания не было слышно, и лицо приняло детское выражение.</z> <z><o></o>Но Вера Львовна не могла спать. Ей стало душно в тесной каюте, и прикосновение бархатной обивки дивана раздражало кожу ее рук и шеи. Она встала, чтобы опять выйти на палубу.</z> <z><o></o>— Ты куда, мамуся? — спросил Покромцев, разбуженный шелестом ее юбок.</z> <z><o></o>— Лежи, лежи, я сейчас приду. Я еще минутку посижу на палубе, — ответила она, делая ему рукою знак, чтобы он не вставал.</z> <z><o></o>Ей хотелось остаться одной и думать. Присутствие мужа, даже спящего, стесняло ее. Выйдя на палубу, она невольно села на то же самое место, где сидела раньше. Небо стало еще холоднее, а вода потемнела и потеряла свою прозрачность. То и дело легкие тучки, похожие на пушистые комки ваты, набегали на светлый круг луны и вдруг окрашивались причудливым золотым сиянием. Печальные, низкие и темные берега так же молчаливо бежали мимо парохода.</z> <z><o></o>Вере Львовне было жутко и тоскливо. Она впервые в своей жизни натолкнулась сегодня на ужасное сознание, приходящее рано или поздно в голову каждого чуткого, вдумчивого человека, — на сознание той неумолимой, непроницаемой преграды, которая вечно стоит между двумя близкими людьми. «Что же я о нем знаю? — шепотом спрашивала себя Вера Львовна, сжимая руками горячий лоб. — Что я знаю о моем муже, об этом человеке, с которым я вместе и ем, и пью, и сплю и с которым всю жизнь должна пройти вместе? Положим, я знаю, что он красив, что он любит свою физическую силу и холит свои мускулы, что он музыкален, что он читает стихи нараспев, знаю даже больше, — знаю его ласковые слова, знаю, как он целуется, знаю пять или шесть его привычек... Ну, а больше? Что же я больше-то знаю о нем? Известно ли мне, какой след оставили в его сердце и уме его прежние увлечения? Могу ли я отгадать у него те моменты, когда человек во время смеха внутренно страдает или когда наружной, лицемерной печалью прикрывает злорадство? Как разобраться во всех этих тонких изворотах чужой мысли, в этом чудовищном вихре чувств и желаний, который постоянно, быстро и неуловимо несется в душе <i>постороннего</i> человека?»</z> <z><o></o>Внезапно она почувствовала такую глубокую внутреннюю тоску, такое щемящее сознание своего <i>вечного</i> одиночества, что ей захотелось плакать. Она вспомнила свою мать, братьев, меньшую сестру. Разве и они не так же чужды ей, как чужд этот красивый брюнет с нежной улыбкой и ласковыми глазами, который называется ее мужем? Разве сможет она когда-нибудь так взглянуть на мир, как они глядят, увидеть то, что они видят, почувствовать, что они чувствуют?..</z> <z><o></o>Около четырех часов утра Покромцев проснулся и был очень удивлен, не видя на противоположном диване своей жены. Он быстро оделся и, позевывая и вздрагивая от утреннего холодка, вышел на палубу.</z> <z><o></o>Солнце еще не всходило, но половина неба уже была залита бледным розовым светом. Прозрачная и спокойная река лежала, точно громадное зеркало в зеленой влажной раме оживших, орошенных лугов. Легкие розовые морщины слегка бороздили ее гладкую поверхность, а пена под пароходными колесами казалась молочно-розовой. На правом берегу молодой березовый лес с его частым строем тонких, прямых, белых стволов был окутан, точно тонкой кисеей, легким покровом тумана. Сизая, тяжелая туча, низко повисшая на востоке, одна только боролась с сияющим торжеством нарядного летнего утра. Но и на ней уже брызнули, точно кровавые потоки, темно-красные штрихи.</z> <z><o></o>Вера Львовна сидела на том же месте, облокотясь руками на решетку и положив на них отяжелевшую голову. Покромцев подошел к ней и, обняв ее, напыщенно продекламировал голосом, разбухшим от здорового сна:</z> <z><o></o>— «Вышла из мрака младая, с перстами пурпурными Эос...»</z> <z><o></o>Но когда он увидел ее серьезное, заплаканное лицо, он точно поперхнулся последним словом.</z> <z><o></o>— Верусенька, что с тобой? Что такое, моя дорогая?</z> <z><o></o>Но она уже приготовилась к этому вопросу. Она так много передумала за эту ночь, что пришла к единственному разумному и холодному решению: надо жить, как все, надо подчиняться обстоятельствам, надо даже лгать, если нельзя говорить правду.</z> <z><o></o>И она ответила, виновато и растерянно улыбаясь:</z> <z><o></o>— Ничего, мой милый. Просто — у меня бессонница...</z>
4274
Горят электричеством луны На выгнутых длинных стеблях; Звенят телеграфные струны В незримых и нежных руках; Круги циферблатов янтарных Волшебно зажглись над толпой, И жаждущих плит тротуарных Коснулся прохладный покой. Под сетью пленительно-зыбкой Притих отуманенный сквер, И вечер целует с улыбкой В глаза — проходящих гетер. Как тихие звуки клавира — Далекие ропоты дня... О сумерки! милостью мира Опять упоите меня! Горят электричеством луны На выгнутых длинных стеблях; Звенят телеграфные струны В незримых и нежных руках; Круги циферблатов янтарных Волшебно зажглись над толпой, И жаждущих плит тротуарных Коснулся прохладный покой. Под сетью пленительно-зыбкой Притих отуманенный сквер, И вечер целует с улыбкой В глаза — проходящих гетер. Как тихие звуки клавира — Далекие ропоты дня... О сумерки! милостью мира Опять упоите меня!
В. Я. Брюсов
Сумерки («Горят электричеством луны...»)
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/bryusov/index.html">В. Я. Брюсов</a>. <a href="/text/4274/index.html">Сумерки («Горят электричеством луны...»)</a></div> <div class="author">Валерий Брюсов</div> <div class="title"><h1>Сумерки</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Горят электричеством луны</v><c></c> <v><m></m>На выгнутых длинных стеблях;</v><c></c> <v><m></m>Звенят телеграфные струны</v><c></c> <v><m></m>В незримых и нежных руках;</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Круги циферблатов янтарных</v><c></c> <v><m></m>Волшебно зажглись над толпой,</v><c></c> <v><m></m>И жаждущих плит тротуарных</v><c></c> <v><m></m>Коснулся прохладный покой.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Под сетью пленительно-зыбкой</v><c></c> <v><m></m>Притих отуманенный сквер,</v><c></c> <v><m></m>И вечер целует с улыбкой</v><c></c> <v><m></m>В глаза — проходящих гетер.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Как тихие звуки клавира —</v><c></c> <v><m></m>Далекие ропоты дня...</v><c></c> <v><m></m>О сумерки! милостью мира</v><c></c> <v><m></m>Опять упоите меня!</v><c></c></z> <cr>5 мая 1906</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/bryusov/index.html">В. Я. Брюсов</a>. <a href="/text/4274/index.html">Сумерки («Горят электричеством луны...»)</a></div> <div class="author">Валерий Брюсов</div> <div class="title"><h1>Сумерки</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Горят электричеством луны</v><c></c> <v><m></m>На выгнутых длинных стеблях;</v><c></c> <v><m></m>Звенят телеграфные струны</v><c></c> <v><m></m>В незримых и нежных руках;</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Круги циферблатов янтарных</v><c></c> <v><m></m>Волшебно зажглись над толпой,</v><c></c> <v><m></m>И жаждущих плит тротуарных</v><c></c> <v><m></m>Коснулся прохладный покой.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Под сетью пленительно-зыбкой</v><c></c> <v><m></m>Притих отуманенный сквер,</v><c></c> <v><m></m>И вечер целует с улыбкой</v><c></c> <v><m></m>В глаза — проходящих гетер.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Как тихие звуки клавира —</v><c></c> <v><m></m>Далекие ропоты дня...</v><c></c> <v><m></m>О сумерки! милостью мира</v><c></c> <v><m></m>Опять упоите меня!</v><c></c></z> <cr>5 мая 1906</cr> </pmm></pms></div>
4283
В исходе 1612 года юный Михаил Феодорович Романов, последняя отрасль Руриковой династии, скрывался в Костромской области. В то время Москву занимали поляки: сии пришельцы хотели утвердить на российском престоле царевича Владислава, сына короля их Сигизмунда III. Один отряд проникнул в костромские пределы и искал захватить Михаила. Вблизи от его убежища враги схватили Ивана Сусанина, жителя села Домнина, и требовали, чтобы он тайно провел их к жилищу будущего венценосца России. Как верный сын отечества, Сусанин захотел лучше погибнуть, нежели предательством спасти жизнь. Он повел поляков в противную сторону и известил Михаила об опасности: бывшие с ним успели увезти его. Раздраженные поляки убили Сусанина. По восшествии на престол Михаила Феодоровича (в 1613) потомству Сусанина дана была жалованная грамота на участок земли при селе Домнине; ее подтверждали и последующие государи. «Куда ты ведешь нас?.. не видно ни зги! — Сусанину с сердцем вскричали враги: — Мы вязнем и тонем в сугробинах снега; Нам, знать, не добраться с тобой до ночлега. Ты сбился, брат, верно, нарочно с пути; Но тем Михаила тебе не спасти! Пусть мы заблудились, пусть вьюга бушует, Но смерти от ляхов ваш царь не минует!.. Веди ж нас, — так будет тебе за труды; Иль бойся: не долго у нас до беды! Заставил всю ночь нас пробиться с метелью... Но что там чернеет в долине за елью?» «Деревня! — сарматам в ответ мужичок: — Вот гумна, заборы, а вот и мосток. За мною! в ворота! — избушечка эта Во всякое время для гостя нагрета. Войдите — не бойтесь!» — «Ну, то-то, москаль!.. Какая же, братцы, чертовская даль! Такой я проклятой не видывал ночи, Слепились от снегу соколии очи... Жупан мой — хоть выжми, нет нитки сухой! — Вошед, проворчал так сармат молодой. — Вина нам, хозяин! мы смокли, иззябли! Скорей!.. не заставь нас приняться за сабли!» Вот скатерть простая на стол постлана; Поставлено пиво и кружка вина, И русская каша и щи пред гостями, И хлеб перед каждым большими ломтями. В окончины ветер, бушуя, стучит; Уныло и с треском лучина горит. Давно уж за полночь!.. Сном крепким объяты, Лежат беззаботно по лавкам сарматы. Все в дымной избушке вкушают покой; Один, настороже, Сусанин седой Вполголоса молит в углу у иконы Царю молодому святой обороны!.. Вдруг кто-то к воротам подъехал верхом. Сусанин поднялся и в двери тайком... «Ты ль это, родимый?.. А я за тобою! Куда ты уходишь ненастной порою? За полночь... а ветер еще не затих; Наводишь тоску лишь на сердце родных!» «Приводит сам бог тебя к этому дому, Мой сын, поспешай же к царю молодому, Скажи Михаилу, чтоб скрылся скорей, Что гордые ляхи, по злобе своей, Его потаенно убить замышляют И новой бедою Москве угрожают! Скажи, что Сусанин спасает царя, Любовью к отчизне и вере горя. Скажи, что спасенье в одном лишь побеге И что уж убийцы со мной на ночлеге». «Но что ты затеял? подумай, родной! Убьют тебя ляхи... Что будет со мной? И с юной сестрою и с матерью хилой?» — «Творец защитит вас святой своей силой. Не даст он погибнуть, родимые, вам: Покров и помощник он всем сиротам. Прощай же, о сын мой, нам дорого время; И помни: я гибну за русское племя!» Рыдая, на лошадь Сусанин младой Вскочил и помчался свистящей стрелой. Луна между тем совершила полкруга; Свист ветра умолкнул, утихнула вьюга. На небе восточном зарделась заря, Проснулись сарматы — злодеи царя. «Сусанин! — вскричали, — что молишься богу? Теперь уж не время — пора нам в дорогу!» Оставив деревню шумящей толпой, В лес темный вступают окольной тропой. Сусанин ведет их... Вот утро настало, И солнце сквозь ветви в лесу засияло: То скроется быстро, то ярко блеснет, То тускло засветит, то вновь пропадет. Стоят не шелохнясь и дуб и береза, Лишь снег под ногами скрипит от мороза, Лишь временно ворон, вспорхнув, прошумит, И дятел дуплистую иву долбит. Друг за́ другом и́дут в молчаньи сарматы; Всё дале и дале седой их вожатый. Уж солнце высоко сияет с небес — Всё глуше и диче становится лес! И вдруг пропадает тропинка пред ними: И сосны и ели, ветвями густыми Склонившись угрюмо до самой земли, Дебристую стену из сучьев сплели. Вотще настороже тревожное ухо: Всё в том захолустье и мертво и глухо... «Куда ты завел нас?» — лях старый вскричал. «Туда, куда нужно! — Сусанин сказал. — Убейте! замучьте! — моя здесь могила! Но знайте и рвитесь: я спас Михаила! Предателя, мнили, во мне вы нашли: Их нет и не будет на Русской земли! В ней каждый отчизну с младенчества любит И душу изменой свою не погубит». «Злодей! — закричали враги, закипев, — Умрешь под мечами!» — «Не страшен ваш гнев! Кто русский по сердцу, тот бодро, и смело, И радостно гибнет за правое дело! Ни казни, ни смерти и я не боюсь: Не дрогнув, умру за царя и за Русь!» «Умри же! — сарматы герою вскричали, И сабли над старцем, свистя, засверкали! — Погибни, предатель! Конец твой настал!» И твердый Сусанин весь в язвах упал! Снег чистый чистейшая кровь обагрила: Она для России спасла Михаила! В исходе 1612 года юный Михаил Феодорович Романов, последняя отрасль Руриковой династии, скрывался в Костромской области. В то время Москву занимали поляки: сии пришельцы хотели утвердить на российском престоле царевича Владислава, сына короля их Сигизмунда III. Один отряд проникнул в костромские пределы и искал захватить Михаила. Вблизи от его убежища враги схватили Ивана Сусанина, жителя села Домнина, и требовали, чтобы он тайно провел их к жилищу будущего венценосца России. Как верный сын отечества, Сусанин захотел лучше погибнуть, нежели предательством спасти жизнь. Он повел поляков в противную сторону и известил Михаила об опасности: бывшие с ним успели увезти его. Раздраженные поляки убили Сусанина. По восшествии на престол Михаила Феодоровича (в 1613) потомству Сусанина дана была жалованная грамота на участок земли при селе Домнине; ее подтверждали и последующие государи. «Куда ты ведешь нас?.. не видно ни зги! — Сусанину с сердцем вскричали враги: — Мы вязнем и тонем в сугробинах снега; Нам, знать, не добраться с тобой до ночлега. Ты сбился, брат, верно, нарочно с пути; Но тем Михаила тебе не спасти! Пусть мы заблудились, пусть вьюга бушует, Но смерти от ляхов ваш царь не минует!.. Веди ж нас, — так будет тебе за труды; Иль бойся: не долго у нас до беды! Заставил всю ночь нас пробиться с метелью... Но что там чернеет в долине за елью?» «Деревня! — сарматам в ответ мужичок: — Вот гумна, заборы, а вот и мосток. За мною! в ворота! — избушечка эта Во всякое время для гостя нагрета. Войдите — не бойтесь!» — «Ну, то-то, москаль!.. Какая же, братцы, чертовская даль! Такой я проклятой не видывал ночи, Слепились от снегу соколии очи... Жупан мой — хоть выжми, нет нитки сухой! — Вошед, проворчал так сармат молодой. — Вина нам, хозяин! мы смокли, иззябли! Скорей!.. не заставь нас приняться за сабли!» Вот скатерть простая на стол постлана; Поставлено пиво и кружка вина, И русская каша и щи пред гостями, И хлеб перед каждым большими ломтями. В окончины ветер, бушуя, стучит; Уныло и с треском лучина горит. Давно уж за полночь!.. Сном крепким объяты, Лежат беззаботно по лавкам сарматы. Все в дымной избушке вкушают покой; Один, настороже, Сусанин седой Вполголоса молит в углу у иконы Царю молодому святой обороны!.. Вдруг кто-то к воротам подъехал верхом. Сусанин поднялся и в двери тайком... «Ты ль это, родимый?.. А я за тобою! Куда ты уходишь ненастной порою? За полночь... а ветер еще не затих; Наводишь тоску лишь на сердце родных!» «Приводит сам бог тебя к этому дому, Мой сын, поспешай же к царю молодому, Скажи Михаилу, чтоб скрылся скорей, Что гордые ляхи, по злобе своей, Его потаенно убить замышляют И новой бедою Москве угрожают! Скажи, что Сусанин спасает царя, Любовью к отчизне и вере горя. Скажи, что спасенье в одном лишь побеге И что уж убийцы со мной на ночлеге». «Но что ты затеял? подумай, родной! Убьют тебя ляхи... Что будет со мной? И с юной сестрою и с матерью хилой?» — «Творец защитит вас святой своей силой. Не даст он погибнуть, родимые, вам: Покров и помощник он всем сиротам. Прощай же, о сын мой, нам дорого время; И помни: я гибну за русское племя!» Рыдая, на лошадь Сусанин младой Вскочил и помчался свистящей стрелой. Луна между тем совершила полкруга; Свист ветра умолкнул, утихнула вьюга. На небе восточном зарделась заря, Проснулись сарматы — злодеи царя. «Сусанин! — вскричали, — что молишься богу? Теперь уж не время — пора нам в дорогу!» Оставив деревню шумящей толпой, В лес темный вступают окольной тропой. Сусанин ведет их... Вот утро настало, И солнце сквозь ветви в лесу засияло: То скроется быстро, то ярко блеснет, То тускло засветит, то вновь пропадет. Стоят не шелохнясь и дуб и береза, Лишь снег под ногами скрипит от мороза, Лишь временно ворон, вспорхнув, прошумит, И дятел дуплистую иву долбит. Друг за́ другом и́дут в молчаньи сарматы; Всё дале и дале седой их вожатый. Уж солнце высоко сияет с небес — Всё глуше и диче становится лес! И вдруг пропадает тропинка пред ними: И сосны и ели, ветвями густыми Склонившись угрюмо до самой земли, Дебристую стену из сучьев сплели. Вотще настороже тревожное ухо: Всё в том захолустье и мертво и глухо... «Куда ты завел нас?» — лях старый вскричал. «Туда, куда нужно! — Сусанин сказал. — Убейте! замучьте! — моя здесь могила! Но знайте и рвитесь: я спас Михаила! Предателя, мнили, во мне вы нашли: Их нет и не будет на Русской земли! В ней каждый отчизну с младенчества любит И душу изменой свою не погубит». «Злодей! — закричали враги, закипев, — Умрешь под мечами!» — «Не страшен ваш гнев! Кто русский по сердцу, тот бодро, и смело, И радостно гибнет за правое дело! Ни казни, ни смерти и я не боюсь: Не дрогнув, умру за царя и за Русь!» «Умри же! — сарматы герою вскричали, И сабли над старцем, свистя, засверкали! — Погибни, предатель! Конец твой настал!» И твердый Сусанин весь в язвах упал! Снег чистый чистейшая кровь обагрила: Она для России спасла Михаила!
К. Ф. Рылеев
Иван Сусанин («„Куда ты ведешь нас?.. не видно ни зги!..»)
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/ryleev/index.html">К. Ф. Рылеев</a>. <a href="/text/4283/index.html">Иван Сусанин («„Куда ты ведешь нас?.. не видно ни зги!..»)</a></div> <div class="author">Кондратий Рылеев</div> <div class="title"><h1>Иван Сусанин</h1></div> <span class="smaller"><z><o></o><v><m></m>В исходе 1612 года юный Михаил Феодорович Романов, последняя отрасль Руриковой династии, скрывался в Костромской области. В то время Москву занимали поляки: сии пришельцы хотели утвердить на российском престоле царевича Владислава, сына короля их Сигизмунда III. Один отряд проникнул в костромские пределы и искал захватить Михаила. Вблизи от его убежища враги схватили Ивана Сусанина, жителя села Домнина, и требовали, чтобы он тайно провел их к жилищу будущего венценосца России. Как верный сын отечества, Сусанин захотел лучше погибнуть, нежели предательством спасти жизнь. Он повел поляков в противную сторону и известил Михаила об опасности: бывшие с ним успели увезти его. Раздраженные поляки убили Сусанина. По восшествии на престол Михаила Феодоровича (в 1613) потомству Сусанина дана была жалованная грамота на участок земли при селе Домнине; ее подтверждали и последующие государи.</v><c></c></z></span> <z> </z> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>«Куда ты ведешь нас?.. не видно ни зги! —</v><c></c> <v><m></m>Сусанину с сердцем вскричали враги: —</v><c></c> <v><m></m>Мы вязнем и тонем в сугробинах снега;</v><c></c> <v><m></m>Нам, знать, не добраться с тобой до ночлега.</v><c></c> <v><m></m>Ты сбился, брат, верно, нарочно с пути;</v><c></c> <v><m></m>Но тем Михаила тебе не спасти!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Пусть мы заблудились, пусть вьюга бушует,</v><c></c> <v><m></m>Но смерти от ляхов ваш царь не минует!..</v><c></c> <v><m></m>Веди ж нас, — так будет тебе за труды;</v><c></c> <v><m></m>Иль бойся: не долго у нас до беды!</v><c></c> <v><m></m>Заставил всю ночь нас пробиться с метелью...</v><c></c> <v><m></m>Но что там чернеет в долине за елью?»</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>«Деревня! — сарматам в ответ мужичок: —</v><c></c> <v><m></m>Вот гумна, заборы, а вот и мосток.</v><c></c> <v><m></m>За мною! в ворота! — избушечка эта</v><c></c> <v><m></m>Во всякое время для гостя нагрета.</v><c></c> <v><m></m>Войдите — не бойтесь!» — «Ну, то-то, москаль!..</v><c></c> <v><m></m>Какая же, братцы, чертовская даль!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Такой я проклятой не видывал ночи,</v><c></c> <v><m></m>Слепились от снегу соколии очи...</v><c></c> <v><m></m>Жупан мой — хоть выжми, нет нитки сухой! —</v><c></c> <v><m></m>Вошед, проворчал так сармат молодой. —</v><c></c> <v><m></m>Вина нам, хозяин! мы смокли, иззябли!</v><c></c> <v><m></m>Скорей!.. не заставь нас приняться за сабли!»</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Вот скатерть простая на стол постлана;</v><c></c> <v><m></m>Поставлено пиво и кружка вина,</v><c></c> <v><m></m>И русская каша и щи пред гостями,</v><c></c> <v><m></m>И хлеб перед каждым большими ломтями.</v><c></c> <v><m></m>В окончины ветер, бушуя, стучит;</v><c></c> <v><m></m>Уныло и с треском лучина горит.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Давно уж за полночь!.. Сном крепким объяты,</v><c></c> <v><m></m>Лежат беззаботно по лавкам сарматы.</v><c></c> <v><m></m>Все в дымной избушке вкушают покой;</v><c></c> <v><m></m>Один, настороже, Сусанин седой</v><c></c> <v><m></m>Вполголоса молит в углу у иконы</v><c></c> <v><m></m>Царю молодому святой обороны!..</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Вдруг кто-то к воротам подъехал верхом.</v><c></c> <v><m></m>Сусанин поднялся и в двери тайком...</v><c></c> <v><m></m>«Ты ль это, родимый?.. А я за тобою!</v><c></c> <v><m></m>Куда ты уходишь ненастной порою?</v><c></c> <v><m></m>За полночь... а ветер еще не затих;</v><c></c> <v><m></m>Наводишь тоску лишь на сердце родных!»</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>«Приводит сам бог тебя к этому дому,</v><c></c> <v><m></m>Мой сын, поспешай же к царю молодому,</v><c></c> <v><m></m>Скажи Михаилу, чтоб скрылся скорей,</v><c></c> <v><m></m>Что гордые ляхи, по злобе своей,</v><c></c> <v><m></m>Его потаенно убить замышляют</v><c></c> <v><m></m>И новой бедою Москве угрожают!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Скажи, что Сусанин спасает царя,</v><c></c> <v><m></m>Любовью к отчизне и вере горя.</v><c></c> <v><m></m>Скажи, что спасенье в одном лишь побеге</v><c></c> <v><m></m>И что уж убийцы со мной на ночлеге».</v><c></c> <v><m></m>«Но что ты затеял? подумай, родной!</v><c></c> <v><m></m>Убьют тебя ляхи... Что будет со мной?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И с юной сестрою и с матерью хилой?»</v><c></c> <v><m></m>— «Творец защитит вас святой своей силой.</v><c></c> <v><m></m>Не даст он погибнуть, родимые, вам:</v><c></c> <v><m></m>Покров и помощник он всем сиротам.</v><c></c> <v><m></m>Прощай же, о сын мой, нам дорого время;</v><c></c> <v><m></m>И помни: я гибну за русское племя!»</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Рыдая, на лошадь Сусанин младой</v><c></c> <v><m></m>Вскочил и помчался свистящей стрелой.</v><c></c> <v><m></m>Луна между тем совершила полкруга;</v><c></c> <v><m></m>Свист ветра умолкнул, утихнула вьюга.</v><c></c> <v><m></m>На небе восточном зарделась заря,</v><c></c> <v><m></m>Проснулись сарматы — злодеи царя.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>«Сусанин! — вскричали, — что молишься богу?</v><c></c> <v><m></m>Теперь уж не время — пора нам в дорогу!»</v><c></c> <v><m></m>Оставив деревню шумящей толпой,</v><c></c> <v><m></m>В лес темный вступают окольной тропой.</v><c></c> <v><m></m>Сусанин ведет их... Вот утро настало,</v><c></c> <v><m></m>И солнце сквозь ветви в лесу засияло:</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>То скроется быстро, то ярко блеснет,</v><c></c> <v><m></m>То тускло засветит, то вновь пропадет.</v><c></c> <v><m></m>Стоят не шелохнясь и дуб и береза,</v><c></c> <v><m></m>Лишь снег под ногами скрипит от мороза,</v><c></c> <v><m></m>Лишь временно ворон, вспорхнув, прошумит,</v><c></c> <v><m></m>И дятел дуплистую иву долбит.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Друг за́ другом и́дут в молчаньи сарматы;</v><c></c> <v><m></m>Всё дале и дале седой их вожатый.</v><c></c> <v><m></m>Уж солнце высоко сияет с небес —</v><c></c> <v><m></m>Всё глуше и диче становится лес!</v><c></c> <v><m></m>И вдруг пропадает тропинка пред ними:</v><c></c> <v><m></m>И сосны и ели, ветвями густыми</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Склонившись угрюмо до самой земли,</v><c></c> <v><m></m>Дебристую стену из сучьев сплели.</v><c></c> <v><m></m>Вотще настороже тревожное ухо:</v><c></c> <v><m></m>Всё в том захолустье и мертво и глухо...</v><c></c> <v><m></m>«Куда ты завел нас?» — лях старый вскричал.</v><c></c> <v><m></m>«Туда, куда нужно! — Сусанин сказал. — </v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Убейте! замучьте! — моя здесь могила!</v><c></c> <v><m></m>Но знайте и рвитесь: я спас Михаила!</v><c></c> <v><m></m>Предателя, мнили, во мне вы нашли:</v><c></c> <v><m></m>Их нет и не будет на Русской земли!</v><c></c> <v><m></m>В ней каждый отчизну с младенчества любит</v><c></c> <v><m></m>И душу изменой свою не погубит».</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>«Злодей! — закричали враги, закипев, —</v><c></c> <v><m></m>Умрешь под мечами!» — «Не страшен ваш гнев!</v><c></c> <v><m></m>Кто русский по сердцу, тот бодро, и смело,</v><c></c> <v><m></m>И радостно гибнет за правое дело!</v><c></c> <v><m></m>Ни казни, ни смерти и я не боюсь:</v><c></c> <v><m></m>Не дрогнув, умру за царя и за Русь!»</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>«Умри же! — сарматы герою вскричали,</v><c></c> <v><m></m>И сабли над старцем, свистя, засверкали! —</v><c></c> <v><m></m>Погибни, предатель! Конец твой настал!»</v><c></c> <v><m></m>И твердый Сусанин весь в язвах упал!</v><c></c> <v><m></m>Снег чистый чистейшая кровь обагрила:</v><c></c> <v><m></m>Она для России спасла Михаила!</v><c></c></z> <cr>1822</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/ryleev/index.html">К. Ф. Рылеев</a>. <a href="/text/4283/index.html">Иван Сусанин («„Куда ты ведешь нас?.. не видно ни зги!..»)</a></div> <div class="author">Кондратий Рылеев</div> <div class="title"><h1>Иван Сусанин</h1></div> <span class="smaller"><z><o></o><v><m></m>В исходе 1612 года юный Михаил Феодорович Романов, последняя отрасль Руриковой династии, скрывался в Костромской области. В то время Москву занимали поляки: сии пришельцы хотели утвердить на российском престоле царевича Владислава, сына короля их Сигизмунда III. Один отряд проникнул в костромские пределы и искал захватить Михаила. Вблизи от его убежища враги схватили Ивана Сусанина, жителя села Домнина, и требовали, чтобы он тайно провел их к жилищу будущего венценосца России. Как верный сын отечества, Сусанин захотел лучше погибнуть, нежели предательством спасти жизнь. Он повел поляков в противную сторону и известил Михаила об опасности: бывшие с ним успели увезти его. Раздраженные поляки убили Сусанина. По восшествии на престол Михаила Феодоровича (в 1613) потомству Сусанина дана была жалованная грамота на участок земли при селе Домнине; ее подтверждали и последующие государи.</v><c></c></z></span> <z> </z> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>«Куда ты ведешь нас?.. не видно ни зги! —</v><c></c> <v><m></m>Сусанину с сердцем вскричали враги: —</v><c></c> <v><m></m>Мы вязнем и тонем в сугробинах снега;</v><c></c> <v><m></m>Нам, знать, не добраться с тобой до ночлега.</v><c></c> <v><m></m>Ты сбился, брат, верно, нарочно с пути;</v><c></c> <v><m></m>Но тем Михаила тебе не спасти!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Пусть мы заблудились, пусть вьюга бушует,</v><c></c> <v><m></m>Но смерти от ляхов ваш царь не минует!..</v><c></c> <v><m></m>Веди ж нас, — так будет тебе за труды;</v><c></c> <v><m></m>Иль бойся: не долго у нас до беды!</v><c></c> <v><m></m>Заставил всю ночь нас пробиться с метелью...</v><c></c> <v><m></m>Но что там чернеет в долине за елью?»</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>«Деревня! — сарматам в ответ мужичок: —</v><c></c> <v><m></m>Вот гумна, заборы, а вот и мосток.</v><c></c> <v><m></m>За мною! в ворота! — избушечка эта</v><c></c> <v><m></m>Во всякое время для гостя нагрета.</v><c></c> <v><m></m>Войдите — не бойтесь!» — «Ну, то-то, москаль!..</v><c></c> <v><m></m>Какая же, братцы, чертовская даль!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Такой я проклятой не видывал ночи,</v><c></c> <v><m></m>Слепились от снегу соколии очи...</v><c></c> <v><m></m>Жупан мой — хоть выжми, нет нитки сухой! —</v><c></c> <v><m></m>Вошед, проворчал так сармат молодой. —</v><c></c> <v><m></m>Вина нам, хозяин! мы смокли, иззябли!</v><c></c> <v><m></m>Скорей!.. не заставь нас приняться за сабли!»</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Вот скатерть простая на стол постлана;</v><c></c> <v><m></m>Поставлено пиво и кружка вина,</v><c></c> <v><m></m>И русская каша и щи пред гостями,</v><c></c> <v><m></m>И хлеб перед каждым большими ломтями.</v><c></c> <v><m></m>В окончины ветер, бушуя, стучит;</v><c></c> <v><m></m>Уныло и с треском лучина горит.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Давно уж за полночь!.. Сном крепким объяты,</v><c></c> <v><m></m>Лежат беззаботно по лавкам сарматы.</v><c></c> <v><m></m>Все в дымной избушке вкушают покой;</v><c></c> <v><m></m>Один, настороже, Сусанин седой</v><c></c> <v><m></m>Вполголоса молит в углу у иконы</v><c></c> <v><m></m>Царю молодому святой обороны!..</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Вдруг кто-то к воротам подъехал верхом.</v><c></c> <v><m></m>Сусанин поднялся и в двери тайком...</v><c></c> <v><m></m>«Ты ль это, родимый?.. А я за тобою!</v><c></c> <v><m></m>Куда ты уходишь ненастной порою?</v><c></c> <v><m></m>За полночь... а ветер еще не затих;</v><c></c> <v><m></m>Наводишь тоску лишь на сердце родных!»</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>«Приводит сам бог тебя к этому дому,</v><c></c> <v><m></m>Мой сын, поспешай же к царю молодому,</v><c></c> <v><m></m>Скажи Михаилу, чтоб скрылся скорей,</v><c></c> <v><m></m>Что гордые ляхи, по злобе своей,</v><c></c> <v><m></m>Его потаенно убить замышляют</v><c></c> <v><m></m>И новой бедою Москве угрожают!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Скажи, что Сусанин спасает царя,</v><c></c> <v><m></m>Любовью к отчизне и вере горя.</v><c></c> <v><m></m>Скажи, что спасенье в одном лишь побеге</v><c></c> <v><m></m>И что уж убийцы со мной на ночлеге».</v><c></c> <v><m></m>«Но что ты затеял? подумай, родной!</v><c></c> <v><m></m>Убьют тебя ляхи... Что будет со мной?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И с юной сестрою и с матерью хилой?»</v><c></c> <v><m></m>— «Творец защитит вас святой своей силой.</v><c></c> <v><m></m>Не даст он погибнуть, родимые, вам:</v><c></c> <v><m></m>Покров и помощник он всем сиротам.</v><c></c> <v><m></m>Прощай же, о сын мой, нам дорого время;</v><c></c> <v><m></m>И помни: я гибну за русское племя!»</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Рыдая, на лошадь Сусанин младой</v><c></c> <v><m></m>Вскочил и помчался свистящей стрелой.</v><c></c> <v><m></m>Луна между тем совершила полкруга;</v><c></c> <v><m></m>Свист ветра умолкнул, утихнула вьюга.</v><c></c> <v><m></m>На небе восточном зарделась заря,</v><c></c> <v><m></m>Проснулись сарматы — злодеи царя.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>«Сусанин! — вскричали, — что молишься богу?</v><c></c> <v><m></m>Теперь уж не время — пора нам в дорогу!»</v><c></c> <v><m></m>Оставив деревню шумящей толпой,</v><c></c> <v><m></m>В лес темный вступают окольной тропой.</v><c></c> <v><m></m>Сусанин ведет их... Вот утро настало,</v><c></c> <v><m></m>И солнце сквозь ветви в лесу засияло:</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>То скроется быстро, то ярко блеснет,</v><c></c> <v><m></m>То тускло засветит, то вновь пропадет.</v><c></c> <v><m></m>Стоят не шелохнясь и дуб и береза,</v><c></c> <v><m></m>Лишь снег под ногами скрипит от мороза,</v><c></c> <v><m></m>Лишь временно ворон, вспорхнув, прошумит,</v><c></c> <v><m></m>И дятел дуплистую иву долбит.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Друг за́ другом и́дут в молчаньи сарматы;</v><c></c> <v><m></m>Всё дале и дале седой их вожатый.</v><c></c> <v><m></m>Уж солнце высоко сияет с небес —</v><c></c> <v><m></m>Всё глуше и диче становится лес!</v><c></c> <v><m></m>И вдруг пропадает тропинка пред ними:</v><c></c> <v><m></m>И сосны и ели, ветвями густыми</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Склонившись угрюмо до самой земли,</v><c></c> <v><m></m>Дебристую стену из сучьев сплели.</v><c></c> <v><m></m>Вотще настороже тревожное ухо:</v><c></c> <v><m></m>Всё в том захолустье и мертво и глухо...</v><c></c> <v><m></m>«Куда ты завел нас?» — лях старый вскричал.</v><c></c> <v><m></m>«Туда, куда нужно! — Сусанин сказал. — </v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Убейте! замучьте! — моя здесь могила!</v><c></c> <v><m></m>Но знайте и рвитесь: я спас Михаила!</v><c></c> <v><m></m>Предателя, мнили, во мне вы нашли:</v><c></c> <v><m></m>Их нет и не будет на Русской земли!</v><c></c> <v><m></m>В ней каждый отчизну с младенчества любит</v><c></c> <v><m></m>И душу изменой свою не погубит».</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>«Злодей! — закричали враги, закипев, —</v><c></c> <v><m></m>Умрешь под мечами!» — «Не страшен ваш гнев!</v><c></c> <v><m></m>Кто русский по сердцу, тот бодро, и смело,</v><c></c> <v><m></m>И радостно гибнет за правое дело!</v><c></c> <v><m></m>Ни казни, ни смерти и я не боюсь:</v><c></c> <v><m></m>Не дрогнув, умру за царя и за Русь!»</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>«Умри же! — сарматы герою вскричали,</v><c></c> <v><m></m>И сабли над старцем, свистя, засверкали! —</v><c></c> <v><m></m>Погибни, предатель! Конец твой настал!»</v><c></c> <v><m></m>И твердый Сусанин весь в язвах упал!</v><c></c> <v><m></m>Снег чистый чистейшая кровь обагрила:</v><c></c> <v><m></m>Она для России спасла Михаила!</v><c></c></z> <cr>1822</cr> </pmm></pms></div>
4255
Если уж слушать, Ника, то слушай внимательно. Такой уговор. Оставь, милая девочка, в покое скатерть и не заплетай бахрому в косички... Звали ее Ю-ю. Не в честь какого-нибудь китайского мандарина Ю-ю и не в память папирос Ю-ю, а просто так. Увидев ее впервые маленьким котенком, молодой человек трех лет вытаращил глаза от удивления, вытянул губы трубочкой и произнес: «Ю-ю». Точно свистнул. И пошло — Ю-ю. Сначала это был только пушистый комок с двумя веселыми глазами и бело-розовым носиком. Дремал этот комок на подоконнике, на солнце; лакал, жмурясь и мурлыча, молоко из блюдечка; ловил лапой мух на окне; катался по полу, играя бумажкой, клубком ниток, собственным хвостом... И мы сами не помним, когда это вдруг вместо черно-рыже-белого пушистого комка мы увидели большую, стройную, гордую кошку, первую красавицу и предмет зависти любителей. Ника, вынь указательный палец изо рта. Ты уже большая. Через восемь лет — невеста. Ну что, если тебе навяжется эта гадкая привычка? Приедет из-за моря великолепный принц, станет свататься, а ты вдруг — палец в рот! Вздохнет принц тяжело и уедет прочь искать другую невесту. Только ты и увидишь издали его золотую карету с зеркальными стеклами... да пыль от колес и копыт... Выросла, словом, всем кошкам кошка. Темно-каштановая с огненными пятнами, на груди пышная белая манишка, усы в четверть аршина, шерсть длинная и вся лоснится, задние лапки в широких штанишках, хвост как ламповый ерш!.. Ника, спусти с колен Бобика. Неужели ты думаешь, что щенячье ухо это вроде ручки от шарманки? Если бы так тебя кто-нибудь крутил за ухо? Брось, иначе не буду рассказывать... Вот так. А самое замечательное в ней было — это ее характер. Ты заметь, милая Ника: живем мы рядом со многими животными и совсем о них ничего не знаем. Просто — не интересуемся. Возьмем, например, всех собак, которых мы с тобой знали. У каждой — своя особенная душа, свои привычки, свой характер. То же у кошек. То же у лошадей. И у птиц. Совсем как у людей... Ну, скажи, видала ли ты когда-нибудь еще такую непоседу и егозу, как ты, Ника? Зачем ты нажимаешь мизинцем на веко? Тебе кажутся две лампы? И они то съезжаются, то разъезжаются? Никогда не трогай глаз руками... И никогда не верь тому, что тебе говорят дурного о животных. Тебе скажут: осел глуп. Когда человеку хотят намекнуть, что он недалек умом, упрям и ленив, — его деликатно называют ослом. Запомни же, что, наоборот, осел — животное не только умное, но и послушное, и приветливое, и трудолюбивое. Но если его перегрузить свыше его сил или вообразить, что он скаковая лошадь, то он просто останавливается и говорит: «Этого я не могу. Делай со мной что хочешь». И можно бить его сколько угодно — он не тронется с места. Желал бы я знать, кто в этом случае глупее и упрямее: осел или человек? Лошадь — совсем другое дело. Она нетерпелива, нервна и обидчива. Она сделает даже то, что превышает ее силы, и тут же подохнет от усердия... Говорят еще: глуп, как гусь... А умнее этой птицы нет на свете. Гусь знает хозяев по походке. Например, возвращаешься домой среди ночи. Идешь по улице, отворяешь калитку, проходишь по двору — гуси молчат, точно их нет. А незнакомый вошел во двор — сейчас же гусиный переполох: «Га-га-га! Га-га-га! Кто это шляется по чужим домам?» А какие они... Ника, не жуй бумагу. Выплюнь... А какие они славные отцы и матери, если бы ты знала! Птенцов высиживают поочередно — то самка, то самец. Гусь даже добросовестнее гусыни. Если она в свой досужный час заговорится через меру с соседками у водопойного корыта, — по женскому обыкновению, — господин гусь выйдет, возьмет ее клювом за затылок и вежливо потащит домой, ко гнезду, к материнским обязанностям. Вот как-с! И очень смешно, когда гусиное семейство изволит прогуливаться. Впереди он — хозяин и защитник. От важности и гордости клюв задрал к небу. На весь птичник глядит свысока. Но беда неопытной собаке или легкомысленной девочке, вроде тебя, Ника, если вы ему не уступите дороги: сейчас же зазмеит над землею, зашипит, как бутылка содовой воды, разинет жесткий клюв, а назавтра Ника ходит с огромным синяком на левой ноге, ниже колена, а собачка все трясет ущемленным ухом. А за гусем — гусенята, желто-зеленые, как пушок на цветущем вербном барашке. Жмутся друг к дружке и пищат. Шеи у них голенькие, на ногах они не тверды — не веришь тому, что вырастут и станут, как папаша. Маменька — сзади. Ну, ее просто описать невозможно — такое вся она блаженство, такое торжество! «Пусть весь мир смотрит и удивляется, какой у меня замечательный муж и какие великолепные дети. Я хоть и мать и жена, но должна сказать правду: лучше на свете не сыщешь». И уж переваливается с боку на бок, уж переваливается... И вся семья гусиная — точь-в-точь как добрая немецкая фамилия на праздничной прогулке. И отметь еще одно, Ника: реже всего попадают под автомобили гуси и собачки-таксы, похожие на крокодилов, а кто из них на вид неуклюжее — трудно даже решить. Или, возьмем, лошадь. Что про нее говорят? Лошадь глупа. У нее только красота, способность к быстрому бегу да память мест. А так — дура дурой, кроме того еще, что близорука, капризна, мнительна и непривязчива к человеку. Но этот вздор говорят люди, которые держат лошадь в темных конюшнях, которые не знают радости воспитать ее с жеребячьего возраста, которые никогда не чувствовали, как лошадь благодарна тому, кто ее моет, чистит, водит коваться, поит и задает корм. У такого человека на уме только одно: сесть на лошадь верхом и бояться, как бы она его не лягнула, не куснула, не сбросила. В голову ему не придет освежить лошади рот, воспользоваться в пути более мягкой дорожкой, вовремя попоить умеренно, покрыть попонкой или своим пальто на стоянке... За что же лошадь будет его уважать, спрашиваю я тебя? А ты лучше спроси у любого природного всадника о лошади, и он тебе всегда ответит: умнее, добрее, благороднее лошади нет никого, — конечно, если только она в хороших, понимающих руках. У арабов — лучшие, какие только ни на есть, лошади. Но там лошадь — член семьи. Там на нее, как на самую верную няньку, оставляют малых детей. Уж будь спокойна, Ника, такая лошадь и скорпиона раздавит копытом и дикого зверя залягает. А если чумазый ребятенок уползет на четвереньках куда-нибудь в колючие кусты, где змеи, лошадь возьмет его нежненько за ворот рубашонки или за штанишки и оттащит к шатру: «Не лазай, дурачок, куда не следует». И умирают иногда лошади в тоске по хозяину и плачут настоящими слезами. Вокруг его кобыльчина ходе, Хвостом мух отгоняе, В очи ему заглядае, Пырська ему в лице. Вокруг его кобыльчина ходе, Хвостом мух отгоняе, В очи ему заглядае, Пырська ему в лице. Ну-ка? Кто из них прав? Воскресный всадник или природный?.. Ах, ты все-таки не позабыла про кошку? Хорошо, возвращаюсь к ней. И правда: мой рассказ почти исчез в предисловии. Так, в древней Греции был крошечный городишко с огромнейшими городскими воротами. По этому поводу какой-то прохожий однажды пошутил: смотрите бдительно, граждане, за вашим городом, а то он, пожалуй, ускользнет в эти ворота. А жаль. Я бы хотел тебе рассказать еще о многих вещах: о том, как чистоплотны и умны оклеветанные свиньи, как вороны на пять способов обманывают цепную собаку, чтобы отнять у нее кость, как верблюды... Ну, ладно, долой верблюдов, давай о кошке. Спала Ю-ю в доме, где хотела: на диванах, на коврах, на стульях, на пианино сверх нотных тетрадок. Очень любила лежать на газетах, подползши под верхний лист: в типографской краске есть что-то лакомое для кошачьего обоняния, а кроме того, бумага отлично хранит тепло. Когда дом начинал просыпаться, — первый ее деловой визит бывал всегда ко мне и то лишь после того, как ее чуткое ухо улавливало утренний чистый детский голосок, раздававшийся в комнате рядом со мною. Ю-ю открывала мордочкой и лапками неплотно затворяемую дверь, входила, вспрыгивала на постель, тыкала мне в руку или в щеку розовый нос и говорила коротко: «Муррм». За всю свою жизнь она ни разу не мяукнула, а произносила только этот довольно музыкальный звук: «Муррм». Но было в нем много разнообразных оттенков, выражавших то ласку, то тревогу, то требование, то отказ, то благодарность, то досаду, то укор. Короткое «муррм» всегда означало: «Иди за мной». Она спрыгивала на пол и, не оглядываясь, шла к двери. Она не сомневалась в моем повиновении. Я слушался. Одевался наскоро, выходил в темноватый коридор. Блестя желто-зелеными хризолитами глаз, Ю-ю дожидалась меня у двери, ведущей в комнату, где обычно спал четырехлетний молодой человек со своей матерью. Я приотворял ее. Чуть слышное признательное «мрм», S-образное движение ловкого тела, зигзаг пушистого хвоста, — и Ю-ю скользнула в детскую. Там — обряд утреннего здорованья. Сначала — почти официальный долг почтения — прыжок на постель к матери. «Муррм! Здравствуйте, хозяйка!» Носиком в руку, носиком в щеку, и кончено; потом прыжок на пол, прыжок через сетку в детскую кроватку. Встреча с обеих сторон нежная. «Муррм, муррм! Здравствуй, дружок! Хорошо ли почивал?» — Ю-юшенька! Юшенька! Восторгательная Юшенька! И голос с другой кровати: — Коля, сто раз тебе говорили, не смей целовать кошку! Кошка — рассадник микробов... Конечно, здесь, за сеткой, вернейшая и нежнейшая дружба. Но все-таки кошки и люди суть только кошки и люди. Разве Ю-ю не знает, что сейчас Катерина принесет сливки и гречневую размазню с маслом? Должно быть, знает. Ю-ю никогда не попрошайничает. (За услугу благодарит кротко и сердечно.) Но час прихода мальчишки из мясной и его шаги она изучила до тонкости. Если она снаружи, то непременно ждет говядину на крыльце, а если дома — бежит навстречу говядине в кухню. Кухонную дверь она сама открывает с непостижимой ловкостью. В ней не круглая костяная ручка, как в детской, а медная, длинная. Ю-ю с разбегу подпрыгивает и виснет на ручке, обхватив ее передними лапками с обеих сторон, а задними упирается в стену. Два-три толчка всем гибким телом — кляк! — ручка поддалась, и дверь отошла. Дальше — легко. Бывает, что мальчуган долго копается, отрезая и взвешивая. Тогда от нетерпения Ю-ю зацепляется когтями за закраину стола и начинает раскачиваться вперед и назад, как циркач на турнике. Но — молча. Мальчуган — веселый, румяный, смешливый ротозей. Он страстно любит всех животных, а в Ю-ю прямо влюблен. Но Ю-ю не позволяет ему даже прикоснуться к себе. Надменный взгляд — и прыжок в сторону. Она горда! Она никогда не забывает, что в ее жилах течет голубая кровь от двух ветвей: великой сибирской и державной бухарской. Мальчишка для нее — всего лишь кто-то, приносящий ей ежедневно мясо. На все, что вне ее дома, вне ее покровительства и благоволения, она смотрит с царственной холодностью. Нас она милостиво приемлет. Я любил исполнять ее приказания. Вот, например, я работаю над парником, вдумчиво отщипывая у дынь лишние побеги — здесь нужен большой расчет. Жарко от летнего солнца и от теплой земли. Беззвучно подходит Ю-ю. «Мрум!» Это значит: «Идите, я хочу пить». Разгибаюсь с трудом. Ю-ю уже впереди. Ни разу не обернется на меня. Посмею ли я отказаться или замедлить? Она ведет меня из огорода во двор, потом на кухню, затем по коридору в мою комнату. Учтиво отворяю я перед нею все двери и почтительно пропускаю вперед. Придя ко мне, она легко вспрыгивает на умывальник, куда проведена живая вода, ловко находит на мраморных краях три опорные точки для трех лап — четвертая на весу для баланса, — взглядывает на меня через ухо и говорит: «Мрум. Пустите воду». Я даю течь тоненькой серебряной струйке. Изящно вытянувши шею, Ю-ю поспешно лижет воду узким розовым язычком. Кошки пьют изредка, но долго и помногу. Иногда для шутливого опыта я слегка завинчиваю четырехлапую никелевую рукоятку. Вода идет по капельке. Ю-ю недовольна. Нетерпеливо переминается в своей неудобной позе, оборачивает ко мне голову. Два желтый топаза смотрят на меня с серьезным укором. «Муррум! Бросьте ваши глупости!..» И несколько раз тычет носом в кран. Мне стыдно. Я прошу прощения. Пускаю воду бежать как следует. Или еще: Ю-ю сидит на полу перед оттоманкой; рядом с нею газетный лист. Я вхожу. Останавливаюсь. Ю-ю смотрит на меня пристально неподвижными, немигающими глазами. Я гляжу на нее. Так проходит с минуту. Во взгляде Ю-ю я ясно читаю: «Вы знаете, что мне нужно, но притворяетесь. Все равно просить я не буду». Я нагибаюсь поднять газету и тотчас слышу мягкий прыжок. Она уже на оттоманке. Взгляд стал мягче. Делаю из газеты двухскатный шалашик и прикрываю кошку. Наружу — только пушистый хвост, но и он понемногу втягивается, втягивается под бумажную крышу. Два-три раза лист хрустнул, шевельнулся — и конец. Ю-ю спит. Ухожу на цыпочках. Бывали у меня с Ю-ю особенные часы спокойного семейного счастья. Это тогда, когда я писал по ночам: занятие довольно изнурительное, но если в него втянуться, в нем много тихой отрады. Царапаешь, царапаешь пером, вдруг не хватает какого-то очень нужного слова. Остановился. Какая тишина! Шипит еле слышно керосин в лампе, шумит морской шум в ушах, и от этого ночь еще тише. И все люди спят, и все звери спят, и лошади, и птицы, и дети, и Колины игрушки в соседней комнате. Даже собаки, и те не лают: заснули. Косят глаза, расплываются и пропадают мысли. Где я: в дремучем лесу или на верху высокой башни? И вздрогнешь от мягкого упругого толчка. Это Ю-ю легко вскочила с пола на стол. Совсем неизвестно, когда пришла. Поворочается немного на столе, помнется, облюбовывая место, и сядет рядышком со мною у правой руки, пушистым, горбатым в лопатках комком; все четыре лапки подобраны и спрятаны, только две передние бархатные перчаточки чуть-чуть высовываются наружу. Я опять пишу быстро и с увлечением. Порою, не шевеля головою, брошу быстрый взор на кошку, сидящую ко мне в три четверти. Ее огромный изумрудный глаз пристально устремлен на огонь, а поперек его, сверху вниз, узкая, как лезвие бритвы, черная щелочка зрачка. Но как ни мгновенно движение моих ресниц, Ю-ю успевает поймать его и повернуть ко мне свою изящную мордочку. Щелочки вдруг превратились в блестящие черные круги, а вокруг них тонкие каемки янтарного цвета. Ладно, Ю-ю, будем писать дальше. Царапает, царапает перо. Сами собою приходят ладные, уклюжие слова. В послушном разнообразии строятся фразы. Но уже тяжелеет голова, ломит спину, начинают дрожать пальцы правой руки: того и гляди профессиональная судорога вдруг скорчит их, и перо, как заостренный дротик, полетит через всю комнату. Не пора ли? И Ю-ю думает, что пора. Она уже давно выдумала развлечение: следит внимательно за строками, вырастающими у меня на бумаге, водя глазами за пером, и притворяется перед самой собою, что это я выпускаю из него маленьких черных уродливых мух. И вдруг хлоп лапкой по самой последней мухе. Удар меток и быстр: черная кровь размазана по бумаге. Пойдем спать, Ю-юшка. Пусть мухи тоже поспят до завтрева. За окном уже можно различить смутные очертания милого моего ясеня. Ю-ю сворачивается у меня в ногах на одеяле. Заболел Ю-юшкин дружок и мучитель Коля. Ох, жестока была его болезнь; до сих пор страшно вспоминать о ней. Тут только я узнал, как невероятно цепок бывает человек и какие огромные, неподозреваемые силы он может обнаружить в минуты любви и гибели. У людей, Ника, существует много прописных истин и ходячих мнений, которые они принимают готовыми и никогда не потрудятся их проверить. Так тебе, например, из тысячи человек девятьсот девяносто девять скажут: «Кошка — животное эгоистическое. Она привязывается к жилью, а не к человеку». Они не поверят, да и не посмеют поверить тому, что я сейчас расскажу про Ю-ю. Ты, я знаю, Ника, поверишь! Кошку к больному не пускали. Пожалуй, это и было правильным. Толкнет что-нибудь, уронит, разбудит, испугает. И ее недолго надо было отучать от детской комнаты. Она скоро поняла свое положение. Но зато улеглась, как собака, на голом полу снаружи, у самой двери, уткнув свой розовый носик в щель под дверью, и так пролежала все эти черные дни, отлучаясь только для еды и кратковременной прогулки. Отогнать ее было невозможно. Да и жалко было. Через нее шагали, заходя в детскую и уходя, ее толкали ногами, наступали ей на хвост и на лапки, отшвыривали порою в спешке и нетерпении. Она только пискнет, даст дорогу и опять мягко, но настойчиво возвращается на прежнее место. О таковом кошачьем поведении мне до этой поры не приходилось ни слышать, ни читать. На что уж доктора привыкли ничему не удивляться, но даже доктор Шевченко сказал однажды со снисходительной усмешкой: — Комичный у вас кот. Дежурит! Это курьезно... Ах, Ника, для меня это вовсе не было ни комично, ни курьезно. До сих пор у меня осталась в сердце нежная признательность к памяти Ю-ю за ее звериное сочувствие... И вот что еще было странно. Как только в Колиной болезни за последним жестоким кризисом наступил перелом к лучшему, когда ему позволили все есть и даже играть в постели, — кошка каким-то особенно тонким инстинктом поняла, что пустоглазая и безносая отошла от Колина изголовья, защелкав челюстями от злости. Ю-ю оставила свой пост. Долго и бесстыдно отсыпалась она на моей кровати. Но при первом визите к Коле не обнаружила никакого волнения. Тот ее мял и тискал, осыпал ее всякими ласковыми именами, назвал даже от восторга почему-то Юшкевичем! Она же вывернулась ловко из его еще слабых рук, сказала «мрм», спрыгнула на пол и ушла. Какая выдержка, чтобы не сказать: спокойное величие души!.. Дальше, милая моя Ника, я тебе расскажу о таких вещах, которым, пожалуй, и ты не поверишь. Все, кому я это ни рассказывал, слушали меня с улыбкой — немного недоверчивой, немного лукавой, немного принужденно учтивой. Друзья же порою говорили прямо: «Ну и фантазия у вас, у писателей! Право, позавидовать можно. Где же это слыхано и видано, чтобы кошка собиралась говорить по телефону?» А вот собиралась-таки. Послушай, Ника, как это вышло. Встал с постели Коля, худой, бледный, зеленый; губы без цвета, глаза ввалились, ручонки на свет сквозные, чуть розоватые. Но уже говорил я тебе: великая сила и неистощимая — человеческая доброта. Удалось отправить Колю для поправки, в сопровождении матери, верст за двести в прекрасную санаторию. Санатория эта могла соединяться прямым проводом с Петроградом и, при некоторой настойчивости, могла даже вызвать наш дачный городишко, а там и наш домашний телефон. Это все очень скоро сообразила Колина мама, и однажды я с живейшей радостью и даже с чудесным удивлением услышал из трубки милые голоса: сначала женский, немного усталый и деловой, потом бодрый и веселый детский. Ю-ю с отъездом двух своих друзей — большого и маленького — долго находилась в тревоге и недоумении. Ходила по комнатам и все тыкалась носом в углы. Ткнется и скажет выразительно: «Мик!» Впервые за наше давнее знакомство я стал слышать у нее это слово. Что оно значило по-кошачьи, я не берусь сказать, но по-человечески оно ясно звучало примерно так: «Что случилось? Где они? Куда пропали?» И она озиралась на меня широко раскрытыми желто-зелеными глазами; в них я читал изумление и требовательный вопрос. Жилье она себе выбрала опять на полу, в тесном закутке между моим письменным столом и тахтою. Напрасно я звал ее на мягкое кресло и на диван — она отказывалась, а когда я переносил ее туда на руках, она, посидев с минутку, вежливо спрыгивала и возвращалась в свой темный, жесткий, холодный угол. Странно: почему в дни огорчения она так упорно наказывала самое себя? Не хотела ли она этим примером наказать нас, близких ей людей, которые при всем их всемогуществе не могли или не хотели устранить беды и горя? Телефонный аппарат наш помещался в крошечной передней на круглом столике, и около него стоял соломенный стул без спинки. Не помню, в какой из моих разговоров с санаторией я застал Ю-ю сидящей у моих ног; знаю только, что это случилось в самом начале. Но вскоре кошка стала прибегать на каждый телефонный звонок и, наконец, совсем перенесла свое место жилья в переднюю. Люди вообще весьма медленно и тяжело понимают животных; животное — людей гораздо быстрее и тоньше. Я понял Ю-ю очень поздно, лишь тогда, когда однажды среди моего нежного разговора с Колей она беззвучно прыгнула с пола мне на плечи, уравновесилась и протянула вперед из-за моей щеки свою пушистую мордочку с настороженными ушами. Я подумал: «Слух у кошки превосходный, во всяком случае лучше, чем у собаки, и уж гораздо острее человеческого». Очень часто, когда поздним вечером мы возвращались из гостей, Ю-ю, узнав издали наши шаги, выбегала к нам навстречу за третью перекрестную улицу. Значит, она хорошо знала своих. И еще. Был у нас знакомый непоседливый мальчик Жоржик, четырех лет. Посетив нас в первый раз, он очень досаждал кошке: трепал ее за уши и за хвост, всячески тискал и носился с нею по комнатам, зажав ее поперек живота. Этого она терпеть не могла, хотя по своей всегдашней деликатности ни разу не выпустила когтей. Но зато каждый раз потом, когда приходил Жоржик — будь это через две недели, через месяц и даже больше, — стоило только Ю-ю услышать звонкий голосишко Жоржика, раздававшийся еще на пороге, как она стремглав, с жалобным криком бежала спасаться: летом выпрыгивала в первое отворенное окно, зимою ускользала под диван или под комод. Несомненно, она обладала хорошей памятью. «Так что же мудреного в том, — думал я, — что она узнала Колин милый голос и потянулась посмотреть: где же спрятан ее любимый дружок?» Мне очень захотелось проверить мою догадку. В тот же вечер я написал письмо в санаторию с подробным описанием кошкиного поведения и очень просил Колю, чтобы в следующий раз, говоря со мной по телефону, он непременно вспомнил и сказал в трубку все прежние ласковые слова, которые он дома говорил Ю-юшке. А я поднесу контрольную слуховую трубку к кошкиному уху. Вскоре получил ответ. Коля очень тронут памятью Ю-ю и просит передать ей поклон. Говорить со мной из санатории будет через два дня, а на третий соберутся, уложатся и выедут домой. И правда, на другой же день утром телефон сообщил мне, что со мной сейчас будут говорить из санатории. Ю-ю стояла рядом на полу. Я взял ее к себе на колени — иначе мне трудно было бы управляться с двумя трубками. Зазвенел веселый, свежий Колин голосок в деревянном ободке. Какое множество новых впечатлений и знакомств! Сколько домашних вопросов, просьб и распоряжений! Я едва-едва успел вставить мою просьбу: — Дорогой Коля, я сейчас приставлю Ю-юшке к уху телефонную трубку. Готово! Говори же ей твои приятные слова. — Какие слова? Я не знаю никаких слов, — скучно отозвался голосок. — Коля, милый, Ю-ю тебя слушает. Скажи ей что-нибудь ласковое. Поскорее. — Да я не зна-аю. Я не по-омню. А ты мне купишь наружный домик для птиц, как здесь у нас вешают за окна. — Ну, Коленька, ну, золотой, ну, добрый мальчик, ты же обещал с Ю-ю поговорить. — Да я не знаю говорить по-кошкиному. Я не умею. Я забы-ыл. В трубке вдруг что-то щелкнуло, крякнуло, и из нее раздался резкий голос телефонистки: — Нельзя говорить глупости. Повесьте трубку. Другие клиенты дожидаются. Легкий стук, и телефонное шипение умолкло. Так и не удался наш с Ю-ю опыт. А жаль. Очень интересно мне было узнать, отзовется ли наша умная кошка или нет на знакомые ей ласковые слова своим нежным «муррум». Вот и все про Ю-ю. Не так давно она умерла от старости, и теперь у нас живет кот-воркот, бархатный живот. О нем, милая моя Ника, в другой раз. Если уж слушать, Ника, то слушай внимательно. Такой уговор. Оставь, милая девочка, в покое скатерть и не заплетай бахрому в косички... Звали ее Ю-ю. Не в честь какого-нибудь китайского мандарина Ю-ю и не в память папирос Ю-ю, а просто так. Увидев ее впервые маленьким котенком, молодой человек трех лет вытаращил глаза от удивления, вытянул губы трубочкой и произнес: «Ю-ю». Точно свистнул. И пошло — Ю-ю. Сначала это был только пушистый комок с двумя веселыми глазами и бело-розовым носиком. Дремал этот комок на подоконнике, на солнце; лакал, жмурясь и мурлыча, молоко из блюдечка; ловил лапой мух на окне; катался по полу, играя бумажкой, клубком ниток, собственным хвостом... И мы сами не помним, когда это вдруг вместо черно-рыже-белого пушистого комка мы увидели большую, стройную, гордую кошку, первую красавицу и предмет зависти любителей. Ника, вынь указательный палец изо рта. Ты уже большая. Через восемь лет — невеста. Ну что, если тебе навяжется эта гадкая привычка? Приедет из-за моря великолепный принц, станет свататься, а ты вдруг — палец в рот! Вздохнет принц тяжело и уедет прочь искать другую невесту. Только ты и увидишь издали его золотую карету с зеркальными стеклами... да пыль от колес и копыт... Выросла, словом, всем кошкам кошка. Темно-каштановая с огненными пятнами, на груди пышная белая манишка, усы в четверть аршина, шерсть длинная и вся лоснится, задние лапки в широких штанишках, хвост как ламповый ерш!.. Ника, спусти с колен Бобика. Неужели ты думаешь, что щенячье ухо это вроде ручки от шарманки? Если бы так тебя кто-нибудь крутил за ухо? Брось, иначе не буду рассказывать... Вот так. А самое замечательное в ней было — это ее характер. Ты заметь, милая Ника: живем мы рядом со многими животными и совсем о них ничего не знаем. Просто — не интересуемся. Возьмем, например, всех собак, которых мы с тобой знали. У каждой — своя особенная душа, свои привычки, свой характер. То же у кошек. То же у лошадей. И у птиц. Совсем как у людей... Ну, скажи, видала ли ты когда-нибудь еще такую непоседу и егозу, как ты, Ника? Зачем ты нажимаешь мизинцем на веко? Тебе кажутся две лампы? И они то съезжаются, то разъезжаются? Никогда не трогай глаз руками... И никогда не верь тому, что тебе говорят дурного о животных. Тебе скажут: осел глуп. Когда человеку хотят намекнуть, что он недалек умом, упрям и ленив, — его деликатно называют ослом. Запомни же, что, наоборот, осел — животное не только умное, но и послушное, и приветливое, и трудолюбивое. Но если его перегрузить свыше его сил или вообразить, что он скаковая лошадь, то он просто останавливается и говорит: «Этого я не могу. Делай со мной что хочешь». И можно бить его сколько угодно — он не тронется с места. Желал бы я знать, кто в этом случае глупее и упрямее: осел или человек? Лошадь — совсем другое дело. Она нетерпелива, нервна и обидчива. Она сделает даже то, что превышает ее силы, и тут же подохнет от усердия... Говорят еще: глуп, как гусь... А умнее этой птицы нет на свете. Гусь знает хозяев по походке. Например, возвращаешься домой среди ночи. Идешь по улице, отворяешь калитку, проходишь по двору — гуси молчат, точно их нет. А незнакомый вошел во двор — сейчас же гусиный переполох: «Га-га-га! Га-га-га! Кто это шляется по чужим домам?» А какие они... Ника, не жуй бумагу. Выплюнь... А какие они славные отцы и матери, если бы ты знала! Птенцов высиживают поочередно — то самка, то самец. Гусь даже добросовестнее гусыни. Если она в свой досужный час заговорится через меру с соседками у водопойного корыта, — по женскому обыкновению, — господин гусь выйдет, возьмет ее клювом за затылок и вежливо потащит домой, ко гнезду, к материнским обязанностям. Вот как-с! И очень смешно, когда гусиное семейство изволит прогуливаться. Впереди он — хозяин и защитник. От важности и гордости клюв задрал к небу. На весь птичник глядит свысока. Но беда неопытной собаке или легкомысленной девочке, вроде тебя, Ника, если вы ему не уступите дороги: сейчас же зазмеит над землею, зашипит, как бутылка содовой воды, разинет жесткий клюв, а назавтра Ника ходит с огромным синяком на левой ноге, ниже колена, а собачка все трясет ущемленным ухом. А за гусем — гусенята, желто-зеленые, как пушок на цветущем вербном барашке. Жмутся друг к дружке и пищат. Шеи у них голенькие, на ногах они не тверды — не веришь тому, что вырастут и станут, как папаша. Маменька — сзади. Ну, ее просто описать невозможно — такое вся она блаженство, такое торжество! «Пусть весь мир смотрит и удивляется, какой у меня замечательный муж и какие великолепные дети. Я хоть и мать и жена, но должна сказать правду: лучше на свете не сыщешь». И уж переваливается с боку на бок, уж переваливается... И вся семья гусиная — точь-в-точь как добрая немецкая фамилия на праздничной прогулке. И отметь еще одно, Ника: реже всего попадают под автомобили гуси и собачки-таксы, похожие на крокодилов, а кто из них на вид неуклюжее — трудно даже решить. Или, возьмем, лошадь. Что про нее говорят? Лошадь глупа. У нее только красота, способность к быстрому бегу да память мест. А так — дура дурой, кроме того еще, что близорука, капризна, мнительна и непривязчива к человеку. Но этот вздор говорят люди, которые держат лошадь в темных конюшнях, которые не знают радости воспитать ее с жеребячьего возраста, которые никогда не чувствовали, как лошадь благодарна тому, кто ее моет, чистит, водит коваться, поит и задает корм. У такого человека на уме только одно: сесть на лошадь верхом и бояться, как бы она его не лягнула, не куснула, не сбросила. В голову ему не придет освежить лошади рот, воспользоваться в пути более мягкой дорожкой, вовремя попоить умеренно, покрыть попонкой или своим пальто на стоянке... За что же лошадь будет его уважать, спрашиваю я тебя? А ты лучше спроси у любого природного всадника о лошади, и он тебе всегда ответит: умнее, добрее, благороднее лошади нет никого, — конечно, если только она в хороших, понимающих руках. У арабов — лучшие, какие только ни на есть, лошади. Но там лошадь — член семьи. Там на нее, как на самую верную няньку, оставляют малых детей. Уж будь спокойна, Ника, такая лошадь и скорпиона раздавит копытом и дикого зверя залягает. А если чумазый ребятенок уползет на четвереньках куда-нибудь в колючие кусты, где змеи, лошадь возьмет его нежненько за ворот рубашонки или за штанишки и оттащит к шатру: «Не лазай, дурачок, куда не следует». И умирают иногда лошади в тоске по хозяину и плачут настоящими слезами. Вокруг его кобыльчина ходе, Хвостом мух отгоняе, В очи ему заглядае, Пырська ему в лице. Вокруг его кобыльчина ходе, Хвостом мух отгоняе, В очи ему заглядае, Пырська ему в лице. Ну-ка? Кто из них прав? Воскресный всадник или природный?.. Ах, ты все-таки не позабыла про кошку? Хорошо, возвращаюсь к ней. И правда: мой рассказ почти исчез в предисловии. Так, в древней Греции был крошечный городишко с огромнейшими городскими воротами. По этому поводу какой-то прохожий однажды пошутил: смотрите бдительно, граждане, за вашим городом, а то он, пожалуй, ускользнет в эти ворота. А жаль. Я бы хотел тебе рассказать еще о многих вещах: о том, как чистоплотны и умны оклеветанные свиньи, как вороны на пять способов обманывают цепную собаку, чтобы отнять у нее кость, как верблюды... Ну, ладно, долой верблюдов, давай о кошке. Спала Ю-ю в доме, где хотела: на диванах, на коврах, на стульях, на пианино сверх нотных тетрадок. Очень любила лежать на газетах, подползши под верхний лист: в типографской краске есть что-то лакомое для кошачьего обоняния, а кроме того, бумага отлично хранит тепло. Когда дом начинал просыпаться, — первый ее деловой визит бывал всегда ко мне и то лишь после того, как ее чуткое ухо улавливало утренний чистый детский голосок, раздававшийся в комнате рядом со мною. Ю-ю открывала мордочкой и лапками неплотно затворяемую дверь, входила, вспрыгивала на постель, тыкала мне в руку или в щеку розовый нос и говорила коротко: «Муррм». За всю свою жизнь она ни разу не мяукнула, а произносила только этот довольно музыкальный звук: «Муррм». Но было в нем много разнообразных оттенков, выражавших то ласку, то тревогу, то требование, то отказ, то благодарность, то досаду, то укор. Короткое «муррм» всегда означало: «Иди за мной». Она спрыгивала на пол и, не оглядываясь, шла к двери. Она не сомневалась в моем повиновении. Я слушался. Одевался наскоро, выходил в темноватый коридор. Блестя желто-зелеными хризолитами глаз, Ю-ю дожидалась меня у двери, ведущей в комнату, где обычно спал четырехлетний молодой человек со своей матерью. Я приотворял ее. Чуть слышное признательное «мрм», S-образное движение ловкого тела, зигзаг пушистого хвоста, — и Ю-ю скользнула в детскую. Там — обряд утреннего здорованья. Сначала — почти официальный долг почтения — прыжок на постель к матери. «Муррм! Здравствуйте, хозяйка!» Носиком в руку, носиком в щеку, и кончено; потом прыжок на пол, прыжок через сетку в детскую кроватку. Встреча с обеих сторон нежная. «Муррм, муррм! Здравствуй, дружок! Хорошо ли почивал?» — Ю-юшенька! Юшенька! Восторгательная Юшенька! И голос с другой кровати: — Коля, сто раз тебе говорили, не смей целовать кошку! Кошка — рассадник микробов... Конечно, здесь, за сеткой, вернейшая и нежнейшая дружба. Но все-таки кошки и люди суть только кошки и люди. Разве Ю-ю не знает, что сейчас Катерина принесет сливки и гречневую размазню с маслом? Должно быть, знает. Ю-ю никогда не попрошайничает. (За услугу благодарит кротко и сердечно.) Но час прихода мальчишки из мясной и его шаги она изучила до тонкости. Если она снаружи, то непременно ждет говядину на крыльце, а если дома — бежит навстречу говядине в кухню. Кухонную дверь она сама открывает с непостижимой ловкостью. В ней не круглая костяная ручка, как в детской, а медная, длинная. Ю-ю с разбегу подпрыгивает и виснет на ручке, обхватив ее передними лапками с обеих сторон, а задними упирается в стену. Два-три толчка всем гибким телом — кляк! — ручка поддалась, и дверь отошла. Дальше — легко. Бывает, что мальчуган долго копается, отрезая и взвешивая. Тогда от нетерпения Ю-ю зацепляется когтями за закраину стола и начинает раскачиваться вперед и назад, как циркач на турнике. Но — молча. Мальчуган — веселый, румяный, смешливый ротозей. Он страстно любит всех животных, а в Ю-ю прямо влюблен. Но Ю-ю не позволяет ему даже прикоснуться к себе. Надменный взгляд — и прыжок в сторону. Она горда! Она никогда не забывает, что в ее жилах течет голубая кровь от двух ветвей: великой сибирской и державной бухарской. Мальчишка для нее — всего лишь кто-то, приносящий ей ежедневно мясо. На все, что вне ее дома, вне ее покровительства и благоволения, она смотрит с царственной холодностью. Нас она милостиво приемлет. Я любил исполнять ее приказания. Вот, например, я работаю над парником, вдумчиво отщипывая у дынь лишние побеги — здесь нужен большой расчет. Жарко от летнего солнца и от теплой земли. Беззвучно подходит Ю-ю. «Мрум!» Это значит: «Идите, я хочу пить». Разгибаюсь с трудом. Ю-ю уже впереди. Ни разу не обернется на меня. Посмею ли я отказаться или замедлить? Она ведет меня из огорода во двор, потом на кухню, затем по коридору в мою комнату. Учтиво отворяю я перед нею все двери и почтительно пропускаю вперед. Придя ко мне, она легко вспрыгивает на умывальник, куда проведена живая вода, ловко находит на мраморных краях три опорные точки для трех лап — четвертая на весу для баланса, — взглядывает на меня через ухо и говорит: «Мрум. Пустите воду». Я даю течь тоненькой серебряной струйке. Изящно вытянувши шею, Ю-ю поспешно лижет воду узким розовым язычком. Кошки пьют изредка, но долго и помногу. Иногда для шутливого опыта я слегка завинчиваю четырехлапую никелевую рукоятку. Вода идет по капельке. Ю-ю недовольна. Нетерпеливо переминается в своей неудобной позе, оборачивает ко мне голову. Два желтый топаза смотрят на меня с серьезным укором. «Муррум! Бросьте ваши глупости!..» И несколько раз тычет носом в кран. Мне стыдно. Я прошу прощения. Пускаю воду бежать как следует. Или еще: Ю-ю сидит на полу перед оттоманкой; рядом с нею газетный лист. Я вхожу. Останавливаюсь. Ю-ю смотрит на меня пристально неподвижными, немигающими глазами. Я гляжу на нее. Так проходит с минуту. Во взгляде Ю-ю я ясно читаю: «Вы знаете, что мне нужно, но притворяетесь. Все равно просить я не буду». Я нагибаюсь поднять газету и тотчас слышу мягкий прыжок. Она уже на оттоманке. Взгляд стал мягче. Делаю из газеты двухскатный шалашик и прикрываю кошку. Наружу — только пушистый хвост, но и он понемногу втягивается, втягивается под бумажную крышу. Два-три раза лист хрустнул, шевельнулся — и конец. Ю-ю спит. Ухожу на цыпочках. Бывали у меня с Ю-ю особенные часы спокойного семейного счастья. Это тогда, когда я писал по ночам: занятие довольно изнурительное, но если в него втянуться, в нем много тихой отрады. Царапаешь, царапаешь пером, вдруг не хватает какого-то очень нужного слова. Остановился. Какая тишина! Шипит еле слышно керосин в лампе, шумит морской шум в ушах, и от этого ночь еще тише. И все люди спят, и все звери спят, и лошади, и птицы, и дети, и Колины игрушки в соседней комнате. Даже собаки, и те не лают: заснули. Косят глаза, расплываются и пропадают мысли. Где я: в дремучем лесу или на верху высокой башни? И вздрогнешь от мягкого упругого толчка. Это Ю-ю легко вскочила с пола на стол. Совсем неизвестно, когда пришла. Поворочается немного на столе, помнется, облюбовывая место, и сядет рядышком со мною у правой руки, пушистым, горбатым в лопатках комком; все четыре лапки подобраны и спрятаны, только две передние бархатные перчаточки чуть-чуть высовываются наружу. Я опять пишу быстро и с увлечением. Порою, не шевеля головою, брошу быстрый взор на кошку, сидящую ко мне в три четверти. Ее огромный изумрудный глаз пристально устремлен на огонь, а поперек его, сверху вниз, узкая, как лезвие бритвы, черная щелочка зрачка. Но как ни мгновенно движение моих ресниц, Ю-ю успевает поймать его и повернуть ко мне свою изящную мордочку. Щелочки вдруг превратились в блестящие черные круги, а вокруг них тонкие каемки янтарного цвета. Ладно, Ю-ю, будем писать дальше. Царапает, царапает перо. Сами собою приходят ладные, уклюжие слова. В послушном разнообразии строятся фразы. Но уже тяжелеет голова, ломит спину, начинают дрожать пальцы правой руки: того и гляди профессиональная судорога вдруг скорчит их, и перо, как заостренный дротик, полетит через всю комнату. Не пора ли? И Ю-ю думает, что пора. Она уже давно выдумала развлечение: следит внимательно за строками, вырастающими у меня на бумаге, водя глазами за пером, и притворяется перед самой собою, что это я выпускаю из него маленьких черных уродливых мух. И вдруг хлоп лапкой по самой последней мухе. Удар меток и быстр: черная кровь размазана по бумаге. Пойдем спать, Ю-юшка. Пусть мухи тоже поспят до завтрева. За окном уже можно различить смутные очертания милого моего ясеня. Ю-ю сворачивается у меня в ногах на одеяле. Заболел Ю-юшкин дружок и мучитель Коля. Ох, жестока была его болезнь; до сих пор страшно вспоминать о ней. Тут только я узнал, как невероятно цепок бывает человек и какие огромные, неподозреваемые силы он может обнаружить в минуты любви и гибели. У людей, Ника, существует много прописных истин и ходячих мнений, которые они принимают готовыми и никогда не потрудятся их проверить. Так тебе, например, из тысячи человек девятьсот девяносто девять скажут: «Кошка — животное эгоистическое. Она привязывается к жилью, а не к человеку». Они не поверят, да и не посмеют поверить тому, что я сейчас расскажу про Ю-ю. Ты, я знаю, Ника, поверишь! Кошку к больному не пускали. Пожалуй, это и было правильным. Толкнет что-нибудь, уронит, разбудит, испугает. И ее недолго надо было отучать от детской комнаты. Она скоро поняла свое положение. Но зато улеглась, как собака, на голом полу снаружи, у самой двери, уткнув свой розовый носик в щель под дверью, и так пролежала все эти черные дни, отлучаясь только для еды и кратковременной прогулки. Отогнать ее было невозможно. Да и жалко было. Через нее шагали, заходя в детскую и уходя, ее толкали ногами, наступали ей на хвост и на лапки, отшвыривали порою в спешке и нетерпении. Она только пискнет, даст дорогу и опять мягко, но настойчиво возвращается на прежнее место. О таковом кошачьем поведении мне до этой поры не приходилось ни слышать, ни читать. На что уж доктора привыкли ничему не удивляться, но даже доктор Шевченко сказал однажды со снисходительной усмешкой: — Комичный у вас кот. Дежурит! Это курьезно... Ах, Ника, для меня это вовсе не было ни комично, ни курьезно. До сих пор у меня осталась в сердце нежная признательность к памяти Ю-ю за ее звериное сочувствие... И вот что еще было странно. Как только в Колиной болезни за последним жестоким кризисом наступил перелом к лучшему, когда ему позволили все есть и даже играть в постели, — кошка каким-то особенно тонким инстинктом поняла, что пустоглазая и безносая отошла от Колина изголовья, защелкав челюстями от злости. Ю-ю оставила свой пост. Долго и бесстыдно отсыпалась она на моей кровати. Но при первом визите к Коле не обнаружила никакого волнения. Тот ее мял и тискал, осыпал ее всякими ласковыми именами, назвал даже от восторга почему-то Юшкевичем! Она же вывернулась ловко из его еще слабых рук, сказала «мрм», спрыгнула на пол и ушла. Какая выдержка, чтобы не сказать: спокойное величие души!.. Дальше, милая моя Ника, я тебе расскажу о таких вещах, которым, пожалуй, и ты не поверишь. Все, кому я это ни рассказывал, слушали меня с улыбкой — немного недоверчивой, немного лукавой, немного принужденно учтивой. Друзья же порою говорили прямо: «Ну и фантазия у вас, у писателей! Право, позавидовать можно. Где же это слыхано и видано, чтобы кошка собиралась говорить по телефону?» А вот собиралась-таки. Послушай, Ника, как это вышло. Встал с постели Коля, худой, бледный, зеленый; губы без цвета, глаза ввалились, ручонки на свет сквозные, чуть розоватые. Но уже говорил я тебе: великая сила и неистощимая — человеческая доброта. Удалось отправить Колю для поправки, в сопровождении матери, верст за двести в прекрасную санаторию. Санатория эта могла соединяться прямым проводом с Петроградом и, при некоторой настойчивости, могла даже вызвать наш дачный городишко, а там и наш домашний телефон. Это все очень скоро сообразила Колина мама, и однажды я с живейшей радостью и даже с чудесным удивлением услышал из трубки милые голоса: сначала женский, немного усталый и деловой, потом бодрый и веселый детский. Ю-ю с отъездом двух своих друзей — большого и маленького — долго находилась в тревоге и недоумении. Ходила по комнатам и все тыкалась носом в углы. Ткнется и скажет выразительно: «Мик!» Впервые за наше давнее знакомство я стал слышать у нее это слово. Что оно значило по-кошачьи, я не берусь сказать, но по-человечески оно ясно звучало примерно так: «Что случилось? Где они? Куда пропали?» И она озиралась на меня широко раскрытыми желто-зелеными глазами; в них я читал изумление и требовательный вопрос. Жилье она себе выбрала опять на полу, в тесном закутке между моим письменным столом и тахтою. Напрасно я звал ее на мягкое кресло и на диван — она отказывалась, а когда я переносил ее туда на руках, она, посидев с минутку, вежливо спрыгивала и возвращалась в свой темный, жесткий, холодный угол. Странно: почему в дни огорчения она так упорно наказывала самое себя? Не хотела ли она этим примером наказать нас, близких ей людей, которые при всем их всемогуществе не могли или не хотели устранить беды и горя? Телефонный аппарат наш помещался в крошечной передней на круглом столике, и около него стоял соломенный стул без спинки. Не помню, в какой из моих разговоров с санаторией я застал Ю-ю сидящей у моих ног; знаю только, что это случилось в самом начале. Но вскоре кошка стала прибегать на каждый телефонный звонок и, наконец, совсем перенесла свое место жилья в переднюю. Люди вообще весьма медленно и тяжело понимают животных; животное — людей гораздо быстрее и тоньше. Я понял Ю-ю очень поздно, лишь тогда, когда однажды среди моего нежного разговора с Колей она беззвучно прыгнула с пола мне на плечи, уравновесилась и протянула вперед из-за моей щеки свою пушистую мордочку с настороженными ушами. Я подумал: «Слух у кошки превосходный, во всяком случае лучше, чем у собаки, и уж гораздо острее человеческого». Очень часто, когда поздним вечером мы возвращались из гостей, Ю-ю, узнав издали наши шаги, выбегала к нам навстречу за третью перекрестную улицу. Значит, она хорошо знала своих. И еще. Был у нас знакомый непоседливый мальчик Жоржик, четырех лет. Посетив нас в первый раз, он очень досаждал кошке: трепал ее за уши и за хвост, всячески тискал и носился с нею по комнатам, зажав ее поперек живота. Этого она терпеть не могла, хотя по своей всегдашней деликатности ни разу не выпустила когтей. Но зато каждый раз потом, когда приходил Жоржик — будь это через две недели, через месяц и даже больше, — стоило только Ю-ю услышать звонкий голосишко Жоржика, раздававшийся еще на пороге, как она стремглав, с жалобным криком бежала спасаться: летом выпрыгивала в первое отворенное окно, зимою ускользала под диван или под комод. Несомненно, она обладала хорошей памятью. «Так что же мудреного в том, — думал я, — что она узнала Колин милый голос и потянулась посмотреть: где же спрятан ее любимый дружок?» Мне очень захотелось проверить мою догадку. В тот же вечер я написал письмо в санаторию с подробным описанием кошкиного поведения и очень просил Колю, чтобы в следующий раз, говоря со мной по телефону, он непременно вспомнил и сказал в трубку все прежние ласковые слова, которые он дома говорил Ю-юшке. А я поднесу контрольную слуховую трубку к кошкиному уху. Вскоре получил ответ. Коля очень тронут памятью Ю-ю и просит передать ей поклон. Говорить со мной из санатории будет через два дня, а на третий соберутся, уложатся и выедут домой. И правда, на другой же день утром телефон сообщил мне, что со мной сейчас будут говорить из санатории. Ю-ю стояла рядом на полу. Я взял ее к себе на колени — иначе мне трудно было бы управляться с двумя трубками. Зазвенел веселый, свежий Колин голосок в деревянном ободке. Какое множество новых впечатлений и знакомств! Сколько домашних вопросов, просьб и распоряжений! Я едва-едва успел вставить мою просьбу: — Дорогой Коля, я сейчас приставлю Ю-юшке к уху телефонную трубку. Готово! Говори же ей твои приятные слова. — Какие слова? Я не знаю никаких слов, — скучно отозвался голосок. — Коля, милый, Ю-ю тебя слушает. Скажи ей что-нибудь ласковое. Поскорее. — Да я не зна-аю. Я не по-омню. А ты мне купишь наружный домик для птиц, как здесь у нас вешают за окна. — Ну, Коленька, ну, золотой, ну, добрый мальчик, ты же обещал с Ю-ю поговорить. — Да я не знаю говорить по-кошкиному. Я не умею. Я забы-ыл. В трубке вдруг что-то щелкнуло, крякнуло, и из нее раздался резкий голос телефонистки: — Нельзя говорить глупости. Повесьте трубку. Другие клиенты дожидаются. Легкий стук, и телефонное шипение умолкло. Так и не удался наш с Ю-ю опыт. А жаль. Очень интересно мне было узнать, отзовется ли наша умная кошка или нет на знакомые ей ласковые слова своим нежным «муррум». Вот и все про Ю-ю. Не так давно она умерла от старости, и теперь у нас живет кот-воркот, бархатный живот. О нем, милая моя Ника, в другой раз.
А. И. Куприн
Ю-ю
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/kuprin/index.html">А. И. Куприн</a>. <a href="/text/4255/index.html">Ю-ю</a></div> <div class="author">Александр Куприн</div> <div class="title"><h1>Ю-ю</h1></div> <z><o></o>Если уж слушать, Ника, то слушай внимательно. Такой уговор. Оставь, милая девочка, в покое скатерть и не заплетай бахрому в косички...</z> <z><o></o>Звали ее Ю-ю. Не в честь какого-нибудь китайского мандарина Ю-ю и не в память папирос Ю-ю, а просто так. Увидев ее впервые маленьким котенком, молодой человек трех лет вытаращил глаза от удивления, вытянул губы трубочкой и произнес: «Ю-ю». Точно свистнул. И пошло — Ю-ю.</z> <z><o></o>Сначала это был только пушистый комок с двумя веселыми глазами и бело-розовым носиком. Дремал этот комок на подоконнике, на солнце; лакал, жмурясь и мурлыча, молоко из блюдечка; ловил лапой мух на окне; катался по полу, играя бумажкой, клубком ниток, собственным хвостом... И мы сами не помним, когда это вдруг вместо черно-рыже-белого пушистого комка мы увидели большую, стройную, гордую кошку, первую красавицу и предмет зависти любителей.</z> <z><o></o>Ника, вынь указательный палец изо рта. Ты уже большая. Через восемь лет — невеста. Ну что, если тебе навяжется эта гадкая привычка? Приедет из-за моря великолепный принц, станет свататься, а ты вдруг — палец в рот! Вздохнет принц тяжело и уедет прочь искать другую невесту. Только ты и увидишь издали его золотую карету с зеркальными стеклами... да пыль от колес и копыт...</z> <z><o></o>Выросла, словом, всем кошкам кошка. Темно-каштановая с огненными пятнами, на груди пышная белая манишка, усы в четверть аршина, шерсть длинная и вся лоснится, задние лапки в широких штанишках, хвост как ламповый ерш!..</z> <z><o></o>Ника, спусти с колен Бобика. Неужели ты думаешь, что щенячье ухо это вроде ручки от шарманки? Если бы так тебя кто-нибудь крутил за ухо? Брось, иначе не буду рассказывать...</z> <z><o></o>Вот так. А самое замечательное в ней было — это ее характер. Ты заметь, милая Ника: живем мы рядом со многими животными и совсем о них ничего не знаем. Просто — не интересуемся. Возьмем, например, всех собак, которых мы с тобой знали. У каждой — своя особенная душа, свои привычки, свой характер. То же у кошек. То же у лошадей. И у птиц. Совсем как у людей...</z> <z><o></o>Ну, скажи, видала ли ты когда-нибудь еще такую непоседу и егозу, как ты, Ника? Зачем ты нажимаешь мизинцем на веко? Тебе кажутся две лампы? И они то съезжаются, то разъезжаются? Никогда не трогай глаз руками...</z> <z><o></o>И никогда не верь тому, что тебе говорят дурного о животных. Тебе скажут: осел глуп. Когда человеку хотят намекнуть, что он недалек умом, упрям и ленив, — его деликатно называют ослом. Запомни же, что, наоборот, осел — животное не только умное, но и послушное, и приветливое, и трудолюбивое. Но если его перегрузить свыше его сил или вообразить, что он скаковая лошадь, то он просто останавливается и говорит: «Этого я не могу. Делай со мной что хочешь». И можно бить его сколько угодно — он не тронется с места. Желал бы я знать, кто в этом случае глупее и упрямее: осел или человек? Лошадь — совсем другое дело. Она нетерпелива, нервна и обидчива. Она сделает даже то, что превышает ее силы, и тут же подохнет от усердия...</z> <z><o></o>Говорят еще: глуп, как гусь... А умнее этой птицы нет на свете. Гусь знает хозяев по походке. Например, возвращаешься домой среди ночи. Идешь по улице, отворяешь калитку, проходишь по двору — гуси молчат, точно их нет. А незнакомый вошел во двор — сейчас же гусиный переполох: «Га-га-га! Га-га-га! Кто это шляется по чужим домам?»</z> <z><o></o>А какие они... Ника, не жуй бумагу. Выплюнь... А какие они славные отцы и матери, если бы ты знала! Птенцов высиживают поочередно — то самка, то самец. Гусь даже добросовестнее гусыни. Если она в свой досужный час заговорится через меру с соседками у водопойного корыта, — по женскому обыкновению, — господин гусь выйдет, возьмет ее клювом за затылок и вежливо потащит домой, ко гнезду, к материнским обязанностям. Вот как-с!</z> <z><o></o>И очень смешно, когда гусиное семейство изволит прогуливаться. Впереди он — хозяин и защитник. От важности и гордости клюв задрал к небу. На весь птичник глядит свысока. Но беда неопытной собаке или легкомысленной девочке, вроде тебя, Ника, если вы ему не уступите дороги: сейчас же зазмеит над землею, зашипит, как бутылка содовой воды, разинет жесткий клюв, а назавтра Ника ходит с огромным синяком на левой ноге, ниже колена, а собачка все трясет ущемленным ухом.</z> <z><o></o>А за гусем — гусенята, желто-зеленые, как пушок на цветущем вербном барашке. Жмутся друг к дружке и пищат. Шеи у них голенькие, на ногах они не тверды — не веришь тому, что вырастут и станут, как папаша. Маменька — сзади. Ну, ее просто описать невозможно — такое вся она блаженство, такое торжество! «Пусть весь мир смотрит и удивляется, какой у меня замечательный муж и какие великолепные дети. Я хоть и мать и жена, но должна сказать правду: лучше на свете не сыщешь». И уж переваливается с боку на бок, уж переваливается... И вся семья гусиная — точь-в-точь как добрая немецкая фамилия на праздничной прогулке.</z> <z><o></o>И отметь еще одно, Ника: реже всего попадают под автомобили гуси и собачки-таксы, похожие на крокодилов, а кто из них на вид неуклюжее — трудно даже решить.</z> <z><o></o>Или, возьмем, лошадь. Что про нее говорят? Лошадь глупа. У нее только красота, способность к быстрому бегу да память мест. А так — дура дурой, кроме того еще, что близорука, капризна, мнительна и непривязчива к человеку. Но этот вздор говорят люди, которые держат лошадь в темных конюшнях, которые не знают радости воспитать ее с жеребячьего возраста, которые никогда не чувствовали, как лошадь благодарна тому, кто ее моет, чистит, водит коваться, поит и задает корм. У такого человека на уме только одно: сесть на лошадь верхом и бояться, как бы она его не лягнула, не куснула, не сбросила. В голову ему не придет освежить лошади рот, воспользоваться в пути более мягкой дорожкой, вовремя попоить умеренно, покрыть попонкой или своим пальто на стоянке... За что же лошадь будет его уважать, спрашиваю я тебя?</z> <z><o></o>А ты лучше спроси у любого природного всадника о лошади, и он тебе всегда ответит: умнее, добрее, благороднее лошади нет никого, — конечно, если только она в хороших, понимающих руках.</z> <z><o></o>У арабов — лучшие, какие только ни на есть, лошади. Но там лошадь — член семьи. Там на нее, как на самую верную няньку, оставляют малых детей. Уж будь спокойна, Ника, такая лошадь и скорпиона раздавит копытом и дикого зверя залягает. А если чумазый ребятенок уползет на четвереньках куда-нибудь в колючие кусты, где змеи, лошадь возьмет его нежненько за ворот рубашонки или за штанишки и оттащит к шатру: «Не лазай, дурачок, куда не следует».</z> <z><o></o>И умирают иногда лошади в тоске по хозяину и плачут настоящими слезами.</z> <z><o></o>А вот как запорожские казаки пели о лошади и об убитом хозяине. Лежит он мертвый среди поля, а <div id="pt1" style="margin:0em auto;display:table"><pms><pm> <z><o></o><v><m></m>Вокруг его кобыльчина ходе,</v><c></c> <v><m></m>Хвостом мух отгоняе,</v><c></c> <v><m></m>В очи ему заглядае,</v><c></c> <v><m></m>Пырська ему в лице.</v><c></c></z> </pm></pms></div> <script>poems.push(ge("pt1"));</script> </z> <z><o></o>Ну-ка? Кто из них прав? Воскресный всадник или природный?..</z> <z><o></o>Ах, ты все-таки не позабыла про кошку? Хорошо, возвращаюсь к ней. И правда: мой рассказ почти исчез в предисловии. Так, в древней Греции был крошечный городишко с огромнейшими городскими воротами. По этому поводу какой-то прохожий однажды пошутил: смотрите бдительно, граждане, за вашим городом, а то он, пожалуй, ускользнет в эти ворота.</z> <z><o></o>А жаль. Я бы хотел тебе рассказать еще о многих вещах: о том, как чистоплотны и умны оклеветанные свиньи, как вороны на пять способов обманывают цепную собаку, чтобы отнять у нее кость, как верблюды... Ну, ладно, долой верблюдов, давай о кошке.</z> <z><o></o>Спала Ю-ю в доме, где хотела: на диванах, на коврах, на стульях, на пианино сверх нотных тетрадок. Очень любила лежать на газетах, подползши под верхний лист: в типографской краске есть что-то лакомое для кошачьего обоняния, а кроме того, бумага отлично хранит тепло.</z> <z><o></o>Когда дом начинал просыпаться, — первый ее деловой визит бывал всегда ко мне и то лишь после того, как ее чуткое ухо улавливало утренний чистый детский голосок, раздававшийся в комнате рядом со мною.</z> <z><o></o>Ю-ю открывала мордочкой и лапками неплотно затворяемую дверь, входила, вспрыгивала на постель, тыкала мне в руку или в щеку розовый нос и говорила коротко: «Муррм».</z> <z><o></o>За всю свою жизнь она ни разу не мяукнула, а произносила только этот довольно музыкальный звук: «Муррм». Но было в нем много разнообразных оттенков, выражавших то ласку, то тревогу, то требование, то отказ, то благодарность, то досаду, то укор. Короткое «муррм» всегда означало: «Иди за мной».</z> <z><o></o>Она спрыгивала на пол и, не оглядываясь, шла к двери. Она не сомневалась в моем повиновении.</z> <z><o></o>Я слушался. Одевался наскоро, выходил в темноватый коридор. Блестя желто-зелеными хризолитами глаз, Ю-ю дожидалась меня у двери, ведущей в комнату, где обычно спал четырехлетний молодой человек со своей матерью. Я приотворял ее. Чуть слышное признательное «мрм», S-образное движение ловкого тела, зигзаг пушистого хвоста, — и Ю-ю скользнула в детскую.</z> <z><o></o>Там — обряд утреннего здорованья. Сначала — почти официальный долг почтения — прыжок на постель к матери. «Муррм! Здравствуйте, хозяйка!» Носиком в руку, носиком в щеку, и кончено; потом прыжок на пол, прыжок через сетку в детскую кроватку. Встреча с обеих сторон нежная.</z> <z><o></o>«Муррм, муррм! Здравствуй, дружок! Хорошо ли почивал?»</z> <z><o></o>— Ю-юшенька! Юшенька! Восторгательная Юшенька!</z> <z><o></o>И голос с другой кровати:</z> <z><o></o>— Коля, сто раз тебе говорили, не смей целовать кошку! Кошка — рассадник микробов...</z> <z><o></o>Конечно, здесь, за сеткой, вернейшая и нежнейшая дружба. Но все-таки кошки и люди суть только кошки и люди. Разве Ю-ю не знает, что сейчас Катерина принесет сливки и гречневую размазню с маслом? Должно быть, знает.</z> <z><o></o>Ю-ю никогда не попрошайничает. (За услугу благодарит кротко и сердечно.) Но час прихода мальчишки из мясной и его шаги она изучила до тонкости. Если она снаружи, то непременно ждет говядину на крыльце, а если дома — бежит навстречу говядине в кухню. Кухонную дверь она сама открывает с непостижимой ловкостью. В ней не круглая костяная ручка, как в детской, а медная, длинная. Ю-ю с разбегу подпрыгивает и виснет на ручке, обхватив ее передними лапками с обеих сторон, а задними упирается в стену. Два-три толчка всем гибким телом — кляк! — ручка поддалась, и дверь отошла. Дальше — легко.</z> <z><o></o>Бывает, что мальчуган долго копается, отрезая и взвешивая. Тогда от нетерпения Ю-ю зацепляется когтями за закраину стола и начинает раскачиваться вперед и назад, как циркач на турнике. Но — молча.</z> <z><o></o>Мальчуган — веселый, румяный, смешливый ротозей. Он страстно любит всех животных, а в Ю-ю прямо влюблен. Но Ю-ю не позволяет ему даже прикоснуться к себе. Надменный взгляд — и прыжок в сторону. Она горда! Она никогда не забывает, что в ее жилах течет голубая кровь от двух ветвей: великой сибирской и державной бухарской. Мальчишка для нее — всего лишь кто-то, приносящий ей ежедневно мясо. На все, что вне ее дома, вне ее покровительства и благоволения, она смотрит с царственной холодностью. Нас она милостиво приемлет.</z> <z><o></o>Я любил исполнять ее приказания. Вот, например, я работаю над парником, вдумчиво отщипывая у дынь лишние побеги — здесь нужен большой расчет. Жарко от летнего солнца и от теплой земли. Беззвучно подходит Ю-ю.</z> <z><o></o>«Мрум!»</z> <z><o></o>Это значит: «Идите, я хочу пить».</z> <z><o></o>Разгибаюсь с трудом. Ю-ю уже впереди. Ни разу не обернется на меня. Посмею ли я отказаться или замедлить? Она ведет меня из огорода во двор, потом на кухню, затем по коридору в мою комнату. Учтиво отворяю я перед нею все двери и почтительно пропускаю вперед. Придя ко мне, она легко вспрыгивает на умывальник, куда проведена живая вода, ловко находит на мраморных краях три опорные точки для трех лап — четвертая на весу для баланса, — взглядывает на меня через ухо и говорит:</z> <z><o></o>«Мрум. Пустите воду».</z> <z><o></o>Я даю течь тоненькой серебряной струйке. Изящно вытянувши шею, Ю-ю поспешно лижет воду узким розовым язычком.</z> <z><o></o>Кошки пьют изредка, но долго и помногу. Иногда для шутливого опыта я слегка завинчиваю четырехлапую никелевую рукоятку. Вода идет по капельке.</z> <z><o></o>Ю-ю недовольна. Нетерпеливо переминается в своей неудобной позе, оборачивает ко мне голову. Два желтый топаза смотрят на меня с серьезным укором.</z> <z><o></o>«Муррум! Бросьте ваши глупости!..»</z> <z><o></o>И несколько раз тычет носом в кран.</z> <z><o></o>Мне стыдно. Я прошу прощения. Пускаю воду бежать как следует.</z> <z><o></o>Или еще:</z> <z><o></o>Ю-ю сидит на полу перед оттоманкой; рядом с нею газетный лист. Я вхожу. Останавливаюсь. Ю-ю смотрит на меня пристально неподвижными, немигающими глазами. Я гляжу на нее. Так проходит с минуту. Во взгляде Ю-ю я ясно читаю: «Вы знаете, что мне нужно, но притворяетесь. Все равно просить я не буду».</z> <z><o></o>Я нагибаюсь поднять газету и тотчас слышу мягкий прыжок. Она уже на оттоманке. Взгляд стал мягче. Делаю из газеты двухскатный шалашик и прикрываю кошку. Наружу — только пушистый хвост, но и он понемногу втягивается, втягивается под бумажную крышу. Два-три раза лист хрустнул, шевельнулся — и конец. Ю-ю спит. Ухожу на цыпочках.</z> <z><o></o>Бывали у меня с Ю-ю особенные часы спокойного семейного счастья. Это тогда, когда я писал по ночам: занятие довольно изнурительное, но если в него втянуться, в нем много тихой отрады.</z> <z><o></o>Царапаешь, царапаешь пером, вдруг не хватает какого-то очень нужного слова. Остановился. Какая тишина! Шипит еле слышно керосин в лампе, шумит морской шум в ушах, и от этого ночь еще тише. И все люди спят, и все звери спят, и лошади, и птицы, и дети, и Колины игрушки в соседней комнате. Даже собаки, и те не лают: заснули. Косят глаза, расплываются и пропадают мысли. Где я: в дремучем лесу или на верху высокой башни? И вздрогнешь от мягкого упругого толчка. Это Ю-ю легко вскочила с пола на стол. Совсем неизвестно, когда пришла.</z> <z><o></o>Поворочается немного на столе, помнется, облюбовывая место, и сядет рядышком со мною у правой руки, пушистым, горбатым в лопатках комком; все четыре лапки подобраны и спрятаны, только две передние бархатные перчаточки чуть-чуть высовываются наружу.</z> <z><o></o>Я опять пишу быстро и с увлечением. Порою, не шевеля головою, брошу быстрый взор на кошку, сидящую ко мне в три четверти. Ее огромный изумрудный глаз пристально устремлен на огонь, а поперек его, сверху вниз, узкая, как лезвие бритвы, черная щелочка зрачка. Но как ни мгновенно движение моих ресниц, Ю-ю успевает поймать его и повернуть ко мне свою изящную мордочку. Щелочки вдруг превратились в блестящие черные круги, а вокруг них тонкие каемки янтарного цвета. Ладно, Ю-ю, будем писать дальше.</z> <z><o></o>Царапает, царапает перо. Сами собою приходят ладные, уклюжие слова. В послушном разнообразии строятся фразы. Но уже тяжелеет голова, ломит спину, начинают дрожать пальцы правой руки: того и гляди профессиональная судорога вдруг скорчит их, и перо, как заостренный дротик, полетит через всю комнату. Не пора ли?</z> <z><o></o>И Ю-ю думает, что пора. Она уже давно выдумала развлечение: следит внимательно за строками, вырастающими у меня на бумаге, водя глазами за пером, и притворяется перед самой собою, что это я выпускаю из него маленьких черных уродливых мух. И вдруг хлоп лапкой по самой последней мухе. Удар меток и быстр: черная кровь размазана по бумаге. Пойдем спать, Ю-юшка. Пусть мухи тоже поспят до завтрева.</z> <z><o></o>За окном уже можно различить смутные очертания милого моего ясеня. Ю-ю сворачивается у меня в ногах на одеяле.</z> <z><o></o>Заболел Ю-юшкин дружок и мучитель Коля. Ох, жестока была его болезнь; до сих пор страшно вспоминать о ней. Тут только я узнал, как невероятно цепок бывает человек и какие огромные, неподозреваемые силы он может обнаружить в минуты любви и гибели.</z> <z><o></o>У людей, Ника, существует много прописных истин и ходячих мнений, которые они принимают готовыми и никогда не потрудятся их проверить. Так тебе, например, из тысячи человек девятьсот девяносто девять скажут: «Кошка — животное эгоистическое. Она привязывается к жилью, а не к человеку». Они не поверят, да и не посмеют поверить тому, что я сейчас расскажу про Ю-ю. Ты, я знаю, Ника, поверишь!</z> <z><o></o>Кошку к больному не пускали. Пожалуй, это и было правильным. Толкнет что-нибудь, уронит, разбудит, испугает. И ее недолго надо было отучать от детской комнаты. Она скоро поняла свое положение. Но зато улеглась, как собака, на голом полу снаружи, у самой двери, уткнув свой розовый носик в щель под дверью, и так пролежала все эти черные дни, отлучаясь только для еды и кратковременной прогулки. Отогнать ее было невозможно. Да и жалко было. Через нее шагали, заходя в детскую и уходя, ее толкали ногами, наступали ей на хвост и на лапки, отшвыривали порою в спешке и нетерпении. Она только пискнет, даст дорогу и опять мягко, но настойчиво возвращается на прежнее место. О таковом кошачьем поведении мне до этой поры не приходилось ни слышать, ни читать. На что уж доктора привыкли ничему не удивляться, но даже доктор Шевченко сказал однажды со снисходительной усмешкой:</z> <z><o></o>— Комичный у вас кот. Дежурит! Это курьезно...</z> <z><o></o>Ах, Ника, для меня это вовсе не было ни комично, ни курьезно. До сих пор у меня осталась в сердце нежная признательность к памяти Ю-ю за ее звериное сочувствие...</z> <z><o></o>И вот что еще было странно. Как только в Колиной болезни за последним жестоким кризисом наступил перелом к лучшему, когда ему позволили все есть и даже играть в постели, — кошка каким-то особенно тонким инстинктом поняла, что пустоглазая и безносая отошла от Колина изголовья, защелкав челюстями от злости. Ю-ю оставила свой пост. Долго и бесстыдно отсыпалась она на моей кровати. Но при первом визите к Коле не обнаружила никакого волнения. Тот ее мял и тискал, осыпал ее всякими ласковыми именами, назвал даже от восторга почему-то Юшкевичем! Она же вывернулась ловко из его еще слабых рук, сказала «мрм», спрыгнула на пол и ушла. Какая выдержка, чтобы не сказать: спокойное величие души!..</z> <z><o></o>Дальше, милая моя Ника, я тебе расскажу о таких вещах, которым, пожалуй, и ты не поверишь. Все, кому я это ни рассказывал, слушали меня с улыбкой — немного недоверчивой, немного лукавой, немного принужденно учтивой. Друзья же порою говорили прямо: «Ну и фантазия у вас, у писателей! Право, позавидовать можно. Где же это слыхано и видано, чтобы кошка собиралась говорить по телефону?»</z> <z><o></o>А вот собиралась-таки. Послушай, Ника, как это вышло.</z> <z><o></o>Встал с постели Коля, худой, бледный, зеленый; губы без цвета, глаза ввалились, ручонки на свет сквозные, чуть розоватые. Но уже говорил я тебе: великая сила и неистощимая — человеческая доброта. Удалось отправить Колю для поправки, в сопровождении матери, верст за двести в прекрасную санаторию. Санатория эта могла соединяться прямым проводом с Петроградом и, при некоторой настойчивости, могла даже вызвать наш дачный городишко, а там и наш домашний телефон. Это все очень скоро сообразила Колина мама, и однажды я с живейшей радостью и даже с чудесным удивлением услышал из трубки милые голоса: сначала женский, немного усталый и деловой, потом бодрый и веселый детский.</z> <z><o></o>Ю-ю с отъездом двух своих друзей — большого и маленького — долго находилась в тревоге и недоумении. Ходила по комнатам и все тыкалась носом в углы. Ткнется и скажет выразительно: «Мик!» Впервые за наше давнее знакомство я стал слышать у нее это слово. Что оно значило по-кошачьи, я не берусь сказать, но по-человечески оно ясно звучало примерно так: «Что случилось? Где они? Куда пропали?»</z> <z><o></o>И она озиралась на меня широко раскрытыми желто-зелеными глазами; в них я читал изумление и требовательный вопрос.</z> <z><o></o>Жилье она себе выбрала опять на полу, в тесном закутке между моим письменным столом и тахтою. Напрасно я звал ее на мягкое кресло и на диван — она отказывалась, а когда я переносил ее туда на руках, она, посидев с минутку, вежливо спрыгивала и возвращалась в свой темный, жесткий, холодный угол. Странно: почему в дни огорчения она так упорно наказывала самое себя? Не хотела ли она этим примером наказать нас, близких ей людей, которые при всем их всемогуществе не могли или не хотели устранить беды и горя?</z> <z><o></o>Телефонный аппарат наш помещался в крошечной передней на круглом столике, и около него стоял соломенный стул без спинки. Не помню, в какой из моих разговоров с санаторией я застал Ю-ю сидящей у моих ног; знаю только, что это случилось в самом начале. Но вскоре кошка стала прибегать на каждый телефонный звонок и, наконец, совсем перенесла свое место жилья в переднюю.</z> <z><o></o>Люди вообще весьма медленно и тяжело понимают животных; животное — людей гораздо быстрее и тоньше. Я понял Ю-ю очень поздно, лишь тогда, когда однажды среди моего нежного разговора с Колей она беззвучно прыгнула с пола мне на плечи, уравновесилась и протянула вперед из-за моей щеки свою пушистую мордочку с настороженными ушами.</z> <z><o></o>Я подумал: «Слух у кошки превосходный, во всяком случае лучше, чем у собаки, и уж гораздо острее человеческого». Очень часто, когда поздним вечером мы возвращались из гостей, Ю-ю, узнав издали наши шаги, выбегала к нам навстречу за третью перекрестную улицу. Значит, она хорошо знала своих.</z> <z><o></o>И еще. Был у нас знакомый непоседливый мальчик Жоржик, четырех лет. Посетив нас в первый раз, он очень досаждал кошке: трепал ее за уши и за хвост, всячески тискал и носился с нею по комнатам, зажав ее поперек живота. Этого она терпеть не могла, хотя по своей всегдашней деликатности ни разу не выпустила когтей. Но зато каждый раз потом, когда приходил Жоржик — будь это через две недели, через месяц и даже больше, — стоило только Ю-ю услышать звонкий голосишко Жоржика, раздававшийся еще на пороге, как она стремглав, с жалобным криком бежала спасаться: летом выпрыгивала в первое отворенное окно, зимою ускользала под диван или под комод. Несомненно, она обладала хорошей памятью.</z> <z><o></o>«Так что же мудреного в том, — думал я, — что она узнала Колин милый голос и потянулась посмотреть: где же спрятан ее любимый дружок?»</z> <z><o></o>Мне очень захотелось проверить мою догадку. В тот же вечер я написал письмо в санаторию с подробным описанием кошкиного поведения и очень просил Колю, чтобы в следующий раз, говоря со мной по телефону, он непременно вспомнил и сказал в трубку все прежние ласковые слова, которые он дома говорил Ю-юшке. А я поднесу контрольную слуховую трубку к кошкиному уху.</z> <z><o></o>Вскоре получил ответ. Коля очень тронут памятью Ю-ю и просит передать ей поклон. Говорить со мной из санатории будет через два дня, а на третий соберутся, уложатся и выедут домой. И правда, на другой же день утром телефон сообщил мне, что со мной сейчас будут говорить из санатории. Ю-ю стояла рядом на полу. Я взял ее к себе на колени — иначе мне трудно было бы управляться с двумя трубками. Зазвенел веселый, свежий Колин голосок в деревянном ободке. Какое множество новых впечатлений и знакомств! Сколько домашних вопросов, просьб и распоряжений! Я едва-едва успел вставить мою просьбу:</z> <z><o></o>— Дорогой Коля, я сейчас приставлю Ю-юшке к уху телефонную трубку. Готово! Говори же ей твои приятные слова.</z> <z><o></o>— Какие слова? Я не знаю никаких слов, — скучно отозвался голосок.</z> <z><o></o>— Коля, милый, Ю-ю тебя слушает. Скажи ей что-нибудь ласковое. Поскорее.</z> <z><o></o>— Да я не зна-аю. Я не по-омню. А ты мне купишь наружный домик для птиц, как здесь у нас вешают за окна.</z> <z><o></o>— Ну, Коленька, ну, золотой, ну, добрый мальчик, ты же обещал с Ю-ю поговорить.</z> <z><o></o>— Да я не знаю говорить по-кошкиному. Я не умею. Я забы-ыл.</z> <z><o></o>В трубке вдруг что-то щелкнуло, крякнуло, и из нее раздался резкий голос телефонистки:</z> <z><o></o>— Нельзя говорить глупости. Повесьте трубку. Другие клиенты дожидаются.</z> <z><o></o>Легкий стук, и телефонное шипение умолкло.</z> <z><o></o>Так и не удался наш с Ю-ю опыт. А жаль. Очень интересно мне было узнать, отзовется ли наша умная кошка или нет на знакомые ей ласковые слова своим нежным «муррум».</z> <z><o></o>Вот и все про Ю-ю.</z> <z><o></o>Не так давно она умерла от старости, и теперь у нас живет кот-воркот, бархатный живот. О нем, милая моя Ника, в другой раз.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/kuprin/index.html">А. И. Куприн</a>. <a href="/text/4255/index.html">Ю-ю</a></div> <div class="author">Александр Куприн</div> <div class="title"><h1>Ю-ю</h1></div> <z><o></o>Если уж слушать, Ника, то слушай внимательно. Такой уговор. Оставь, милая девочка, в покое скатерть и не заплетай бахрому в косички...</z> <z><o></o>Звали ее Ю-ю. Не в честь какого-нибудь китайского мандарина Ю-ю и не в память папирос Ю-ю, а просто так. Увидев ее впервые маленьким котенком, молодой человек трех лет вытаращил глаза от удивления, вытянул губы трубочкой и произнес: «Ю-ю». Точно свистнул. И пошло — Ю-ю.</z> <z><o></o>Сначала это был только пушистый комок с двумя веселыми глазами и бело-розовым носиком. Дремал этот комок на подоконнике, на солнце; лакал, жмурясь и мурлыча, молоко из блюдечка; ловил лапой мух на окне; катался по полу, играя бумажкой, клубком ниток, собственным хвостом... И мы сами не помним, когда это вдруг вместо черно-рыже-белого пушистого комка мы увидели большую, стройную, гордую кошку, первую красавицу и предмет зависти любителей.</z> <z><o></o>Ника, вынь указательный палец изо рта. Ты уже большая. Через восемь лет — невеста. Ну что, если тебе навяжется эта гадкая привычка? Приедет из-за моря великолепный принц, станет свататься, а ты вдруг — палец в рот! Вздохнет принц тяжело и уедет прочь искать другую невесту. Только ты и увидишь издали его золотую карету с зеркальными стеклами... да пыль от колес и копыт...</z> <z><o></o>Выросла, словом, всем кошкам кошка. Темно-каштановая с огненными пятнами, на груди пышная белая манишка, усы в четверть аршина, шерсть длинная и вся лоснится, задние лапки в широких штанишках, хвост как ламповый ерш!..</z> <z><o></o>Ника, спусти с колен Бобика. Неужели ты думаешь, что щенячье ухо это вроде ручки от шарманки? Если бы так тебя кто-нибудь крутил за ухо? Брось, иначе не буду рассказывать...</z> <z><o></o>Вот так. А самое замечательное в ней было — это ее характер. Ты заметь, милая Ника: живем мы рядом со многими животными и совсем о них ничего не знаем. Просто — не интересуемся. Возьмем, например, всех собак, которых мы с тобой знали. У каждой — своя особенная душа, свои привычки, свой характер. То же у кошек. То же у лошадей. И у птиц. Совсем как у людей...</z> <z><o></o>Ну, скажи, видала ли ты когда-нибудь еще такую непоседу и егозу, как ты, Ника? Зачем ты нажимаешь мизинцем на веко? Тебе кажутся две лампы? И они то съезжаются, то разъезжаются? Никогда не трогай глаз руками...</z> <z><o></o>И никогда не верь тому, что тебе говорят дурного о животных. Тебе скажут: осел глуп. Когда человеку хотят намекнуть, что он недалек умом, упрям и ленив, — его деликатно называют ослом. Запомни же, что, наоборот, осел — животное не только умное, но и послушное, и приветливое, и трудолюбивое. Но если его перегрузить свыше его сил или вообразить, что он скаковая лошадь, то он просто останавливается и говорит: «Этого я не могу. Делай со мной что хочешь». И можно бить его сколько угодно — он не тронется с места. Желал бы я знать, кто в этом случае глупее и упрямее: осел или человек? Лошадь — совсем другое дело. Она нетерпелива, нервна и обидчива. Она сделает даже то, что превышает ее силы, и тут же подохнет от усердия...</z> <z><o></o>Говорят еще: глуп, как гусь... А умнее этой птицы нет на свете. Гусь знает хозяев по походке. Например, возвращаешься домой среди ночи. Идешь по улице, отворяешь калитку, проходишь по двору — гуси молчат, точно их нет. А незнакомый вошел во двор — сейчас же гусиный переполох: «Га-га-га! Га-га-га! Кто это шляется по чужим домам?»</z> <z><o></o>А какие они... Ника, не жуй бумагу. Выплюнь... А какие они славные отцы и матери, если бы ты знала! Птенцов высиживают поочередно — то самка, то самец. Гусь даже добросовестнее гусыни. Если она в свой досужный час заговорится через меру с соседками у водопойного корыта, — по женскому обыкновению, — господин гусь выйдет, возьмет ее клювом за затылок и вежливо потащит домой, ко гнезду, к материнским обязанностям. Вот как-с!</z> <z><o></o>И очень смешно, когда гусиное семейство изволит прогуливаться. Впереди он — хозяин и защитник. От важности и гордости клюв задрал к небу. На весь птичник глядит свысока. Но беда неопытной собаке или легкомысленной девочке, вроде тебя, Ника, если вы ему не уступите дороги: сейчас же зазмеит над землею, зашипит, как бутылка содовой воды, разинет жесткий клюв, а назавтра Ника ходит с огромным синяком на левой ноге, ниже колена, а собачка все трясет ущемленным ухом.</z> <z><o></o>А за гусем — гусенята, желто-зеленые, как пушок на цветущем вербном барашке. Жмутся друг к дружке и пищат. Шеи у них голенькие, на ногах они не тверды — не веришь тому, что вырастут и станут, как папаша. Маменька — сзади. Ну, ее просто описать невозможно — такое вся она блаженство, такое торжество! «Пусть весь мир смотрит и удивляется, какой у меня замечательный муж и какие великолепные дети. Я хоть и мать и жена, но должна сказать правду: лучше на свете не сыщешь». И уж переваливается с боку на бок, уж переваливается... И вся семья гусиная — точь-в-точь как добрая немецкая фамилия на праздничной прогулке.</z> <z><o></o>И отметь еще одно, Ника: реже всего попадают под автомобили гуси и собачки-таксы, похожие на крокодилов, а кто из них на вид неуклюжее — трудно даже решить.</z> <z><o></o>Или, возьмем, лошадь. Что про нее говорят? Лошадь глупа. У нее только красота, способность к быстрому бегу да память мест. А так — дура дурой, кроме того еще, что близорука, капризна, мнительна и непривязчива к человеку. Но этот вздор говорят люди, которые держат лошадь в темных конюшнях, которые не знают радости воспитать ее с жеребячьего возраста, которые никогда не чувствовали, как лошадь благодарна тому, кто ее моет, чистит, водит коваться, поит и задает корм. У такого человека на уме только одно: сесть на лошадь верхом и бояться, как бы она его не лягнула, не куснула, не сбросила. В голову ему не придет освежить лошади рот, воспользоваться в пути более мягкой дорожкой, вовремя попоить умеренно, покрыть попонкой или своим пальто на стоянке... За что же лошадь будет его уважать, спрашиваю я тебя?</z> <z><o></o>А ты лучше спроси у любого природного всадника о лошади, и он тебе всегда ответит: умнее, добрее, благороднее лошади нет никого, — конечно, если только она в хороших, понимающих руках.</z> <z><o></o>У арабов — лучшие, какие только ни на есть, лошади. Но там лошадь — член семьи. Там на нее, как на самую верную няньку, оставляют малых детей. Уж будь спокойна, Ника, такая лошадь и скорпиона раздавит копытом и дикого зверя залягает. А если чумазый ребятенок уползет на четвереньках куда-нибудь в колючие кусты, где змеи, лошадь возьмет его нежненько за ворот рубашонки или за штанишки и оттащит к шатру: «Не лазай, дурачок, куда не следует».</z> <z><o></o>И умирают иногда лошади в тоске по хозяину и плачут настоящими слезами.</z> <z><o></o>А вот как запорожские казаки пели о лошади и об убитом хозяине. Лежит он мертвый среди поля, а <div id="pt1" style="margin:0em auto;display:table"><pms><pm> <z><o></o><v><m></m>Вокруг его кобыльчина ходе,</v><c></c> <v><m></m>Хвостом мух отгоняе,</v><c></c> <v><m></m>В очи ему заглядае,</v><c></c> <v><m></m>Пырська ему в лице.</v><c></c></z> </pm></pms></div> <script>poems.push(ge("pt1"));</script> </z> <z><o></o>Ну-ка? Кто из них прав? Воскресный всадник или природный?..</z> <z><o></o>Ах, ты все-таки не позабыла про кошку? Хорошо, возвращаюсь к ней. И правда: мой рассказ почти исчез в предисловии. Так, в древней Греции был крошечный городишко с огромнейшими городскими воротами. По этому поводу какой-то прохожий однажды пошутил: смотрите бдительно, граждане, за вашим городом, а то он, пожалуй, ускользнет в эти ворота.</z> <z><o></o>А жаль. Я бы хотел тебе рассказать еще о многих вещах: о том, как чистоплотны и умны оклеветанные свиньи, как вороны на пять способов обманывают цепную собаку, чтобы отнять у нее кость, как верблюды... Ну, ладно, долой верблюдов, давай о кошке.</z> <z><o></o>Спала Ю-ю в доме, где хотела: на диванах, на коврах, на стульях, на пианино сверх нотных тетрадок. Очень любила лежать на газетах, подползши под верхний лист: в типографской краске есть что-то лакомое для кошачьего обоняния, а кроме того, бумага отлично хранит тепло.</z> <z><o></o>Когда дом начинал просыпаться, — первый ее деловой визит бывал всегда ко мне и то лишь после того, как ее чуткое ухо улавливало утренний чистый детский голосок, раздававшийся в комнате рядом со мною.</z> <z><o></o>Ю-ю открывала мордочкой и лапками неплотно затворяемую дверь, входила, вспрыгивала на постель, тыкала мне в руку или в щеку розовый нос и говорила коротко: «Муррм».</z> <z><o></o>За всю свою жизнь она ни разу не мяукнула, а произносила только этот довольно музыкальный звук: «Муррм». Но было в нем много разнообразных оттенков, выражавших то ласку, то тревогу, то требование, то отказ, то благодарность, то досаду, то укор. Короткое «муррм» всегда означало: «Иди за мной».</z> <z><o></o>Она спрыгивала на пол и, не оглядываясь, шла к двери. Она не сомневалась в моем повиновении.</z> <z><o></o>Я слушался. Одевался наскоро, выходил в темноватый коридор. Блестя желто-зелеными хризолитами глаз, Ю-ю дожидалась меня у двери, ведущей в комнату, где обычно спал четырехлетний молодой человек со своей матерью. Я приотворял ее. Чуть слышное признательное «мрм», S-образное движение ловкого тела, зигзаг пушистого хвоста, — и Ю-ю скользнула в детскую.</z> <z><o></o>Там — обряд утреннего здорованья. Сначала — почти официальный долг почтения — прыжок на постель к матери. «Муррм! Здравствуйте, хозяйка!» Носиком в руку, носиком в щеку, и кончено; потом прыжок на пол, прыжок через сетку в детскую кроватку. Встреча с обеих сторон нежная.</z> <z><o></o>«Муррм, муррм! Здравствуй, дружок! Хорошо ли почивал?»</z> <z><o></o>— Ю-юшенька! Юшенька! Восторгательная Юшенька!</z> <z><o></o>И голос с другой кровати:</z> <z><o></o>— Коля, сто раз тебе говорили, не смей целовать кошку! Кошка — рассадник микробов...</z> <z><o></o>Конечно, здесь, за сеткой, вернейшая и нежнейшая дружба. Но все-таки кошки и люди суть только кошки и люди. Разве Ю-ю не знает, что сейчас Катерина принесет сливки и гречневую размазню с маслом? Должно быть, знает.</z> <z><o></o>Ю-ю никогда не попрошайничает. (За услугу благодарит кротко и сердечно.) Но час прихода мальчишки из мясной и его шаги она изучила до тонкости. Если она снаружи, то непременно ждет говядину на крыльце, а если дома — бежит навстречу говядине в кухню. Кухонную дверь она сама открывает с непостижимой ловкостью. В ней не круглая костяная ручка, как в детской, а медная, длинная. Ю-ю с разбегу подпрыгивает и виснет на ручке, обхватив ее передними лапками с обеих сторон, а задними упирается в стену. Два-три толчка всем гибким телом — кляк! — ручка поддалась, и дверь отошла. Дальше — легко.</z> <z><o></o>Бывает, что мальчуган долго копается, отрезая и взвешивая. Тогда от нетерпения Ю-ю зацепляется когтями за закраину стола и начинает раскачиваться вперед и назад, как циркач на турнике. Но — молча.</z> <z><o></o>Мальчуган — веселый, румяный, смешливый ротозей. Он страстно любит всех животных, а в Ю-ю прямо влюблен. Но Ю-ю не позволяет ему даже прикоснуться к себе. Надменный взгляд — и прыжок в сторону. Она горда! Она никогда не забывает, что в ее жилах течет голубая кровь от двух ветвей: великой сибирской и державной бухарской. Мальчишка для нее — всего лишь кто-то, приносящий ей ежедневно мясо. На все, что вне ее дома, вне ее покровительства и благоволения, она смотрит с царственной холодностью. Нас она милостиво приемлет.</z> <z><o></o>Я любил исполнять ее приказания. Вот, например, я работаю над парником, вдумчиво отщипывая у дынь лишние побеги — здесь нужен большой расчет. Жарко от летнего солнца и от теплой земли. Беззвучно подходит Ю-ю.</z> <z><o></o>«Мрум!»</z> <z><o></o>Это значит: «Идите, я хочу пить».</z> <z><o></o>Разгибаюсь с трудом. Ю-ю уже впереди. Ни разу не обернется на меня. Посмею ли я отказаться или замедлить? Она ведет меня из огорода во двор, потом на кухню, затем по коридору в мою комнату. Учтиво отворяю я перед нею все двери и почтительно пропускаю вперед. Придя ко мне, она легко вспрыгивает на умывальник, куда проведена живая вода, ловко находит на мраморных краях три опорные точки для трех лап — четвертая на весу для баланса, — взглядывает на меня через ухо и говорит:</z> <z><o></o>«Мрум. Пустите воду».</z> <z><o></o>Я даю течь тоненькой серебряной струйке. Изящно вытянувши шею, Ю-ю поспешно лижет воду узким розовым язычком.</z> <z><o></o>Кошки пьют изредка, но долго и помногу. Иногда для шутливого опыта я слегка завинчиваю четырехлапую никелевую рукоятку. Вода идет по капельке.</z> <z><o></o>Ю-ю недовольна. Нетерпеливо переминается в своей неудобной позе, оборачивает ко мне голову. Два желтый топаза смотрят на меня с серьезным укором.</z> <z><o></o>«Муррум! Бросьте ваши глупости!..»</z> <z><o></o>И несколько раз тычет носом в кран.</z> <z><o></o>Мне стыдно. Я прошу прощения. Пускаю воду бежать как следует.</z> <z><o></o>Или еще:</z> <z><o></o>Ю-ю сидит на полу перед оттоманкой; рядом с нею газетный лист. Я вхожу. Останавливаюсь. Ю-ю смотрит на меня пристально неподвижными, немигающими глазами. Я гляжу на нее. Так проходит с минуту. Во взгляде Ю-ю я ясно читаю: «Вы знаете, что мне нужно, но притворяетесь. Все равно просить я не буду».</z> <z><o></o>Я нагибаюсь поднять газету и тотчас слышу мягкий прыжок. Она уже на оттоманке. Взгляд стал мягче. Делаю из газеты двухскатный шалашик и прикрываю кошку. Наружу — только пушистый хвост, но и он понемногу втягивается, втягивается под бумажную крышу. Два-три раза лист хрустнул, шевельнулся — и конец. Ю-ю спит. Ухожу на цыпочках.</z> <z><o></o>Бывали у меня с Ю-ю особенные часы спокойного семейного счастья. Это тогда, когда я писал по ночам: занятие довольно изнурительное, но если в него втянуться, в нем много тихой отрады.</z> <z><o></o>Царапаешь, царапаешь пером, вдруг не хватает какого-то очень нужного слова. Остановился. Какая тишина! Шипит еле слышно керосин в лампе, шумит морской шум в ушах, и от этого ночь еще тише. И все люди спят, и все звери спят, и лошади, и птицы, и дети, и Колины игрушки в соседней комнате. Даже собаки, и те не лают: заснули. Косят глаза, расплываются и пропадают мысли. Где я: в дремучем лесу или на верху высокой башни? И вздрогнешь от мягкого упругого толчка. Это Ю-ю легко вскочила с пола на стол. Совсем неизвестно, когда пришла.</z> <z><o></o>Поворочается немного на столе, помнется, облюбовывая место, и сядет рядышком со мною у правой руки, пушистым, горбатым в лопатках комком; все четыре лапки подобраны и спрятаны, только две передние бархатные перчаточки чуть-чуть высовываются наружу.</z> <z><o></o>Я опять пишу быстро и с увлечением. Порою, не шевеля головою, брошу быстрый взор на кошку, сидящую ко мне в три четверти. Ее огромный изумрудный глаз пристально устремлен на огонь, а поперек его, сверху вниз, узкая, как лезвие бритвы, черная щелочка зрачка. Но как ни мгновенно движение моих ресниц, Ю-ю успевает поймать его и повернуть ко мне свою изящную мордочку. Щелочки вдруг превратились в блестящие черные круги, а вокруг них тонкие каемки янтарного цвета. Ладно, Ю-ю, будем писать дальше.</z> <z><o></o>Царапает, царапает перо. Сами собою приходят ладные, уклюжие слова. В послушном разнообразии строятся фразы. Но уже тяжелеет голова, ломит спину, начинают дрожать пальцы правой руки: того и гляди профессиональная судорога вдруг скорчит их, и перо, как заостренный дротик, полетит через всю комнату. Не пора ли?</z> <z><o></o>И Ю-ю думает, что пора. Она уже давно выдумала развлечение: следит внимательно за строками, вырастающими у меня на бумаге, водя глазами за пером, и притворяется перед самой собою, что это я выпускаю из него маленьких черных уродливых мух. И вдруг хлоп лапкой по самой последней мухе. Удар меток и быстр: черная кровь размазана по бумаге. Пойдем спать, Ю-юшка. Пусть мухи тоже поспят до завтрева.</z> <z><o></o>За окном уже можно различить смутные очертания милого моего ясеня. Ю-ю сворачивается у меня в ногах на одеяле.</z> <z><o></o>Заболел Ю-юшкин дружок и мучитель Коля. Ох, жестока была его болезнь; до сих пор страшно вспоминать о ней. Тут только я узнал, как невероятно цепок бывает человек и какие огромные, неподозреваемые силы он может обнаружить в минуты любви и гибели.</z> <z><o></o>У людей, Ника, существует много прописных истин и ходячих мнений, которые они принимают готовыми и никогда не потрудятся их проверить. Так тебе, например, из тысячи человек девятьсот девяносто девять скажут: «Кошка — животное эгоистическое. Она привязывается к жилью, а не к человеку». Они не поверят, да и не посмеют поверить тому, что я сейчас расскажу про Ю-ю. Ты, я знаю, Ника, поверишь!</z> <z><o></o>Кошку к больному не пускали. Пожалуй, это и было правильным. Толкнет что-нибудь, уронит, разбудит, испугает. И ее недолго надо было отучать от детской комнаты. Она скоро поняла свое положение. Но зато улеглась, как собака, на голом полу снаружи, у самой двери, уткнув свой розовый носик в щель под дверью, и так пролежала все эти черные дни, отлучаясь только для еды и кратковременной прогулки. Отогнать ее было невозможно. Да и жалко было. Через нее шагали, заходя в детскую и уходя, ее толкали ногами, наступали ей на хвост и на лапки, отшвыривали порою в спешке и нетерпении. Она только пискнет, даст дорогу и опять мягко, но настойчиво возвращается на прежнее место. О таковом кошачьем поведении мне до этой поры не приходилось ни слышать, ни читать. На что уж доктора привыкли ничему не удивляться, но даже доктор Шевченко сказал однажды со снисходительной усмешкой:</z> <z><o></o>— Комичный у вас кот. Дежурит! Это курьезно...</z> <z><o></o>Ах, Ника, для меня это вовсе не было ни комично, ни курьезно. До сих пор у меня осталась в сердце нежная признательность к памяти Ю-ю за ее звериное сочувствие...</z> <z><o></o>И вот что еще было странно. Как только в Колиной болезни за последним жестоким кризисом наступил перелом к лучшему, когда ему позволили все есть и даже играть в постели, — кошка каким-то особенно тонким инстинктом поняла, что пустоглазая и безносая отошла от Колина изголовья, защелкав челюстями от злости. Ю-ю оставила свой пост. Долго и бесстыдно отсыпалась она на моей кровати. Но при первом визите к Коле не обнаружила никакого волнения. Тот ее мял и тискал, осыпал ее всякими ласковыми именами, назвал даже от восторга почему-то Юшкевичем! Она же вывернулась ловко из его еще слабых рук, сказала «мрм», спрыгнула на пол и ушла. Какая выдержка, чтобы не сказать: спокойное величие души!..</z> <z><o></o>Дальше, милая моя Ника, я тебе расскажу о таких вещах, которым, пожалуй, и ты не поверишь. Все, кому я это ни рассказывал, слушали меня с улыбкой — немного недоверчивой, немного лукавой, немного принужденно учтивой. Друзья же порою говорили прямо: «Ну и фантазия у вас, у писателей! Право, позавидовать можно. Где же это слыхано и видано, чтобы кошка собиралась говорить по телефону?»</z> <z><o></o>А вот собиралась-таки. Послушай, Ника, как это вышло.</z> <z><o></o>Встал с постели Коля, худой, бледный, зеленый; губы без цвета, глаза ввалились, ручонки на свет сквозные, чуть розоватые. Но уже говорил я тебе: великая сила и неистощимая — человеческая доброта. Удалось отправить Колю для поправки, в сопровождении матери, верст за двести в прекрасную санаторию. Санатория эта могла соединяться прямым проводом с Петроградом и, при некоторой настойчивости, могла даже вызвать наш дачный городишко, а там и наш домашний телефон. Это все очень скоро сообразила Колина мама, и однажды я с живейшей радостью и даже с чудесным удивлением услышал из трубки милые голоса: сначала женский, немного усталый и деловой, потом бодрый и веселый детский.</z> <z><o></o>Ю-ю с отъездом двух своих друзей — большого и маленького — долго находилась в тревоге и недоумении. Ходила по комнатам и все тыкалась носом в углы. Ткнется и скажет выразительно: «Мик!» Впервые за наше давнее знакомство я стал слышать у нее это слово. Что оно значило по-кошачьи, я не берусь сказать, но по-человечески оно ясно звучало примерно так: «Что случилось? Где они? Куда пропали?»</z> <z><o></o>И она озиралась на меня широко раскрытыми желто-зелеными глазами; в них я читал изумление и требовательный вопрос.</z> <z><o></o>Жилье она себе выбрала опять на полу, в тесном закутке между моим письменным столом и тахтою. Напрасно я звал ее на мягкое кресло и на диван — она отказывалась, а когда я переносил ее туда на руках, она, посидев с минутку, вежливо спрыгивала и возвращалась в свой темный, жесткий, холодный угол. Странно: почему в дни огорчения она так упорно наказывала самое себя? Не хотела ли она этим примером наказать нас, близких ей людей, которые при всем их всемогуществе не могли или не хотели устранить беды и горя?</z> <z><o></o>Телефонный аппарат наш помещался в крошечной передней на круглом столике, и около него стоял соломенный стул без спинки. Не помню, в какой из моих разговоров с санаторией я застал Ю-ю сидящей у моих ног; знаю только, что это случилось в самом начале. Но вскоре кошка стала прибегать на каждый телефонный звонок и, наконец, совсем перенесла свое место жилья в переднюю.</z> <z><o></o>Люди вообще весьма медленно и тяжело понимают животных; животное — людей гораздо быстрее и тоньше. Я понял Ю-ю очень поздно, лишь тогда, когда однажды среди моего нежного разговора с Колей она беззвучно прыгнула с пола мне на плечи, уравновесилась и протянула вперед из-за моей щеки свою пушистую мордочку с настороженными ушами.</z> <z><o></o>Я подумал: «Слух у кошки превосходный, во всяком случае лучше, чем у собаки, и уж гораздо острее человеческого». Очень часто, когда поздним вечером мы возвращались из гостей, Ю-ю, узнав издали наши шаги, выбегала к нам навстречу за третью перекрестную улицу. Значит, она хорошо знала своих.</z> <z><o></o>И еще. Был у нас знакомый непоседливый мальчик Жоржик, четырех лет. Посетив нас в первый раз, он очень досаждал кошке: трепал ее за уши и за хвост, всячески тискал и носился с нею по комнатам, зажав ее поперек живота. Этого она терпеть не могла, хотя по своей всегдашней деликатности ни разу не выпустила когтей. Но зато каждый раз потом, когда приходил Жоржик — будь это через две недели, через месяц и даже больше, — стоило только Ю-ю услышать звонкий голосишко Жоржика, раздававшийся еще на пороге, как она стремглав, с жалобным криком бежала спасаться: летом выпрыгивала в первое отворенное окно, зимою ускользала под диван или под комод. Несомненно, она обладала хорошей памятью.</z> <z><o></o>«Так что же мудреного в том, — думал я, — что она узнала Колин милый голос и потянулась посмотреть: где же спрятан ее любимый дружок?»</z> <z><o></o>Мне очень захотелось проверить мою догадку. В тот же вечер я написал письмо в санаторию с подробным описанием кошкиного поведения и очень просил Колю, чтобы в следующий раз, говоря со мной по телефону, он непременно вспомнил и сказал в трубку все прежние ласковые слова, которые он дома говорил Ю-юшке. А я поднесу контрольную слуховую трубку к кошкиному уху.</z> <z><o></o>Вскоре получил ответ. Коля очень тронут памятью Ю-ю и просит передать ей поклон. Говорить со мной из санатории будет через два дня, а на третий соберутся, уложатся и выедут домой. И правда, на другой же день утром телефон сообщил мне, что со мной сейчас будут говорить из санатории. Ю-ю стояла рядом на полу. Я взял ее к себе на колени — иначе мне трудно было бы управляться с двумя трубками. Зазвенел веселый, свежий Колин голосок в деревянном ободке. Какое множество новых впечатлений и знакомств! Сколько домашних вопросов, просьб и распоряжений! Я едва-едва успел вставить мою просьбу:</z> <z><o></o>— Дорогой Коля, я сейчас приставлю Ю-юшке к уху телефонную трубку. Готово! Говори же ей твои приятные слова.</z> <z><o></o>— Какие слова? Я не знаю никаких слов, — скучно отозвался голосок.</z> <z><o></o>— Коля, милый, Ю-ю тебя слушает. Скажи ей что-нибудь ласковое. Поскорее.</z> <z><o></o>— Да я не зна-аю. Я не по-омню. А ты мне купишь наружный домик для птиц, как здесь у нас вешают за окна.</z> <z><o></o>— Ну, Коленька, ну, золотой, ну, добрый мальчик, ты же обещал с Ю-ю поговорить.</z> <z><o></o>— Да я не знаю говорить по-кошкиному. Я не умею. Я забы-ыл.</z> <z><o></o>В трубке вдруг что-то щелкнуло, крякнуло, и из нее раздался резкий голос телефонистки:</z> <z><o></o>— Нельзя говорить глупости. Повесьте трубку. Другие клиенты дожидаются.</z> <z><o></o>Легкий стук, и телефонное шипение умолкло.</z> <z><o></o>Так и не удался наш с Ю-ю опыт. А жаль. Очень интересно мне было узнать, отзовется ли наша умная кошка или нет на знакомые ей ласковые слова своим нежным «муррум».</z> <z><o></o>Вот и все про Ю-ю.</z> <z><o></o>Не так давно она умерла от старости, и теперь у нас живет кот-воркот, бархатный живот. О нем, милая моя Ника, в другой раз.</z>
4266
Я, раненный насмерть, играл, Гладьяторов бой представляя... Антракт между третьим и четвертым действиями кончался. Капельмейстер Иван Иванович фон Геккендольф только что добрался до самого интересного места увертюры, изображавшей очень наглядно плач иудеев в пленении вавилонском. Иван Иванович ужасно любил такие пьесы, где все время шла отчаяннейшая фуга, — где жалобное рыдание флейт смешивалось с патетическими восклицаниями кларнета, — где гудел самым безжалостным образом тромбон, — и все покрывалось глухим рокотанием турецкого барабана, где музыканты, приведенные в ужас этим хаосом звуков и готовые положить инструменты, кидали на капельмейстера взоры, полные самого мрачного, безнадежного отчаяния... Тогда Иван Иванович производил чудеса: он бросался из стороны в сторону, делал самые трудные телодвижения, удивляя публику своею гибкостью, и, наконец, красный от усталости и волнения, обводил зрителей торжествующим взором, когда инструменты сливались в общем хоре. На этот раз публика не могла отдать должного удивления музыкальным подвигам Ивана Иваныча, потому что все были заняты разговорами о драме, которая шла в первый раз. Называли вполголоса имя автора и указывали на литерную ложу, где сидел молодой человек с растрепанной шевелюрой. На сцене шла суматоха. Алексей Трофимович Петунья, исполнявший одновременно должность и декоратора, и машиниста, и сценариуса, был в страшном волнении. — Опускайте, опускайте кулисы-то! — кричал он, бегая без сюртука по сцене. — Да тише, осторожнее, говорят вам! Послушай, ты, баранья голова, как тебя звать? — А Кириллом, — отвечал, усмехаясь, кудрявый рослый парень. — Так ты, голубчик Кирилл, сбегай сейчас вниз, в кассу. Спроси у Андрей Филиппыча мой саквояж, понимаешь? Ну, мешочек такой, маленький, кругленький... Да ты пошевеливайся, бегом! Ну, что вы там заснули? Где же река-то? Николай Антонович, вы реку позабыли, давайте реку! — Пущай висит, — отвечал сверху грубый голос, — таперя кулисы мешают, тады легше будет. — А вы, Николай Антонович, вал починили? Прошлый раз Апемподистов четырнадцать зубцов сломал. Александр Петрович, я просто не знаю, что мне делать, облака истерзаны в клочки, река просвечивает, кулисы старые, гнилые... Последние слова относились к антрепренеру и директору труппы, быстро проходившему через сцену с хлыстом в руке. Это был высокий, статный мужчина лет тридцати пяти. Лицо его, обрамленное густою гривой черных волос, живописно падавших на плечи, носило печать какой-то гордой, самоуверенной силы. Особенно хороши были его большие, серые, холодные глаза, тяжелый взгляд которых не могли выдержать многие, даже очень решительные люди. — Обратите, пожалуйста, внимание, — вопил Алексей Трофимович, жестикулируя самым отчаянным образом. — Андрюшка спять запил, старые кулисы никуда не годятся, могут упасть, разбить кому-нибудь голову... — Потом, потом, — прервал рассеянно Александр Петрович. — Где Гольская? — Оне в уборной-с, если не ошибаюсь, — отвечал Алексей Трофимович и опять побежал раздавать приказания. Поднявшись наверх, Александр Петрович остановился перед маленькой крашеной дверью и постучал. — Кто там? Войдите! — раздался за дверью приятный женский голос. Лидия Николаевна Гольская была красавица. Фигура Без турнюра! — Фигура Без турнюра! — При входе антрепренера Лидия Николаевна сделала порывистое движение вперед, но опять опустилась в кресло, и только густой румянец залил ее бледные щеки. — Чем я обязана чести видеть вас у себя? — спросила она через силу, и в тоне ее голоса зазвучали худо скрываемые горечь и презрение. Александр Петрович тряхнул гривой черных волос. Этот прямой вопрос ему сильно не понравился, потому что он хотел приступить к объяснению исподволь. — Я просил бы вас, Лидия Николаевна, оставить, во-первых, этот тон, который мне неприятен, а затем хотел вам доложить, что меня положительно возмущают ваши вздохи и безнадежные взгляды. На каком основании это все делается? А сегодня вы, как будто нарочно, из рук вон плохо играете. Хорошо еще, что вас любит публика, а то ведь провалили бы пьесу, окончательно провалили бы... Чисто женская логика! Разозлится на одного человека, а делает неприятности двадцати пяти. Здесь, кроме меня, страдает автор, страдают ваши товарищи; я уверен, три четверти зрителей не слыхали вашего умирающего голоса. И он остановился против нее, раздраженный, взволнованный, ожидающий ответа. — Александр Петрович, представьте себе, — заговорила, наконец, Лидия Николаевна прерывающимся голосом, — представьте себе женщину, которая полюбила горячо и сильно, — полюбила в первый раз в жизни. Александр Петрович сделал нетерпеливое движение. — Подождите немного! Представьте себе дальше, что она отдала все, что только может отдать женщина, а он надругался над этой горячей, слепою любовью, бросил эту женщину на произвол судьбы. И представьте себе, Александр Петрович, что этой женщине приходится развлекать тысячную толпу именно в то время, когда она, быть может, близка к самоубийству или к безумию! — Ну вот! Я так и знал, — прервал нетерпеливо антрепренер, — и к чему здесь эта напущенная иносказательность, когда вы могли бы прямо потребовать у меня объяснения? Когда я вам говорил, что я вас люблю, — я говорил от чистого сердца, точно так же, как и вы... по всей вероятности. Если бы вы меня разлюбили, я не стал бы ныть и требовать любви! Если бы мне было тяжело, я повесился бы на первой балке моего театра; если бы меня мучила зависть и злоба против моего соперника, я не стал бы сдерживаться, а сделал бы то, что мне хотелось бы сделать: разбил бы, например, кому-нибудь голову вот этим самым графином... — Александр Петрович, — возразила Гольская, — вы забываете, кажется, что я женщина, что... — Ах, не все ли равно! Я, признаюсь, не понимаю, совершенно не понимаю сентиментальных пошляков, которые уверяют, что раз сошлись мужчина и женщина, между ними возникает какое-то взаимное нравственное обязательство. Стыдитесь, Лидия Николаевна! Так простительно думать девицам, которые, заслышав в словах мужчины намек на любовь, тащат его к брачному сожительству! Я вам понравился, вы мне понравились, — это, по-вашему, естественно? А разве неестественно и то, что вы мне перестали нравиться? — Александр Петрович! А ваши клятвы, обещания? Вспомните, как вы призывали все, что еще для вас осталось святого, в свидетели вашей любви! — Что ж из этого? Или вы думаете, я сделан из дерева? Страсть, которая одинаково палила и меня и вас, заставила бы всякого на моем месте клясться точно так же, как клялся я! Ну, хорошо, положим, я должен был сдержать эти клятвы; да неужели вам будет приятно, если я начну снова уверять вас в своей любви, после того как сказал вам, и очень ясно, что вы мне перестали нравиться? А ведь вы должны со мной согласиться, что я не могу по произволу вызывать в себе нежные чувства! — Александр Петрович, вы хотя бы вспомнили, что я должна сделаться матерью, — прошептала, отворачиваясь, Лидия Николаевна... Она так была хороша в этом замешательстве, что у антрепренера мелькнула на мгновение мысль: а ведь я могу еще ее уверить, — скажу, что хотел испытать. Но это было только на мгновение; он отогнал соблазнительную мысль и отвечал суровым тоном: — Ну что же-с? Обеспечить законным образом существование ребенка? Этого вам хочется? С удовольствием... Он не успел докончить фразы. Оскорбленная женщина встала с кресла и, задыхаясь от гнева, произнесла почти шепотом: — Вон! Это «вон!» было сильнее громкого крика. Человек, никогда, ни при каких обстоятельствах не терявшийся, покорно вышел, понурив голову. Лидия Николаевна долго смотрела на затворившуюся дверь и почти без чувств опустилась в кресло. Тяжелые мысли, как кошмар, проносились и путались в ее голове, а вместе с ними создавалось и зрело какое-то ужасное решение. — Ваш выход, Лидия Николаевна, — раздался через некоторое время сиплый тенор Вальцова, первого комика и не последнего шулера на все руки, как называл его язвительный Анемподистов, — поскорее, пожалуйста. Она сумела победить волнение, недаром она была превосходной артисткой, и сухо, но твердо отвечала: — Иду!.. Скажите, что иду. На сцене было душно. Шел последний акт, в котором молодая девушка, обманутая возлюбленным (эту роль исполнял антрепренер) и осыпанная незаслуженными упреками, принимает яд и умирает, унося в могилу проклятия тому, кого она так сильно любила. Гольская стояла в ожидании своего выхода, прислонившись к кулисе, бледная, с шибко бьющимся сердцем. Кто-то взял и пожал ее руку. Она услышала над ухом участливый голос режиссера: — Вы бледны, как смерть, Лидия Николаевна, не хотите ли воды?.. Она молча, отрицательно покачала головой. «Начинается, начинается, — со страхом думала Лидия Николаевна, — спрошу в последний раз, и он должен ответить, должен под чужими словами понять мои мучения... Ах, как стучит сердце... А этот противный Анемподистов кричит и кривляется!» Она дождалась, наконец, момента, когда Анемподистов, изгибаясь в судорожных движениях, долженствовавших изображать гнев, удалился за кулисы, призывая замогильным басом все громы небесные на чью-то несчастную голову, дождалась резкого шепота режиссера: «Вам, Лидия Николаевна», — дождалась и вышла. Она вышла, прекрасная и величественная в своей скорби, и уж один вид ее заставил вздрогнуть и забиться сотни сердец. Она ничего не видала, кроме мощной фигуры, неподвижно стоявшей посреди сцены, и сама не знала, какое чувство будила в ней эта фигура: прежнюю ли беззаветную любовь, или глубокую ненависть и презрение... «Что он скажет? — проносилось в уме. — Неужели не тронется это холодное сердце? Скажи, что ты меня любишь, обними меня по-прежнему, я все отдала тебе, — я тебя любила без конца, без оглядки... Но разве это возможно, разве осталась для меня какая-нибудь надежда?.. Вот он что-то говорит... Нет! Это те же холодные, жестокие слова, та же убийственная, рассчитанная насмешка...» Она рыдала, ломая руки, она умоляла о любви, о пощаде. Она призывала его на суд божий и человеческий и снова безумно, отчаянно рыдала... Неужели он не поймет ее, не откликнется на этот вопль отчаяния? И он один из тысячи не понял ее, он не разглядел за актрисой женщину; холодный и гордый, он покинул ее, бросив ей в лицо ядовитый упрек. Она осталась одна. Всем становилось жутко, каждый чувствовал, как по спине у него пробегала холодная волна. Суфлер в изумлении захлопнул книгу, — в ней не было ни одного слова, похожего на эти, полные мрачной скорби слова. Скрипач, начавший было тянуть сурдинку, остановился и застыл на месте, с раскрытыми от ужаса глазами. А она каким-то надорванным голосом рассказывала историю своей несчастной, погибшей любви, — роптала на небо и просила у него смерти, молилась за человека, разбившего ее жизнь, и призывала на его голову проклятия. В зале царила гробовая тишина, — каждое слово было слышно с ужасной отчетливостью... Вдруг Гольская остановилась и медленно подошла к рампе. Она уже не рыдала, не ломала в отчаянии рук; ясное спокойствие разлилось по ее лицу. В руках у нее сверкал и искрился граненый флакончик с темной жидкостью. «Ах, какой отвратительный запах... Страшно... Надо сделать усилие... Горько... Жжет в груди...» Она обвела зрителей большими, изумленными глазами... побледнела, зашаталась и со страшным, раздирающим душу криком упала на пол. Восторг и какое-то растерянное недоумение изображались на бледных лицах зрителей. При гробовом молчании медленно опускался занавес, но — мгновение, и театр задрожал от бури аплодисментов. — Гольская! Гольская! — раздавалось отовсюду, раек неистово шумел и топал ногами, слышались истерические рыдания. Угол занавеса дрогнул, кто-то нерешительно выглянул со сцены и скрылся. — Гольская! Гольская! браво! — раздавались неумолкающие крики; занавес опять колыхнулся, на сцену посыпались венки и букеты. Но что это? У рампы показался человек с бледным, испуганным лицом. Он медленно обвел залу помутившимися от слез глазами и едва слышно произнес дрожащим голосом: Господа, Гольской не стало... Я, раненный насмерть, играл, Гладьяторов бой представляя... Антракт между третьим и четвертым действиями кончался. Капельмейстер Иван Иванович фон Геккендольф только что добрался до самого интересного места увертюры, изображавшей очень наглядно плач иудеев в пленении вавилонском. Иван Иванович ужасно любил такие пьесы, где все время шла отчаяннейшая фуга, — где жалобное рыдание флейт смешивалось с патетическими восклицаниями кларнета, — где гудел самым безжалостным образом тромбон, — и все покрывалось глухим рокотанием турецкого барабана, где музыканты, приведенные в ужас этим хаосом звуков и готовые положить инструменты, кидали на капельмейстера взоры, полные самого мрачного, безнадежного отчаяния... Тогда Иван Иванович производил чудеса: он бросался из стороны в сторону, делал самые трудные телодвижения, удивляя публику своею гибкостью, и, наконец, красный от усталости и волнения, обводил зрителей торжествующим взором, когда инструменты сливались в общем хоре. На этот раз публика не могла отдать должного удивления музыкальным подвигам Ивана Иваныча, потому что все были заняты разговорами о драме, которая шла в первый раз. Называли вполголоса имя автора и указывали на литерную ложу, где сидел молодой человек с растрепанной шевелюрой. На сцене шла суматоха. Алексей Трофимович Петунья, исполнявший одновременно должность и декоратора, и машиниста, и сценариуса, был в страшном волнении. — Опускайте, опускайте кулисы-то! — кричал он, бегая без сюртука по сцене. — Да тише, осторожнее, говорят вам! Послушай, ты, баранья голова, как тебя звать? — А Кириллом, — отвечал, усмехаясь, кудрявый рослый парень. — Так ты, голубчик Кирилл, сбегай сейчас вниз, в кассу. Спроси у Андрей Филиппыча мой саквояж, понимаешь? Ну, мешочек такой, маленький, кругленький... Да ты пошевеливайся, бегом! Ну, что вы там заснули? Где же река-то? Николай Антонович, вы реку позабыли, давайте реку! — Пущай висит, — отвечал сверху грубый голос, — таперя кулисы мешают, тады легше будет. — А вы, Николай Антонович, вал починили? Прошлый раз Апемподистов четырнадцать зубцов сломал. Александр Петрович, я просто не знаю, что мне делать, облака истерзаны в клочки, река просвечивает, кулисы старые, гнилые... Последние слова относились к антрепренеру и директору труппы, быстро проходившему через сцену с хлыстом в руке. Это был высокий, статный мужчина лет тридцати пяти. Лицо его, обрамленное густою гривой черных волос, живописно падавших на плечи, носило печать какой-то гордой, самоуверенной силы. Особенно хороши были его большие, серые, холодные глаза, тяжелый взгляд которых не могли выдержать многие, даже очень решительные люди. — Обратите, пожалуйста, внимание, — вопил Алексей Трофимович, жестикулируя самым отчаянным образом. — Андрюшка спять запил, старые кулисы никуда не годятся, могут упасть, разбить кому-нибудь голову... — Потом, потом, — прервал рассеянно Александр Петрович. — Где Гольская? — Оне в уборной-с, если не ошибаюсь, — отвечал Алексей Трофимович и опять побежал раздавать приказания. Поднявшись наверх, Александр Петрович остановился перед маленькой крашеной дверью и постучал. — Кто там? Войдите! — раздался за дверью приятный женский голос. Лидия Николаевна Гольская была красавица. Фигура Без турнюра! — Фигура Без турнюра! — При входе антрепренера Лидия Николаевна сделала порывистое движение вперед, но опять опустилась в кресло, и только густой румянец залил ее бледные щеки. — Чем я обязана чести видеть вас у себя? — спросила она через силу, и в тоне ее голоса зазвучали худо скрываемые горечь и презрение. Александр Петрович тряхнул гривой черных волос. Этот прямой вопрос ему сильно не понравился, потому что он хотел приступить к объяснению исподволь. — Я просил бы вас, Лидия Николаевна, оставить, во-первых, этот тон, который мне неприятен, а затем хотел вам доложить, что меня положительно возмущают ваши вздохи и безнадежные взгляды. На каком основании это все делается? А сегодня вы, как будто нарочно, из рук вон плохо играете. Хорошо еще, что вас любит публика, а то ведь провалили бы пьесу, окончательно провалили бы... Чисто женская логика! Разозлится на одного человека, а делает неприятности двадцати пяти. Здесь, кроме меня, страдает автор, страдают ваши товарищи; я уверен, три четверти зрителей не слыхали вашего умирающего голоса. И он остановился против нее, раздраженный, взволнованный, ожидающий ответа. — Александр Петрович, представьте себе, — заговорила, наконец, Лидия Николаевна прерывающимся голосом, — представьте себе женщину, которая полюбила горячо и сильно, — полюбила в первый раз в жизни. Александр Петрович сделал нетерпеливое движение. — Подождите немного! Представьте себе дальше, что она отдала все, что только может отдать женщина, а он надругался над этой горячей, слепою любовью, бросил эту женщину на произвол судьбы. И представьте себе, Александр Петрович, что этой женщине приходится развлекать тысячную толпу именно в то время, когда она, быть может, близка к самоубийству или к безумию! — Ну вот! Я так и знал, — прервал нетерпеливо антрепренер, — и к чему здесь эта напущенная иносказательность, когда вы могли бы прямо потребовать у меня объяснения? Когда я вам говорил, что я вас люблю, — я говорил от чистого сердца, точно так же, как и вы... по всей вероятности. Если бы вы меня разлюбили, я не стал бы ныть и требовать любви! Если бы мне было тяжело, я повесился бы на первой балке моего театра; если бы меня мучила зависть и злоба против моего соперника, я не стал бы сдерживаться, а сделал бы то, что мне хотелось бы сделать: разбил бы, например, кому-нибудь голову вот этим самым графином... — Александр Петрович, — возразила Гольская, — вы забываете, кажется, что я женщина, что... — Ах, не все ли равно! Я, признаюсь, не понимаю, совершенно не понимаю сентиментальных пошляков, которые уверяют, что раз сошлись мужчина и женщина, между ними возникает какое-то взаимное нравственное обязательство. Стыдитесь, Лидия Николаевна! Так простительно думать девицам, которые, заслышав в словах мужчины намек на любовь, тащат его к брачному сожительству! Я вам понравился, вы мне понравились, — это, по-вашему, естественно? А разве неестественно и то, что вы мне перестали нравиться? — Александр Петрович! А ваши клятвы, обещания? Вспомните, как вы призывали все, что еще для вас осталось святого, в свидетели вашей любви! — Что ж из этого? Или вы думаете, я сделан из дерева? Страсть, которая одинаково палила и меня и вас, заставила бы всякого на моем месте клясться точно так же, как клялся я! Ну, хорошо, положим, я должен был сдержать эти клятвы; да неужели вам будет приятно, если я начну снова уверять вас в своей любви, после того как сказал вам, и очень ясно, что вы мне перестали нравиться? А ведь вы должны со мной согласиться, что я не могу по произволу вызывать в себе нежные чувства! — Александр Петрович, вы хотя бы вспомнили, что я должна сделаться матерью, — прошептала, отворачиваясь, Лидия Николаевна... Она так была хороша в этом замешательстве, что у антрепренера мелькнула на мгновение мысль: а ведь я могу еще ее уверить, — скажу, что хотел испытать. Но это было только на мгновение; он отогнал соблазнительную мысль и отвечал суровым тоном: — Ну что же-с? Обеспечить законным образом существование ребенка? Этого вам хочется? С удовольствием... Он не успел докончить фразы. Оскорбленная женщина встала с кресла и, задыхаясь от гнева, произнесла почти шепотом: — Вон! Это «вон!» было сильнее громкого крика. Человек, никогда, ни при каких обстоятельствах не терявшийся, покорно вышел, понурив голову. Лидия Николаевна долго смотрела на затворившуюся дверь и почти без чувств опустилась в кресло. Тяжелые мысли, как кошмар, проносились и путались в ее голове, а вместе с ними создавалось и зрело какое-то ужасное решение. — Ваш выход, Лидия Николаевна, — раздался через некоторое время сиплый тенор Вальцова, первого комика и не последнего шулера на все руки, как называл его язвительный Анемподистов, — поскорее, пожалуйста. Она сумела победить волнение, недаром она была превосходной артисткой, и сухо, но твердо отвечала: — Иду!.. Скажите, что иду. На сцене было душно. Шел последний акт, в котором молодая девушка, обманутая возлюбленным (эту роль исполнял антрепренер) и осыпанная незаслуженными упреками, принимает яд и умирает, унося в могилу проклятия тому, кого она так сильно любила. Гольская стояла в ожидании своего выхода, прислонившись к кулисе, бледная, с шибко бьющимся сердцем. Кто-то взял и пожал ее руку. Она услышала над ухом участливый голос режиссера: — Вы бледны, как смерть, Лидия Николаевна, не хотите ли воды?.. Она молча, отрицательно покачала головой. «Начинается, начинается, — со страхом думала Лидия Николаевна, — спрошу в последний раз, и он должен ответить, должен под чужими словами понять мои мучения... Ах, как стучит сердце... А этот противный Анемподистов кричит и кривляется!» Она дождалась, наконец, момента, когда Анемподистов, изгибаясь в судорожных движениях, долженствовавших изображать гнев, удалился за кулисы, призывая замогильным басом все громы небесные на чью-то несчастную голову, дождалась резкого шепота режиссера: «Вам, Лидия Николаевна», — дождалась и вышла. Она вышла, прекрасная и величественная в своей скорби, и уж один вид ее заставил вздрогнуть и забиться сотни сердец. Она ничего не видала, кроме мощной фигуры, неподвижно стоявшей посреди сцены, и сама не знала, какое чувство будила в ней эта фигура: прежнюю ли беззаветную любовь, или глубокую ненависть и презрение... «Что он скажет? — проносилось в уме. — Неужели не тронется это холодное сердце? Скажи, что ты меня любишь, обними меня по-прежнему, я все отдала тебе, — я тебя любила без конца, без оглядки... Но разве это возможно, разве осталась для меня какая-нибудь надежда?.. Вот он что-то говорит... Нет! Это те же холодные, жестокие слова, та же убийственная, рассчитанная насмешка...» Она рыдала, ломая руки, она умоляла о любви, о пощаде. Она призывала его на суд божий и человеческий и снова безумно, отчаянно рыдала... Неужели он не поймет ее, не откликнется на этот вопль отчаяния? И он один из тысячи не понял ее, он не разглядел за актрисой женщину; холодный и гордый, он покинул ее, бросив ей в лицо ядовитый упрек. Она осталась одна. Всем становилось жутко, каждый чувствовал, как по спине у него пробегала холодная волна. Суфлер в изумлении захлопнул книгу, — в ней не было ни одного слова, похожего на эти, полные мрачной скорби слова. Скрипач, начавший было тянуть сурдинку, остановился и застыл на месте, с раскрытыми от ужаса глазами. А она каким-то надорванным голосом рассказывала историю своей несчастной, погибшей любви, — роптала на небо и просила у него смерти, молилась за человека, разбившего ее жизнь, и призывала на его голову проклятия. В зале царила гробовая тишина, — каждое слово было слышно с ужасной отчетливостью... Вдруг Гольская остановилась и медленно подошла к рампе. Она уже не рыдала, не ломала в отчаянии рук; ясное спокойствие разлилось по ее лицу. В руках у нее сверкал и искрился граненый флакончик с темной жидкостью. «Ах, какой отвратительный запах... Страшно... Надо сделать усилие... Горько... Жжет в груди...» Она обвела зрителей большими, изумленными глазами... побледнела, зашаталась и со страшным, раздирающим душу криком упала на пол. Восторг и какое-то растерянное недоумение изображались на бледных лицах зрителей. При гробовом молчании медленно опускался занавес, но — мгновение, и театр задрожал от бури аплодисментов. — Гольская! Гольская! — раздавалось отовсюду, раек неистово шумел и топал ногами, слышались истерические рыдания. Угол занавеса дрогнул, кто-то нерешительно выглянул со сцены и скрылся. — Гольская! Гольская! браво! — раздавались неумолкающие крики; занавес опять колыхнулся, на сцену посыпались венки и букеты. Но что это? У рампы показался человек с бледным, испуганным лицом. Он медленно обвел залу помутившимися от слез глазами и едва слышно произнес дрожащим голосом: Господа, Гольской не стало...
А. И. Куприн
Последний дебют
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/kuprin/index.html">А. И. Куприн</a>. <a href="/text/4266/index.html">Последний дебют</a></div> <div class="author">Александр Куприн</div> <div class="title"> <h1>Последний дебют</h1> <br clear="all"/><span class="dedication"><span style="display:block;float:right">Посвящ. Н. О. С—ой.</span></span><br clear="all"/> </div> <div class="epigraf"><div id="pt1" style="margin:0em auto;display:table"><pms><pm><z><o></o><v><m></m>Я, раненный насмерть, играл,</v><c></c><v><m></m>Гладьяторов бой представляя...</v><c></c></z></pm></pms></div> <script>poems.push(ge("pt1"));</script> <div class="epigraf_author">Гейне.</div> </div><br clear="all"/> <z><o></o>Антракт между третьим и четвертым действиями кончался. Капельмейстер Иван Иванович фон Геккендольф только что добрался до самого интересного места увертюры, изображавшей очень наглядно плач иудеев в пленении вавилонском.</z> <z><o></o>Иван Иванович ужасно любил такие пьесы, где все время шла отчаяннейшая фуга, — где жалобное рыдание флейт смешивалось с патетическими восклицаниями кларнета, — где гудел самым безжалостным образом тромбон, — и все покрывалось глухим рокотанием турецкого барабана, где музыканты, приведенные в ужас этим хаосом звуков и готовые положить инструменты, кидали на капельмейстера взоры, полные самого мрачного, безнадежного отчаяния...</z> <z><o></o>Тогда Иван Иванович производил чудеса: он бросался из стороны в сторону, делал самые трудные телодвижения, удивляя публику своею гибкостью, и, наконец, красный от усталости и волнения, обводил зрителей торжествующим взором, когда инструменты сливались в общем хоре.</z> <z><o></o>На этот раз публика не могла отдать должного удивления музыкальным подвигам Ивана Иваныча, потому что все были заняты разговорами о драме, которая шла в первый раз. Называли вполголоса имя автора и указывали на литерную ложу, где сидел молодой человек с растрепанной шевелюрой.</z> <z><o></o>На сцене шла суматоха. Алексей Трофимович Петунья, исполнявший одновременно должность и декоратора, и машиниста, и сценариуса, был в страшном волнении.</z> <z><o></o>— Опускайте, опускайте кулисы-то! — кричал он, бегая без сюртука по сцене. — Да тише, осторожнее, говорят вам! Послушай, ты, баранья голова, как тебя звать?</z> <z><o></o>— А Кириллом, — отвечал, усмехаясь, кудрявый рослый парень.</z> <z><o></o>— Так ты, голубчик Кирилл, сбегай сейчас вниз, в кассу. Спроси у Андрей Филиппыча мой саквояж, понимаешь? Ну, мешочек такой, маленький, кругленький... Да ты пошевеливайся, бегом! Ну, что вы там заснули? Где же река-то? Николай Антонович, вы реку позабыли, давайте реку!</z> <z><o></o>— Пущай висит, — отвечал сверху грубый голос, — таперя кулисы мешают, тады легше будет.</z> <z><o></o>— А вы, Николай Антонович, вал починили? Прошлый раз Апемподистов четырнадцать зубцов сломал. Александр Петрович, я просто не знаю, что мне делать, облака истерзаны в клочки, река просвечивает, кулисы старые, гнилые...</z> <z><o></o>Последние слова относились к антрепренеру и директору труппы, быстро проходившему через сцену с хлыстом в руке. Это был высокий, статный мужчина лет тридцати пяти. Лицо его, обрамленное густою гривой черных волос, живописно падавших на плечи, носило печать какой-то гордой, самоуверенной силы. Особенно хороши были его большие, серые, холодные глаза, тяжелый взгляд которых не могли выдержать многие, даже очень решительные люди.</z> <z><o></o>— Обратите, пожалуйста, внимание, — вопил Алексей Трофимович, жестикулируя самым отчаянным образом. — Андрюшка спять запил, старые кулисы никуда не годятся, могут упасть, разбить кому-нибудь голову...</z> <z><o></o>— Потом, потом, — прервал рассеянно Александр Петрович. — Где Гольская?</z> <z><o></o>— Оне в уборной-с, если не ошибаюсь, — отвечал Алексей Трофимович и опять побежал раздавать приказания.</z> <z><o></o>Поднявшись наверх, Александр Петрович остановился перед маленькой крашеной дверью и постучал.</z> <z><o></o>— Кто там? Войдите! — раздался за дверью приятный женский голос.</z> <z><o></o>Лидия Николаевна Гольская была красавица.</z> <z><o></o>Трагик Анемподистов, игравший на сцене под псевдонимом Фальери и поразивший купчих в самое сердце краткой, но ядовитой эпиграммой: <div id="pt2" style="margin:0em auto;display:table"><pms><pm> <z><o></o><v><m></m>Фигура</v><c></c> <v><m></m>Без турнюра! —</v><c></c></z> </pm></pms></div> <script>poems.push(ge("pt2"));</script> всякий раз, когда заходила речь о Лидии Николаевне, закатывал глаза под лоб так, что несколько минут в орбитах вращались одни громадные белки, и восклицал хрипящим басом: «Богиня! Классическая богиня!» Действительно, тонкие правильные черты лица, классический профиль и будто мраморная, прозрачно-матовая бледность лица Гольской позволяли дать ей это название.</z> <z><o></o>При входе антрепренера Лидия Николаевна сделала порывистое движение вперед, но опять опустилась в кресло, и только густой румянец залил ее бледные щеки.</z> <z><o></o>— Чем я обязана чести видеть вас у себя? — спросила она через силу, и в тоне ее голоса зазвучали худо скрываемые горечь и презрение.</z> <z><o></o>Александр Петрович тряхнул гривой черных волос. Этот прямой вопрос ему сильно не понравился, потому что он хотел приступить к объяснению исподволь.</z> <z><o></o>— Я просил бы вас, Лидия Николаевна, оставить, во-первых, этот тон, который мне неприятен, а затем хотел вам доложить, что меня положительно возмущают ваши вздохи и безнадежные взгляды. На каком основании это все делается? А сегодня вы, как будто нарочно, из рук вон плохо играете. Хорошо еще, что вас любит публика, а то ведь провалили бы пьесу, окончательно провалили бы... Чисто женская логика! Разозлится на одного человека, а делает неприятности двадцати пяти. Здесь, кроме меня, страдает автор, страдают ваши товарищи; я уверен, три четверти зрителей не слыхали вашего умирающего голоса.</z> <z><o></o>И он остановился против нее, раздраженный, взволнованный, ожидающий ответа.</z> <z><o></o>— Александр Петрович, представьте себе, — заговорила, наконец, Лидия Николаевна прерывающимся голосом, — представьте себе женщину, которая полюбила горячо и сильно, — полюбила в первый раз в жизни.</z> <z><o></o>Александр Петрович сделал нетерпеливое движение.</z> <z><o></o>— Подождите немного! Представьте себе дальше, что она отдала все, что только может отдать женщина, а он надругался над этой горячей, слепою любовью, бросил эту женщину на произвол судьбы. И представьте себе, Александр Петрович, что этой женщине приходится развлекать тысячную толпу именно в то время, когда она, быть может, близка к самоубийству или к безумию!</z> <z><o></o>— Ну вот! Я так и знал, — прервал нетерпеливо антрепренер, — и к чему здесь эта напущенная иносказательность, когда вы могли бы прямо потребовать у меня объяснения? Когда я вам говорил, что я вас люблю, — я говорил от чистого сердца, точно так же, как и вы... по всей вероятности. Если бы вы меня разлюбили, я не стал бы ныть и <i>требовать</i> любви! Если бы мне было тяжело, я повесился бы на первой балке моего театра; если бы меня мучила зависть и злоба против моего соперника, я не стал бы сдерживаться, а сделал бы то, что мне хотелось бы сделать: разбил бы, например, кому-нибудь голову вот этим самым графином...</z> <z><o></o>— Александр Петрович, — возразила Гольская, — вы забываете, кажется, что я женщина, что...</z> <z><o></o>— Ах, не все ли равно! Я, признаюсь, не понимаю, совершенно не понимаю сентиментальных пошляков, которые уверяют, что раз сошлись мужчина и женщина, между ними возникает какое-то взаимное нравственное обязательство. Стыдитесь, Лидия Николаевна! Так простительно думать девицам, которые, заслышав в словах мужчины намек на любовь, тащат его к брачному сожительству! Я вам понравился, вы мне понравились, — это, по-вашему, естественно? А разве неестественно и то, что вы мне перестали нравиться?</z> <z><o></o>— Александр Петрович! А ваши клятвы, обещания? Вспомните, как вы призывали все, что еще для вас осталось святого, в свидетели вашей любви!</z> <z><o></o>— Что ж из этого? Или вы думаете, я сделан из дерева? Страсть, которая одинаково палила и меня и вас, заставила бы всякого на моем месте клясться точно так же, как клялся я! Ну, хорошо, положим, я должен был сдержать эти клятвы; да неужели вам будет приятно, если я начну снова уверять вас в своей любви, после того как сказал вам, и очень ясно, что вы мне <i>перестали</i> нравиться? А ведь вы должны со мной согласиться, что я не могу по произволу вызывать в себе нежные чувства!</z> <z><o></o>— Александр Петрович, вы хотя бы вспомнили, что я должна сделаться матерью, — прошептала, отворачиваясь, Лидия Николаевна...</z> <z><o></o>Она так была хороша в этом замешательстве, что у антрепренера мелькнула на мгновение мысль: а ведь я могу еще ее уверить, — скажу, что хотел испытать. Но это было только на мгновение; он отогнал соблазнительную мысль и отвечал суровым тоном:</z> <z><o></o>— Ну что же-с? Обеспечить законным образом существование ребенка? Этого вам хочется? С удовольствием...</z> <z><o></o>Он не успел докончить фразы. Оскорбленная женщина встала с кресла и, задыхаясь от гнева, произнесла почти шепотом:</z> <z><o></o>— Вон!</z> <z><o></o>Это «вон!» было сильнее громкого крика. Человек, никогда, ни при каких обстоятельствах не терявшийся, покорно вышел, понурив голову.</z> <z><o></o>Лидия Николаевна долго смотрела на затворившуюся дверь и почти без чувств опустилась в кресло. Тяжелые мысли, как кошмар, проносились и путались в ее голове, а вместе с ними создавалось и зрело какое-то ужасное решение.</z> <z><o></o>— Ваш выход, Лидия Николаевна, — раздался через некоторое время сиплый тенор Вальцова, первого комика и не последнего шулера на все руки, как называл его язвительный Анемподистов, — поскорее, пожалуйста.</z> <z><o></o>Она сумела победить волнение, недаром она была превосходной артисткой, и сухо, но твердо отвечала:</z> <z><o></o>— Иду!.. Скажите, что иду.</z> <z><o></o>На сцене было душно. Шел последний акт, в котором молодая девушка, обманутая возлюбленным (эту роль исполнял антрепренер) и осыпанная незаслуженными упреками, принимает яд и умирает, унося в могилу проклятия тому, кого она так сильно любила. Гольская стояла в ожидании своего выхода, прислонившись к кулисе, бледная, с шибко бьющимся сердцем. Кто-то взял и пожал ее руку. Она услышала над ухом участливый голос режиссера:</z> <z><o></o>— Вы бледны, как смерть, Лидия Николаевна, не хотите ли воды?..</z> <z><o></o>Она молча, отрицательно покачала головой.</z> <z><o></o>«Начинается, начинается, — со страхом думала Лидия Николаевна, — спрошу в последний раз, и он должен ответить, должен под чужими словами понять мои мучения... Ах, как стучит сердце... А этот противный Анемподистов кричит и кривляется!»</z> <z><o></o>Она дождалась, наконец, момента, когда Анемподистов, изгибаясь в судорожных движениях, долженствовавших изображать гнев, удалился за кулисы, призывая замогильным басом все громы небесные на чью-то несчастную голову, дождалась резкого шепота режиссера: «Вам, Лидия Николаевна», — дождалась и вышла.</z> <z><o></o>Она вышла, прекрасная и величественная в своей скорби, и уж один вид ее заставил вздрогнуть и забиться сотни сердец.</z> <z><o></o>Она ничего не видала, кроме мощной фигуры, неподвижно стоявшей посреди сцены, и сама не знала, какое чувство будила в ней эта фигура: прежнюю ли беззаветную любовь, или глубокую ненависть и презрение...</z> <z><o></o>«Что он скажет? — проносилось в уме. — Неужели не тронется это холодное сердце? Скажи, что ты меня любишь, обними меня по-прежнему, я все отдала тебе, — я тебя любила без конца, без оглядки... Но разве это возможно, разве осталась для меня какая-нибудь надежда?.. Вот он что-то говорит... Нет! Это те же холодные, жестокие слова, та же убийственная, рассчитанная насмешка...»</z> <z><o></o>Она рыдала, ломая руки, она умоляла о любви, о пощаде. Она призывала его на суд божий и человеческий и снова безумно, отчаянно рыдала...</z> <z><o></o>Неужели он не поймет ее, не откликнется на этот вопль отчаяния?</z> <z><o></o>И он один из тысячи не понял ее, он не разглядел за актрисой <i>женщину;</i> холодный и гордый, он покинул ее, бросив ей в лицо ядовитый упрек.</z> <z><o></o>Она осталась одна.</z> <z><o></o>Всем становилось жутко, каждый чувствовал, как по спине у него пробегала холодная волна.</z> <z><o></o>Суфлер в изумлении захлопнул книгу, — в ней не было ни одного слова, похожего на эти, полные мрачной скорби слова.</z> <z><o></o>Скрипач, начавший было тянуть сурдинку, остановился и застыл на месте, с раскрытыми от ужаса глазами.</z> <z><o></o>А она каким-то надорванным голосом рассказывала историю своей несчастной, погибшей любви, — роптала на небо и просила у него смерти, молилась за человека, разбившего ее жизнь, и призывала на его голову проклятия. В зале царила гробовая тишина, — каждое слово было слышно с ужасной отчетливостью...</z> <z><o></o>Вдруг Гольская остановилась и медленно подошла к рампе. Она уже не рыдала, не ломала в отчаянии рук; ясное спокойствие разлилось по ее лицу. В руках у нее сверкал и искрился граненый флакончик с темной жидкостью.</z> <z><o></o>«Ах, какой отвратительный запах... Страшно... Надо сделать усилие... Горько... Жжет в груди...» Она обвела зрителей большими, изумленными глазами... побледнела, зашаталась и со страшным, раздирающим душу криком упала на пол. Восторг и какое-то растерянное недоумение изображались на бледных лицах зрителей. При гробовом молчании медленно опускался занавес, но — мгновение, и театр задрожал от бури аплодисментов.</z> <z><o></o>— Гольская! Гольская! — раздавалось отовсюду, раек неистово шумел и топал ногами, слышались истерические рыдания. Угол занавеса дрогнул, кто-то нерешительно выглянул со сцены и скрылся.</z> <z><o></o>— Гольская! Гольская! браво! — раздавались неумолкающие крики; занавес опять колыхнулся, на сцену посыпались венки и букеты.</z> <z><o></o>Но что это? У рампы показался человек с бледным, испуганным лицом. Он медленно обвел залу помутившимися от слез глазами и едва слышно произнес дрожащим голосом:</z> <z><o></o>Господа, Гольской не стало...</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/kuprin/index.html">А. И. Куприн</a>. <a href="/text/4266/index.html">Последний дебют</a></div> <div class="author">Александр Куприн</div> <div class="title"> <h1>Последний дебют</h1> <br clear="all"/><span class="dedication"><span style="display:block;float:right">Посвящ. Н. О. С—ой.</span></span><br clear="all"/> </div> <div class="epigraf"><div id="pt1" style="margin:0em auto;display:table"><pms><pm><z><o></o><v><m></m>Я, раненный насмерть, играл,</v><c></c><v><m></m>Гладьяторов бой представляя...</v><c></c></z></pm></pms></div> <script>poems.push(ge("pt1"));</script> <div class="epigraf_author">Гейне.</div> </div><br clear="all"/> <z><o></o>Антракт между третьим и четвертым действиями кончался. Капельмейстер Иван Иванович фон Геккендольф только что добрался до самого интересного места увертюры, изображавшей очень наглядно плач иудеев в пленении вавилонском.</z> <z><o></o>Иван Иванович ужасно любил такие пьесы, где все время шла отчаяннейшая фуга, — где жалобное рыдание флейт смешивалось с патетическими восклицаниями кларнета, — где гудел самым безжалостным образом тромбон, — и все покрывалось глухим рокотанием турецкого барабана, где музыканты, приведенные в ужас этим хаосом звуков и готовые положить инструменты, кидали на капельмейстера взоры, полные самого мрачного, безнадежного отчаяния...</z> <z><o></o>Тогда Иван Иванович производил чудеса: он бросался из стороны в сторону, делал самые трудные телодвижения, удивляя публику своею гибкостью, и, наконец, красный от усталости и волнения, обводил зрителей торжествующим взором, когда инструменты сливались в общем хоре.</z> <z><o></o>На этот раз публика не могла отдать должного удивления музыкальным подвигам Ивана Иваныча, потому что все были заняты разговорами о драме, которая шла в первый раз. Называли вполголоса имя автора и указывали на литерную ложу, где сидел молодой человек с растрепанной шевелюрой.</z> <z><o></o>На сцене шла суматоха. Алексей Трофимович Петунья, исполнявший одновременно должность и декоратора, и машиниста, и сценариуса, был в страшном волнении.</z> <z><o></o>— Опускайте, опускайте кулисы-то! — кричал он, бегая без сюртука по сцене. — Да тише, осторожнее, говорят вам! Послушай, ты, баранья голова, как тебя звать?</z> <z><o></o>— А Кириллом, — отвечал, усмехаясь, кудрявый рослый парень.</z> <z><o></o>— Так ты, голубчик Кирилл, сбегай сейчас вниз, в кассу. Спроси у Андрей Филиппыча мой саквояж, понимаешь? Ну, мешочек такой, маленький, кругленький... Да ты пошевеливайся, бегом! Ну, что вы там заснули? Где же река-то? Николай Антонович, вы реку позабыли, давайте реку!</z> <z><o></o>— Пущай висит, — отвечал сверху грубый голос, — таперя кулисы мешают, тады легше будет.</z> <z><o></o>— А вы, Николай Антонович, вал починили? Прошлый раз Апемподистов четырнадцать зубцов сломал. Александр Петрович, я просто не знаю, что мне делать, облака истерзаны в клочки, река просвечивает, кулисы старые, гнилые...</z> <z><o></o>Последние слова относились к антрепренеру и директору труппы, быстро проходившему через сцену с хлыстом в руке. Это был высокий, статный мужчина лет тридцати пяти. Лицо его, обрамленное густою гривой черных волос, живописно падавших на плечи, носило печать какой-то гордой, самоуверенной силы. Особенно хороши были его большие, серые, холодные глаза, тяжелый взгляд которых не могли выдержать многие, даже очень решительные люди.</z> <z><o></o>— Обратите, пожалуйста, внимание, — вопил Алексей Трофимович, жестикулируя самым отчаянным образом. — Андрюшка спять запил, старые кулисы никуда не годятся, могут упасть, разбить кому-нибудь голову...</z> <z><o></o>— Потом, потом, — прервал рассеянно Александр Петрович. — Где Гольская?</z> <z><o></o>— Оне в уборной-с, если не ошибаюсь, — отвечал Алексей Трофимович и опять побежал раздавать приказания.</z> <z><o></o>Поднявшись наверх, Александр Петрович остановился перед маленькой крашеной дверью и постучал.</z> <z><o></o>— Кто там? Войдите! — раздался за дверью приятный женский голос.</z> <z><o></o>Лидия Николаевна Гольская была красавица.</z> <z><o></o>Трагик Анемподистов, игравший на сцене под псевдонимом Фальери и поразивший купчих в самое сердце краткой, но ядовитой эпиграммой: <div id="pt2" style="margin:0em auto;display:table"><pms><pm> <z><o></o><v><m></m>Фигура</v><c></c> <v><m></m>Без турнюра! —</v><c></c></z> </pm></pms></div> <script>poems.push(ge("pt2"));</script> всякий раз, когда заходила речь о Лидии Николаевне, закатывал глаза под лоб так, что несколько минут в орбитах вращались одни громадные белки, и восклицал хрипящим басом: «Богиня! Классическая богиня!» Действительно, тонкие правильные черты лица, классический профиль и будто мраморная, прозрачно-матовая бледность лица Гольской позволяли дать ей это название.</z> <z><o></o>При входе антрепренера Лидия Николаевна сделала порывистое движение вперед, но опять опустилась в кресло, и только густой румянец залил ее бледные щеки.</z> <z><o></o>— Чем я обязана чести видеть вас у себя? — спросила она через силу, и в тоне ее голоса зазвучали худо скрываемые горечь и презрение.</z> <z><o></o>Александр Петрович тряхнул гривой черных волос. Этот прямой вопрос ему сильно не понравился, потому что он хотел приступить к объяснению исподволь.</z> <z><o></o>— Я просил бы вас, Лидия Николаевна, оставить, во-первых, этот тон, который мне неприятен, а затем хотел вам доложить, что меня положительно возмущают ваши вздохи и безнадежные взгляды. На каком основании это все делается? А сегодня вы, как будто нарочно, из рук вон плохо играете. Хорошо еще, что вас любит публика, а то ведь провалили бы пьесу, окончательно провалили бы... Чисто женская логика! Разозлится на одного человека, а делает неприятности двадцати пяти. Здесь, кроме меня, страдает автор, страдают ваши товарищи; я уверен, три четверти зрителей не слыхали вашего умирающего голоса.</z> <z><o></o>И он остановился против нее, раздраженный, взволнованный, ожидающий ответа.</z> <z><o></o>— Александр Петрович, представьте себе, — заговорила, наконец, Лидия Николаевна прерывающимся голосом, — представьте себе женщину, которая полюбила горячо и сильно, — полюбила в первый раз в жизни.</z> <z><o></o>Александр Петрович сделал нетерпеливое движение.</z> <z><o></o>— Подождите немного! Представьте себе дальше, что она отдала все, что только может отдать женщина, а он надругался над этой горячей, слепою любовью, бросил эту женщину на произвол судьбы. И представьте себе, Александр Петрович, что этой женщине приходится развлекать тысячную толпу именно в то время, когда она, быть может, близка к самоубийству или к безумию!</z> <z><o></o>— Ну вот! Я так и знал, — прервал нетерпеливо антрепренер, — и к чему здесь эта напущенная иносказательность, когда вы могли бы прямо потребовать у меня объяснения? Когда я вам говорил, что я вас люблю, — я говорил от чистого сердца, точно так же, как и вы... по всей вероятности. Если бы вы меня разлюбили, я не стал бы ныть и <i>требовать</i> любви! Если бы мне было тяжело, я повесился бы на первой балке моего театра; если бы меня мучила зависть и злоба против моего соперника, я не стал бы сдерживаться, а сделал бы то, что мне хотелось бы сделать: разбил бы, например, кому-нибудь голову вот этим самым графином...</z> <z><o></o>— Александр Петрович, — возразила Гольская, — вы забываете, кажется, что я женщина, что...</z> <z><o></o>— Ах, не все ли равно! Я, признаюсь, не понимаю, совершенно не понимаю сентиментальных пошляков, которые уверяют, что раз сошлись мужчина и женщина, между ними возникает какое-то взаимное нравственное обязательство. Стыдитесь, Лидия Николаевна! Так простительно думать девицам, которые, заслышав в словах мужчины намек на любовь, тащат его к брачному сожительству! Я вам понравился, вы мне понравились, — это, по-вашему, естественно? А разве неестественно и то, что вы мне перестали нравиться?</z> <z><o></o>— Александр Петрович! А ваши клятвы, обещания? Вспомните, как вы призывали все, что еще для вас осталось святого, в свидетели вашей любви!</z> <z><o></o>— Что ж из этого? Или вы думаете, я сделан из дерева? Страсть, которая одинаково палила и меня и вас, заставила бы всякого на моем месте клясться точно так же, как клялся я! Ну, хорошо, положим, я должен был сдержать эти клятвы; да неужели вам будет приятно, если я начну снова уверять вас в своей любви, после того как сказал вам, и очень ясно, что вы мне <i>перестали</i> нравиться? А ведь вы должны со мной согласиться, что я не могу по произволу вызывать в себе нежные чувства!</z> <z><o></o>— Александр Петрович, вы хотя бы вспомнили, что я должна сделаться матерью, — прошептала, отворачиваясь, Лидия Николаевна...</z> <z><o></o>Она так была хороша в этом замешательстве, что у антрепренера мелькнула на мгновение мысль: а ведь я могу еще ее уверить, — скажу, что хотел испытать. Но это было только на мгновение; он отогнал соблазнительную мысль и отвечал суровым тоном:</z> <z><o></o>— Ну что же-с? Обеспечить законным образом существование ребенка? Этого вам хочется? С удовольствием...</z> <z><o></o>Он не успел докончить фразы. Оскорбленная женщина встала с кресла и, задыхаясь от гнева, произнесла почти шепотом:</z> <z><o></o>— Вон!</z> <z><o></o>Это «вон!» было сильнее громкого крика. Человек, никогда, ни при каких обстоятельствах не терявшийся, покорно вышел, понурив голову.</z> <z><o></o>Лидия Николаевна долго смотрела на затворившуюся дверь и почти без чувств опустилась в кресло. Тяжелые мысли, как кошмар, проносились и путались в ее голове, а вместе с ними создавалось и зрело какое-то ужасное решение.</z> <z><o></o>— Ваш выход, Лидия Николаевна, — раздался через некоторое время сиплый тенор Вальцова, первого комика и не последнего шулера на все руки, как называл его язвительный Анемподистов, — поскорее, пожалуйста.</z> <z><o></o>Она сумела победить волнение, недаром она была превосходной артисткой, и сухо, но твердо отвечала:</z> <z><o></o>— Иду!.. Скажите, что иду.</z> <z><o></o>На сцене было душно. Шел последний акт, в котором молодая девушка, обманутая возлюбленным (эту роль исполнял антрепренер) и осыпанная незаслуженными упреками, принимает яд и умирает, унося в могилу проклятия тому, кого она так сильно любила. Гольская стояла в ожидании своего выхода, прислонившись к кулисе, бледная, с шибко бьющимся сердцем. Кто-то взял и пожал ее руку. Она услышала над ухом участливый голос режиссера:</z> <z><o></o>— Вы бледны, как смерть, Лидия Николаевна, не хотите ли воды?..</z> <z><o></o>Она молча, отрицательно покачала головой.</z> <z><o></o>«Начинается, начинается, — со страхом думала Лидия Николаевна, — спрошу в последний раз, и он должен ответить, должен под чужими словами понять мои мучения... Ах, как стучит сердце... А этот противный Анемподистов кричит и кривляется!»</z> <z><o></o>Она дождалась, наконец, момента, когда Анемподистов, изгибаясь в судорожных движениях, долженствовавших изображать гнев, удалился за кулисы, призывая замогильным басом все громы небесные на чью-то несчастную голову, дождалась резкого шепота режиссера: «Вам, Лидия Николаевна», — дождалась и вышла.</z> <z><o></o>Она вышла, прекрасная и величественная в своей скорби, и уж один вид ее заставил вздрогнуть и забиться сотни сердец.</z> <z><o></o>Она ничего не видала, кроме мощной фигуры, неподвижно стоявшей посреди сцены, и сама не знала, какое чувство будила в ней эта фигура: прежнюю ли беззаветную любовь, или глубокую ненависть и презрение...</z> <z><o></o>«Что он скажет? — проносилось в уме. — Неужели не тронется это холодное сердце? Скажи, что ты меня любишь, обними меня по-прежнему, я все отдала тебе, — я тебя любила без конца, без оглядки... Но разве это возможно, разве осталась для меня какая-нибудь надежда?.. Вот он что-то говорит... Нет! Это те же холодные, жестокие слова, та же убийственная, рассчитанная насмешка...»</z> <z><o></o>Она рыдала, ломая руки, она умоляла о любви, о пощаде. Она призывала его на суд божий и человеческий и снова безумно, отчаянно рыдала...</z> <z><o></o>Неужели он не поймет ее, не откликнется на этот вопль отчаяния?</z> <z><o></o>И он один из тысячи не понял ее, он не разглядел за актрисой <i>женщину;</i> холодный и гордый, он покинул ее, бросив ей в лицо ядовитый упрек.</z> <z><o></o>Она осталась одна.</z> <z><o></o>Всем становилось жутко, каждый чувствовал, как по спине у него пробегала холодная волна.</z> <z><o></o>Суфлер в изумлении захлопнул книгу, — в ней не было ни одного слова, похожего на эти, полные мрачной скорби слова.</z> <z><o></o>Скрипач, начавший было тянуть сурдинку, остановился и застыл на месте, с раскрытыми от ужаса глазами.</z> <z><o></o>А она каким-то надорванным голосом рассказывала историю своей несчастной, погибшей любви, — роптала на небо и просила у него смерти, молилась за человека, разбившего ее жизнь, и призывала на его голову проклятия. В зале царила гробовая тишина, — каждое слово было слышно с ужасной отчетливостью...</z> <z><o></o>Вдруг Гольская остановилась и медленно подошла к рампе. Она уже не рыдала, не ломала в отчаянии рук; ясное спокойствие разлилось по ее лицу. В руках у нее сверкал и искрился граненый флакончик с темной жидкостью.</z> <z><o></o>«Ах, какой отвратительный запах... Страшно... Надо сделать усилие... Горько... Жжет в груди...» Она обвела зрителей большими, изумленными глазами... побледнела, зашаталась и со страшным, раздирающим душу криком упала на пол. Восторг и какое-то растерянное недоумение изображались на бледных лицах зрителей. При гробовом молчании медленно опускался занавес, но — мгновение, и театр задрожал от бури аплодисментов.</z> <z><o></o>— Гольская! Гольская! — раздавалось отовсюду, раек неистово шумел и топал ногами, слышались истерические рыдания. Угол занавеса дрогнул, кто-то нерешительно выглянул со сцены и скрылся.</z> <z><o></o>— Гольская! Гольская! браво! — раздавались неумолкающие крики; занавес опять колыхнулся, на сцену посыпались венки и букеты.</z> <z><o></o>Но что это? У рампы показался человек с бледным, испуганным лицом. Он медленно обвел залу помутившимися от слез глазами и едва слышно произнес дрожащим голосом:</z> <z><o></o>Господа, Гольской не стало...</z>
4275
Свежей и светлой прохладой Веет в лицо мне февраль. Новых желаний — не надо, Прошлого счастья — не жаль. Нежно-жемчужные дали Чуть орумянил закат, Как в саркофаге, печали В сладком бесстрастии спят. Нет, не укор, не предвестье — Эти святые часы! Тихо пришли в равновесье Зыбкого сердца весы. Миг между светом и тенью! День меж зимой и весной! Весь подчиняюсь движенью Песни, плывущей со мной. Свежей и светлой прохладой Веет в лицо мне февраль. Новых желаний — не надо, Прошлого счастья — не жаль. Нежно-жемчужные дали Чуть орумянил закат, Как в саркофаге, печали В сладком бесстрастии спят. Нет, не укор, не предвестье — Эти святые часы! Тихо пришли в равновесье Зыбкого сердца весы. Миг между светом и тенью! День меж зимой и весной! Весь подчиняюсь движенью Песни, плывущей со мной.
В. Я. Брюсов
Февраль («Свежей и светлой прохладой...»)
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/bryusov/index.html">В. Я. Брюсов</a>. <a href="/text/4275/index.html">Февраль («Свежей и светлой прохладой...»)</a></div> <div class="author">Валерий Брюсов</div> <div class="title"><h1>Февраль</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Свежей и светлой прохладой</v><c></c> <v><m></m>Веет в лицо мне февраль.</v><c></c> <v><m></m>Новых желаний — не надо,</v><c></c> <v><m></m>Прошлого счастья — не жаль.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Нежно-жемчужные дали</v><c></c> <v><m></m>Чуть орумянил закат,</v><c></c> <v><m></m>Как в саркофаге, печали</v><c></c> <v><m></m>В сладком бесстрастии спят.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Нет, не укор, не предвестье —</v><c></c> <v><m></m>Эти святые часы!</v><c></c> <v><m></m>Тихо пришли в равновесье</v><c></c> <v><m></m>Зыбкого сердца весы.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Миг между светом и тенью!</v><c></c> <v><m></m>День меж зимой и весной!</v><c></c> <v><m></m>Весь подчиняюсь движенью</v><c></c> <v><m></m>Песни, плывущей со мной.</v><c></c></z> <cr>31 января 1907</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/bryusov/index.html">В. Я. Брюсов</a>. <a href="/text/4275/index.html">Февраль («Свежей и светлой прохладой...»)</a></div> <div class="author">Валерий Брюсов</div> <div class="title"><h1>Февраль</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Свежей и светлой прохладой</v><c></c> <v><m></m>Веет в лицо мне февраль.</v><c></c> <v><m></m>Новых желаний — не надо,</v><c></c> <v><m></m>Прошлого счастья — не жаль.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Нежно-жемчужные дали</v><c></c> <v><m></m>Чуть орумянил закат,</v><c></c> <v><m></m>Как в саркофаге, печали</v><c></c> <v><m></m>В сладком бесстрастии спят.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Нет, не укор, не предвестье —</v><c></c> <v><m></m>Эти святые часы!</v><c></c> <v><m></m>Тихо пришли в равновесье</v><c></c> <v><m></m>Зыбкого сердца весы.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Миг между светом и тенью!</v><c></c> <v><m></m>День меж зимой и весной!</v><c></c> <v><m></m>Весь подчиняюсь движенью</v><c></c> <v><m></m>Песни, плывущей со мной.</v><c></c></z> <cr>31 января 1907</cr> </pmm></pms></div>
4284
Весна, весна! как воздух чист! Как ясен небосклон! Своей лазурию живой Слепит мне очи он. Весна, весна! как высоко На крыльях ветерка, Ласкаясь к солнечным лучам, Летают облака! Шумят ручьи! блестят ручьи! Взревев, река несет На торжествующем хребте Поднятый ею лед! Еще древа обнажены, Но в роще ветхий лист, Как прежде, под моей ногой И шумен и душист. Под солнце самое взвился И в яркой вышине Незримый жавронок поет Заздравный гимн весне. Что с нею, что с моей душой? С ручьем она ручей И с птичкой птичка! с ним журчит, Летает в небе с ней! Зачем так радует ее И солнце и весна! Ликует ли, как дочь стихий, На пире их она? Что нужды! счастлив, кто на нем Забвенье мысли пьет, Кого далеко от нее Он, дивный, унесет! Весна, весна! как воздух чист! Как ясен небосклон! Своей лазурию живой Слепит мне очи он. Весна, весна! как высоко На крыльях ветерка, Ласкаясь к солнечным лучам, Летают облака! Шумят ручьи! блестят ручьи! Взревев, река несет На торжествующем хребте Поднятый ею лед! Еще древа обнажены, Но в роще ветхий лист, Как прежде, под моей ногой И шумен и душист. Под солнце самое взвился И в яркой вышине Незримый жавронок поет Заздравный гимн весне. Что с нею, что с моей душой? С ручьем она ручей И с птичкой птичка! с ним журчит, Летает в небе с ней! Зачем так радует ее И солнце и весна! Ликует ли, как дочь стихий, На пире их она? Что нужды! счастлив, кто на нем Забвенье мысли пьет, Кого далеко от нее Он, дивный, унесет!
Е. А. Баратынский
«Весна, весна! как воздух чист!..»
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/baratynsky/index.html">Е. А. Баратынский</a>. <a href="/text/4284/index.html">«Весна, весна! как воздух чист!..»</a></div> <div class="author">Евгений Баратынский</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Весна, весна! как воздух чист!</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Как ясен небосклон!</v><c></c> <v><m></m>Своей лазурию живой</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Слепит мне очи он.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Весна, весна! как высоко</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>На крыльях ветерка,</v><c></c> <v><m></m>Ласкаясь к солнечным лучам,</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Летают облака!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Шумят ручьи! блестят ручьи!</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Взревев, река несет</v><c></c> <v><m></m>На торжествующем хребте</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Поднятый ею лед!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Еще древа обнажены,</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Но в роще ветхий лист,</v><c></c> <v><m></m>Как прежде, под моей ногой</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>И шумен и душист.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Под солнце самое взвился</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>И в яркой вышине</v><c></c> <v><m></m>Незримый жавронок поет</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Заздравный гимн весне.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Что с нею, что с моей душой?</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>С ручьем она ручей</v><c></c> <v><m></m>И с птичкой птичка! с ним журчит,</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Летает в небе с ней!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Зачем так радует ее</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>И солнце и весна!</v><c></c> <v><m></m>Ликует ли, как дочь стихий,</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>На пире их она?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Что нужды! счастлив, кто на нем</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Забвенье мысли пьет,</v><c></c> <v><m></m>Кого далеко от нее</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Он, дивный, унесет!</v><c></c></z> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/baratynsky/index.html">Е. А. Баратынский</a>. <a href="/text/4284/index.html">«Весна, весна! как воздух чист!..»</a></div> <div class="author">Евгений Баратынский</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Весна, весна! как воздух чист!</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Как ясен небосклон!</v><c></c> <v><m></m>Своей лазурию живой</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Слепит мне очи он.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Весна, весна! как высоко</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>На крыльях ветерка,</v><c></c> <v><m></m>Ласкаясь к солнечным лучам,</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Летают облака!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Шумят ручьи! блестят ручьи!</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Взревев, река несет</v><c></c> <v><m></m>На торжествующем хребте</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Поднятый ею лед!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Еще древа обнажены,</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Но в роще ветхий лист,</v><c></c> <v><m></m>Как прежде, под моей ногой</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>И шумен и душист.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Под солнце самое взвился</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>И в яркой вышине</v><c></c> <v><m></m>Незримый жавронок поет</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Заздравный гимн весне.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Что с нею, что с моей душой?</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>С ручьем она ручей</v><c></c> <v><m></m>И с птичкой птичка! с ним журчит,</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Летает в небе с ней!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Зачем так радует ее</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>И солнце и весна!</v><c></c> <v><m></m>Ликует ли, как дочь стихий,</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>На пире их она?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Что нужды! счастлив, кто на нем</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Забвенье мысли пьет,</v><c></c> <v><m></m>Кого далеко от нее</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Он, дивный, унесет!</v><c></c></z> </pmm></pms></div>
4256
Я Сапсан Тридцать Шестой — большой и сильный пес редкой породы, красно-песочной масти, четырех лет от роду, и вешу около шести с половиной пудов. Прошлой весной в чужом огромном сарае, где нас, собак, было заперто немного больше, чем семь (дальше я не умею считать), мне повесили на шею тяжелую желтую лепешку, и все меня хвалили. Однако лепешка ничем не пахла. Я — меделян. Надо говорить «неделян». В глубокую старину для народа раз в неделю устраивалась потеха: стравливали медведей с сильными собаками. Мой пращур Сапсан II в присутствии грозного царя Иоанна IV, взяв медведя-стервятника «по месту» за горло, бросил его на землю, где он и был приколот главным царским псарем. В честь и память его лучшие из моих предков носили имя Сапсана. Такой родословной могут похвастаться немногие жалованные графы. С потомками древних человеческих фамилий меня сближает то, что кровь наша, по мнению знающих людей, голубого цвета. Название же Сапсан — киргизское, и значит оно — ястреб. Первое во всем мире существо — Хозяин. Я вовсе не раб его, даже не слуга и не сторож, как думают иные, а друг и покровитель. Люди, эти ходящие на задних лапах, голые, носящие чужие шкуры животные, до смешного неловки и беззащитны. Но зато они обладают каким-то непонятным для нас чудесным и немного страшным могуществом, а больше всех — Хозяин. Я люблю в нем эту странную власть, а он ценит во мне силу, ловкость, отвагу и ум. Так мы и живем. Хозяин честолюбив. Когда мы с ним идем рядом по улице — я у его правой ноги, — за нами всегда слышатся лестные замечания: «Вот так собачище... целый лев... какая чудная морда» и так далее. Ни одним движением я не даю Хозяину понять, что слышу эти похвалы и что знаю, к кому они относятся. Но я чувствую, как мне по невидимым нитям передается его смешная, наивная, гордая радость. Чудак. Пусть тешится. Мне он еще милее со своими маленькими слабостями. Я силен. Я сильнее всех собак на свете. Они это узнают еще издали по моему запаху, по виду, по взгляду. Я же на расстоянии вижу их души, лежащими предо мною на спинах, с лапами, поднятыми вверх. Строгие правила собачьего единоборства воспрещают мне трогать сдавшегося, и я не нахожу себе достойного соперника для хорошей драки... А как иногда хочется... Впрочем, большой тигровый дог с соседней улицы совсем перестал выходить из дома после того, как я его проучил за невежливость. Проходя мимо забора, за которым он жил, я теперь уже не чую его запаха и никогда не слышу издали его лая. Люди не то. Они всегда давят слабого. Даже Хозяин, самый добрый из людей, иногда так бьет — вовсе не громкими, но жестокими — словами других, маленьких и трусливых, что мне становится стыдно и жалко. Я тихонько тычу его в руку носом, но он не понимает и отмахивается. Мы, собаки, в смысле угадывания мыслей в семь и еще много раз тоньше людей. Людям, чтобы понимать друг друга, нужны внешние отличия, слова, изменения голоса, взгляды и прикосновения. Я же познаю их души просто, одним внутренним чутьем. Я чувствую тайными, неведомыми, дрожащими путями, как их души краснеют, бледнеют, трепещут, завидуют, любят, ненавидят. Когда Хозяина нет дома, я издали знаю: счастье или несчастье постигло его, и я радуюсь или грущу. Говорят про нас: такая-то собака добра, такая-то — зла. Нет. Зол или добр, храбр или труслив, щедр или скуп, доверчив или скрытен бывает только человек. А по нему и собаки, живущие с ним под одной кровлей. Я позволяю людям гладить себя. Но я предпочитаю, если мне протягивают сначала открытую ладонь. Лапу когтями вверх я не люблю. Многолетний собачий опыт учит, что в ней может таиться камень (меньшая дочка Хозяина, моя любимица, не может выговорить «камень», а говорит «кабин»). Камень — вещь, которая летит далеко, попадает метко и ударяет больно. Это я видел на других собаках. Понятно, в меня никто не осмелится швырнуть камнем! Какие глупости говорят люди, будто бы собаки не выдерживают человеческого взгляда. Я могу глядеть в глаза Хозяина хоть целый вечер, не отрываясь. Но мы, собаки, отводим глаза из чувства брезгливости. У большинства людей, даже у молодых, взгляд усталый, тупой и злой, точно у старых, больных, нервных, избалованных хрипучих мосек. Зато у детей глаза чисты, ясны и доверчивы. Когда дети ласкают меня, я с трудом удерживаюсь, чтобы не лизнуть кого-нибудь из них прямо в розовую мордочку. Но Хозяин не позволяет, а иногда даже погрозит плеткой. Почему? Не понимаю. Даже и у него есть свои странности. О косточке. Кто же не знает, что это самая увлекательная вещь в мире. Жилки, внутренность ноздреватая, вкусная, пропитанная мозгом. Над иным занимательным мосолком можно охотно потрудиться от завтрака до обеда. И я так думаю: кость — всегда кость, хотя бы самая подержанная, а следовательно, ею всегда не поздно позабавиться. И потому я зарываю ее в землю в саду или на огороде. Кроме того, я размышляю: вот было на ней мясо и нет его; почему же, если его нет, ему снова не быть? И если кто-нибудь — человек, кошка или собака — проходит мимо места, где она закопана, я сержусь и рычу. Вдруг догадаются? Но чаще я сам забываю место, и тогда долго бываю не в духе. У нас живет в доме пушистая кошка «Катя», необыкновенно важное и дерзкое существо. Она держит себя так надменно, будто бы весь дом и все, что в доме — люди и вещи, — принадлежит ей. На чужих собак она всегда бросается первая, вцепляясь в морду. Мы с ней живем дружно. Вечером, когда мне приносят мою миску с овсянкой и костями, я охотно позволяю ей подойти и полакать со мною. Но уговор: косточек не трогать. И она это хорошо помнит после того, как однажды я на нее очень громко прикрикнул. Зато и я соблюдаю договор: кошкиного молока не трогать! Однако играть я с ней не люблю. Непременно в игре забудется и оцарапает мне нос. А этого я терпеть не могу. Долго потом чихаю и тру нос лапами. На днях Маленькая позвала меня к себе, в детскую, и открыла шкафчик. Там на нижней полке лежала на боку наша кошка, и ее сосала целая куча смешных слепых котят. «Правда, Сапсан, какие они восторгательные?» — сказала мне Маленькая. Правда. Они мне очень понравились. Двух или трех я обнюхал, лизнул и носом перевернул с брюшка на спинку. Они пищали, точно мышата, и были теплые и мягкие, беспомощные и сердитые. Забеспокоившись, кошка приподняла голову и сказала жалобным голосом: «Ах, пожалуйста, Сапсан, поосторожнее, не наступите на них лапой, вы такой большой». Вот глупая. Точно я сам не знаю? Сегодня Хозяин взял меня в гости в дом, где мы еще никогда не бывали. Там я увидел замечательное чудо: не щенка, а настоящую взрослую собаку, но такую маленькую, что она свободно поместилась бы в моей закрытой пасти, и там ей еще осталось бы довольно места, чтобы покружиться вокруг самой себя, прежде чем лечь. Вся она, со своими тоненькими, шаткими ножками и мокрыми выпуклыми черными глазами, походила на какого-то трясущегося паучка, но — скажу откровенно — более свирепого создания я еще никогда не встречал. Она с ожесточением накинулась на меня и закричала пронзительно: «Вон из моего дома! Вон сию же минуту! Иначе растерзаю на части! Оторву хвост и голову! Вон! От тебя улицей пахнет!» И она еще прибавила несколько таких слов, что... Я испугался, пробовал залезть под диван, но прошла только голова, и диван поехал по полу, потом я забился в угол. Хозяин смеялся. Я поглядел на него укоризненно. Он ведь сам хорошо знает, что я не отступлю ни перед лошадью, ни перед быком, ни перед медведем. Просто — меня поразило и ужаснуло, что этот крошечный собачий комочек извергает из себя такой огромный запас злости. После Хозяина всех ближе моему собачьему сердцу Маленькая — так я зову его дочку. Никому бы, кроме нее, я не простил, если бы вздумали таскать меня за хвост и за уши, садиться на меня верхом или запрягать в повозку. Но я все терплю и, притворяясь, повизгиваю, как трехмесячный щенок. И радостно мне бывает по вечерам лежать неподвижно, когда она, набегавшись за день, вдруг задремлет на ковре, прикорнув головкой у меня на боку. И она, когда мы играем, тоже не обижается, если я иногда махну хвостом и свалю ее с ног. Иногда мы с нею развозимся, и она начинает хохотать. Я это очень люблю, но сам не умею. Тогда я прыгаю вверх всеми четырьмя лапами и лаю громко, как только могу. И меня обыкновенно вытаскивают за ошейник на улицу. Почему? Летом был такой случай на даче. Маленькая еще едва ходила и была препотешная. Мы гуляли втроем. Она, я и нянька. Вдруг все заметались — люди и животные. Посредине улицы мчалась собака, черная, в белых пятнах, с опущенной головой, с висящим хвостом, вся в пыли и пене. Нянька убежала, визжа. Маленькая села на землю и заплакала. Собака неслась прямо на нас. И от этого пса еще издали сразу повеяло на меня острым запахом безумия и беспредельно-бешеной злобы. От ужаса вся шерсть на мне вздыбилась, но я превозмог себя и загородил телом Маленькую. Это уже было не единоборство, а смерть одному из нас. Я сжался, выждал краткий, точный миг и одним скачком опрокинул пеструю на землю. Потом поднял за шиворот на воздух и встряхнул. Она легла на землю без движения, плоская и теперь совсем не страшная. Но Маленькая очень перепугалась. Я привел ее домой. Всю дорогу она держала меня за ухо и прижималась ко мне, и я чувствовал, как дрожало ее маленькое тельце. Не бойся, моя Маленькая. Когда я с тобой, то ни один зверь, ни один человек на свете не посмеет тебя обидеть. Не люблю я лунных ночей, и мне нестерпимо хочется выть, когда я гляжу на небо. Мне кажется, что оттуда смотрит кто-то очень большой, больше самого Хозяина, тот, кого Хозяин так непонятно называет «Вечность» или иначе. Тогда я смутно предчувствую, что и моя жизнь когда-нибудь кончится, как кончается жизнь собак, жуков и растений. Придет ли тогда, перед концом, ко мне Хозяин? Я не знаю. Я бы очень этого хотел. Но даже если он и не придет — моя последняя мысль все-таки будет о Нем. Я Сапсан Тридцать Шестой — большой и сильный пес редкой породы, красно-песочной масти, четырех лет от роду, и вешу около шести с половиной пудов. Прошлой весной в чужом огромном сарае, где нас, собак, было заперто немного больше, чем семь (дальше я не умею считать), мне повесили на шею тяжелую желтую лепешку, и все меня хвалили. Однако лепешка ничем не пахла. Я — меделян. Надо говорить «неделян». В глубокую старину для народа раз в неделю устраивалась потеха: стравливали медведей с сильными собаками. Мой пращур Сапсан II в присутствии грозного царя Иоанна IV, взяв медведя-стервятника «по месту» за горло, бросил его на землю, где он и был приколот главным царским псарем. В честь и память его лучшие из моих предков носили имя Сапсана. Такой родословной могут похвастаться немногие жалованные графы. С потомками древних человеческих фамилий меня сближает то, что кровь наша, по мнению знающих людей, голубого цвета. Название же Сапсан — киргизское, и значит оно — ястреб. Первое во всем мире существо — Хозяин. Я вовсе не раб его, даже не слуга и не сторож, как думают иные, а друг и покровитель. Люди, эти ходящие на задних лапах, голые, носящие чужие шкуры животные, до смешного неловки и беззащитны. Но зато они обладают каким-то непонятным для нас чудесным и немного страшным могуществом, а больше всех — Хозяин. Я люблю в нем эту странную власть, а он ценит во мне силу, ловкость, отвагу и ум. Так мы и живем. Хозяин честолюбив. Когда мы с ним идем рядом по улице — я у его правой ноги, — за нами всегда слышатся лестные замечания: «Вот так собачище... целый лев... какая чудная морда» и так далее. Ни одним движением я не даю Хозяину понять, что слышу эти похвалы и что знаю, к кому они относятся. Но я чувствую, как мне по невидимым нитям передается его смешная, наивная, гордая радость. Чудак. Пусть тешится. Мне он еще милее со своими маленькими слабостями. Я силен. Я сильнее всех собак на свете. Они это узнают еще издали по моему запаху, по виду, по взгляду. Я же на расстоянии вижу их души, лежащими предо мною на спинах, с лапами, поднятыми вверх. Строгие правила собачьего единоборства воспрещают мне трогать сдавшегося, и я не нахожу себе достойного соперника для хорошей драки... А как иногда хочется... Впрочем, большой тигровый дог с соседней улицы совсем перестал выходить из дома после того, как я его проучил за невежливость. Проходя мимо забора, за которым он жил, я теперь уже не чую его запаха и никогда не слышу издали его лая. Люди не то. Они всегда давят слабого. Даже Хозяин, самый добрый из людей, иногда так бьет — вовсе не громкими, но жестокими — словами других, маленьких и трусливых, что мне становится стыдно и жалко. Я тихонько тычу его в руку носом, но он не понимает и отмахивается. Мы, собаки, в смысле угадывания мыслей в семь и еще много раз тоньше людей. Людям, чтобы понимать друг друга, нужны внешние отличия, слова, изменения голоса, взгляды и прикосновения. Я же познаю их души просто, одним внутренним чутьем. Я чувствую тайными, неведомыми, дрожащими путями, как их души краснеют, бледнеют, трепещут, завидуют, любят, ненавидят. Когда Хозяина нет дома, я издали знаю: счастье или несчастье постигло его, и я радуюсь или грущу. Говорят про нас: такая-то собака добра, такая-то — зла. Нет. Зол или добр, храбр или труслив, щедр или скуп, доверчив или скрытен бывает только человек. А по нему и собаки, живущие с ним под одной кровлей. Я позволяю людям гладить себя. Но я предпочитаю, если мне протягивают сначала открытую ладонь. Лапу когтями вверх я не люблю. Многолетний собачий опыт учит, что в ней может таиться камень (меньшая дочка Хозяина, моя любимица, не может выговорить «камень», а говорит «кабин»). Камень — вещь, которая летит далеко, попадает метко и ударяет больно. Это я видел на других собаках. Понятно, в меня никто не осмелится швырнуть камнем! Какие глупости говорят люди, будто бы собаки не выдерживают человеческого взгляда. Я могу глядеть в глаза Хозяина хоть целый вечер, не отрываясь. Но мы, собаки, отводим глаза из чувства брезгливости. У большинства людей, даже у молодых, взгляд усталый, тупой и злой, точно у старых, больных, нервных, избалованных хрипучих мосек. Зато у детей глаза чисты, ясны и доверчивы. Когда дети ласкают меня, я с трудом удерживаюсь, чтобы не лизнуть кого-нибудь из них прямо в розовую мордочку. Но Хозяин не позволяет, а иногда даже погрозит плеткой. Почему? Не понимаю. Даже и у него есть свои странности. О косточке. Кто же не знает, что это самая увлекательная вещь в мире. Жилки, внутренность ноздреватая, вкусная, пропитанная мозгом. Над иным занимательным мосолком можно охотно потрудиться от завтрака до обеда. И я так думаю: кость — всегда кость, хотя бы самая подержанная, а следовательно, ею всегда не поздно позабавиться. И потому я зарываю ее в землю в саду или на огороде. Кроме того, я размышляю: вот было на ней мясо и нет его; почему же, если его нет, ему снова не быть? И если кто-нибудь — человек, кошка или собака — проходит мимо места, где она закопана, я сержусь и рычу. Вдруг догадаются? Но чаще я сам забываю место, и тогда долго бываю не в духе. У нас живет в доме пушистая кошка «Катя», необыкновенно важное и дерзкое существо. Она держит себя так надменно, будто бы весь дом и все, что в доме — люди и вещи, — принадлежит ей. На чужих собак она всегда бросается первая, вцепляясь в морду. Мы с ней живем дружно. Вечером, когда мне приносят мою миску с овсянкой и костями, я охотно позволяю ей подойти и полакать со мною. Но уговор: косточек не трогать. И она это хорошо помнит после того, как однажды я на нее очень громко прикрикнул. Зато и я соблюдаю договор: кошкиного молока не трогать! Однако играть я с ней не люблю. Непременно в игре забудется и оцарапает мне нос. А этого я терпеть не могу. Долго потом чихаю и тру нос лапами. На днях Маленькая позвала меня к себе, в детскую, и открыла шкафчик. Там на нижней полке лежала на боку наша кошка, и ее сосала целая куча смешных слепых котят. «Правда, Сапсан, какие они восторгательные?» — сказала мне Маленькая. Правда. Они мне очень понравились. Двух или трех я обнюхал, лизнул и носом перевернул с брюшка на спинку. Они пищали, точно мышата, и были теплые и мягкие, беспомощные и сердитые. Забеспокоившись, кошка приподняла голову и сказала жалобным голосом: «Ах, пожалуйста, Сапсан, поосторожнее, не наступите на них лапой, вы такой большой». Вот глупая. Точно я сам не знаю? Сегодня Хозяин взял меня в гости в дом, где мы еще никогда не бывали. Там я увидел замечательное чудо: не щенка, а настоящую взрослую собаку, но такую маленькую, что она свободно поместилась бы в моей закрытой пасти, и там ей еще осталось бы довольно места, чтобы покружиться вокруг самой себя, прежде чем лечь. Вся она, со своими тоненькими, шаткими ножками и мокрыми выпуклыми черными глазами, походила на какого-то трясущегося паучка, но — скажу откровенно — более свирепого создания я еще никогда не встречал. Она с ожесточением накинулась на меня и закричала пронзительно: «Вон из моего дома! Вон сию же минуту! Иначе растерзаю на части! Оторву хвост и голову! Вон! От тебя улицей пахнет!» И она еще прибавила несколько таких слов, что... Я испугался, пробовал залезть под диван, но прошла только голова, и диван поехал по полу, потом я забился в угол. Хозяин смеялся. Я поглядел на него укоризненно. Он ведь сам хорошо знает, что я не отступлю ни перед лошадью, ни перед быком, ни перед медведем. Просто — меня поразило и ужаснуло, что этот крошечный собачий комочек извергает из себя такой огромный запас злости. После Хозяина всех ближе моему собачьему сердцу Маленькая — так я зову его дочку. Никому бы, кроме нее, я не простил, если бы вздумали таскать меня за хвост и за уши, садиться на меня верхом или запрягать в повозку. Но я все терплю и, притворяясь, повизгиваю, как трехмесячный щенок. И радостно мне бывает по вечерам лежать неподвижно, когда она, набегавшись за день, вдруг задремлет на ковре, прикорнув головкой у меня на боку. И она, когда мы играем, тоже не обижается, если я иногда махну хвостом и свалю ее с ног. Иногда мы с нею развозимся, и она начинает хохотать. Я это очень люблю, но сам не умею. Тогда я прыгаю вверх всеми четырьмя лапами и лаю громко, как только могу. И меня обыкновенно вытаскивают за ошейник на улицу. Почему? Летом был такой случай на даче. Маленькая еще едва ходила и была препотешная. Мы гуляли втроем. Она, я и нянька. Вдруг все заметались — люди и животные. Посредине улицы мчалась собака, черная, в белых пятнах, с опущенной головой, с висящим хвостом, вся в пыли и пене. Нянька убежала, визжа. Маленькая села на землю и заплакала. Собака неслась прямо на нас. И от этого пса еще издали сразу повеяло на меня острым запахом безумия и беспредельно-бешеной злобы. От ужаса вся шерсть на мне вздыбилась, но я превозмог себя и загородил телом Маленькую. Это уже было не единоборство, а смерть одному из нас. Я сжался, выждал краткий, точный миг и одним скачком опрокинул пеструю на землю. Потом поднял за шиворот на воздух и встряхнул. Она легла на землю без движения, плоская и теперь совсем не страшная. Но Маленькая очень перепугалась. Я привел ее домой. Всю дорогу она держала меня за ухо и прижималась ко мне, и я чувствовал, как дрожало ее маленькое тельце. Не бойся, моя Маленькая. Когда я с тобой, то ни один зверь, ни один человек на свете не посмеет тебя обидеть. Не люблю я лунных ночей, и мне нестерпимо хочется выть, когда я гляжу на небо. Мне кажется, что оттуда смотрит кто-то очень большой, больше самого Хозяина, тот, кого Хозяин так непонятно называет «Вечность» или иначе. Тогда я смутно предчувствую, что и моя жизнь когда-нибудь кончится, как кончается жизнь собак, жуков и растений. Придет ли тогда, перед концом, ко мне Хозяин? Я не знаю. Я бы очень этого хотел. Но даже если он и не придет — моя последняя мысль все-таки будет о Нем.
А. И. Куприн
Сапсан
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/kuprin/index.html">А. И. Куприн</a>. <a href="/text/4256/index.html">Сапсан</a></div> <div class="author">Александр Куприн</div> <div class="title"><h1>Сапсан</h1></div> <z><o></o>Я Сапсан Тридцать Шестой — большой и сильный пес редкой породы, красно-песочной масти, четырех лет от роду, и вешу около шести с половиной пудов. Прошлой весной в чужом огромном сарае, где нас, собак, было заперто немного больше, чем семь (дальше я не умею считать), мне повесили на шею тяжелую желтую лепешку, и все меня хвалили.</z> <z><o></o>Однако лепешка ничем не пахла.</z> <z> </z> <z><o></o>Я — меделян. Надо говорить «неделян». В глубокую старину для народа раз в неделю устраивалась потеха: стравливали медведей с сильными собаками. Мой пращур Сапсан II в присутствии грозного царя Иоанна IV, взяв медведя-стервятника «по месту» за горло, бросил его на землю, где он и был приколот главным царским псарем. В честь и память его лучшие из моих предков носили имя Сапсана. Такой родословной могут похвастаться немногие жалованные графы. С потомками древних человеческих фамилий меня сближает то, что кровь наша, по мнению знающих людей, голубого цвета. Название же Сапсан — киргизское, и значит оно — ястреб.</z> <z> </z> <z><o></o>Первое во всем мире существо — Хозяин. Я вовсе не раб его, даже не слуга и не сторож, как думают иные, а друг и покровитель. Люди, эти ходящие на задних лапах, голые, носящие чужие шкуры животные, до смешного неловки и беззащитны. Но зато они обладают каким-то непонятным для нас чудесным и немного страшным могуществом, а больше всех — Хозяин. Я люблю в нем эту странную власть, а он ценит во мне силу, ловкость, отвагу и ум. Так мы и живем.</z> <z> </z> <z><o></o>Хозяин честолюбив. Когда мы с ним идем рядом по улице — я у его правой ноги, — за нами всегда слышатся лестные замечания: «Вот так собачище... целый лев... какая чудная морда» и так далее. Ни одним движением я не даю Хозяину понять, что слышу эти похвалы и что знаю, к кому они относятся. Но я чувствую, как мне по невидимым нитям передается его смешная, наивная, гордая радость. Чудак. Пусть тешится. Мне он еще милее со своими маленькими слабостями.</z> <z> </z> <z><o></o>Я силен. Я сильнее всех собак на свете. Они это узнают еще издали по моему запаху, по виду, по взгляду. Я же на расстоянии вижу их души, лежащими предо мною на спинах, с лапами, поднятыми вверх. Строгие правила собачьего единоборства воспрещают мне трогать сдавшегося, и я не нахожу себе достойного соперника для хорошей драки... А как иногда хочется... Впрочем, большой тигровый дог с соседней улицы совсем перестал выходить из дома после того, как я его проучил за невежливость. Проходя мимо забора, за которым он жил, я теперь уже не чую его запаха и никогда не слышу издали его лая.</z> <z><o></o>Люди не то. Они всегда давят слабого. Даже Хозяин, самый добрый из людей, иногда так бьет — вовсе не громкими, но жестокими — словами других, маленьких и трусливых, что мне становится стыдно и жалко. Я тихонько тычу его в руку носом, но он не понимает и отмахивается.</z> <z> </z> <z><o></o>Мы, собаки, в смысле угадывания мыслей в семь и еще много раз тоньше людей. Людям, чтобы понимать друг друга, нужны внешние отличия, слова, изменения голоса, взгляды и прикосновения. Я же познаю их души просто, одним внутренним чутьем. Я чувствую тайными, неведомыми, дрожащими путями, как их души краснеют, бледнеют, трепещут, завидуют, любят, ненавидят. Когда Хозяина нет дома, я издали знаю: счастье или несчастье постигло его, и я радуюсь или грущу.</z> <z> </z> <z><o></o>Говорят про нас: такая-то собака добра, такая-то — зла. Нет. Зол или добр, храбр или труслив, щедр или скуп, доверчив или скрытен бывает только человек. А по нему и собаки, живущие с ним под одной кровлей.</z> <z> </z> <z><o></o>Я позволяю людям гладить себя. Но я предпочитаю, если мне протягивают сначала открытую ладонь. Лапу когтями вверх я не люблю. Многолетний собачий опыт учит, что в ней может таиться камень (меньшая дочка Хозяина, моя любимица, не может выговорить «камень», а говорит «кабин»). Камень — вещь, которая летит далеко, попадает метко и ударяет больно. Это я видел на других собаках. Понятно, в меня никто не осмелится швырнуть камнем!</z> <z> </z> <z><o></o>Какие глупости говорят люди, будто бы собаки не выдерживают человеческого взгляда. Я могу глядеть в глаза Хозяина хоть целый вечер, не отрываясь. Но мы, собаки, отводим глаза из чувства брезгливости. У большинства людей, даже у молодых, взгляд усталый, тупой и злой, точно у старых, больных, нервных, избалованных хрипучих мосек. Зато у детей глаза чисты, ясны и доверчивы. Когда дети ласкают меня, я с трудом удерживаюсь, чтобы не лизнуть кого-нибудь из них прямо в розовую мордочку. Но Хозяин не позволяет, а иногда даже погрозит плеткой. Почему? Не понимаю. Даже и у него есть свои странности.</z> <z> </z> <z><o></o>О косточке. Кто же не знает, что это самая увлекательная вещь в мире. Жилки, внутренность ноздреватая, вкусная, пропитанная мозгом. Над иным занимательным <i>мосолком</i> можно охотно потрудиться от завтрака до обеда. И я так думаю: кость — всегда кость, хотя бы самая подержанная, а следовательно, ею всегда не поздно позабавиться. И потому я зарываю ее в землю в саду или на огороде. Кроме того, я размышляю: вот было на ней мясо и нет его; почему же, если его нет, ему снова не быть?</z> <z><o></o>И если кто-нибудь — человек, кошка или собака — проходит мимо места, где она закопана, я сержусь и рычу. Вдруг догадаются? Но чаще я сам забываю место, и тогда долго бываю не в духе.</z> <z> </z> <z><o></o>У нас живет в доме пушистая кошка «Катя», необыкновенно важное и дерзкое существо. Она держит себя так надменно, будто бы весь дом и все, что в доме — люди и вещи, — принадлежит ей. На чужих собак она всегда бросается первая, вцепляясь в морду. Мы с ней живем дружно. Вечером, когда мне приносят мою миску с овсянкой и костями, я охотно позволяю ей подойти и полакать со мною. Но уговор: косточек не трогать. И она это хорошо помнит после того, как однажды я на нее очень громко прикрикнул. Зато и я соблюдаю договор: кошкиного молока не трогать! Однако играть я с ней не люблю. Непременно в игре забудется и оцарапает мне нос. А этого я терпеть не могу. Долго потом чихаю и тру нос лапами.</z> <z> </z> <z><o></o>На днях Маленькая позвала меня к себе, в детскую, и открыла шкафчик. Там на нижней полке лежала на боку наша кошка, и ее сосала целая куча смешных слепых котят. «Правда, Сапсан, какие они восторгательные?» — сказала мне Маленькая.</z> <z><o></o>Правда. Они мне очень понравились. Двух или трех я обнюхал, лизнул и носом перевернул с брюшка на спинку. Они пищали, точно мышата, и были теплые и мягкие, беспомощные и сердитые. Забеспокоившись, кошка приподняла голову и сказала жалобным голосом: «Ах, пожалуйста, Сапсан, поосторожнее, не наступите на них лапой, вы такой большой».</z> <z><o></o>Вот глупая. Точно я сам не знаю?</z> <z> </z> <z><o></o>Сегодня Хозяин взял меня в гости в дом, где мы еще никогда не бывали. Там я увидел замечательное чудо: не щенка, а настоящую взрослую собаку, но такую маленькую, что она свободно поместилась бы в моей закрытой пасти, и там ей еще осталось бы довольно места, чтобы покружиться вокруг самой себя, прежде чем лечь. Вся она, со своими тоненькими, шаткими ножками и мокрыми выпуклыми черными глазами, походила на какого-то трясущегося паучка, но — скажу откровенно — более свирепого создания я еще никогда не встречал. Она с ожесточением накинулась на меня и закричала пронзительно: «Вон из моего дома! Вон сию же минуту! Иначе растерзаю на части! Оторву хвост и голову! Вон! От тебя улицей пахнет!» И она еще прибавила несколько таких слов, что... Я испугался, пробовал залезть под диван, но прошла только голова, и диван поехал по полу, потом я забился в угол. Хозяин смеялся. Я поглядел на него укоризненно. Он ведь сам хорошо знает, что я не отступлю ни перед лошадью, ни перед быком, ни перед медведем. Просто — меня поразило и ужаснуло, что этот крошечный собачий комочек извергает из себя такой огромный запас злости.</z> <z> </z> <z><o></o>После Хозяина всех ближе моему собачьему сердцу Маленькая — так я зову его дочку. Никому бы, кроме нее, я не простил, если бы вздумали таскать меня за хвост и за уши, садиться на меня верхом или запрягать в повозку. Но я все терплю и, притворяясь, повизгиваю, как трехмесячный щенок. И радостно мне бывает по вечерам лежать неподвижно, когда она, набегавшись за день, вдруг задремлет на ковре, прикорнув головкой у меня на боку. И она, когда мы играем, тоже не обижается, если я иногда махну хвостом и свалю ее с ног.</z> <z><o></o>Иногда мы с нею развозимся, и она начинает хохотать. Я это очень люблю, но сам не умею. Тогда я прыгаю вверх всеми четырьмя лапами и лаю громко, как только могу. И меня обыкновенно вытаскивают за ошейник на улицу. Почему?</z> <z> </z> <z><o></o>Летом был такой случай на даче. Маленькая еще едва ходила и была препотешная. Мы гуляли втроем. Она, я и нянька. Вдруг все заметались — люди и животные. Посредине улицы мчалась собака, черная, в белых пятнах, с опущенной головой, с висящим хвостом, вся в пыли и пене. Нянька убежала, визжа. Маленькая села на землю и заплакала. Собака неслась прямо на нас. И от этого пса еще издали сразу повеяло на меня острым запахом безумия и беспредельно-бешеной злобы. От ужаса вся шерсть на мне вздыбилась, но я превозмог себя и загородил телом Маленькую.</z> <z><o></o>Это уже было не единоборство, а смерть одному из нас. Я сжался, выждал краткий, точный миг и одним скачком опрокинул пеструю на землю. Потом поднял за шиворот на воздух и встряхнул. Она легла на землю без движения, плоская и теперь совсем не страшная. Но Маленькая очень перепугалась. Я привел ее домой. Всю дорогу она держала меня за ухо и прижималась ко мне, и я чувствовал, как дрожало ее маленькое тельце.</z> <z><o></o>Не бойся, моя Маленькая. Когда я с тобой, то ни один зверь, ни один человек на свете не посмеет тебя обидеть.</z> <z> </z> <z><o></o>Не люблю я лунных ночей, и мне нестерпимо хочется выть, когда я гляжу на небо. Мне кажется, что оттуда смотрит кто-то очень большой, больше самого Хозяина, тот, кого Хозяин так непонятно называет «Вечность» или иначе. Тогда я смутно предчувствую, что и моя жизнь когда-нибудь кончится, как кончается жизнь собак, жуков и растений. Придет ли тогда, перед концом, ко мне Хозяин? Я не знаю. Я бы очень этого хотел. Но даже если он и не придет — моя последняя мысль все-таки будет о Нем.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/kuprin/index.html">А. И. Куприн</a>. <a href="/text/4256/index.html">Сапсан</a></div> <div class="author">Александр Куприн</div> <div class="title"><h1>Сапсан</h1></div> <z><o></o>Я Сапсан Тридцать Шестой — большой и сильный пес редкой породы, красно-песочной масти, четырех лет от роду, и вешу около шести с половиной пудов. Прошлой весной в чужом огромном сарае, где нас, собак, было заперто немного больше, чем семь (дальше я не умею считать), мне повесили на шею тяжелую желтую лепешку, и все меня хвалили.</z> <z><o></o>Однако лепешка ничем не пахла.</z> <z> </z> <z><o></o>Я — меделян. Надо говорить «неделян». В глубокую старину для народа раз в неделю устраивалась потеха: стравливали медведей с сильными собаками. Мой пращур Сапсан II в присутствии грозного царя Иоанна IV, взяв медведя-стервятника «по месту» за горло, бросил его на землю, где он и был приколот главным царским псарем. В честь и память его лучшие из моих предков носили имя Сапсана. Такой родословной могут похвастаться немногие жалованные графы. С потомками древних человеческих фамилий меня сближает то, что кровь наша, по мнению знающих людей, голубого цвета. Название же Сапсан — киргизское, и значит оно — ястреб.</z> <z> </z> <z><o></o>Первое во всем мире существо — Хозяин. Я вовсе не раб его, даже не слуга и не сторож, как думают иные, а друг и покровитель. Люди, эти ходящие на задних лапах, голые, носящие чужие шкуры животные, до смешного неловки и беззащитны. Но зато они обладают каким-то непонятным для нас чудесным и немного страшным могуществом, а больше всех — Хозяин. Я люблю в нем эту странную власть, а он ценит во мне силу, ловкость, отвагу и ум. Так мы и живем.</z> <z> </z> <z><o></o>Хозяин честолюбив. Когда мы с ним идем рядом по улице — я у его правой ноги, — за нами всегда слышатся лестные замечания: «Вот так собачище... целый лев... какая чудная морда» и так далее. Ни одним движением я не даю Хозяину понять, что слышу эти похвалы и что знаю, к кому они относятся. Но я чувствую, как мне по невидимым нитям передается его смешная, наивная, гордая радость. Чудак. Пусть тешится. Мне он еще милее со своими маленькими слабостями.</z> <z> </z> <z><o></o>Я силен. Я сильнее всех собак на свете. Они это узнают еще издали по моему запаху, по виду, по взгляду. Я же на расстоянии вижу их души, лежащими предо мною на спинах, с лапами, поднятыми вверх. Строгие правила собачьего единоборства воспрещают мне трогать сдавшегося, и я не нахожу себе достойного соперника для хорошей драки... А как иногда хочется... Впрочем, большой тигровый дог с соседней улицы совсем перестал выходить из дома после того, как я его проучил за невежливость. Проходя мимо забора, за которым он жил, я теперь уже не чую его запаха и никогда не слышу издали его лая.</z> <z><o></o>Люди не то. Они всегда давят слабого. Даже Хозяин, самый добрый из людей, иногда так бьет — вовсе не громкими, но жестокими — словами других, маленьких и трусливых, что мне становится стыдно и жалко. Я тихонько тычу его в руку носом, но он не понимает и отмахивается.</z> <z> </z> <z><o></o>Мы, собаки, в смысле угадывания мыслей в семь и еще много раз тоньше людей. Людям, чтобы понимать друг друга, нужны внешние отличия, слова, изменения голоса, взгляды и прикосновения. Я же познаю их души просто, одним внутренним чутьем. Я чувствую тайными, неведомыми, дрожащими путями, как их души краснеют, бледнеют, трепещут, завидуют, любят, ненавидят. Когда Хозяина нет дома, я издали знаю: счастье или несчастье постигло его, и я радуюсь или грущу.</z> <z> </z> <z><o></o>Говорят про нас: такая-то собака добра, такая-то — зла. Нет. Зол или добр, храбр или труслив, щедр или скуп, доверчив или скрытен бывает только человек. А по нему и собаки, живущие с ним под одной кровлей.</z> <z> </z> <z><o></o>Я позволяю людям гладить себя. Но я предпочитаю, если мне протягивают сначала открытую ладонь. Лапу когтями вверх я не люблю. Многолетний собачий опыт учит, что в ней может таиться камень (меньшая дочка Хозяина, моя любимица, не может выговорить «камень», а говорит «кабин»). Камень — вещь, которая летит далеко, попадает метко и ударяет больно. Это я видел на других собаках. Понятно, в меня никто не осмелится швырнуть камнем!</z> <z> </z> <z><o></o>Какие глупости говорят люди, будто бы собаки не выдерживают человеческого взгляда. Я могу глядеть в глаза Хозяина хоть целый вечер, не отрываясь. Но мы, собаки, отводим глаза из чувства брезгливости. У большинства людей, даже у молодых, взгляд усталый, тупой и злой, точно у старых, больных, нервных, избалованных хрипучих мосек. Зато у детей глаза чисты, ясны и доверчивы. Когда дети ласкают меня, я с трудом удерживаюсь, чтобы не лизнуть кого-нибудь из них прямо в розовую мордочку. Но Хозяин не позволяет, а иногда даже погрозит плеткой. Почему? Не понимаю. Даже и у него есть свои странности.</z> <z> </z> <z><o></o>О косточке. Кто же не знает, что это самая увлекательная вещь в мире. Жилки, внутренность ноздреватая, вкусная, пропитанная мозгом. Над иным занимательным <i>мосолком</i> можно охотно потрудиться от завтрака до обеда. И я так думаю: кость — всегда кость, хотя бы самая подержанная, а следовательно, ею всегда не поздно позабавиться. И потому я зарываю ее в землю в саду или на огороде. Кроме того, я размышляю: вот было на ней мясо и нет его; почему же, если его нет, ему снова не быть?</z> <z><o></o>И если кто-нибудь — человек, кошка или собака — проходит мимо места, где она закопана, я сержусь и рычу. Вдруг догадаются? Но чаще я сам забываю место, и тогда долго бываю не в духе.</z> <z> </z> <z><o></o>У нас живет в доме пушистая кошка «Катя», необыкновенно важное и дерзкое существо. Она держит себя так надменно, будто бы весь дом и все, что в доме — люди и вещи, — принадлежит ей. На чужих собак она всегда бросается первая, вцепляясь в морду. Мы с ней живем дружно. Вечером, когда мне приносят мою миску с овсянкой и костями, я охотно позволяю ей подойти и полакать со мною. Но уговор: косточек не трогать. И она это хорошо помнит после того, как однажды я на нее очень громко прикрикнул. Зато и я соблюдаю договор: кошкиного молока не трогать! Однако играть я с ней не люблю. Непременно в игре забудется и оцарапает мне нос. А этого я терпеть не могу. Долго потом чихаю и тру нос лапами.</z> <z> </z> <z><o></o>На днях Маленькая позвала меня к себе, в детскую, и открыла шкафчик. Там на нижней полке лежала на боку наша кошка, и ее сосала целая куча смешных слепых котят. «Правда, Сапсан, какие они восторгательные?» — сказала мне Маленькая.</z> <z><o></o>Правда. Они мне очень понравились. Двух или трех я обнюхал, лизнул и носом перевернул с брюшка на спинку. Они пищали, точно мышата, и были теплые и мягкие, беспомощные и сердитые. Забеспокоившись, кошка приподняла голову и сказала жалобным голосом: «Ах, пожалуйста, Сапсан, поосторожнее, не наступите на них лапой, вы такой большой».</z> <z><o></o>Вот глупая. Точно я сам не знаю?</z> <z> </z> <z><o></o>Сегодня Хозяин взял меня в гости в дом, где мы еще никогда не бывали. Там я увидел замечательное чудо: не щенка, а настоящую взрослую собаку, но такую маленькую, что она свободно поместилась бы в моей закрытой пасти, и там ей еще осталось бы довольно места, чтобы покружиться вокруг самой себя, прежде чем лечь. Вся она, со своими тоненькими, шаткими ножками и мокрыми выпуклыми черными глазами, походила на какого-то трясущегося паучка, но — скажу откровенно — более свирепого создания я еще никогда не встречал. Она с ожесточением накинулась на меня и закричала пронзительно: «Вон из моего дома! Вон сию же минуту! Иначе растерзаю на части! Оторву хвост и голову! Вон! От тебя улицей пахнет!» И она еще прибавила несколько таких слов, что... Я испугался, пробовал залезть под диван, но прошла только голова, и диван поехал по полу, потом я забился в угол. Хозяин смеялся. Я поглядел на него укоризненно. Он ведь сам хорошо знает, что я не отступлю ни перед лошадью, ни перед быком, ни перед медведем. Просто — меня поразило и ужаснуло, что этот крошечный собачий комочек извергает из себя такой огромный запас злости.</z> <z> </z> <z><o></o>После Хозяина всех ближе моему собачьему сердцу Маленькая — так я зову его дочку. Никому бы, кроме нее, я не простил, если бы вздумали таскать меня за хвост и за уши, садиться на меня верхом или запрягать в повозку. Но я все терплю и, притворяясь, повизгиваю, как трехмесячный щенок. И радостно мне бывает по вечерам лежать неподвижно, когда она, набегавшись за день, вдруг задремлет на ковре, прикорнув головкой у меня на боку. И она, когда мы играем, тоже не обижается, если я иногда махну хвостом и свалю ее с ног.</z> <z><o></o>Иногда мы с нею развозимся, и она начинает хохотать. Я это очень люблю, но сам не умею. Тогда я прыгаю вверх всеми четырьмя лапами и лаю громко, как только могу. И меня обыкновенно вытаскивают за ошейник на улицу. Почему?</z> <z> </z> <z><o></o>Летом был такой случай на даче. Маленькая еще едва ходила и была препотешная. Мы гуляли втроем. Она, я и нянька. Вдруг все заметались — люди и животные. Посредине улицы мчалась собака, черная, в белых пятнах, с опущенной головой, с висящим хвостом, вся в пыли и пене. Нянька убежала, визжа. Маленькая села на землю и заплакала. Собака неслась прямо на нас. И от этого пса еще издали сразу повеяло на меня острым запахом безумия и беспредельно-бешеной злобы. От ужаса вся шерсть на мне вздыбилась, но я превозмог себя и загородил телом Маленькую.</z> <z><o></o>Это уже было не единоборство, а смерть одному из нас. Я сжался, выждал краткий, точный миг и одним скачком опрокинул пеструю на землю. Потом поднял за шиворот на воздух и встряхнул. Она легла на землю без движения, плоская и теперь совсем не страшная. Но Маленькая очень перепугалась. Я привел ее домой. Всю дорогу она держала меня за ухо и прижималась ко мне, и я чувствовал, как дрожало ее маленькое тельце.</z> <z><o></o>Не бойся, моя Маленькая. Когда я с тобой, то ни один зверь, ни один человек на свете не посмеет тебя обидеть.</z> <z> </z> <z><o></o>Не люблю я лунных ночей, и мне нестерпимо хочется выть, когда я гляжу на небо. Мне кажется, что оттуда смотрит кто-то очень большой, больше самого Хозяина, тот, кого Хозяин так непонятно называет «Вечность» или иначе. Тогда я смутно предчувствую, что и моя жизнь когда-нибудь кончится, как кончается жизнь собак, жуков и растений. Придет ли тогда, перед концом, ко мне Хозяин? Я не знаю. Я бы очень этого хотел. Но даже если он и не придет — моя последняя мысль все-таки будет о Нем.</z>
4267
Было часов шесть-семь хорошего сентябрьского утра, когда полуторагодовалый пойнтер Джек, коричневый, длинноухий, веселый пес, отправился вместе с кухаркой Аннушкой на базар. Он отлично знал дорогу и потому уверенно бежал все время впереди, обнюхивая мимоходом тротуарные тумбы и останавливаясь на перекрестках, чтобы оглянуться на кухарку. Увидев в ее лице и походке подтверждение, он решительно сворачивал и пускался вперед оживленным галопом. Обернувшись таким образом около знакомой колбасной лавки, Джек не нашел Аннушки. Он бросился назад так поспешно, что даже его левое ухо завернулось от быстрого бега. Но Аннушки не было видно и с ближнего перекрестка. Тогда Джек решился ориентироваться по запаху. Он остановился и, осторожно водя во все стороны мокрым, подвижным носом, старался уловить в воздухе знакомый запах Аннушкиного платья, запах грязного кухонного стола и серого мыла. Но в эту минуту мимо Джека прошла торопливой походкой какая-то женщина и, задев его по боку шуршащей юбкой, оставила за собою сильную струю отвратительных китайских духов. Джек досадливо махнул головою и чихнул, — Аннушкин след был окончательно потерян. Однако пойнтер вовсе не пришел от этого в уныние. Он хорошо был знаком с городом и потому всегда очень легко мог найти дорогу домой: стоило только добежать до колбасной, от колбасной до зеленной лавки, затем повернуть налево мимо большого серого дома, из подвалов которого всегда так вкусно пахло пригорелым маслом, — и он уже на своей улице. Но Джек не торопился. Утро было свежее, яркое, а в чистом, нежно-прозрачном и слегка влажном воздухе все оттенки запахов приобретали необычайную тонкость и отчетливость. Пробегая мимо почты с вытянутым, как палка, хвостом и вздрагивающими ноздрями, Джек с уверенностью мог сказать, что не более минуты тому назад здесь останавливался большой, мышастый, немолодой дог, которого кормят обыкновенно овсянкой. И действительно, пробежав шагов двести, он увидел этого дога, трусившего степенной рысцой. Уши у дога были коротко обрезаны и на шее болтался широкий истертый ремень. Дог заметил Джека и остановился, полуобернувшись назад. Джек вызывающе закрутил кверху хвост и стал медленно подходить к незнакомцу, делая вид, будто смотрит куда-то в сторону. Мышастый дог сделал то же со своим хвостом и широко оскалил белые зубы. Потом они оба зарычали, отворотив друг от друга морды и как будто бы захлебываясь. «Если он мне скажет что-нибудь оскорбительное для моей чести или для чести всех порядочных пойнтеров вообще, я вцеплюсь ему в бок, около левой задней ноги, — подумал Джек. — Дог, конечно, сильнее меня, но он неповоротлив и глуп. Ишь, стоит болван боком и не подозревает, что открыл весь левый фланг для нападения». И вдруг... Случилось что-то необъяснимое, почти сверхъестественное. Мышастый дог внезапно грохнулся на спину, и какая-то невидимая сила повлекла его с тротуара. Вслед за этим та же невидимая сила плотно охватила горло изумленного Джека... Джек уперся передними ногами и яростно замотал головой. Но незримое «что-то» так стиснуло его шею, что коричневый пойнтер лишился сознания. Он пришел в себя в тесной железной клетке, которая тряслась по камням мостовой, дребезжа всеми своими плохо свинченными частями. По острому собачьему запаху Джек тотчас же догадался, что клетка уже много лет служила помещением для собак всех возрастов и пород. На козлах впереди клетки сидели два человека, наружности, не внушавшей никакого доверия. В клетке уже собралось довольно многочисленное общество. Прежде всего Джек заметил мышастого дога, с которым он чуть не поссорился на улице. Дог стоял, уткнувши морду между двумя железными палками, и жалобно повизгивал, между тем как его тело качалось взад и вперед от тряски. Посредине клетки лежал, вытянувши умную морду между ревматическими лапами, старый белый пудель, выстриженный наподобие льва, с кисточками на коленках и на конце хвоста. Пудель, по-видимому, относился к своему положению с философским стоицизмом, и, если бы он не вздыхал изредка и не помаргивал бровями, можно было бы подумать, что он спит. Рядом с ним сидела, дрожа от утреннего холода и волнения, хорошенькая, выхоленная левретка с длинными, тонкими ножками и остренькой мордочкой. Время от времени она нервно зевала, свивая при этом трубочкой свой розовый язычок и сопровождая каждый зевок длинным тонким визгом... Ближе к заднему концу клетки плотно прижалась к решетке черная гладкая такса с желтыми подпалинами на груди и бровях. Она никак не могла оправиться от изумления, которое придавало необыкновенно комичный вид ее длинному, на вывороченных низких лапках, туловищу крокодила и серьезной мордочке с ушами, чуть не волочившимися по полу. Кроме этой более или менее светской компании, в клетке находились еще две несомненные дворняжки. Одна из них похожая на тех псов, что повсеместно зовутся Бутонами и отличаются низменным характером, была космата, рыжа и имела пушистый хвост, завернутый в виде цифры 9. Она попала в клетку раньше всех и, по-видимому, настолько освоилась со своим исключительным положением, что давно уже искала случая завязать с кем-нибудь интересный разговор. Последнего пса почти не было видно; он забился в самый темный угол и лежал там, свернувшись клубком. За все время он только один раз приподнялся, чтобы зарычать на близко подошедшего к нему Джека, но и этого было довольно для возбуждения во всем случайном обществе сильнейшей антипатии к нему. Во-первых, он был фиолетового цвета, в который его вымазала шедшая на работу артель маляров. Во-вторых, шерсть на нем стояла дыбом и при этом отдельными клоками. В-третьих, он, очевидно, был зол, голоден, отважен и силен; это сказалось в том решительном толчке его исхудалого тела, с которым он вскочил навстречу опешившему Джеку. Молчание длилось с четверть часа. Наконец Джек, которого ни в каких жизненных случаях не покидал здравый юмор, заметил фатовским тоном: — Приключение начинает становиться интересным. Любопытно, где эти джентльмены сделают первую станцию? Старому пуделю не понравился легкомысленный тон коричневого пойнтера. Он медленно повернул голову в сторону Джека и отрезал с холодной насмешкой: — Я могу удовлетворить ваше любопытство, молодой человек. Джентльмены сделают станцию в живодерне. — Как!.. Позвольте... виноват... я не расслышал, — пробормотал Джек, невольно присаживаясь, потому что у него мгновенно задрожали ноги. — Вы изволили сказать: в жи... — Да, в живодерне, — подтвердил так же холодно пудель и отвернулся. — Извините... но я вас не совсем точно понял... Живодерня... Что же это за учреждение — живодерня? Не будете ли вы так добры объясниться?.. Пудель молчал. Но так как левретка и такса присоединились к просьбе Джека, то старик, не желая оказаться невежливым перед дамами, должен был привести некоторые подробности. — Это, видите ли, mesdames, такой большой двор, обнесенный высоким, остроконечным забором, куда запирают пойманных на улицах собак. Я имел несчастье три раза попадать в это место. — Эка невидаль! — послышался хриплый голос из темного угла. — Я в седьмой раз туда еду. Несомненно голос, шедший из угла, принадлежал фиолетовому псу. Общество было шокировано вмешательством в разговор этой растерзанной личности и потому сделало вид, что не слышит ее реплики. Только один Бутон, движимый лакейским усердием выскочки, закричал: — Пожалуйста, не вмешивайтесь, если вас не спрашивают! И тотчас же искательно заглянул в глаза важному мышастому догу. — Я там бывал три раза, — продолжал пудель, — но всегда приходил мой хозяин и брал меня оттуда (я занимаюсь в цирке, и, вы понимаете, мною дорожат)... Так вот-с, в этом неприятном месте собираются зараз сотни две или три собак... — Скажите, а бывает там порядочное общество? — жеманно спросила левретка. — Случается. Кормили нас необыкновенно плохо и мало. Время от времени неизвестно куда исчезал один из заключенных, и тогда мы обедали супом из... Для усиления эффекта пудель сделал небольшую паузу, обвел глазами аудиторию и добавил с деланным хладнокровием: — ...из собачьего мяса. При последних словах компания пришла в ужас и негодование. — Черт возьми! Какая низкая подлость! — воскликнул Джек. — Я сейчас упаду в обморок... мне дурно, — прошептала левретка. — Это ужасно... ужасно! — простонала такса. — Я всегда говорил, что люди подлецы! — проворчал мышастый дог. — Какая страшная смерть! — вздохнул Бутон. И только один голос фиолетового пса звучал из своего темного угла мрачной и циничной насмешкой: — Однако этот суп ничего... недурен... хотя, конечно, некоторые дамы, привыкшие к цыплячьим котлетам, найдут, что собачье мясо могло бы быть немного помягче. Пренебрегши этим дерзким замечанием, пудель продолжал: — Впоследствии, из разговора своего хозяина, я узнал, что шкура наших погибших товарищей пошла на выделку дамских перчаток. Но, — приготовьте ваши нервы, mesdames, — но этого мало. Для того, чтобы кожа была нежнее и мягче, ее сдирают с живой собаки. Отчаянные крики прервали слова пуделя: — Какое бесчеловечие!.. — Какая низость! — Но это же невероятно! — О боже мой, боже мой! — Палачи!.. — Нет, хуже палачей!.. После этой вспышки наступило напряженное и печальное молчание. В уме каждого слушателя рисовалась страшная перспектива сдирания заживо кожи. — Господа, да неужели нет средства раз навсегда избавить всех честных собак от постыдного рабства у людей? — крикнул запальчиво Джек. — Будьте добры, укажите это средство, — сказал с иронией старый пудель. Собаки задумались. — Перекусать всех людей, и баста! — брякнул дог озлобленным басом. — Вот именно-с, самая радикальная мысль, — поддержал подобострастно Бутон. — По крайности будут бояться. — Так-с... перекусать... прекрасно-с, — возразил старый пудель. — А какого вы мнения, милостивый государь, относительно арапников? Вы изволите быть с ними знакомы? — Гм... — откашлялся дог. — Гм... — повторил Бутон. — Нет-с, я вам доложу, государь мой, нам с людьми бороться не приходится. Я немало помыкался по белу свету и могу сказать, что хорошо знаю жизнь... Возьмем, например, хоть такие простые вещи, как конура, арапник, цепь и намордник, — вещи, я думаю, всем вам, господа, небезызвестные?.. Предположим, что мы, собаки, со временем и додумаемся, как от них избавиться... Но разве человек не изобретет тотчас же более усовершенствованных орудий? Непременно изобретет. Вы поглядели бы, какие конуры, цепи и намордники строят люди друг для друга! Надо подчиняться, господа, вот и все-с. Таков закон природы-с. — Ну, развел философию, — сказала такса на ухо Джеку. — Терпеть не могу стариков с их поучениями. — Совершенно справедливо, mademoiselle, — галантно махнул хвостом Джек. Мышастый дог с меланхолическим видом поймал ртом залетевшую муху и протянул плачевным голосом: — Эх, жизнь собачья!.. — Но где же здесь справедливость, — заволновалась вдруг молчавшая до сих пор левретка. — Вот хоть вы, господин пудель... извините, не имею чести знать имени... — Арто, профессор эквилибристики, к вашим услугам, — поклонился пудель. — Ну вот, скажите же мне, господин профессор, вы, по-видимому, такой опытный пес, не говоря уже о вашей учености; скажите, где же во всем этом высшая справедливость? Неужели люди настолько достойнее и лучше нас, что безнаказанно пользуются такими жестокими привилегиями... — Не лучше и не достойнее, милая барышня, а сильней и умней, — возразил с горечью Арто. — О! мне прекрасно известна нравственность этих двуногих животных... Во-первых, они жадны, как ни одна собака в мире. У них настолько много хлеба, мяса и воды, что все эти чудовища могли бы быть вдоволь сытыми целую жизнь. А между тем какая-нибудь десятая часть из них захватила в свои руки все жизненные припасы и, не будучи сама их в состоянии сожрать, заставляет остальных девять десятых голодать. Ну, скажите на милость, разве сытая собака не уделит обглоданной кости своей соседке? — Уделит, непременно уделит, — согласились слушатели. — Гм! — крякнул дог с сомнением. — Кроме того, люди злы. Кто может сказать, чтобы один пес умертвил другого из-за любви, зависти или злости? Мы кусаемся иногда — это справедливо. Но мы не лишаем друг друга жизни. — Действительно так, — подтвердили слушатели. — Скажите еще, — продолжал белый пудель, — разве одна собака решится запретить другой собаке дышать свежим воздухом и свободно высказывать свои мысли об устроении собачьего счастья? А люди это делают! — Черт побери! — вставил энергично мышастый дог. — В заключение я скажу, что люди лицемерны, завистливы, лживы, негостеприимны и жестоки... И все-таки люди господствуют и будут господствовать, потому что... потому что так уже устроено. Освободиться от их владычества невозможно... Вся собачья жизнь, все собачье счастье в их руках. В теперешнем нашем положении каждый из нас, у кого есть добрый хозяин, должен благодарить судьбу. Один хозяин может избавить нас от удовольствия есть мясо товарищей и чувствовать потом, как с него живьем сдирают кожу. Слова профессора нагнали на общество уныние. Более никто не произнес ни слова. Все беспомощно тряслись и шатались при толчках клетки. Дог скулил жалобным голосом. Бутон, державшийся около него, тихонько подвывал ему. Вскоре собаки почувствовали, что колеса их экипажа едут по песку. Через пять минут клетка въехала в широкие ворота и очутилась среди огромного двора, обнесенного кругом сплошным забором, утыканным наверху гвоздями. Сотни две собак, тощих, грязных, с повешенными хвостами и грустными мордами, еле бродили по двору. Дверь клетки отворилась. Все семеро только что приехавших псов вышли из нее и, повинуясь инстинкту, сбились в кучу. — Эй, послушайте, как вас там... эй вы, профессор!.. — услыхал пудель сзади себя чей-то голос. Он обернулся: перед ним стоял с самой наглой улыбкой фиолетовый пес. — Ах, оставьте меня, пожалуйста, в покое, — огрызнулся старый пудель. — Не до вас мне. — Нет, я только одно замечаньице... Вот вы в клетке-то умные слова говорили, а все-таки одну ошибочку сделали... Да-с. — Да отвяжитесь от меня, черт возьми! Какую там еще ошибочку? — А насчет собачьего счастья-то... Хотите, я вам сейчас покажу, в чьих руках собачье счастье? И вдруг, прижавши уши, вытянув хвост, фиолетовый пес понесся таким бешеным карьером, что старый профессор эквилибристики только разинул рот. «Лови его! Держи!» — закричали сторожа, кидаясь вслед за убегающей собакой. Но фиолетовый пес был уже около забора. Одним толчком отпрянув от земли, он очутился наверху, повиснув передними лапами. Еще два судорожных движения, и фиолетовый пес перекатился через забор, оставив на его гвоздях добрую половину своего бока. Старый белый пудель долго глядел ему вслед. Он понял свою ошибку. Было часов шесть-семь хорошего сентябрьского утра, когда полуторагодовалый пойнтер Джек, коричневый, длинноухий, веселый пес, отправился вместе с кухаркой Аннушкой на базар. Он отлично знал дорогу и потому уверенно бежал все время впереди, обнюхивая мимоходом тротуарные тумбы и останавливаясь на перекрестках, чтобы оглянуться на кухарку. Увидев в ее лице и походке подтверждение, он решительно сворачивал и пускался вперед оживленным галопом. Обернувшись таким образом около знакомой колбасной лавки, Джек не нашел Аннушки. Он бросился назад так поспешно, что даже его левое ухо завернулось от быстрого бега. Но Аннушки не было видно и с ближнего перекрестка. Тогда Джек решился ориентироваться по запаху. Он остановился и, осторожно водя во все стороны мокрым, подвижным носом, старался уловить в воздухе знакомый запах Аннушкиного платья, запах грязного кухонного стола и серого мыла. Но в эту минуту мимо Джека прошла торопливой походкой какая-то женщина и, задев его по боку шуршащей юбкой, оставила за собою сильную струю отвратительных китайских духов. Джек досадливо махнул головою и чихнул, — Аннушкин след был окончательно потерян. Однако пойнтер вовсе не пришел от этого в уныние. Он хорошо был знаком с городом и потому всегда очень легко мог найти дорогу домой: стоило только добежать до колбасной, от колбасной до зеленной лавки, затем повернуть налево мимо большого серого дома, из подвалов которого всегда так вкусно пахло пригорелым маслом, — и он уже на своей улице. Но Джек не торопился. Утро было свежее, яркое, а в чистом, нежно-прозрачном и слегка влажном воздухе все оттенки запахов приобретали необычайную тонкость и отчетливость. Пробегая мимо почты с вытянутым, как палка, хвостом и вздрагивающими ноздрями, Джек с уверенностью мог сказать, что не более минуты тому назад здесь останавливался большой, мышастый, немолодой дог, которого кормят обыкновенно овсянкой. И действительно, пробежав шагов двести, он увидел этого дога, трусившего степенной рысцой. Уши у дога были коротко обрезаны и на шее болтался широкий истертый ремень. Дог заметил Джека и остановился, полуобернувшись назад. Джек вызывающе закрутил кверху хвост и стал медленно подходить к незнакомцу, делая вид, будто смотрит куда-то в сторону. Мышастый дог сделал то же со своим хвостом и широко оскалил белые зубы. Потом они оба зарычали, отворотив друг от друга морды и как будто бы захлебываясь. «Если он мне скажет что-нибудь оскорбительное для моей чести или для чести всех порядочных пойнтеров вообще, я вцеплюсь ему в бок, около левой задней ноги, — подумал Джек. — Дог, конечно, сильнее меня, но он неповоротлив и глуп. Ишь, стоит болван боком и не подозревает, что открыл весь левый фланг для нападения». И вдруг... Случилось что-то необъяснимое, почти сверхъестественное. Мышастый дог внезапно грохнулся на спину, и какая-то невидимая сила повлекла его с тротуара. Вслед за этим та же невидимая сила плотно охватила горло изумленного Джека... Джек уперся передними ногами и яростно замотал головой. Но незримое «что-то» так стиснуло его шею, что коричневый пойнтер лишился сознания. Он пришел в себя в тесной железной клетке, которая тряслась по камням мостовой, дребезжа всеми своими плохо свинченными частями. По острому собачьему запаху Джек тотчас же догадался, что клетка уже много лет служила помещением для собак всех возрастов и пород. На козлах впереди клетки сидели два человека, наружности, не внушавшей никакого доверия. В клетке уже собралось довольно многочисленное общество. Прежде всего Джек заметил мышастого дога, с которым он чуть не поссорился на улице. Дог стоял, уткнувши морду между двумя железными палками, и жалобно повизгивал, между тем как его тело качалось взад и вперед от тряски. Посредине клетки лежал, вытянувши умную морду между ревматическими лапами, старый белый пудель, выстриженный наподобие льва, с кисточками на коленках и на конце хвоста. Пудель, по-видимому, относился к своему положению с философским стоицизмом, и, если бы он не вздыхал изредка и не помаргивал бровями, можно было бы подумать, что он спит. Рядом с ним сидела, дрожа от утреннего холода и волнения, хорошенькая, выхоленная левретка с длинными, тонкими ножками и остренькой мордочкой. Время от времени она нервно зевала, свивая при этом трубочкой свой розовый язычок и сопровождая каждый зевок длинным тонким визгом... Ближе к заднему концу клетки плотно прижалась к решетке черная гладкая такса с желтыми подпалинами на груди и бровях. Она никак не могла оправиться от изумления, которое придавало необыкновенно комичный вид ее длинному, на вывороченных низких лапках, туловищу крокодила и серьезной мордочке с ушами, чуть не волочившимися по полу. Кроме этой более или менее светской компании, в клетке находились еще две несомненные дворняжки. Одна из них похожая на тех псов, что повсеместно зовутся Бутонами и отличаются низменным характером, была космата, рыжа и имела пушистый хвост, завернутый в виде цифры 9. Она попала в клетку раньше всех и, по-видимому, настолько освоилась со своим исключительным положением, что давно уже искала случая завязать с кем-нибудь интересный разговор. Последнего пса почти не было видно; он забился в самый темный угол и лежал там, свернувшись клубком. За все время он только один раз приподнялся, чтобы зарычать на близко подошедшего к нему Джека, но и этого было довольно для возбуждения во всем случайном обществе сильнейшей антипатии к нему. Во-первых, он был фиолетового цвета, в который его вымазала шедшая на работу артель маляров. Во-вторых, шерсть на нем стояла дыбом и при этом отдельными клоками. В-третьих, он, очевидно, был зол, голоден, отважен и силен; это сказалось в том решительном толчке его исхудалого тела, с которым он вскочил навстречу опешившему Джеку. Молчание длилось с четверть часа. Наконец Джек, которого ни в каких жизненных случаях не покидал здравый юмор, заметил фатовским тоном: — Приключение начинает становиться интересным. Любопытно, где эти джентльмены сделают первую станцию? Старому пуделю не понравился легкомысленный тон коричневого пойнтера. Он медленно повернул голову в сторону Джека и отрезал с холодной насмешкой: — Я могу удовлетворить ваше любопытство, молодой человек. Джентльмены сделают станцию в живодерне. — Как!.. Позвольте... виноват... я не расслышал, — пробормотал Джек, невольно присаживаясь, потому что у него мгновенно задрожали ноги. — Вы изволили сказать: в жи... — Да, в живодерне, — подтвердил так же холодно пудель и отвернулся. — Извините... но я вас не совсем точно понял... Живодерня... Что же это за учреждение — живодерня? Не будете ли вы так добры объясниться?.. Пудель молчал. Но так как левретка и такса присоединились к просьбе Джека, то старик, не желая оказаться невежливым перед дамами, должен был привести некоторые подробности. — Это, видите ли, mesdames, такой большой двор, обнесенный высоким, остроконечным забором, куда запирают пойманных на улицах собак. Я имел несчастье три раза попадать в это место. — Эка невидаль! — послышался хриплый голос из темного угла. — Я в седьмой раз туда еду. Несомненно голос, шедший из угла, принадлежал фиолетовому псу. Общество было шокировано вмешательством в разговор этой растерзанной личности и потому сделало вид, что не слышит ее реплики. Только один Бутон, движимый лакейским усердием выскочки, закричал: — Пожалуйста, не вмешивайтесь, если вас не спрашивают! И тотчас же искательно заглянул в глаза важному мышастому догу. — Я там бывал три раза, — продолжал пудель, — но всегда приходил мой хозяин и брал меня оттуда (я занимаюсь в цирке, и, вы понимаете, мною дорожат)... Так вот-с, в этом неприятном месте собираются зараз сотни две или три собак... — Скажите, а бывает там порядочное общество? — жеманно спросила левретка. — Случается. Кормили нас необыкновенно плохо и мало. Время от времени неизвестно куда исчезал один из заключенных, и тогда мы обедали супом из... Для усиления эффекта пудель сделал небольшую паузу, обвел глазами аудиторию и добавил с деланным хладнокровием: — ...из собачьего мяса. При последних словах компания пришла в ужас и негодование. — Черт возьми! Какая низкая подлость! — воскликнул Джек. — Я сейчас упаду в обморок... мне дурно, — прошептала левретка. — Это ужасно... ужасно! — простонала такса. — Я всегда говорил, что люди подлецы! — проворчал мышастый дог. — Какая страшная смерть! — вздохнул Бутон. И только один голос фиолетового пса звучал из своего темного угла мрачной и циничной насмешкой: — Однако этот суп ничего... недурен... хотя, конечно, некоторые дамы, привыкшие к цыплячьим котлетам, найдут, что собачье мясо могло бы быть немного помягче. Пренебрегши этим дерзким замечанием, пудель продолжал: — Впоследствии, из разговора своего хозяина, я узнал, что шкура наших погибших товарищей пошла на выделку дамских перчаток. Но, — приготовьте ваши нервы, mesdames, — но этого мало. Для того, чтобы кожа была нежнее и мягче, ее сдирают с живой собаки. Отчаянные крики прервали слова пуделя: — Какое бесчеловечие!.. — Какая низость! — Но это же невероятно! — О боже мой, боже мой! — Палачи!.. — Нет, хуже палачей!.. После этой вспышки наступило напряженное и печальное молчание. В уме каждого слушателя рисовалась страшная перспектива сдирания заживо кожи. — Господа, да неужели нет средства раз навсегда избавить всех честных собак от постыдного рабства у людей? — крикнул запальчиво Джек. — Будьте добры, укажите это средство, — сказал с иронией старый пудель. Собаки задумались. — Перекусать всех людей, и баста! — брякнул дог озлобленным басом. — Вот именно-с, самая радикальная мысль, — поддержал подобострастно Бутон. — По крайности будут бояться. — Так-с... перекусать... прекрасно-с, — возразил старый пудель. — А какого вы мнения, милостивый государь, относительно арапников? Вы изволите быть с ними знакомы? — Гм... — откашлялся дог. — Гм... — повторил Бутон. — Нет-с, я вам доложу, государь мой, нам с людьми бороться не приходится. Я немало помыкался по белу свету и могу сказать, что хорошо знаю жизнь... Возьмем, например, хоть такие простые вещи, как конура, арапник, цепь и намордник, — вещи, я думаю, всем вам, господа, небезызвестные?.. Предположим, что мы, собаки, со временем и додумаемся, как от них избавиться... Но разве человек не изобретет тотчас же более усовершенствованных орудий? Непременно изобретет. Вы поглядели бы, какие конуры, цепи и намордники строят люди друг для друга! Надо подчиняться, господа, вот и все-с. Таков закон природы-с. — Ну, развел философию, — сказала такса на ухо Джеку. — Терпеть не могу стариков с их поучениями. — Совершенно справедливо, mademoiselle, — галантно махнул хвостом Джек. Мышастый дог с меланхолическим видом поймал ртом залетевшую муху и протянул плачевным голосом: — Эх, жизнь собачья!.. — Но где же здесь справедливость, — заволновалась вдруг молчавшая до сих пор левретка. — Вот хоть вы, господин пудель... извините, не имею чести знать имени... — Арто, профессор эквилибристики, к вашим услугам, — поклонился пудель. — Ну вот, скажите же мне, господин профессор, вы, по-видимому, такой опытный пес, не говоря уже о вашей учености; скажите, где же во всем этом высшая справедливость? Неужели люди настолько достойнее и лучше нас, что безнаказанно пользуются такими жестокими привилегиями... — Не лучше и не достойнее, милая барышня, а сильней и умней, — возразил с горечью Арто. — О! мне прекрасно известна нравственность этих двуногих животных... Во-первых, они жадны, как ни одна собака в мире. У них настолько много хлеба, мяса и воды, что все эти чудовища могли бы быть вдоволь сытыми целую жизнь. А между тем какая-нибудь десятая часть из них захватила в свои руки все жизненные припасы и, не будучи сама их в состоянии сожрать, заставляет остальных девять десятых голодать. Ну, скажите на милость, разве сытая собака не уделит обглоданной кости своей соседке? — Уделит, непременно уделит, — согласились слушатели. — Гм! — крякнул дог с сомнением. — Кроме того, люди злы. Кто может сказать, чтобы один пес умертвил другого из-за любви, зависти или злости? Мы кусаемся иногда — это справедливо. Но мы не лишаем друг друга жизни. — Действительно так, — подтвердили слушатели. — Скажите еще, — продолжал белый пудель, — разве одна собака решится запретить другой собаке дышать свежим воздухом и свободно высказывать свои мысли об устроении собачьего счастья? А люди это делают! — Черт побери! — вставил энергично мышастый дог. — В заключение я скажу, что люди лицемерны, завистливы, лживы, негостеприимны и жестоки... И все-таки люди господствуют и будут господствовать, потому что... потому что так уже устроено. Освободиться от их владычества невозможно... Вся собачья жизнь, все собачье счастье в их руках. В теперешнем нашем положении каждый из нас, у кого есть добрый хозяин, должен благодарить судьбу. Один хозяин может избавить нас от удовольствия есть мясо товарищей и чувствовать потом, как с него живьем сдирают кожу. Слова профессора нагнали на общество уныние. Более никто не произнес ни слова. Все беспомощно тряслись и шатались при толчках клетки. Дог скулил жалобным голосом. Бутон, державшийся около него, тихонько подвывал ему. Вскоре собаки почувствовали, что колеса их экипажа едут по песку. Через пять минут клетка въехала в широкие ворота и очутилась среди огромного двора, обнесенного кругом сплошным забором, утыканным наверху гвоздями. Сотни две собак, тощих, грязных, с повешенными хвостами и грустными мордами, еле бродили по двору. Дверь клетки отворилась. Все семеро только что приехавших псов вышли из нее и, повинуясь инстинкту, сбились в кучу. — Эй, послушайте, как вас там... эй вы, профессор!.. — услыхал пудель сзади себя чей-то голос. Он обернулся: перед ним стоял с самой наглой улыбкой фиолетовый пес. — Ах, оставьте меня, пожалуйста, в покое, — огрызнулся старый пудель. — Не до вас мне. — Нет, я только одно замечаньице... Вот вы в клетке-то умные слова говорили, а все-таки одну ошибочку сделали... Да-с. — Да отвяжитесь от меня, черт возьми! Какую там еще ошибочку? — А насчет собачьего счастья-то... Хотите, я вам сейчас покажу, в чьих руках собачье счастье? И вдруг, прижавши уши, вытянув хвост, фиолетовый пес понесся таким бешеным карьером, что старый профессор эквилибристики только разинул рот. «Лови его! Держи!» — закричали сторожа, кидаясь вслед за убегающей собакой. Но фиолетовый пес был уже около забора. Одним толчком отпрянув от земли, он очутился наверху, повиснув передними лапами. Еще два судорожных движения, и фиолетовый пес перекатился через забор, оставив на его гвоздях добрую половину своего бока. Старый белый пудель долго глядел ему вслед. Он понял свою ошибку.
А. И. Куприн
Собачье счастье
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/kuprin/index.html">А. И. Куприн</a>. <a href="/text/4267/index.html">Собачье счастье</a></div> <div class="author">Александр Куприн</div> <div class="title"><h1>Собачье счастье</h1></div> <z><o></o>Было часов шесть-семь хорошего сентябрьского утра, когда полуторагодовалый пойнтер Джек, коричневый, длинноухий, веселый пес, отправился вместе с кухаркой Аннушкой на базар. Он отлично знал дорогу и потому уверенно бежал все время впереди, обнюхивая мимоходом тротуарные тумбы и останавливаясь на перекрестках, чтобы оглянуться на кухарку. Увидев в ее лице и походке подтверждение, он решительно сворачивал и пускался вперед оживленным галопом.</z> <z><o></o>Обернувшись таким образом около знакомой колбасной лавки, Джек не нашел Аннушки. Он бросился назад так поспешно, что даже его левое ухо завернулось от быстрого бега. Но Аннушки не было видно и с ближнего перекрестка. Тогда Джек решился ориентироваться по запаху. Он остановился и, осторожно водя во все стороны мокрым, подвижным носом, старался уловить в воздухе знакомый запах Аннушкиного платья, запах грязного кухонного стола и серого мыла. Но в эту минуту мимо Джека прошла торопливой походкой какая-то женщина и, задев его по боку шуршащей юбкой, оставила за собою сильную струю отвратительных китайских духов. Джек досадливо махнул головою и чихнул, — Аннушкин след был окончательно потерян.</z> <z><o></o>Однако пойнтер вовсе не пришел от этого в уныние. Он хорошо был знаком с городом и потому всегда очень легко мог найти дорогу домой: стоило только добежать до колбасной, от колбасной до зеленной лавки, затем повернуть налево мимо большого серого дома, из подвалов которого всегда так вкусно пахло пригорелым маслом, — и он уже на своей улице. Но Джек не торопился. Утро было свежее, яркое, а в чистом, нежно-прозрачном и слегка влажном воздухе все оттенки запахов приобретали необычайную тонкость и отчетливость. Пробегая мимо почты с вытянутым, как палка, хвостом и вздрагивающими ноздрями, Джек с уверенностью мог сказать, что не более минуты тому назад здесь останавливался большой, мышастый, немолодой дог, которого кормят обыкновенно овсянкой.</z> <z><o></o>И действительно, пробежав шагов двести, он увидел этого дога, трусившего степенной рысцой. Уши у дога были коротко обрезаны и на шее болтался широкий истертый ремень.</z> <z><o></o>Дог заметил Джека и остановился, полуобернувшись назад. Джек вызывающе закрутил кверху хвост и стал медленно подходить к незнакомцу, делая вид, будто смотрит куда-то в сторону. Мышастый дог сделал то же со своим хвостом и широко оскалил белые зубы. Потом они оба зарычали, отворотив друг от друга морды и как будто бы захлебываясь.</z> <z><o></o>«Если он мне скажет что-нибудь оскорбительное для моей чести или для чести всех порядочных пойнтеров вообще, я вцеплюсь ему в бок, около левой задней ноги, — подумал Джек. — Дог, конечно, сильнее меня, но он неповоротлив и глуп. Ишь, стоит болван боком и не подозревает, что открыл весь левый фланг для нападения».</z> <z><o></o>И вдруг... Случилось что-то необъяснимое, почти сверхъестественное. Мышастый дог внезапно грохнулся на спину, и какая-то невидимая сила повлекла его с тротуара. Вслед за этим та же невидимая сила плотно охватила горло изумленного Джека... Джек уперся передними ногами и яростно замотал головой. Но незримое «что-то» так стиснуло его шею, что коричневый пойнтер лишился сознания.</z> <z><o></o>Он пришел в себя в тесной железной клетке, которая тряслась по камням мостовой, дребезжа всеми своими плохо свинченными частями. По острому собачьему запаху Джек тотчас же догадался, что клетка уже много лет служила помещением для собак всех возрастов и пород. На козлах впереди клетки сидели два человека, наружности, не внушавшей никакого доверия.</z> <z><o></o>В клетке уже собралось довольно многочисленное общество. Прежде всего Джек заметил мышастого дога, с которым он чуть не поссорился на улице. Дог стоял, уткнувши морду между двумя железными палками, и жалобно повизгивал, между тем как его тело качалось взад и вперед от тряски. Посредине клетки лежал, вытянувши умную морду между ревматическими лапами, старый белый пудель, выстриженный наподобие льва, с кисточками на коленках и на конце хвоста. Пудель, по-видимому, относился к своему положению с философским стоицизмом, и, если бы он не вздыхал изредка и не помаргивал бровями, можно было бы подумать, что он спит. Рядом с ним сидела, дрожа от утреннего холода и волнения, хорошенькая, выхоленная левретка с длинными, тонкими ножками и остренькой мордочкой. Время от времени она нервно зевала, свивая при этом трубочкой свой розовый язычок и сопровождая каждый зевок длинным тонким визгом... Ближе к заднему концу клетки плотно прижалась к решетке черная гладкая такса с желтыми подпалинами на груди и бровях. Она никак не могла оправиться от изумления, которое придавало необыкновенно комичный вид ее длинному, на вывороченных низких лапках, туловищу крокодила и серьезной мордочке с ушами, чуть не волочившимися по полу.</z> <z><o></o>Кроме этой более или менее светской компании, в клетке находились еще две несомненные дворняжки. Одна из них похожая на тех псов, что повсеместно зовутся Бутонами и отличаются низменным характером, была космата, рыжа и имела пушистый хвост, завернутый в виде цифры 9. Она попала в клетку раньше всех и, по-видимому, настолько освоилась со своим исключительным положением, что давно уже искала случая завязать с кем-нибудь интересный разговор. Последнего пса почти не было видно; он забился в самый темный угол и лежал там, свернувшись клубком. За все время он только один раз приподнялся, чтобы зарычать на близко подошедшего к нему Джека, но и этого было довольно для возбуждения во всем случайном обществе сильнейшей антипатии к нему. Во-первых, он был фиолетового цвета, в который его вымазала шедшая на работу артель маляров. Во-вторых, шерсть на нем стояла дыбом и при этом отдельными клоками. В-третьих, он, очевидно, был зол, голоден, отважен и силен; это сказалось в том решительном толчке его исхудалого тела, с которым он вскочил навстречу опешившему Джеку.</z> <z><o></o>Молчание длилось с четверть часа. Наконец Джек, которого ни в каких жизненных случаях не покидал здравый юмор, заметил фатовским тоном:</z> <z><o></o>— Приключение начинает становиться интересным. Любопытно, где эти джентльмены сделают первую станцию?</z> <z><o></o>Старому пуделю не понравился легкомысленный тон коричневого пойнтера. Он медленно повернул голову в сторону Джека и отрезал с холодной насмешкой:</z> <z><o></o>— Я могу удовлетворить ваше любопытство, молодой человек. Джентльмены сделают станцию в живодерне.</z> <z><o></o>— Как!.. Позвольте... виноват... я не расслышал, — пробормотал Джек, невольно присаживаясь, потому что у него мгновенно задрожали ноги. — Вы изволили сказать: в жи...</z> <z><o></o>— Да, в живодерне, — подтвердил так же холодно пудель и отвернулся.</z> <z><o></o>— Извините... но я вас не совсем точно понял... Живодерня... Что же это за учреждение — живодерня? Не будете ли вы так добры объясниться?..</z> <z><o></o>Пудель молчал. Но так как левретка и такса присоединились к просьбе Джека, то старик, не желая оказаться невежливым перед дамами, должен был привести некоторые подробности.</z> <z><o></o>— Это, видите ли, mesdames, такой большой двор, обнесенный высоким, остроконечным забором, куда запирают пойманных на улицах собак. Я имел несчастье три раза попадать в это место.</z> <z><o></o>— Эка невидаль! — послышался хриплый голос из темного угла. — Я в седьмой раз туда еду.</z> <z><o></o>Несомненно голос, шедший из угла, принадлежал фиолетовому псу. Общество было шокировано вмешательством в разговор этой растерзанной личности и потому сделало вид, что не слышит ее реплики. Только один Бутон, движимый лакейским усердием выскочки, закричал:</z> <z><o></o>— Пожалуйста, не вмешивайтесь, если вас не спрашивают!</z> <z><o></o>И тотчас же искательно заглянул в глаза важному мышастому догу.</z> <z><o></o>— Я там бывал три раза, — продолжал пудель, — но всегда приходил мой хозяин и брал меня оттуда (я занимаюсь в цирке, и, вы понимаете, мною дорожат)... Так вот-с, в этом неприятном месте собираются зараз сотни две или три собак...</z> <z><o></o>— Скажите, а бывает там порядочное общество? — жеманно спросила левретка.</z> <z><o></o>— Случается. Кормили нас необыкновенно плохо и мало. Время от времени неизвестно куда исчезал один из заключенных, и тогда мы обедали супом из...</z> <z><o></o>Для усиления эффекта пудель сделал небольшую паузу, обвел глазами аудиторию и добавил с деланным хладнокровием:</z> <z><o></o>— ...из собачьего мяса.</z> <z><o></o>При последних словах компания пришла в ужас и негодование.</z> <z><o></o>— Черт возьми! Какая низкая подлость! — воскликнул Джек.</z> <z><o></o>— Я сейчас упаду в обморок... мне дурно, — прошептала левретка.</z> <z><o></o>— Это ужасно... ужасно! — простонала такса.</z> <z><o></o>— Я всегда говорил, что люди подлецы! — проворчал мышастый дог.</z> <z><o></o>— Какая страшная смерть! — вздохнул Бутон.</z> <z><o></o>И только один голос фиолетового пса звучал из своего темного угла мрачной и циничной насмешкой:</z> <z><o></o>— Однако этот суп ничего... недурен... хотя, конечно, некоторые дамы, привыкшие к цыплячьим котлетам, найдут, что собачье мясо могло бы быть немного помягче.</z> <z><o></o>Пренебрегши этим дерзким замечанием, пудель продолжал:</z> <z><o></o>— Впоследствии, из разговора своего хозяина, я узнал, что шкура наших погибших товарищей пошла на выделку дамских перчаток. Но, — приготовьте ваши нервы, mesdames, — но этого мало. Для того, чтобы кожа была нежнее и мягче, ее сдирают с живой собаки.</z> <z><o></o>Отчаянные крики прервали слова пуделя:</z> <z><o></o>— Какое бесчеловечие!..</z> <z><o></o>— Какая низость!</z> <z><o></o>— Но это же невероятно!</z> <z><o></o>— О боже мой, боже мой!</z> <z><o></o>— Палачи!..</z> <z><o></o>— Нет, хуже палачей!..</z> <z><o></o>После этой вспышки наступило напряженное и печальное молчание. В уме каждого слушателя рисовалась страшная перспектива сдирания заживо кожи.</z> <z><o></o>— Господа, да неужели нет средства раз навсегда избавить всех честных собак от постыдного рабства у людей? — крикнул запальчиво Джек.</z> <z><o></o>— Будьте добры, укажите это средство, — сказал с иронией старый пудель.</z> <z><o></o>Собаки задумались.</z> <z><o></o>— Перекусать всех людей, и баста! — брякнул дог озлобленным басом.</z> <z><o></o>— Вот именно-с, самая радикальная мысль, — поддержал подобострастно Бутон. — По крайности будут бояться.</z> <z><o></o>— Так-с... перекусать... прекрасно-с, — возразил старый пудель. — А какого вы мнения, милостивый государь, относительно арапников? Вы изволите быть с ними знакомы?</z> <z><o></o>— Гм... — откашлялся дог.</z> <z><o></o>— Гм... — повторил Бутон.</z> <z><o></o>— Нет-с, я вам доложу, государь мой, нам с людьми бороться не приходится. Я немало помыкался по белу свету и могу сказать, что хорошо знаю жизнь... Возьмем, например, хоть такие простые вещи, как конура, арапник, цепь и намордник, — вещи, я думаю, всем вам, господа, небезызвестные?.. Предположим, что мы, собаки, со временем и додумаемся, как от них избавиться... Но разве человек не изобретет тотчас же более усовершенствованных орудий? Непременно изобретет. Вы поглядели бы, какие конуры, цепи и намордники строят люди друг для друга! Надо подчиняться, господа, вот и все-с. Таков закон природы-с.</z> <z><o></o>— Ну, развел философию, — сказала такса на ухо Джеку. — Терпеть не могу стариков с их поучениями.</z> <z><o></o>— Совершенно справедливо, mademoiselle, — галантно махнул хвостом Джек.</z> <z><o></o>Мышастый дог с меланхолическим видом поймал ртом залетевшую муху и протянул плачевным голосом:</z> <z><o></o>— Эх, жизнь собачья!..</z> <z><o></o>— Но где же здесь справедливость, — заволновалась вдруг молчавшая до сих пор левретка. — Вот хоть вы, господин пудель... извините, не имею чести знать имени...</z> <z><o></o>— Арто, профессор эквилибристики, к вашим услугам, — поклонился пудель.</z> <z><o></o>— Ну вот, скажите же мне, господин профессор, вы, по-видимому, такой опытный пес, не говоря уже о вашей учености; скажите, где же во всем этом высшая справедливость? Неужели люди настолько достойнее и лучше нас, что безнаказанно пользуются такими жестокими привилегиями...</z> <z><o></o>— Не лучше и не достойнее, милая барышня, а сильней и умней, — возразил с горечью Арто. — О! мне прекрасно известна нравственность этих двуногих животных... Во-первых, они жадны, как ни одна собака в мире. У них настолько много хлеба, мяса и воды, что все эти чудовища могли бы быть вдоволь сытыми целую жизнь. А между тем какая-нибудь десятая часть из них захватила в свои руки все жизненные припасы и, не будучи сама их в состоянии сожрать, заставляет остальных девять десятых голодать. Ну, скажите на милость, разве сытая собака не уделит обглоданной кости своей соседке?</z> <z><o></o>— Уделит, непременно уделит, — согласились слушатели.</z> <z><o></o>— Гм! — крякнул дог с сомнением.</z> <z><o></o>— Кроме того, люди злы. Кто может сказать, чтобы один пес умертвил другого из-за любви, зависти или злости? Мы кусаемся иногда — это справедливо. Но мы не лишаем друг друга жизни.</z> <z><o></o>— Действительно так, — подтвердили слушатели.</z> <z><o></o>— Скажите еще, — продолжал белый пудель, — разве одна собака решится запретить другой собаке дышать свежим воздухом и свободно высказывать свои мысли об устроении собачьего счастья? А люди это делают!</z> <z><o></o>— Черт побери! — вставил энергично мышастый дог.</z> <z><o></o>— В заключение я скажу, что люди лицемерны, завистливы, лживы, негостеприимны и жестоки... И все-таки люди господствуют и будут господствовать, потому что... потому что так уже устроено. Освободиться от их владычества невозможно... Вся собачья жизнь, все собачье счастье в их руках. В теперешнем нашем положении каждый из нас, у кого есть добрый хозяин, должен благодарить судьбу. Один хозяин может избавить нас от удовольствия есть мясо товарищей и чувствовать потом, как с него живьем сдирают кожу.</z> <z><o></o>Слова профессора нагнали на общество уныние. Более никто не произнес ни слова. Все беспомощно тряслись и шатались при толчках клетки. Дог скулил жалобным голосом. Бутон, державшийся около него, тихонько подвывал ему.</z> <z><o></o>Вскоре собаки почувствовали, что колеса их экипажа едут по песку. Через пять минут клетка въехала в широкие ворота и очутилась среди огромного двора, обнесенного кругом сплошным забором, утыканным наверху гвоздями. Сотни две собак, тощих, грязных, с повешенными хвостами и грустными мордами, еле бродили по двору.</z> <z><o></o>Дверь клетки отворилась. Все семеро только что приехавших псов вышли из нее и, повинуясь инстинкту, сбились в кучу.</z> <z><o></o>— Эй, послушайте, как вас там... эй вы, профессор!.. — услыхал пудель сзади себя чей-то голос.</z> <z><o></o>Он обернулся: перед ним стоял с самой наглой улыбкой фиолетовый пес.</z> <z><o></o>— Ах, оставьте меня, пожалуйста, в покое, — огрызнулся старый пудель. — Не до вас мне.</z> <z><o></o>— Нет, я только одно замечаньице... Вот вы в клетке-то умные слова говорили, а все-таки одну ошибочку сделали... Да-с.</z> <z><o></o>— Да отвяжитесь от меня, черт возьми! Какую там еще ошибочку?</z> <z><o></o>— А насчет собачьего счастья-то... Хотите, я вам сейчас покажу, в чьих руках собачье счастье?</z> <z><o></o>И вдруг, прижавши уши, вытянув хвост, фиолетовый пес понесся таким бешеным карьером, что старый профессор эквилибристики только разинул рот. «Лови его! Держи!» — закричали сторожа, кидаясь вслед за убегающей собакой.</z> <z><o></o>Но фиолетовый пес был уже около забора. Одним толчком отпрянув от земли, он очутился наверху, повиснув передними лапами. Еще два судорожных движения, и фиолетовый пес перекатился через забор, оставив на его гвоздях добрую половину своего бока.</z> <z><o></o>Старый белый пудель долго глядел ему вслед. Он понял свою ошибку.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/kuprin/index.html">А. И. Куприн</a>. <a href="/text/4267/index.html">Собачье счастье</a></div> <div class="author">Александр Куприн</div> <div class="title"><h1>Собачье счастье</h1></div> <z><o></o>Было часов шесть-семь хорошего сентябрьского утра, когда полуторагодовалый пойнтер Джек, коричневый, длинноухий, веселый пес, отправился вместе с кухаркой Аннушкой на базар. Он отлично знал дорогу и потому уверенно бежал все время впереди, обнюхивая мимоходом тротуарные тумбы и останавливаясь на перекрестках, чтобы оглянуться на кухарку. Увидев в ее лице и походке подтверждение, он решительно сворачивал и пускался вперед оживленным галопом.</z> <z><o></o>Обернувшись таким образом около знакомой колбасной лавки, Джек не нашел Аннушки. Он бросился назад так поспешно, что даже его левое ухо завернулось от быстрого бега. Но Аннушки не было видно и с ближнего перекрестка. Тогда Джек решился ориентироваться по запаху. Он остановился и, осторожно водя во все стороны мокрым, подвижным носом, старался уловить в воздухе знакомый запах Аннушкиного платья, запах грязного кухонного стола и серого мыла. Но в эту минуту мимо Джека прошла торопливой походкой какая-то женщина и, задев его по боку шуршащей юбкой, оставила за собою сильную струю отвратительных китайских духов. Джек досадливо махнул головою и чихнул, — Аннушкин след был окончательно потерян.</z> <z><o></o>Однако пойнтер вовсе не пришел от этого в уныние. Он хорошо был знаком с городом и потому всегда очень легко мог найти дорогу домой: стоило только добежать до колбасной, от колбасной до зеленной лавки, затем повернуть налево мимо большого серого дома, из подвалов которого всегда так вкусно пахло пригорелым маслом, — и он уже на своей улице. Но Джек не торопился. Утро было свежее, яркое, а в чистом, нежно-прозрачном и слегка влажном воздухе все оттенки запахов приобретали необычайную тонкость и отчетливость. Пробегая мимо почты с вытянутым, как палка, хвостом и вздрагивающими ноздрями, Джек с уверенностью мог сказать, что не более минуты тому назад здесь останавливался большой, мышастый, немолодой дог, которого кормят обыкновенно овсянкой.</z> <z><o></o>И действительно, пробежав шагов двести, он увидел этого дога, трусившего степенной рысцой. Уши у дога были коротко обрезаны и на шее болтался широкий истертый ремень.</z> <z><o></o>Дог заметил Джека и остановился, полуобернувшись назад. Джек вызывающе закрутил кверху хвост и стал медленно подходить к незнакомцу, делая вид, будто смотрит куда-то в сторону. Мышастый дог сделал то же со своим хвостом и широко оскалил белые зубы. Потом они оба зарычали, отворотив друг от друга морды и как будто бы захлебываясь.</z> <z><o></o>«Если он мне скажет что-нибудь оскорбительное для моей чести или для чести всех порядочных пойнтеров вообще, я вцеплюсь ему в бок, около левой задней ноги, — подумал Джек. — Дог, конечно, сильнее меня, но он неповоротлив и глуп. Ишь, стоит болван боком и не подозревает, что открыл весь левый фланг для нападения».</z> <z><o></o>И вдруг... Случилось что-то необъяснимое, почти сверхъестественное. Мышастый дог внезапно грохнулся на спину, и какая-то невидимая сила повлекла его с тротуара. Вслед за этим та же невидимая сила плотно охватила горло изумленного Джека... Джек уперся передними ногами и яростно замотал головой. Но незримое «что-то» так стиснуло его шею, что коричневый пойнтер лишился сознания.</z> <z><o></o>Он пришел в себя в тесной железной клетке, которая тряслась по камням мостовой, дребезжа всеми своими плохо свинченными частями. По острому собачьему запаху Джек тотчас же догадался, что клетка уже много лет служила помещением для собак всех возрастов и пород. На козлах впереди клетки сидели два человека, наружности, не внушавшей никакого доверия.</z> <z><o></o>В клетке уже собралось довольно многочисленное общество. Прежде всего Джек заметил мышастого дога, с которым он чуть не поссорился на улице. Дог стоял, уткнувши морду между двумя железными палками, и жалобно повизгивал, между тем как его тело качалось взад и вперед от тряски. Посредине клетки лежал, вытянувши умную морду между ревматическими лапами, старый белый пудель, выстриженный наподобие льва, с кисточками на коленках и на конце хвоста. Пудель, по-видимому, относился к своему положению с философским стоицизмом, и, если бы он не вздыхал изредка и не помаргивал бровями, можно было бы подумать, что он спит. Рядом с ним сидела, дрожа от утреннего холода и волнения, хорошенькая, выхоленная левретка с длинными, тонкими ножками и остренькой мордочкой. Время от времени она нервно зевала, свивая при этом трубочкой свой розовый язычок и сопровождая каждый зевок длинным тонким визгом... Ближе к заднему концу клетки плотно прижалась к решетке черная гладкая такса с желтыми подпалинами на груди и бровях. Она никак не могла оправиться от изумления, которое придавало необыкновенно комичный вид ее длинному, на вывороченных низких лапках, туловищу крокодила и серьезной мордочке с ушами, чуть не волочившимися по полу.</z> <z><o></o>Кроме этой более или менее светской компании, в клетке находились еще две несомненные дворняжки. Одна из них похожая на тех псов, что повсеместно зовутся Бутонами и отличаются низменным характером, была космата, рыжа и имела пушистый хвост, завернутый в виде цифры 9. Она попала в клетку раньше всех и, по-видимому, настолько освоилась со своим исключительным положением, что давно уже искала случая завязать с кем-нибудь интересный разговор. Последнего пса почти не было видно; он забился в самый темный угол и лежал там, свернувшись клубком. За все время он только один раз приподнялся, чтобы зарычать на близко подошедшего к нему Джека, но и этого было довольно для возбуждения во всем случайном обществе сильнейшей антипатии к нему. Во-первых, он был фиолетового цвета, в который его вымазала шедшая на работу артель маляров. Во-вторых, шерсть на нем стояла дыбом и при этом отдельными клоками. В-третьих, он, очевидно, был зол, голоден, отважен и силен; это сказалось в том решительном толчке его исхудалого тела, с которым он вскочил навстречу опешившему Джеку.</z> <z><o></o>Молчание длилось с четверть часа. Наконец Джек, которого ни в каких жизненных случаях не покидал здравый юмор, заметил фатовским тоном:</z> <z><o></o>— Приключение начинает становиться интересным. Любопытно, где эти джентльмены сделают первую станцию?</z> <z><o></o>Старому пуделю не понравился легкомысленный тон коричневого пойнтера. Он медленно повернул голову в сторону Джека и отрезал с холодной насмешкой:</z> <z><o></o>— Я могу удовлетворить ваше любопытство, молодой человек. Джентльмены сделают станцию в живодерне.</z> <z><o></o>— Как!.. Позвольте... виноват... я не расслышал, — пробормотал Джек, невольно присаживаясь, потому что у него мгновенно задрожали ноги. — Вы изволили сказать: в жи...</z> <z><o></o>— Да, в живодерне, — подтвердил так же холодно пудель и отвернулся.</z> <z><o></o>— Извините... но я вас не совсем точно понял... Живодерня... Что же это за учреждение — живодерня? Не будете ли вы так добры объясниться?..</z> <z><o></o>Пудель молчал. Но так как левретка и такса присоединились к просьбе Джека, то старик, не желая оказаться невежливым перед дамами, должен был привести некоторые подробности.</z> <z><o></o>— Это, видите ли, mesdames, такой большой двор, обнесенный высоким, остроконечным забором, куда запирают пойманных на улицах собак. Я имел несчастье три раза попадать в это место.</z> <z><o></o>— Эка невидаль! — послышался хриплый голос из темного угла. — Я в седьмой раз туда еду.</z> <z><o></o>Несомненно голос, шедший из угла, принадлежал фиолетовому псу. Общество было шокировано вмешательством в разговор этой растерзанной личности и потому сделало вид, что не слышит ее реплики. Только один Бутон, движимый лакейским усердием выскочки, закричал:</z> <z><o></o>— Пожалуйста, не вмешивайтесь, если вас не спрашивают!</z> <z><o></o>И тотчас же искательно заглянул в глаза важному мышастому догу.</z> <z><o></o>— Я там бывал три раза, — продолжал пудель, — но всегда приходил мой хозяин и брал меня оттуда (я занимаюсь в цирке, и, вы понимаете, мною дорожат)... Так вот-с, в этом неприятном месте собираются зараз сотни две или три собак...</z> <z><o></o>— Скажите, а бывает там порядочное общество? — жеманно спросила левретка.</z> <z><o></o>— Случается. Кормили нас необыкновенно плохо и мало. Время от времени неизвестно куда исчезал один из заключенных, и тогда мы обедали супом из...</z> <z><o></o>Для усиления эффекта пудель сделал небольшую паузу, обвел глазами аудиторию и добавил с деланным хладнокровием:</z> <z><o></o>— ...из собачьего мяса.</z> <z><o></o>При последних словах компания пришла в ужас и негодование.</z> <z><o></o>— Черт возьми! Какая низкая подлость! — воскликнул Джек.</z> <z><o></o>— Я сейчас упаду в обморок... мне дурно, — прошептала левретка.</z> <z><o></o>— Это ужасно... ужасно! — простонала такса.</z> <z><o></o>— Я всегда говорил, что люди подлецы! — проворчал мышастый дог.</z> <z><o></o>— Какая страшная смерть! — вздохнул Бутон.</z> <z><o></o>И только один голос фиолетового пса звучал из своего темного угла мрачной и циничной насмешкой:</z> <z><o></o>— Однако этот суп ничего... недурен... хотя, конечно, некоторые дамы, привыкшие к цыплячьим котлетам, найдут, что собачье мясо могло бы быть немного помягче.</z> <z><o></o>Пренебрегши этим дерзким замечанием, пудель продолжал:</z> <z><o></o>— Впоследствии, из разговора своего хозяина, я узнал, что шкура наших погибших товарищей пошла на выделку дамских перчаток. Но, — приготовьте ваши нервы, mesdames, — но этого мало. Для того, чтобы кожа была нежнее и мягче, ее сдирают с живой собаки.</z> <z><o></o>Отчаянные крики прервали слова пуделя:</z> <z><o></o>— Какое бесчеловечие!..</z> <z><o></o>— Какая низость!</z> <z><o></o>— Но это же невероятно!</z> <z><o></o>— О боже мой, боже мой!</z> <z><o></o>— Палачи!..</z> <z><o></o>— Нет, хуже палачей!..</z> <z><o></o>После этой вспышки наступило напряженное и печальное молчание. В уме каждого слушателя рисовалась страшная перспектива сдирания заживо кожи.</z> <z><o></o>— Господа, да неужели нет средства раз навсегда избавить всех честных собак от постыдного рабства у людей? — крикнул запальчиво Джек.</z> <z><o></o>— Будьте добры, укажите это средство, — сказал с иронией старый пудель.</z> <z><o></o>Собаки задумались.</z> <z><o></o>— Перекусать всех людей, и баста! — брякнул дог озлобленным басом.</z> <z><o></o>— Вот именно-с, самая радикальная мысль, — поддержал подобострастно Бутон. — По крайности будут бояться.</z> <z><o></o>— Так-с... перекусать... прекрасно-с, — возразил старый пудель. — А какого вы мнения, милостивый государь, относительно арапников? Вы изволите быть с ними знакомы?</z> <z><o></o>— Гм... — откашлялся дог.</z> <z><o></o>— Гм... — повторил Бутон.</z> <z><o></o>— Нет-с, я вам доложу, государь мой, нам с людьми бороться не приходится. Я немало помыкался по белу свету и могу сказать, что хорошо знаю жизнь... Возьмем, например, хоть такие простые вещи, как конура, арапник, цепь и намордник, — вещи, я думаю, всем вам, господа, небезызвестные?.. Предположим, что мы, собаки, со временем и додумаемся, как от них избавиться... Но разве человек не изобретет тотчас же более усовершенствованных орудий? Непременно изобретет. Вы поглядели бы, какие конуры, цепи и намордники строят люди друг для друга! Надо подчиняться, господа, вот и все-с. Таков закон природы-с.</z> <z><o></o>— Ну, развел философию, — сказала такса на ухо Джеку. — Терпеть не могу стариков с их поучениями.</z> <z><o></o>— Совершенно справедливо, mademoiselle, — галантно махнул хвостом Джек.</z> <z><o></o>Мышастый дог с меланхолическим видом поймал ртом залетевшую муху и протянул плачевным голосом:</z> <z><o></o>— Эх, жизнь собачья!..</z> <z><o></o>— Но где же здесь справедливость, — заволновалась вдруг молчавшая до сих пор левретка. — Вот хоть вы, господин пудель... извините, не имею чести знать имени...</z> <z><o></o>— Арто, профессор эквилибристики, к вашим услугам, — поклонился пудель.</z> <z><o></o>— Ну вот, скажите же мне, господин профессор, вы, по-видимому, такой опытный пес, не говоря уже о вашей учености; скажите, где же во всем этом высшая справедливость? Неужели люди настолько достойнее и лучше нас, что безнаказанно пользуются такими жестокими привилегиями...</z> <z><o></o>— Не лучше и не достойнее, милая барышня, а сильней и умней, — возразил с горечью Арто. — О! мне прекрасно известна нравственность этих двуногих животных... Во-первых, они жадны, как ни одна собака в мире. У них настолько много хлеба, мяса и воды, что все эти чудовища могли бы быть вдоволь сытыми целую жизнь. А между тем какая-нибудь десятая часть из них захватила в свои руки все жизненные припасы и, не будучи сама их в состоянии сожрать, заставляет остальных девять десятых голодать. Ну, скажите на милость, разве сытая собака не уделит обглоданной кости своей соседке?</z> <z><o></o>— Уделит, непременно уделит, — согласились слушатели.</z> <z><o></o>— Гм! — крякнул дог с сомнением.</z> <z><o></o>— Кроме того, люди злы. Кто может сказать, чтобы один пес умертвил другого из-за любви, зависти или злости? Мы кусаемся иногда — это справедливо. Но мы не лишаем друг друга жизни.</z> <z><o></o>— Действительно так, — подтвердили слушатели.</z> <z><o></o>— Скажите еще, — продолжал белый пудель, — разве одна собака решится запретить другой собаке дышать свежим воздухом и свободно высказывать свои мысли об устроении собачьего счастья? А люди это делают!</z> <z><o></o>— Черт побери! — вставил энергично мышастый дог.</z> <z><o></o>— В заключение я скажу, что люди лицемерны, завистливы, лживы, негостеприимны и жестоки... И все-таки люди господствуют и будут господствовать, потому что... потому что так уже устроено. Освободиться от их владычества невозможно... Вся собачья жизнь, все собачье счастье в их руках. В теперешнем нашем положении каждый из нас, у кого есть добрый хозяин, должен благодарить судьбу. Один хозяин может избавить нас от удовольствия есть мясо товарищей и чувствовать потом, как с него живьем сдирают кожу.</z> <z><o></o>Слова профессора нагнали на общество уныние. Более никто не произнес ни слова. Все беспомощно тряслись и шатались при толчках клетки. Дог скулил жалобным голосом. Бутон, державшийся около него, тихонько подвывал ему.</z> <z><o></o>Вскоре собаки почувствовали, что колеса их экипажа едут по песку. Через пять минут клетка въехала в широкие ворота и очутилась среди огромного двора, обнесенного кругом сплошным забором, утыканным наверху гвоздями. Сотни две собак, тощих, грязных, с повешенными хвостами и грустными мордами, еле бродили по двору.</z> <z><o></o>Дверь клетки отворилась. Все семеро только что приехавших псов вышли из нее и, повинуясь инстинкту, сбились в кучу.</z> <z><o></o>— Эй, послушайте, как вас там... эй вы, профессор!.. — услыхал пудель сзади себя чей-то голос.</z> <z><o></o>Он обернулся: перед ним стоял с самой наглой улыбкой фиолетовый пес.</z> <z><o></o>— Ах, оставьте меня, пожалуйста, в покое, — огрызнулся старый пудель. — Не до вас мне.</z> <z><o></o>— Нет, я только одно замечаньице... Вот вы в клетке-то умные слова говорили, а все-таки одну ошибочку сделали... Да-с.</z> <z><o></o>— Да отвяжитесь от меня, черт возьми! Какую там еще ошибочку?</z> <z><o></o>— А насчет собачьего счастья-то... Хотите, я вам сейчас покажу, в чьих руках собачье счастье?</z> <z><o></o>И вдруг, прижавши уши, вытянув хвост, фиолетовый пес понесся таким бешеным карьером, что старый профессор эквилибристики только разинул рот. «Лови его! Держи!» — закричали сторожа, кидаясь вслед за убегающей собакой.</z> <z><o></o>Но фиолетовый пес был уже около забора. Одним толчком отпрянув от земли, он очутился наверху, повиснув передними лапами. Еще два судорожных движения, и фиолетовый пес перекатился через забор, оставив на его гвоздях добрую половину своего бока.</z> <z><o></o>Старый белый пудель долго глядел ему вслед. Он понял свою ошибку.</z>
4285
Я возвращуся к вам, поля моих отцов, Дубравы мирные, священный сердцу кров! Я возвращуся к вам, домашние иконы! Пускай другие чтут приличия законы; Пускай другие чтут ревнивый суд невежд; Свободный наконец от суетных надежд, От беспокойных снов, от ветреных желаний, Испив безвременно всю чашу испытаний, Не призрак счастия, но счастье нужно мне. Усталый труженик, спешу к родной стране Заснуть желанным сном под кровлею родимой. О дом отеческий! о край, всегда любимой! Родные небеса! незвучный голос мой В стихах задумчивых вас пел в стране чужой, Вы мне повеете спокойствием и счастьем. Как в пристани пловец, испытанный ненастьем, С улыбкой слушает, над бездною воссев, И бури грозный свист, и волн мятежный рев, Так, небо не моля о почестях и злате, Спокойный домосед, в моей безвестной хате, Укрывшись от толпы взыскательных судей, В кругу друзей своих, в кругу семьи своей, Я буду издали глядеть на бури света. Нет, нет, не отменю священного обета! Пускай летит к шатрам бестрепетный герой; Пускай кровавых битв любовник молодой С волненьем учится, губя часы златые, Науке размерять окопы боевые — Я с детства полюбил сладчайшие труды. Прилежный, мирный плуг, взрывающий бразды, Почтеннее меча; полезный в скромной доле, Хочу возделывать отеческое поле. Оратай, ветхих дней достигший над сохой, В заботах сладостных наставник будет мой; Мне дряхлого отца сыны трудолюбивы Помогут утучнять наследственные нивы. А ты, мой старый друг, мой верный доброхот, Усердный пестун мой, ты, первый огород На отческих полях разведший в дни былые! Ты поведешь меня в сады свои густые, Деревьев и цветов расскажешь имена; Я сам, когда с небес роскошная весна Повеет негою воскреснувшей природе, С тяжелым заступом явлюся в огороде; Приду с тобой садить коренья и цветы, О подвиг благостный! не тщетен будешь ты: Богиня пажитей признательней фортуны! Для них безвестный век, для них свирель и струны; Они доступны всем и мне за легкий труд Плодами сочными обильно воздадут. От гряд и заступа спешу к полям и плугу; А там, где ручеек по бархатному лугу Катит задумчиво пустынные струи, В весенний ясный день я сам, друзья мои, У брега насажу лесок уединенный, И липу свежую, и тополь осребренный; В тени их отдохнет мой правнук молодой; Там дружба некогда сокроет пепел мой И вместо мрамора положит на гробницу И мирный заступ мой, и мирную цевницу. Я возвращуся к вам, поля моих отцов, Дубравы мирные, священный сердцу кров! Я возвращуся к вам, домашние иконы! Пускай другие чтут приличия законы; Пускай другие чтут ревнивый суд невежд; Свободный наконец от суетных надежд, От беспокойных снов, от ветреных желаний, Испив безвременно всю чашу испытаний, Не призрак счастия, но счастье нужно мне. Усталый труженик, спешу к родной стране Заснуть желанным сном под кровлею родимой. О дом отеческий! о край, всегда любимой! Родные небеса! незвучный голос мой В стихах задумчивых вас пел в стране чужой, Вы мне повеете спокойствием и счастьем. Как в пристани пловец, испытанный ненастьем, С улыбкой слушает, над бездною воссев, И бури грозный свист, и волн мятежный рев, Так, небо не моля о почестях и злате, Спокойный домосед, в моей безвестной хате, Укрывшись от толпы взыскательных судей, В кругу друзей своих, в кругу семьи своей, Я буду издали глядеть на бури света. Нет, нет, не отменю священного обета! Пускай летит к шатрам бестрепетный герой; Пускай кровавых битв любовник молодой С волненьем учится, губя часы златые, Науке размерять окопы боевые — Я с детства полюбил сладчайшие труды. Прилежный, мирный плуг, взрывающий бразды, Почтеннее меча; полезный в скромной доле, Хочу возделывать отеческое поле. Оратай, ветхих дней достигший над сохой, В заботах сладостных наставник будет мой; Мне дряхлого отца сыны трудолюбивы Помогут утучнять наследственные нивы. А ты, мой старый друг, мой верный доброхот, Усердный пестун мой, ты, первый огород На отческих полях разведший в дни былые! Ты поведешь меня в сады свои густые, Деревьев и цветов расскажешь имена; Я сам, когда с небес роскошная весна Повеет негою воскреснувшей природе, С тяжелым заступом явлюся в огороде; Приду с тобой садить коренья и цветы, О подвиг благостный! не тщетен будешь ты: Богиня пажитей признательней фортуны! Для них безвестный век, для них свирель и струны; Они доступны всем и мне за легкий труд Плодами сочными обильно воздадут. От гряд и заступа спешу к полям и плугу; А там, где ручеек по бархатному лугу Катит задумчиво пустынные струи, В весенний ясный день я сам, друзья мои, У брега насажу лесок уединенный, И липу свежую, и тополь осребренный; В тени их отдохнет мой правнук молодой; Там дружба некогда сокроет пепел мой И вместо мрамора положит на гробницу И мирный заступ мой, и мирную цевницу.
Е. А. Баратынский
⟨Родина⟩ («Я возвращуся к вам, поля моих отцов...»)
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/baratynsky/index.html">Е. А. Баратынский</a>. <a href="/text/4285/index.html">⟨Родина⟩ («Я возвращуся к вам, поля моих отцов...»)</a></div> <div class="author">Евгений Баратынский</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Я возвращуся к вам, поля моих отцов,</v><c></c> <v><m></m>Дубравы мирные, священный сердцу кров!</v><c></c> <v><m></m>Я возвращуся к вам, домашние иконы!</v><c></c> <v><m></m>Пускай другие чтут приличия законы;</v><c></c> <v><m></m>Пускай другие чтут ревнивый суд невежд;</v><c></c> <v><m></m>Свободный наконец от суетных надежд,</v><c></c> <v><m></m>От беспокойных снов, от ветреных желаний,</v><c></c> <v><m></m>Испив безвременно всю чашу испытаний,</v><c></c> <v><m></m>Не призрак счастия, но счастье нужно мне.</v><c></c> <v><m></m>Усталый труженик, спешу к родной стране</v><c></c> <v><m></m>Заснуть желанным сном под кровлею родимой.</v><c></c> <v><m></m>О дом отеческий! о край, всегда любимой!</v><c></c> <v><m></m>Родные небеса! незвучный голос мой</v><c></c> <v><m></m>В стихах задумчивых вас пел в стране чужой,</v><c></c> <v><m></m>Вы мне повеете спокойствием и счастьем.</v><c></c> <v><m></m>Как в пристани пловец, испытанный ненастьем,</v><c></c> <v><m></m>С улыбкой слушает, над бездною воссев,</v><c></c> <v><m></m>И бури грозный свист, и волн мятежный рев,</v><c></c> <v><m></m>Так, небо не моля о почестях и злате,</v><c></c> <v><m></m>Спокойный домосед, в моей безвестной хате,</v><c></c> <v><m></m>Укрывшись от толпы взыскательных судей,</v><c></c> <v><m></m>В кругу друзей своих, в кругу семьи своей,</v><c></c> <v><m></m>Я буду издали глядеть на бури света.</v><c></c> <v><m></m>Нет, нет, не отменю священного обета!</v><c></c> <v><m></m>Пускай летит к шатрам бестрепетный герой;</v><c></c> <v><m></m>Пускай кровавых битв любовник молодой</v><c></c> <v><m></m>С волненьем учится, губя часы златые,</v><c></c> <v><m></m>Науке размерять окопы боевые —</v><c></c> <v><m></m>Я с детства полюбил сладчайшие труды.</v><c></c> <v><m></m>Прилежный, мирный плуг, взрывающий бразды,</v><c></c> <v><m></m>Почтеннее меча; полезный в скромной доле,</v><c></c> <v><m></m>Хочу возделывать отеческое поле.</v><c></c> <v><m></m>Оратай, ветхих дней достигший над сохой,</v><c></c> <v><m></m>В заботах сладостных наставник будет мой;</v><c></c> <v><m></m>Мне дряхлого отца сыны трудолюбивы</v><c></c> <v><m></m>Помогут утучнять наследственные нивы.</v><c></c> <v><m></m>А ты, мой старый друг, мой верный доброхот,</v><c></c> <v><m></m>Усердный пестун мой, ты, первый огород</v><c></c> <v><m></m>На отческих полях разведший в дни былые!</v><c></c> <v><m></m>Ты поведешь меня в сады свои густые,</v><c></c> <v><m></m>Деревьев и цветов расскажешь имена;</v><c></c> <v><m></m>Я сам, когда с небес роскошная весна</v><c></c> <v><m></m>Повеет негою воскреснувшей природе,</v><c></c> <v><m></m>С тяжелым заступом явлюся в огороде;</v><c></c> <v><m></m>Приду с тобой садить коренья и цветы,</v><c></c> <v><m></m>О подвиг благостный! не тщетен будешь ты:</v><c></c> <v><m></m>Богиня пажитей признательней фортуны!</v><c></c> <v><m></m>Для них безвестный век, для них свирель и струны;</v><c></c> <v><m></m>Они доступны всем и мне за легкий труд</v><c></c> <v><m></m>Плодами сочными обильно воздадут.</v><c></c> <v><m></m>От гряд и заступа спешу к полям и плугу;</v><c></c> <v><m></m>А там, где ручеек по бархатному лугу</v><c></c> <v><m></m>Катит задумчиво пустынные струи,</v><c></c> <v><m></m>В весенний ясный день я сам, друзья мои,</v><c></c> <v><m></m>У брега насажу лесок уединенный,</v><c></c> <v><m></m>И липу свежую, и тополь осребренный;</v><c></c> <v><m></m>В тени их отдохнет мой правнук молодой;</v><c></c> <v><m></m>Там дружба некогда сокроет пепел мой</v><c></c> <v><m></m>И вместо мрамора положит на гробницу</v><c></c> <v><m></m>И мирный заступ мой, и мирную цевницу.</v><c></c></z> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/baratynsky/index.html">Е. А. Баратынский</a>. <a href="/text/4285/index.html">⟨Родина⟩ («Я возвращуся к вам, поля моих отцов...»)</a></div> <div class="author">Евгений Баратынский</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Я возвращуся к вам, поля моих отцов,</v><c></c> <v><m></m>Дубравы мирные, священный сердцу кров!</v><c></c> <v><m></m>Я возвращуся к вам, домашние иконы!</v><c></c> <v><m></m>Пускай другие чтут приличия законы;</v><c></c> <v><m></m>Пускай другие чтут ревнивый суд невежд;</v><c></c> <v><m></m>Свободный наконец от суетных надежд,</v><c></c> <v><m></m>От беспокойных снов, от ветреных желаний,</v><c></c> <v><m></m>Испив безвременно всю чашу испытаний,</v><c></c> <v><m></m>Не призрак счастия, но счастье нужно мне.</v><c></c> <v><m></m>Усталый труженик, спешу к родной стране</v><c></c> <v><m></m>Заснуть желанным сном под кровлею родимой.</v><c></c> <v><m></m>О дом отеческий! о край, всегда любимой!</v><c></c> <v><m></m>Родные небеса! незвучный голос мой</v><c></c> <v><m></m>В стихах задумчивых вас пел в стране чужой,</v><c></c> <v><m></m>Вы мне повеете спокойствием и счастьем.</v><c></c> <v><m></m>Как в пристани пловец, испытанный ненастьем,</v><c></c> <v><m></m>С улыбкой слушает, над бездною воссев,</v><c></c> <v><m></m>И бури грозный свист, и волн мятежный рев,</v><c></c> <v><m></m>Так, небо не моля о почестях и злате,</v><c></c> <v><m></m>Спокойный домосед, в моей безвестной хате,</v><c></c> <v><m></m>Укрывшись от толпы взыскательных судей,</v><c></c> <v><m></m>В кругу друзей своих, в кругу семьи своей,</v><c></c> <v><m></m>Я буду издали глядеть на бури света.</v><c></c> <v><m></m>Нет, нет, не отменю священного обета!</v><c></c> <v><m></m>Пускай летит к шатрам бестрепетный герой;</v><c></c> <v><m></m>Пускай кровавых битв любовник молодой</v><c></c> <v><m></m>С волненьем учится, губя часы златые,</v><c></c> <v><m></m>Науке размерять окопы боевые —</v><c></c> <v><m></m>Я с детства полюбил сладчайшие труды.</v><c></c> <v><m></m>Прилежный, мирный плуг, взрывающий бразды,</v><c></c> <v><m></m>Почтеннее меча; полезный в скромной доле,</v><c></c> <v><m></m>Хочу возделывать отеческое поле.</v><c></c> <v><m></m>Оратай, ветхих дней достигший над сохой,</v><c></c> <v><m></m>В заботах сладостных наставник будет мой;</v><c></c> <v><m></m>Мне дряхлого отца сыны трудолюбивы</v><c></c> <v><m></m>Помогут утучнять наследственные нивы.</v><c></c> <v><m></m>А ты, мой старый друг, мой верный доброхот,</v><c></c> <v><m></m>Усердный пестун мой, ты, первый огород</v><c></c> <v><m></m>На отческих полях разведший в дни былые!</v><c></c> <v><m></m>Ты поведешь меня в сады свои густые,</v><c></c> <v><m></m>Деревьев и цветов расскажешь имена;</v><c></c> <v><m></m>Я сам, когда с небес роскошная весна</v><c></c> <v><m></m>Повеет негою воскреснувшей природе,</v><c></c> <v><m></m>С тяжелым заступом явлюся в огороде;</v><c></c> <v><m></m>Приду с тобой садить коренья и цветы,</v><c></c> <v><m></m>О подвиг благостный! не тщетен будешь ты:</v><c></c> <v><m></m>Богиня пажитей признательней фортуны!</v><c></c> <v><m></m>Для них безвестный век, для них свирель и струны;</v><c></c> <v><m></m>Они доступны всем и мне за легкий труд</v><c></c> <v><m></m>Плодами сочными обильно воздадут.</v><c></c> <v><m></m>От гряд и заступа спешу к полям и плугу;</v><c></c> <v><m></m>А там, где ручеек по бархатному лугу</v><c></c> <v><m></m>Катит задумчиво пустынные струи,</v><c></c> <v><m></m>В весенний ясный день я сам, друзья мои,</v><c></c> <v><m></m>У брега насажу лесок уединенный,</v><c></c> <v><m></m>И липу свежую, и тополь осребренный;</v><c></c> <v><m></m>В тени их отдохнет мой правнук молодой;</v><c></c> <v><m></m>Там дружба некогда сокроет пепел мой</v><c></c> <v><m></m>И вместо мрамора положит на гробницу</v><c></c> <v><m></m>И мирный заступ мой, и мирную цевницу.</v><c></c></z> </pmm></pms></div>
4268
— Папа, расскажи мне какую-нибудь сказку... Да слушай же, что я тебе говорю, папочка-аа... При этом семилетний Котик (его имя было Константин), сидевший на коленях у Холщевникова, старался обеими руками повернуть к себе голову отца. Мальчика удивляло и даже немного беспокоило, зачем это папа вот уже целых пять минут смотрит на огонь лампы такими странными глазами, неподвижными, как будто бы улыбающимися и влажными. — Да па-па же-е, — протянул Котик плаксиво. — Ну чего ты со мной не разговариваешь? Иван Тимофеевич слышал нетерпеливые слова своего сына, но никак не мог сбросить с себя того странного очарования, которое овладевает человеком, засмотревшимся на блестящий предмет. Кроме яркого света лампы, к этому очарованию примешивались и обаяние тихого, теплого, летнего вечера, и уютность небольшой, но миленькой дачной террасы, затканной диким виноградом, неподвижная зелень которого при искусственном освещении приобрела фантастический, бледный и резкий оттенок. Лампа под зеленым матовым абажуром бросала на скатерть стола яркий ровный круг... Иван Тимофеевич видел в этом круге две близко склонившиеся головы: одну — женскую, белокурую, с нежными и тонкими чертами лица, другую — гордую и красивую голову юноши, с которой черные волнистые волосы падали небрежно на плечи, на смуглый смелый лоб и на большие черные глаза, такие горячие, выразительные, правдивые глаза. На своих щеках и на своей шее Холщевников чувствовал прикосновение нежных рук Котика и его теплое дыхание, даже слышал запах его волос, слегка выгоревших за лето на солнце и напоминавших запах перьев маленькой птички. Все это вместе сливалось в такое гармоничное, такое радостное и светлое впечатление, что глаза Холщевникова невольно начали щипать благодарные слезы. Две головы, склонившиеся около лампы и почти касавшиеся волосами, принадлежали жене Холщевникова и Григорию Баханину, его лучшему другу и ученику. Иван Тимофеевич с искренней, горячей и заботливой любовью относился к этому пылкому и беспорядочному молодому человеку, в картинах которого опытный глаз учителя давно уже прозрел удар широкой и дерзкой кисти громадного таланта. В душе Холщевникова совсем не было зависти, столь свойственной бурной и вульгарной среде художников. Наоборот, он гордился тем, что будущая знаменитость — Баханин — брал у него первые уроки и что его жена, Лидия, раньше всех признала и оценила его ученика. Баханин, молча и не отрываясь, чертил карандашом на лежавшем перед ним листе бристольской бумаги, и из-под его руки выходили карикатуры, виньетки, животные в человеческих костюмах, изящно сплетенные инициалы, пародии на картины, выставленные в Академии художеств, тонкие женские профили... Эти небрежные наброски, на которых каждый штрих поражал смелостью и талантом, быстро сменялись один за другим, вызывая на лице Лидии Львовны, внимательно следившей за карандашом художника, то усиленное внимание, то веселую улыбку. — Ну вот какой ты, папа. Сам обещаешь, а сам теперь молчишь, — протянул обидчиво Котик. При этом он надул губки, опустил низко голову и, теребя свои пальцы, замотал ногами. Холщевников обернулся к нему и, чтобы загладить свою вину, обнял его. — Ну, хорошо, хорошо, Котик. Я тебе расскажу сейчас сказку. Не сердись... Только... Что бы тебе рассказать?.. Он задумался. — Про медведя, которому отрубили лапу? — сказал Котик, облегченно вздыхая. — Только я это уже знаю. Внезапно в голове Холщевникова сверкнула вдохновенная мысль. Разве жизнь его не может послужить темой для хорошей, трогательной сказки? Разве давно это было? — всего двенадцать лет тому назад, — когда он, бедный, неизвестный художник, затираемый начальством, оскорбляемый самообожанием, невежеством и рекламированием бездарностей, не раз ослабевал, терял голову в жестокой борьбе с жизнью и проклинал тот час, когда взялся за кисть. В это тяжелое время на его пути встретилась Лидия. Она была гораздо моложе его, она была ослепительно красива, умна, окружена поклонниками. Он, бедный, невзрачный, болезненный, испуганный жизнью, и мечтать не смел о любви этого высшего обворожительного существа. Но она первая уверовала в него, первая протянула ему руку. Когда, утомленный неудачами и бедностью, потерявший силу и надежду, он падал духом, она ободряла его лаской, нежной заботой, веселой шуткой. И ее любовь восторжествовала... Теперь имя Холщевникова известно всякому грамотному человеку, его картины украшают галереи коронованных особ, — он единственный из академиков, которого обожает ни во что не верящая среда молодых художников... О материальном успехе и говорить нечего... И он и Лидия с избытком вознаграждены за долгие унизительные годы свирепой экономии, почти нищенства. В то бедственное время Иван Тимофеевич и представить себе не мог бы всей этой тихой прелести, этой довольной жизни, согретой неизменной лаской красавицы жены и нежной любовью милого Котика, этого радостного сознания семейности, которой крепкая дружба с Баханиным придавала еще большую глубину и значение. Тема сказки быстро сложилась в его голове. — Ну, хорошо, слушай, Котик, — начал он, гладя сына по мягким, тонким волосам. — Только, чур, не перебивать... Ну, так вот-с. В некотором царстве, в некотором государстве жил-был король с королевой. — И у них не было детей?.. — спросил Котик тонким голосом. — Нет, Котик, у них были дети... Не перебивай, пожалуйста... Наоборот, у них детей было чрезвычайно много. Так много было детей, что когда король разделил всем сыновьям свои богатства, то младшему-то сыну ничего не досталось. Как есть ничего не досталось, ни одежды, ни лошадей, ни домов, ни слуг... Ничего... Да... Ну вот, когда король почувствовал, что близок его конец, созвал он своих сыновей и говорит им: «Милые дети, может быть, я скоро умру и потому хочу выбрать из вас наследника... но непременно самого достойного... Вы знаете, что на границе моего королевства есть большой-пребольшой дремучий лес... А в самой середине леса стоит мраморный дворец. Только проникнуть туда очень трудно. Многие пробовали сделать это, но назад не возвращались. Их пожирали дикие звери, щекотали до смерти русалки, кусали ядовитые змеи... Но вы идите смело вперед... Пусть ни страх, ни благоразумные советы близких, ни соблазн безопасности не останавливают вас... У ворот мраморного дворца вы увидите трех львов, прикованных на цепях: одному имя — Зависть, другому — Бедность, третьему — Сомнение. Львы кинутся на вас с оглушительным ревом. Но вы идите все прямо и прямо. Во дворце, в серебряной комнате, на золотом треножнике, усыпанном звездами, горит вечный священный огонь. Итак, запомните мои слова: кто из вас зажжет от этого огня светильник и возвратится с ним домой, тот и будет наследником моего царства». Иван Тимофеевич, не выпуская Котика из своих объятий, закурил папиросу. Баханин и Лидия, по-видимому, с интересом прислушивались к его сказке; Баханин даже приложил ладонь зонтиком к своим глазам, стараясь из света разглядеть Холщевникова, сидевшего в темном углу в качалке. — Ну-с, хорошо, — продолжал Холщевников, — пустились королевские сыновья в путь. Поехал и младший принц. Уж придворные отговаривали его, отговаривали: ты и молод, и слаб, и болезнен, куда тебе за старшими идти? Но он отвечал им: «Нет, и я хочу быть в мраморном дворце и зажечь свой светильник у священного огня». И поехал. Ну-с, хорошо. Долго ли, коротко ли, но только доехали братья до леса. Вот старшие и говорят: «Через лес ехать и страшно, и трудно, и далеко, поедем-ка вокруг, может быть, найдем другую дорогу». А младший говорит: «Вы, братцы, как хотите, а я поеду прямо, потому что другой дороги через лес нет». Братья ему отвечают: «Ты, известно, Иванушка-дурачок, нечего с тобою и разговаривать; съедят тебя в лесу дикие звери или сам умрешь от голода». Да. Ну вот, едет младший сын, едет один день, едет другой, едет третий. А лес все гуще и гуще становится. Колючие кусты хлещут ему в лицо ветвями, рвут на нем одежду, волки воют ему вслед, вурдалаки гонятся за ним, а он все едет. На деревьях качаются русалки с зелеными волосами и манят его к себе: «Иди к нам. Куда ты едешь? И дворца-то мраморного никакого нет. Все это сказки одни, выдумки глупцов и мечтателей. Иди к нам. Ты будешь жить весело и беззаботно, мы будем услаждать слух твой музыкой и пением. Иди к нам». Но он не слушает и едет все дальше и дальше. Наконец пала у него лошадь... А лес все гуще и гуще; на каждом шагу непроходимые болота, крутые овраги, чаща лесная... Не хватило у принца сил... Повалился он на сырую землю и уж думает, что ему конец приходит. «Верно, думает, впрямь дворца никакого нет мраморного, лучше бы вовсе мне было не ходить сюда или остаться по дороге у русалок. А то теперь погибну я ни за что, и некому меня даже похоронить...». Только это он подумал, как вдруг, откуда ни возьмись, появляется перед ним фея в белоснежных одеждах и говорит ему: «Зачем ты, принц, отчаиваешься и ропщешь? Возьми мою руку и иди». И как он только дотронулся до ее руки, то сразу почувствовал облегчение, встал и пошел вместе с прекрасной феей. И когда по дороге он ослабевал и готов был упасть от усталости, фея все крепче сжимала его руку. И он собирался с духом и шел, превозмогая утомление. Холщевников остановился. — Ну, а что же, папа, дальше? — спросил Котик, глядя на него темными, внимательными, широко раскрытыми глазами. Иван Тимофеевич встряхнул волосами, и голос его зазвучал почти гордо: — Пришел принц во дворец. Он не испугался страшных львов: Сомнения, Бедности и Зависти, сидевших на цепях у ворот, потому что с ним была прекрасная фея. Он зажег священный огонь от золотого жертвенника, усеянного брильянтовыми звездами, и пошел с ним домой, в свое королевство. И когда он возвращался из дворца, то львы лежали у ворот, как ручные собаки, и лизали следы его ступней, лес расступился в стороны, образуя широкую гладкую дорогу, а прекрасная фея превратилась в принцессу (она была раньше заколдована злой волшебницей) и с тех пор никогда уже больше не покидала принца. Что же касается остальных братьев, то некоторые испугались трудной дороги и остановились на середине, а иные возвратились домой, и над ними все государство смеялось. А младший принц со своей прекрасной принцессой стали жить да поживать, да добра наживать. Так-то, мой Котик. — И все, папа? — спросил разочарованным голосом мальчик, потихоньку сползая с отцовских колен. — Все, мой мальчик. Иди-ка теперь лучше, мой маленький принц, спать. Попрощайся с мамочкой и с Гришей. — Нехорошая сказка, — сказал мальчик, однако послушно встал, поцеловал Лидию Львовну, которая заботливо и бережно его перекрестила, потом поцеловал Баханина и, взявши за руку отца, пошел в детскую. С помощью няньки он раздел Котика и уложил его в постель. В детской было полутемно. Слабо мерцала розовая лампада у образа, отражаясь дрожащими наивными искрами на золотой ризе темноликого угодника. Котик улегся на правый бок, подложив под щеку сложенные ладони, и спросил: — Ты, папа, всю эту сказку рассказал? До конца? — Всю, Котик. А что? — Да так. А где же теперь этот сын? — Сын? Сын еще не сделался королем, но зато он женился на фее, и у них есть маленький сынок, вот вроде моего Котика... Только Котик не любит писать под диктовку, а сын принца пишет с удовольствием. — А отчего же, папа, они называли его Иванушкой-дурачком? — Потому, голубчик, что он был совсем простой и бедный. Да он и впрямь был бы дурачком, если бы не повстречался с прекрасной феей. Заблудился бы он, дикие бы звери его... Глубокое и ровное дыхание Котика говорило, что он заснул, не дослушав ответа на свой вопрос. Холщевников с умиленным и растроганным сердцем перекрестил сына и, тихо ступая своими лайковыми туфлями, вышел из детской на террасу. Ни Лидия, ни Баханин не слышали его шагов. Она лежала у него на плече и, закинув назад голову, с полуоткрытыми, смеющимися влажными губами уклонялась от его поцелуев. Черные кудри и пепельные завитки смешались... Видно было, что сопротивление Лидии волнует обоих: она побледнела, а смуглое лицо Баханина покрылось розовыми пятнами и приняло умоляющее выражение. Наконец она, точно обессилев, со страстным вздохом, похожим на стон, прижалась губами к его губам и порывисто обвила его шею своей прекрасной полуобнаженной рукой... Сказка окончилась... — Папа, расскажи мне какую-нибудь сказку... Да слушай же, что я тебе говорю, папочка-аа... При этом семилетний Котик (его имя было Константин), сидевший на коленях у Холщевникова, старался обеими руками повернуть к себе голову отца. Мальчика удивляло и даже немного беспокоило, зачем это папа вот уже целых пять минут смотрит на огонь лампы такими странными глазами, неподвижными, как будто бы улыбающимися и влажными. — Да па-па же-е, — протянул Котик плаксиво. — Ну чего ты со мной не разговариваешь? Иван Тимофеевич слышал нетерпеливые слова своего сына, но никак не мог сбросить с себя того странного очарования, которое овладевает человеком, засмотревшимся на блестящий предмет. Кроме яркого света лампы, к этому очарованию примешивались и обаяние тихого, теплого, летнего вечера, и уютность небольшой, но миленькой дачной террасы, затканной диким виноградом, неподвижная зелень которого при искусственном освещении приобрела фантастический, бледный и резкий оттенок. Лампа под зеленым матовым абажуром бросала на скатерть стола яркий ровный круг... Иван Тимофеевич видел в этом круге две близко склонившиеся головы: одну — женскую, белокурую, с нежными и тонкими чертами лица, другую — гордую и красивую голову юноши, с которой черные волнистые волосы падали небрежно на плечи, на смуглый смелый лоб и на большие черные глаза, такие горячие, выразительные, правдивые глаза. На своих щеках и на своей шее Холщевников чувствовал прикосновение нежных рук Котика и его теплое дыхание, даже слышал запах его волос, слегка выгоревших за лето на солнце и напоминавших запах перьев маленькой птички. Все это вместе сливалось в такое гармоничное, такое радостное и светлое впечатление, что глаза Холщевникова невольно начали щипать благодарные слезы. Две головы, склонившиеся около лампы и почти касавшиеся волосами, принадлежали жене Холщевникова и Григорию Баханину, его лучшему другу и ученику. Иван Тимофеевич с искренней, горячей и заботливой любовью относился к этому пылкому и беспорядочному молодому человеку, в картинах которого опытный глаз учителя давно уже прозрел удар широкой и дерзкой кисти громадного таланта. В душе Холщевникова совсем не было зависти, столь свойственной бурной и вульгарной среде художников. Наоборот, он гордился тем, что будущая знаменитость — Баханин — брал у него первые уроки и что его жена, Лидия, раньше всех признала и оценила его ученика. Баханин, молча и не отрываясь, чертил карандашом на лежавшем перед ним листе бристольской бумаги, и из-под его руки выходили карикатуры, виньетки, животные в человеческих костюмах, изящно сплетенные инициалы, пародии на картины, выставленные в Академии художеств, тонкие женские профили... Эти небрежные наброски, на которых каждый штрих поражал смелостью и талантом, быстро сменялись один за другим, вызывая на лице Лидии Львовны, внимательно следившей за карандашом художника, то усиленное внимание, то веселую улыбку. — Ну вот какой ты, папа. Сам обещаешь, а сам теперь молчишь, — протянул обидчиво Котик. При этом он надул губки, опустил низко голову и, теребя свои пальцы, замотал ногами. Холщевников обернулся к нему и, чтобы загладить свою вину, обнял его. — Ну, хорошо, хорошо, Котик. Я тебе расскажу сейчас сказку. Не сердись... Только... Что бы тебе рассказать?.. Он задумался. — Про медведя, которому отрубили лапу? — сказал Котик, облегченно вздыхая. — Только я это уже знаю. Внезапно в голове Холщевникова сверкнула вдохновенная мысль. Разве жизнь его не может послужить темой для хорошей, трогательной сказки? Разве давно это было? — всего двенадцать лет тому назад, — когда он, бедный, неизвестный художник, затираемый начальством, оскорбляемый самообожанием, невежеством и рекламированием бездарностей, не раз ослабевал, терял голову в жестокой борьбе с жизнью и проклинал тот час, когда взялся за кисть. В это тяжелое время на его пути встретилась Лидия. Она была гораздо моложе его, она была ослепительно красива, умна, окружена поклонниками. Он, бедный, невзрачный, болезненный, испуганный жизнью, и мечтать не смел о любви этого высшего обворожительного существа. Но она первая уверовала в него, первая протянула ему руку. Когда, утомленный неудачами и бедностью, потерявший силу и надежду, он падал духом, она ободряла его лаской, нежной заботой, веселой шуткой. И ее любовь восторжествовала... Теперь имя Холщевникова известно всякому грамотному человеку, его картины украшают галереи коронованных особ, — он единственный из академиков, которого обожает ни во что не верящая среда молодых художников... О материальном успехе и говорить нечего... И он и Лидия с избытком вознаграждены за долгие унизительные годы свирепой экономии, почти нищенства. В то бедственное время Иван Тимофеевич и представить себе не мог бы всей этой тихой прелести, этой довольной жизни, согретой неизменной лаской красавицы жены и нежной любовью милого Котика, этого радостного сознания семейности, которой крепкая дружба с Баханиным придавала еще большую глубину и значение. Тема сказки быстро сложилась в его голове. — Ну, хорошо, слушай, Котик, — начал он, гладя сына по мягким, тонким волосам. — Только, чур, не перебивать... Ну, так вот-с. В некотором царстве, в некотором государстве жил-был король с королевой. — И у них не было детей?.. — спросил Котик тонким голосом. — Нет, Котик, у них были дети... Не перебивай, пожалуйста... Наоборот, у них детей было чрезвычайно много. Так много было детей, что когда король разделил всем сыновьям свои богатства, то младшему-то сыну ничего не досталось. Как есть ничего не досталось, ни одежды, ни лошадей, ни домов, ни слуг... Ничего... Да... Ну вот, когда король почувствовал, что близок его конец, созвал он своих сыновей и говорит им: «Милые дети, может быть, я скоро умру и потому хочу выбрать из вас наследника... но непременно самого достойного... Вы знаете, что на границе моего королевства есть большой-пребольшой дремучий лес... А в самой середине леса стоит мраморный дворец. Только проникнуть туда очень трудно. Многие пробовали сделать это, но назад не возвращались. Их пожирали дикие звери, щекотали до смерти русалки, кусали ядовитые змеи... Но вы идите смело вперед... Пусть ни страх, ни благоразумные советы близких, ни соблазн безопасности не останавливают вас... У ворот мраморного дворца вы увидите трех львов, прикованных на цепях: одному имя — Зависть, другому — Бедность, третьему — Сомнение. Львы кинутся на вас с оглушительным ревом. Но вы идите все прямо и прямо. Во дворце, в серебряной комнате, на золотом треножнике, усыпанном звездами, горит вечный священный огонь. Итак, запомните мои слова: кто из вас зажжет от этого огня светильник и возвратится с ним домой, тот и будет наследником моего царства». Иван Тимофеевич, не выпуская Котика из своих объятий, закурил папиросу. Баханин и Лидия, по-видимому, с интересом прислушивались к его сказке; Баханин даже приложил ладонь зонтиком к своим глазам, стараясь из света разглядеть Холщевникова, сидевшего в темном углу в качалке. — Ну-с, хорошо, — продолжал Холщевников, — пустились королевские сыновья в путь. Поехал и младший принц. Уж придворные отговаривали его, отговаривали: ты и молод, и слаб, и болезнен, куда тебе за старшими идти? Но он отвечал им: «Нет, и я хочу быть в мраморном дворце и зажечь свой светильник у священного огня». И поехал. Ну-с, хорошо. Долго ли, коротко ли, но только доехали братья до леса. Вот старшие и говорят: «Через лес ехать и страшно, и трудно, и далеко, поедем-ка вокруг, может быть, найдем другую дорогу». А младший говорит: «Вы, братцы, как хотите, а я поеду прямо, потому что другой дороги через лес нет». Братья ему отвечают: «Ты, известно, Иванушка-дурачок, нечего с тобою и разговаривать; съедят тебя в лесу дикие звери или сам умрешь от голода». Да. Ну вот, едет младший сын, едет один день, едет другой, едет третий. А лес все гуще и гуще становится. Колючие кусты хлещут ему в лицо ветвями, рвут на нем одежду, волки воют ему вслед, вурдалаки гонятся за ним, а он все едет. На деревьях качаются русалки с зелеными волосами и манят его к себе: «Иди к нам. Куда ты едешь? И дворца-то мраморного никакого нет. Все это сказки одни, выдумки глупцов и мечтателей. Иди к нам. Ты будешь жить весело и беззаботно, мы будем услаждать слух твой музыкой и пением. Иди к нам». Но он не слушает и едет все дальше и дальше. Наконец пала у него лошадь... А лес все гуще и гуще; на каждом шагу непроходимые болота, крутые овраги, чаща лесная... Не хватило у принца сил... Повалился он на сырую землю и уж думает, что ему конец приходит. «Верно, думает, впрямь дворца никакого нет мраморного, лучше бы вовсе мне было не ходить сюда или остаться по дороге у русалок. А то теперь погибну я ни за что, и некому меня даже похоронить...». Только это он подумал, как вдруг, откуда ни возьмись, появляется перед ним фея в белоснежных одеждах и говорит ему: «Зачем ты, принц, отчаиваешься и ропщешь? Возьми мою руку и иди». И как он только дотронулся до ее руки, то сразу почувствовал облегчение, встал и пошел вместе с прекрасной феей. И когда по дороге он ослабевал и готов был упасть от усталости, фея все крепче сжимала его руку. И он собирался с духом и шел, превозмогая утомление. Холщевников остановился. — Ну, а что же, папа, дальше? — спросил Котик, глядя на него темными, внимательными, широко раскрытыми глазами. Иван Тимофеевич встряхнул волосами, и голос его зазвучал почти гордо: — Пришел принц во дворец. Он не испугался страшных львов: Сомнения, Бедности и Зависти, сидевших на цепях у ворот, потому что с ним была прекрасная фея. Он зажег священный огонь от золотого жертвенника, усеянного брильянтовыми звездами, и пошел с ним домой, в свое королевство. И когда он возвращался из дворца, то львы лежали у ворот, как ручные собаки, и лизали следы его ступней, лес расступился в стороны, образуя широкую гладкую дорогу, а прекрасная фея превратилась в принцессу (она была раньше заколдована злой волшебницей) и с тех пор никогда уже больше не покидала принца. Что же касается остальных братьев, то некоторые испугались трудной дороги и остановились на середине, а иные возвратились домой, и над ними все государство смеялось. А младший принц со своей прекрасной принцессой стали жить да поживать, да добра наживать. Так-то, мой Котик. — И все, папа? — спросил разочарованным голосом мальчик, потихоньку сползая с отцовских колен. — Все, мой мальчик. Иди-ка теперь лучше, мой маленький принц, спать. Попрощайся с мамочкой и с Гришей. — Нехорошая сказка, — сказал мальчик, однако послушно встал, поцеловал Лидию Львовну, которая заботливо и бережно его перекрестила, потом поцеловал Баханина и, взявши за руку отца, пошел в детскую. С помощью няньки он раздел Котика и уложил его в постель. В детской было полутемно. Слабо мерцала розовая лампада у образа, отражаясь дрожащими наивными искрами на золотой ризе темноликого угодника. Котик улегся на правый бок, подложив под щеку сложенные ладони, и спросил: — Ты, папа, всю эту сказку рассказал? До конца? — Всю, Котик. А что? — Да так. А где же теперь этот сын? — Сын? Сын еще не сделался королем, но зато он женился на фее, и у них есть маленький сынок, вот вроде моего Котика... Только Котик не любит писать под диктовку, а сын принца пишет с удовольствием. — А отчего же, папа, они называли его Иванушкой-дурачком? — Потому, голубчик, что он был совсем простой и бедный. Да он и впрямь был бы дурачком, если бы не повстречался с прекрасной феей. Заблудился бы он, дикие бы звери его... Глубокое и ровное дыхание Котика говорило, что он заснул, не дослушав ответа на свой вопрос. Холщевников с умиленным и растроганным сердцем перекрестил сына и, тихо ступая своими лайковыми туфлями, вышел из детской на террасу. Ни Лидия, ни Баханин не слышали его шагов. Она лежала у него на плече и, закинув назад голову, с полуоткрытыми, смеющимися влажными губами уклонялась от его поцелуев. Черные кудри и пепельные завитки смешались... Видно было, что сопротивление Лидии волнует обоих: она побледнела, а смуглое лицо Баханина покрылось розовыми пятнами и приняло умоляющее выражение. Наконец она, точно обессилев, со страстным вздохом, похожим на стон, прижалась губами к его губам и порывисто обвила его шею своей прекрасной полуобнаженной рукой... Сказка окончилась...
А. И. Куприн
Сказка
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/kuprin/index.html">А. И. Куприн</a>. <a href="/text/4268/index.html">Сказка</a></div> <div class="author">Александр Куприн</div> <div class="title"><h1>Сказка</h1></div> <z><o></o>— Папа, расскажи мне какую-нибудь сказку... Да слушай же, что я тебе говорю, папочка-аа...</z> <z><o></o>При этом семилетний Котик (его имя было Константин), сидевший на коленях у Холщевникова, старался обеими руками повернуть к себе голову отца. Мальчика удивляло и даже немного беспокоило, зачем это папа вот уже целых пять минут смотрит на огонь лампы такими странными глазами, неподвижными, как будто бы улыбающимися и влажными.</z> <z><o></o>— Да па-па же-е, — протянул Котик плаксиво. — Ну чего ты со мной не разговариваешь?</z> <z><o></o>Иван Тимофеевич слышал нетерпеливые слова своего сына, но никак не мог сбросить с себя того странного очарования, которое овладевает человеком, засмотревшимся на блестящий предмет. Кроме яркого света лампы, к этому очарованию примешивались и обаяние тихого, теплого, летнего вечера, и уютность небольшой, но миленькой дачной террасы, затканной диким виноградом, неподвижная зелень которого при искусственном освещении приобрела фантастический, бледный и резкий оттенок.</z> <z><o></o>Лампа под зеленым матовым абажуром бросала на скатерть стола яркий ровный круг... Иван Тимофеевич видел в этом круге две близко склонившиеся головы: одну — женскую, белокурую, с нежными и тонкими чертами лица, другую — гордую и красивую голову юноши, с которой черные волнистые волосы падали небрежно на плечи, на смуглый смелый лоб и на большие черные глаза, такие горячие, выразительные, правдивые глаза. На своих щеках и на своей шее Холщевников чувствовал прикосновение нежных рук Котика и его теплое дыхание, даже слышал запах его волос, слегка выгоревших за лето на солнце и напоминавших запах перьев маленькой птички. Все это вместе сливалось в такое гармоничное, такое радостное и светлое впечатление, что глаза Холщевникова невольно начали щипать благодарные слезы.</z> <z><o></o>Две головы, склонившиеся около лампы и почти касавшиеся волосами, принадлежали жене Холщевникова и Григорию Баханину, его лучшему другу и ученику. Иван Тимофеевич с искренней, горячей и заботливой любовью относился к этому пылкому и беспорядочному молодому человеку, в картинах которого опытный глаз учителя давно уже прозрел удар широкой и дерзкой кисти громадного таланта. В душе Холщевникова совсем не было зависти, столь свойственной бурной и вульгарной среде художников. Наоборот, он гордился тем, что будущая знаменитость — Баханин — брал у него первые уроки и что его жена, Лидия, раньше всех признала и оценила его ученика.</z> <z><o></o>Баханин, молча и не отрываясь, чертил карандашом на лежавшем перед ним листе бристольской бумаги, и из-под его руки выходили карикатуры, виньетки, животные в человеческих костюмах, изящно сплетенные инициалы, пародии на картины, выставленные в Академии художеств, тонкие женские профили... Эти небрежные наброски, на которых каждый штрих поражал смелостью и талантом, быстро сменялись один за другим, вызывая на лице Лидии Львовны, внимательно следившей за карандашом художника, то усиленное внимание, то веселую улыбку.</z> <z><o></o>— Ну вот какой ты, папа. Сам обещаешь, а сам теперь молчишь, — протянул обидчиво Котик. При этом он надул губки, опустил низко голову и, теребя свои пальцы, замотал ногами.</z> <z><o></o>Холщевников обернулся к нему и, чтобы загладить свою вину, обнял его.</z> <z><o></o>— Ну, хорошо, хорошо, Котик. Я тебе расскажу сейчас сказку. Не сердись... Только... Что бы тебе рассказать?..</z> <z><o></o>Он задумался.</z> <z><o></o>— Про медведя, которому отрубили лапу? — сказал Котик, облегченно вздыхая. — Только я это уже знаю.</z> <z><o></o>Внезапно в голове Холщевникова сверкнула вдохновенная мысль. Разве жизнь его не может послужить темой для хорошей, трогательной сказки? Разве давно это было? — всего двенадцать лет тому назад, — когда он, бедный, неизвестный художник, затираемый начальством, оскорбляемый самообожанием, невежеством и рекламированием бездарностей, не раз ослабевал, терял голову в жестокой борьбе с жизнью и проклинал тот час, когда взялся за кисть. В это тяжелое время на его пути встретилась Лидия. Она была гораздо моложе его, она была ослепительно красива, умна, окружена поклонниками. Он, бедный, невзрачный, болезненный, испуганный жизнью, и мечтать не смел о любви этого высшего обворожительного существа. Но она первая уверовала в него, первая протянула ему руку. Когда, утомленный неудачами и бедностью, потерявший силу и надежду, он падал духом, она ободряла его лаской, нежной заботой, веселой шуткой. И ее любовь восторжествовала... Теперь имя Холщевникова известно всякому грамотному человеку, его картины украшают галереи коронованных особ, — он единственный из академиков, которого обожает ни во что не верящая среда молодых художников... О материальном успехе и говорить нечего... И он и Лидия с избытком вознаграждены за долгие унизительные годы свирепой экономии, почти нищенства.</z> <z><o></o>В то бедственное время Иван Тимофеевич и представить себе не мог бы всей этой тихой прелести, этой довольной жизни, согретой неизменной лаской красавицы жены и нежной любовью милого Котика, этого радостного сознания семейности, которой крепкая дружба с Баханиным придавала еще большую глубину и значение.</z> <z><o></o>Тема сказки быстро сложилась в его голове.</z> <z><o></o>— Ну, хорошо, слушай, Котик, — начал он, гладя сына по мягким, тонким волосам. — Только, чур, не перебивать... Ну, так вот-с. В некотором царстве, в некотором государстве жил-был король с королевой.</z> <z><o></o>— И у них не было детей?.. — спросил Котик тонким голосом.</z> <z><o></o>— Нет, Котик, у них были дети... Не перебивай, пожалуйста... Наоборот, у них детей было чрезвычайно много. Так много было детей, что когда король разделил всем сыновьям свои богатства, то младшему-то сыну ничего не досталось. Как есть ничего не досталось, ни одежды, ни лошадей, ни домов, ни слуг... Ничего... Да... Ну вот, когда король почувствовал, что близок его конец, созвал он своих сыновей и говорит им: «Милые дети, может быть, я скоро умру и потому хочу выбрать из вас наследника... но непременно самого достойного... Вы знаете, что на границе моего королевства есть большой-пребольшой дремучий лес... А в самой середине леса стоит мраморный дворец. Только проникнуть туда очень трудно. Многие пробовали сделать это, но назад не возвращались. Их пожирали дикие звери, щекотали до смерти русалки, кусали ядовитые змеи... Но вы идите смело вперед... Пусть ни страх, ни благоразумные советы близких, ни соблазн безопасности не останавливают вас... У ворот мраморного дворца вы увидите трех львов, прикованных на цепях: одному имя — Зависть, другому — Бедность, третьему — Сомнение. Львы кинутся на вас с оглушительным ревом. Но вы идите все прямо и прямо. Во дворце, в серебряной комнате, на золотом треножнике, усыпанном звездами, горит вечный священный огонь. Итак, запомните мои слова: кто из вас зажжет от этого огня светильник и возвратится с ним домой, тот и будет наследником моего царства».</z> <z><o></o>Иван Тимофеевич, не выпуская Котика из своих объятий, закурил папиросу. Баханин и Лидия, по-видимому, с интересом прислушивались к его сказке; Баханин даже приложил ладонь зонтиком к своим глазам, стараясь из света разглядеть Холщевникова, сидевшего в темном углу в качалке.</z> <z><o></o>— Ну-с, хорошо, — продолжал Холщевников, — пустились королевские сыновья в путь. Поехал и младший принц. Уж придворные отговаривали его, отговаривали: ты и молод, и слаб, и болезнен, куда тебе за старшими идти? Но он отвечал им: «Нет, и я хочу быть в мраморном дворце и зажечь свой светильник у священного огня».</z> <z><o></o>И поехал. Ну-с, хорошо. Долго ли, коротко ли, но только доехали братья до леса. Вот старшие и говорят: «Через лес ехать и страшно, и трудно, и далеко, поедем-ка вокруг, может быть, найдем другую дорогу». А младший говорит: «Вы, братцы, как хотите, а я поеду прямо, потому что другой дороги через лес нет». Братья ему отвечают: «Ты, известно, Иванушка-дурачок, нечего с тобою и разговаривать; съедят тебя в лесу дикие звери или сам умрешь от голода». Да. Ну вот, едет младший сын, едет один день, едет другой, едет третий. А лес все гуще и гуще становится. Колючие кусты хлещут ему в лицо ветвями, рвут на нем одежду, волки воют ему вслед, вурдалаки гонятся за ним, а он все едет. На деревьях качаются русалки с зелеными волосами и манят его к себе: «Иди к нам. Куда ты едешь? И дворца-то мраморного никакого нет. Все это сказки одни, выдумки глупцов и мечтателей. Иди к нам. Ты будешь жить весело и беззаботно, мы будем услаждать слух твой музыкой и пением. Иди к нам». Но он не слушает и едет все дальше и дальше. Наконец пала у него лошадь... А лес все гуще и гуще; на каждом шагу непроходимые болота, крутые овраги, чаща лесная... Не хватило у принца сил... Повалился он на сырую землю и уж думает, что ему конец приходит. «Верно, думает, впрямь дворца никакого нет мраморного, лучше бы вовсе мне было не ходить сюда или остаться по дороге у русалок. А то теперь погибну я ни за что, и некому меня даже похоронить...». Только это он подумал, как вдруг, откуда ни возьмись, появляется перед ним фея в белоснежных одеждах и говорит ему: «Зачем ты, принц, отчаиваешься и ропщешь? Возьми мою руку и иди». И как он только дотронулся до ее руки, то сразу почувствовал облегчение, встал и пошел вместе с прекрасной феей. И когда по дороге он ослабевал и готов был упасть от усталости, фея все крепче сжимала его руку. И он собирался с духом и шел, превозмогая утомление.</z> <z><o></o>Холщевников остановился.</z> <z><o></o>— Ну, а что же, папа, дальше? — спросил Котик, глядя на него темными, внимательными, широко раскрытыми глазами.</z> <z><o></o>Иван Тимофеевич встряхнул волосами, и голос его зазвучал почти гордо:</z> <z><o></o>— Пришел принц во дворец. Он не испугался страшных львов: Сомнения, Бедности и Зависти, сидевших на цепях у ворот, потому что с ним была прекрасная фея. Он зажег священный огонь от золотого жертвенника, усеянного брильянтовыми звездами, и пошел с ним домой, в свое королевство. И когда он возвращался из дворца, то львы лежали у ворот, как ручные собаки, и лизали следы его ступней, лес расступился в стороны, образуя широкую гладкую дорогу, а прекрасная фея превратилась в принцессу (она была раньше заколдована злой волшебницей) и с тех пор никогда уже больше не покидала принца. Что же касается остальных братьев, то некоторые испугались трудной дороги и остановились на середине, а иные возвратились домой, и над ними все государство смеялось. А младший принц со своей прекрасной принцессой стали жить да поживать, да добра наживать. Так-то, мой Котик.</z> <z><o></o>— И все, папа? — спросил разочарованным голосом мальчик, потихоньку сползая с отцовских колен.</z> <z><o></o>— Все, мой мальчик. Иди-ка теперь лучше, мой маленький принц, спать. Попрощайся с мамочкой и с Гришей.</z> <z><o></o>— Нехорошая сказка, — сказал мальчик, однако послушно встал, поцеловал Лидию Львовну, которая заботливо и бережно его перекрестила, потом поцеловал Баханина и, взявши за руку отца, пошел в детскую.</z> <z><o></o>С помощью няньки он раздел Котика и уложил его в постель. В детской было полутемно. Слабо мерцала розовая лампада у образа, отражаясь дрожащими наивными искрами на золотой ризе темноликого угодника.</z> <z><o></o>Котик улегся на правый бок, подложив под щеку сложенные ладони, и спросил:</z> <z><o></o>— Ты, папа, всю эту сказку рассказал? До конца?</z> <z><o></o>— Всю, Котик. А что?</z> <z><o></o>— Да так. А где же теперь этот сын?</z> <z><o></o>— Сын? Сын еще не сделался королем, но зато он женился на фее, и у них есть маленький сынок, вот вроде моего Котика... Только Котик не любит писать под диктовку, а сын принца пишет с удовольствием.</z> <z><o></o>— А отчего же, папа, они называли его Иванушкой-дурачком?</z> <z><o></o>— Потому, голубчик, что он был совсем простой и бедный. Да он и впрямь был бы дурачком, если бы не повстречался с прекрасной феей. Заблудился бы он, дикие бы звери его...</z> <z><o></o>Глубокое и ровное дыхание Котика говорило, что он заснул, не дослушав ответа на свой вопрос. Холщевников с умиленным и растроганным сердцем перекрестил сына и, тихо ступая своими лайковыми туфлями, вышел из детской на террасу.</z> <z><o></o>Ни Лидия, ни Баханин не слышали его шагов. Она лежала у него на плече и, закинув назад голову, с полуоткрытыми, смеющимися влажными губами уклонялась от его поцелуев. Черные кудри и пепельные завитки смешались... Видно было, что сопротивление Лидии волнует обоих: она побледнела, а смуглое лицо Баханина покрылось розовыми пятнами и приняло умоляющее выражение. Наконец она, точно обессилев, со страстным вздохом, похожим на стон, прижалась губами к его губам и порывисто обвила его шею своей прекрасной полуобнаженной рукой...</z> <z><o></o>Сказка окончилась...</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/kuprin/index.html">А. И. Куприн</a>. <a href="/text/4268/index.html">Сказка</a></div> <div class="author">Александр Куприн</div> <div class="title"><h1>Сказка</h1></div> <z><o></o>— Папа, расскажи мне какую-нибудь сказку... Да слушай же, что я тебе говорю, папочка-аа...</z> <z><o></o>При этом семилетний Котик (его имя было Константин), сидевший на коленях у Холщевникова, старался обеими руками повернуть к себе голову отца. Мальчика удивляло и даже немного беспокоило, зачем это папа вот уже целых пять минут смотрит на огонь лампы такими странными глазами, неподвижными, как будто бы улыбающимися и влажными.</z> <z><o></o>— Да па-па же-е, — протянул Котик плаксиво. — Ну чего ты со мной не разговариваешь?</z> <z><o></o>Иван Тимофеевич слышал нетерпеливые слова своего сына, но никак не мог сбросить с себя того странного очарования, которое овладевает человеком, засмотревшимся на блестящий предмет. Кроме яркого света лампы, к этому очарованию примешивались и обаяние тихого, теплого, летнего вечера, и уютность небольшой, но миленькой дачной террасы, затканной диким виноградом, неподвижная зелень которого при искусственном освещении приобрела фантастический, бледный и резкий оттенок.</z> <z><o></o>Лампа под зеленым матовым абажуром бросала на скатерть стола яркий ровный круг... Иван Тимофеевич видел в этом круге две близко склонившиеся головы: одну — женскую, белокурую, с нежными и тонкими чертами лица, другую — гордую и красивую голову юноши, с которой черные волнистые волосы падали небрежно на плечи, на смуглый смелый лоб и на большие черные глаза, такие горячие, выразительные, правдивые глаза. На своих щеках и на своей шее Холщевников чувствовал прикосновение нежных рук Котика и его теплое дыхание, даже слышал запах его волос, слегка выгоревших за лето на солнце и напоминавших запах перьев маленькой птички. Все это вместе сливалось в такое гармоничное, такое радостное и светлое впечатление, что глаза Холщевникова невольно начали щипать благодарные слезы.</z> <z><o></o>Две головы, склонившиеся около лампы и почти касавшиеся волосами, принадлежали жене Холщевникова и Григорию Баханину, его лучшему другу и ученику. Иван Тимофеевич с искренней, горячей и заботливой любовью относился к этому пылкому и беспорядочному молодому человеку, в картинах которого опытный глаз учителя давно уже прозрел удар широкой и дерзкой кисти громадного таланта. В душе Холщевникова совсем не было зависти, столь свойственной бурной и вульгарной среде художников. Наоборот, он гордился тем, что будущая знаменитость — Баханин — брал у него первые уроки и что его жена, Лидия, раньше всех признала и оценила его ученика.</z> <z><o></o>Баханин, молча и не отрываясь, чертил карандашом на лежавшем перед ним листе бристольской бумаги, и из-под его руки выходили карикатуры, виньетки, животные в человеческих костюмах, изящно сплетенные инициалы, пародии на картины, выставленные в Академии художеств, тонкие женские профили... Эти небрежные наброски, на которых каждый штрих поражал смелостью и талантом, быстро сменялись один за другим, вызывая на лице Лидии Львовны, внимательно следившей за карандашом художника, то усиленное внимание, то веселую улыбку.</z> <z><o></o>— Ну вот какой ты, папа. Сам обещаешь, а сам теперь молчишь, — протянул обидчиво Котик. При этом он надул губки, опустил низко голову и, теребя свои пальцы, замотал ногами.</z> <z><o></o>Холщевников обернулся к нему и, чтобы загладить свою вину, обнял его.</z> <z><o></o>— Ну, хорошо, хорошо, Котик. Я тебе расскажу сейчас сказку. Не сердись... Только... Что бы тебе рассказать?..</z> <z><o></o>Он задумался.</z> <z><o></o>— Про медведя, которому отрубили лапу? — сказал Котик, облегченно вздыхая. — Только я это уже знаю.</z> <z><o></o>Внезапно в голове Холщевникова сверкнула вдохновенная мысль. Разве жизнь его не может послужить темой для хорошей, трогательной сказки? Разве давно это было? — всего двенадцать лет тому назад, — когда он, бедный, неизвестный художник, затираемый начальством, оскорбляемый самообожанием, невежеством и рекламированием бездарностей, не раз ослабевал, терял голову в жестокой борьбе с жизнью и проклинал тот час, когда взялся за кисть. В это тяжелое время на его пути встретилась Лидия. Она была гораздо моложе его, она была ослепительно красива, умна, окружена поклонниками. Он, бедный, невзрачный, болезненный, испуганный жизнью, и мечтать не смел о любви этого высшего обворожительного существа. Но она первая уверовала в него, первая протянула ему руку. Когда, утомленный неудачами и бедностью, потерявший силу и надежду, он падал духом, она ободряла его лаской, нежной заботой, веселой шуткой. И ее любовь восторжествовала... Теперь имя Холщевникова известно всякому грамотному человеку, его картины украшают галереи коронованных особ, — он единственный из академиков, которого обожает ни во что не верящая среда молодых художников... О материальном успехе и говорить нечего... И он и Лидия с избытком вознаграждены за долгие унизительные годы свирепой экономии, почти нищенства.</z> <z><o></o>В то бедственное время Иван Тимофеевич и представить себе не мог бы всей этой тихой прелести, этой довольной жизни, согретой неизменной лаской красавицы жены и нежной любовью милого Котика, этого радостного сознания семейности, которой крепкая дружба с Баханиным придавала еще большую глубину и значение.</z> <z><o></o>Тема сказки быстро сложилась в его голове.</z> <z><o></o>— Ну, хорошо, слушай, Котик, — начал он, гладя сына по мягким, тонким волосам. — Только, чур, не перебивать... Ну, так вот-с. В некотором царстве, в некотором государстве жил-был король с королевой.</z> <z><o></o>— И у них не было детей?.. — спросил Котик тонким голосом.</z> <z><o></o>— Нет, Котик, у них были дети... Не перебивай, пожалуйста... Наоборот, у них детей было чрезвычайно много. Так много было детей, что когда король разделил всем сыновьям свои богатства, то младшему-то сыну ничего не досталось. Как есть ничего не досталось, ни одежды, ни лошадей, ни домов, ни слуг... Ничего... Да... Ну вот, когда король почувствовал, что близок его конец, созвал он своих сыновей и говорит им: «Милые дети, может быть, я скоро умру и потому хочу выбрать из вас наследника... но непременно самого достойного... Вы знаете, что на границе моего королевства есть большой-пребольшой дремучий лес... А в самой середине леса стоит мраморный дворец. Только проникнуть туда очень трудно. Многие пробовали сделать это, но назад не возвращались. Их пожирали дикие звери, щекотали до смерти русалки, кусали ядовитые змеи... Но вы идите смело вперед... Пусть ни страх, ни благоразумные советы близких, ни соблазн безопасности не останавливают вас... У ворот мраморного дворца вы увидите трех львов, прикованных на цепях: одному имя — Зависть, другому — Бедность, третьему — Сомнение. Львы кинутся на вас с оглушительным ревом. Но вы идите все прямо и прямо. Во дворце, в серебряной комнате, на золотом треножнике, усыпанном звездами, горит вечный священный огонь. Итак, запомните мои слова: кто из вас зажжет от этого огня светильник и возвратится с ним домой, тот и будет наследником моего царства».</z> <z><o></o>Иван Тимофеевич, не выпуская Котика из своих объятий, закурил папиросу. Баханин и Лидия, по-видимому, с интересом прислушивались к его сказке; Баханин даже приложил ладонь зонтиком к своим глазам, стараясь из света разглядеть Холщевникова, сидевшего в темном углу в качалке.</z> <z><o></o>— Ну-с, хорошо, — продолжал Холщевников, — пустились королевские сыновья в путь. Поехал и младший принц. Уж придворные отговаривали его, отговаривали: ты и молод, и слаб, и болезнен, куда тебе за старшими идти? Но он отвечал им: «Нет, и я хочу быть в мраморном дворце и зажечь свой светильник у священного огня».</z> <z><o></o>И поехал. Ну-с, хорошо. Долго ли, коротко ли, но только доехали братья до леса. Вот старшие и говорят: «Через лес ехать и страшно, и трудно, и далеко, поедем-ка вокруг, может быть, найдем другую дорогу». А младший говорит: «Вы, братцы, как хотите, а я поеду прямо, потому что другой дороги через лес нет». Братья ему отвечают: «Ты, известно, Иванушка-дурачок, нечего с тобою и разговаривать; съедят тебя в лесу дикие звери или сам умрешь от голода». Да. Ну вот, едет младший сын, едет один день, едет другой, едет третий. А лес все гуще и гуще становится. Колючие кусты хлещут ему в лицо ветвями, рвут на нем одежду, волки воют ему вслед, вурдалаки гонятся за ним, а он все едет. На деревьях качаются русалки с зелеными волосами и манят его к себе: «Иди к нам. Куда ты едешь? И дворца-то мраморного никакого нет. Все это сказки одни, выдумки глупцов и мечтателей. Иди к нам. Ты будешь жить весело и беззаботно, мы будем услаждать слух твой музыкой и пением. Иди к нам». Но он не слушает и едет все дальше и дальше. Наконец пала у него лошадь... А лес все гуще и гуще; на каждом шагу непроходимые болота, крутые овраги, чаща лесная... Не хватило у принца сил... Повалился он на сырую землю и уж думает, что ему конец приходит. «Верно, думает, впрямь дворца никакого нет мраморного, лучше бы вовсе мне было не ходить сюда или остаться по дороге у русалок. А то теперь погибну я ни за что, и некому меня даже похоронить...». Только это он подумал, как вдруг, откуда ни возьмись, появляется перед ним фея в белоснежных одеждах и говорит ему: «Зачем ты, принц, отчаиваешься и ропщешь? Возьми мою руку и иди». И как он только дотронулся до ее руки, то сразу почувствовал облегчение, встал и пошел вместе с прекрасной феей. И когда по дороге он ослабевал и готов был упасть от усталости, фея все крепче сжимала его руку. И он собирался с духом и шел, превозмогая утомление.</z> <z><o></o>Холщевников остановился.</z> <z><o></o>— Ну, а что же, папа, дальше? — спросил Котик, глядя на него темными, внимательными, широко раскрытыми глазами.</z> <z><o></o>Иван Тимофеевич встряхнул волосами, и голос его зазвучал почти гордо:</z> <z><o></o>— Пришел принц во дворец. Он не испугался страшных львов: Сомнения, Бедности и Зависти, сидевших на цепях у ворот, потому что с ним была прекрасная фея. Он зажег священный огонь от золотого жертвенника, усеянного брильянтовыми звездами, и пошел с ним домой, в свое королевство. И когда он возвращался из дворца, то львы лежали у ворот, как ручные собаки, и лизали следы его ступней, лес расступился в стороны, образуя широкую гладкую дорогу, а прекрасная фея превратилась в принцессу (она была раньше заколдована злой волшебницей) и с тех пор никогда уже больше не покидала принца. Что же касается остальных братьев, то некоторые испугались трудной дороги и остановились на середине, а иные возвратились домой, и над ними все государство смеялось. А младший принц со своей прекрасной принцессой стали жить да поживать, да добра наживать. Так-то, мой Котик.</z> <z><o></o>— И все, папа? — спросил разочарованным голосом мальчик, потихоньку сползая с отцовских колен.</z> <z><o></o>— Все, мой мальчик. Иди-ка теперь лучше, мой маленький принц, спать. Попрощайся с мамочкой и с Гришей.</z> <z><o></o>— Нехорошая сказка, — сказал мальчик, однако послушно встал, поцеловал Лидию Львовну, которая заботливо и бережно его перекрестила, потом поцеловал Баханина и, взявши за руку отца, пошел в детскую.</z> <z><o></o>С помощью няньки он раздел Котика и уложил его в постель. В детской было полутемно. Слабо мерцала розовая лампада у образа, отражаясь дрожащими наивными искрами на золотой ризе темноликого угодника.</z> <z><o></o>Котик улегся на правый бок, подложив под щеку сложенные ладони, и спросил:</z> <z><o></o>— Ты, папа, всю эту сказку рассказал? До конца?</z> <z><o></o>— Всю, Котик. А что?</z> <z><o></o>— Да так. А где же теперь этот сын?</z> <z><o></o>— Сын? Сын еще не сделался королем, но зато он женился на фее, и у них есть маленький сынок, вот вроде моего Котика... Только Котик не любит писать под диктовку, а сын принца пишет с удовольствием.</z> <z><o></o>— А отчего же, папа, они называли его Иванушкой-дурачком?</z> <z><o></o>— Потому, голубчик, что он был совсем простой и бедный. Да он и впрямь был бы дурачком, если бы не повстречался с прекрасной феей. Заблудился бы он, дикие бы звери его...</z> <z><o></o>Глубокое и ровное дыхание Котика говорило, что он заснул, не дослушав ответа на свой вопрос. Холщевников с умиленным и растроганным сердцем перекрестил сына и, тихо ступая своими лайковыми туфлями, вышел из детской на террасу.</z> <z><o></o>Ни Лидия, ни Баханин не слышали его шагов. Она лежала у него на плече и, закинув назад голову, с полуоткрытыми, смеющимися влажными губами уклонялась от его поцелуев. Черные кудри и пепельные завитки смешались... Видно было, что сопротивление Лидии волнует обоих: она побледнела, а смуглое лицо Баханина покрылось розовыми пятнами и приняло умоляющее выражение. Наконец она, точно обессилев, со страстным вздохом, похожим на стон, прижалась губами к его губам и порывисто обвила его шею своей прекрасной полуобнаженной рукой...</z> <z><o></o>Сказка окончилась...</z>
4276
I Когда так радостно, так нежно Глядела ты в глаза мои И лобызал я безмятежно Ресницы длинные твои; Когда, бывало, ты стыдливо Задремлешь на груди моей И я любуюсь боязливо Красой задумчивой твоей; Когда луна над пышным садом Взойдет, и мы с тобой сидим Перед окном беспечно рядом, Дыша дыханием одним; Когда, в унылый миг разлуки, Я весь так грустно замирал И молча трепетные руки К губам и сердцу прижимал, — Скажи мне: мог ли я предвидеть, Что нам обоим суждено И разойтись и ненавидеть Любовь, погибшую давно? I Когда так радостно, так нежно Глядела ты в глаза мои И лобызал я безмятежно Ресницы длинные твои; Когда, бывало, ты стыдливо Задремлешь на груди моей И я любуюсь боязливо Красой задумчивой твоей; Когда луна над пышным садом Взойдет, и мы с тобой сидим Перед окном беспечно рядом, Дыша дыханием одним; Когда, в унылый миг разлуки, Я весь так грустно замирал И молча трепетные руки К губам и сердцу прижимал, — Скажи мне: мог ли я предвидеть, Что нам обоим суждено И разойтись и ненавидеть Любовь, погибшую давно? II Ах, давно ли гулял я с тобой! Так отрадно шумели леса! И глядел я с любовью немой Всё в твои голубые глаза. И душа ликовала моя... Разгоралась потухшая кровь, И цвела, расцветала земля, И цвела, расцветала любовь. День весенний, пленительный день! Так приветно журчали ручьи, А в лесу, в полусветлую тень Так светло западали лучи! Как роскошно струилась река! Как легко трепетали листы! Как блаженно неслись облака! Как светло улыбалася ты! Как я всё, всё другое забыл! Как я был и задумчив и тих! Как таинственно тронут я был! Как я слез не стыдился моих! — А теперь этот день нам смешон, И порывы любовной тоски Нам смешны, как несбывшийся сон, Как пустые, плохие стишки. III(В дороге) Утро туманное, утро седое, Нивы печальные, снегом покрытые, Нехотя вспомнишь и время былое, Вспомнишь и лица, давно позабытые. Вспомнишь обильные страстные речи, Взгляды, так жадно, так робко ловимые, Первые встречи, последние встречи, Тихого голоса звуки любимые. Вспомнишь разлуку с улыбкою странной, Многое вспомнишь родное, далекое, Слушая ропот колес непрестанный, Глядя задумчиво в небо широкое.
И. С. Тургенев
Вариации
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4276/index.html">Вариации</a></div> <div class="author">Иван Тургенев</div> <div class="title"><h1>Вариации</h1></div> <h2>I</h2> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Когда так радостно, так нежно</v><c></c> <v><m></m>Глядела ты в глаза мои</v><c></c> <v><m></m>И лобызал я безмятежно</v><c></c> <v><m></m>Ресницы длинные твои;</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Когда, бывало, ты стыдливо</v><c></c> <v><m></m>Задремлешь на груди моей</v><c></c> <v><m></m>И я любуюсь боязливо</v><c></c> <v><m></m>Красой задумчивой твоей;</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Когда луна над пышным садом</v><c></c> <v><m></m>Взойдет, и мы с тобой сидим</v><c></c> <v><m></m>Перед окном беспечно рядом,</v><c></c> <v><m></m>Дыша дыханием одним;</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Когда, в унылый миг разлуки,</v><c></c> <v><m></m>Я весь так грустно замирал</v><c></c> <v><m></m>И молча трепетные руки</v><c></c> <v><m></m>К губам и сердцу прижимал, — </v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Скажи мне: мог ли я предвидеть,</v><c></c> <v><m></m>Что нам обоим суждено</v><c></c> <v><m></m>И разойтись и ненавидеть</v><c></c> <v><m></m>Любовь, погибшую давно?</v><c></c></z> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4276/index.html">Вариации</a></div> <div class="author">Иван Тургенев</div> <div class="title"><h1>Вариации</h1></div> <h2>I</h2> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Когда так радостно, так нежно</v><c></c> <v><m></m>Глядела ты в глаза мои</v><c></c> <v><m></m>И лобызал я безмятежно</v><c></c> <v><m></m>Ресницы длинные твои;</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Когда, бывало, ты стыдливо</v><c></c> <v><m></m>Задремлешь на груди моей</v><c></c> <v><m></m>И я любуюсь боязливо</v><c></c> <v><m></m>Красой задумчивой твоей;</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Когда луна над пышным садом</v><c></c> <v><m></m>Взойдет, и мы с тобой сидим</v><c></c> <v><m></m>Перед окном беспечно рядом,</v><c></c> <v><m></m>Дыша дыханием одним;</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Когда, в унылый миг разлуки,</v><c></c> <v><m></m>Я весь так грустно замирал</v><c></c> <v><m></m>И молча трепетные руки</v><c></c> <v><m></m>К губам и сердцу прижимал, — </v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Скажи мне: мог ли я предвидеть,</v><c></c> <v><m></m>Что нам обоим суждено</v><c></c> <v><m></m>И разойтись и ненавидеть</v><c></c> <v><m></m>Любовь, погибшую давно?</v><c></c></z> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4276/index.html">Вариации</a></div> <h2>II</h2> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Ах, давно ли гулял я с тобой!</v><c></c> <v><m></m>Так отрадно шумели леса!</v><c></c> <v><m></m>И глядел я с любовью немой</v><c></c> <v><m></m>Всё в твои голубые глаза.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И душа ликовала моя...</v><c></c> <v><m></m>Разгоралась потухшая кровь,</v><c></c> <v><m></m>И цвела, расцветала земля,</v><c></c> <v><m></m>И цвела, расцветала любовь.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>День весенний, пленительный день!</v><c></c> <v><m></m>Так приветно журчали ручьи,</v><c></c> <v><m></m>А в лесу, в полусветлую тень</v><c></c> <v><m></m>Так светло западали лучи!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Как роскошно струилась река!</v><c></c> <v><m></m>Как легко трепетали листы!</v><c></c> <v><m></m>Как блаженно неслись облака!</v><c></c> <v><m></m>Как светло улыбалася ты!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Как я всё, всё другое забыл!</v><c></c> <v><m></m>Как я был и задумчив и тих!</v><c></c> <v><m></m>Как таинственно тронут я был!</v><c></c> <v><m></m>Как я слез не стыдился моих! — </v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>А теперь этот день нам смешон,</v><c></c> <v><m></m>И порывы любовной тоски</v><c></c> <v><m></m>Нам смешны, как несбывшийся сон,</v><c></c> <v><m></m>Как пустые, плохие стишки.</v><c></c></z> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4276/index.html">Вариации</a></div> <h2>III<br/>(В дороге)</h2> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Утро туманное, утро седое,</v><c></c> <v><m></m>Нивы печальные, снегом покрытые,</v><c></c> <v><m></m>Нехотя вспомнишь и время былое,</v><c></c> <v><m></m>Вспомнишь и лица, давно позабытые.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Вспомнишь обильные страстные речи,</v><c></c> <v><m></m>Взгляды, так жадно, так робко ловимые,</v><c></c> <v><m></m>Первые встречи, последние встречи,</v><c></c> <v><m></m>Тихого голоса звуки любимые.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Вспомнишь разлуку с улыбкою странной,</v><c></c> <v><m></m>Многое вспомнишь родное, далекое,</v><c></c> <v><m></m>Слушая ропот колес непрестанный,</v><c></c> <v><m></m>Глядя задумчиво в небо широкое.</v><c></c></z> </pmm></pms></div>
4286
Ты был ли, гордый Рим, земли самовластитель, Ты был ли, о свободный Рим? К немым развалинам твоим Подходит с грустию их чуждый навеститель. За что утратил ты величье прежних дней? За что, державный Рим, тебя забыли боги? Град пышный, где твои чертоги? Где сильные твои, о родина мужей? Тебе ли изменил победы мощный гений? Ты ль на распутии времен Стоишь в позорище племен, Как пышный саркофаг погибших поколений? Кому еще грозишь с твоих семи холмов? Судьбы ли всех держав ты грозный возвеститель? Или, как призрак-обвинитель, Печальный предстоишь очам твоих сынов? Ты был ли, гордый Рим, земли самовластитель, Ты был ли, о свободный Рим? К немым развалинам твоим Подходит с грустию их чуждый навеститель. За что утратил ты величье прежних дней? За что, державный Рим, тебя забыли боги? Град пышный, где твои чертоги? Где сильные твои, о родина мужей? Тебе ли изменил победы мощный гений? Ты ль на распутии времен Стоишь в позорище племен, Как пышный саркофаг погибших поколений? Кому еще грозишь с твоих семи холмов? Судьбы ли всех держав ты грозный возвеститель? Или, как призрак-обвинитель, Печальный предстоишь очам твоих сынов?
Е. А. Баратынский
⟨Рим⟩ («Ты был ли, гордый Рим, земли самовластитель...»)
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/baratynsky/index.html">Е. А. Баратынский</a>. <a href="/text/4286/index.html">⟨Рим⟩ («Ты был ли, гордый Рим, земли самовластитель...»)</a></div> <div class="author">Евгений Баратынский</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Ты был ли, гордый Рим, земли самовластитель,</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Ты был ли, о свободный Рим?</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>К немым развалинам твоим</v><c></c> <v><m></m>Подходит с грустию их чуждый навеститель.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>За что утратил ты величье прежних дней?</v><c></c> <v><m></m>За что, державный Рим, тебя забыли боги?</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Град пышный, где твои чертоги?</v><c></c> <v><m></m>Где сильные твои, о родина мужей?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Тебе ли изменил победы мощный гений?</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Ты ль на распутии времен</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Стоишь в позорище племен,</v><c></c> <v><m></m>Как пышный саркофаг погибших поколений?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Кому еще грозишь с твоих семи холмов?</v><c></c> <v><m></m>Судьбы ли всех держав ты грозный возвеститель?</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Или, как призрак-обвинитель,</v><c></c> <v><m></m>Печальный предстоишь очам твоих сынов?</v><c></c></z> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/baratynsky/index.html">Е. А. Баратынский</a>. <a href="/text/4286/index.html">⟨Рим⟩ («Ты был ли, гордый Рим, земли самовластитель...»)</a></div> <div class="author">Евгений Баратынский</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Ты был ли, гордый Рим, земли самовластитель,</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Ты был ли, о свободный Рим?</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>К немым развалинам твоим</v><c></c> <v><m></m>Подходит с грустию их чуждый навеститель.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>За что утратил ты величье прежних дней?</v><c></c> <v><m></m>За что, державный Рим, тебя забыли боги?</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Град пышный, где твои чертоги?</v><c></c> <v><m></m>Где сильные твои, о родина мужей?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Тебе ли изменил победы мощный гений?</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Ты ль на распутии времен</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Стоишь в позорище племен,</v><c></c> <v><m></m>Как пышный саркофаг погибших поколений?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Кому еще грозишь с твоих семи холмов?</v><c></c> <v><m></m>Судьбы ли всех держав ты грозный возвеститель?</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Или, как призрак-обвинитель,</v><c></c> <v><m></m>Печальный предстоишь очам твоих сынов?</v><c></c></z> </pmm></pms></div>
4269
Я действительности нашей не вижу, Я не знаю нашего века, Родину я ненавижу, — Я люблю идеал человека. И в пространстве звенящие строки Уплывают в даль и к былому; Эти строки от жизни далеки, Этих грез не поверю другому. Но, когда настанут мгновенья, Придут существа иные. И для них мои откровенья Прозвучат как песни родные. Я действительности нашей не вижу, Я не знаю нашего века, Родину я ненавижу, — Я люблю идеал человека. И в пространстве звенящие строки Уплывают в даль и к былому; Эти строки от жизни далеки, Этих грез не поверю другому. Но, когда настанут мгновенья, Придут существа иные. И для них мои откровенья Прозвучат как песни родные.
В. Я. Брюсов
«Я действительности нашей не вижу...»
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/bryusov/index.html">В. Я. Брюсов</a>. <a href="/text/4269/index.html">«Я действительности нашей не вижу...»</a></div> <div class="author">Валерий Брюсов</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Я действительности нашей не вижу,</v><c></c> <v><m></m>Я не знаю нашего века,</v><c></c> <v><m></m>Родину я ненавижу, —</v><c></c> <v><m></m>Я люблю идеал человека.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И в пространстве звенящие строки</v><c></c> <v><m></m>Уплывают в даль и к былому;</v><c></c> <v><m></m>Эти строки от жизни далеки,</v><c></c> <v><m></m>Этих грез не поверю другому.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Но, когда настанут мгновенья,</v><c></c> <v><m></m>Придут существа иные.</v><c></c> <v><m></m>И для них мои откровенья</v><c></c> <v><m></m>Прозвучат как песни родные.</v><c></c></z> <cr>8 июня 1896</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/bryusov/index.html">В. Я. Брюсов</a>. <a href="/text/4269/index.html">«Я действительности нашей не вижу...»</a></div> <div class="author">Валерий Брюсов</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Я действительности нашей не вижу,</v><c></c> <v><m></m>Я не знаю нашего века,</v><c></c> <v><m></m>Родину я ненавижу, —</v><c></c> <v><m></m>Я люблю идеал человека.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И в пространстве звенящие строки</v><c></c> <v><m></m>Уплывают в даль и к былому;</v><c></c> <v><m></m>Эти строки от жизни далеки,</v><c></c> <v><m></m>Этих грез не поверю другому.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Но, когда настанут мгновенья,</v><c></c> <v><m></m>Придут существа иные.</v><c></c> <v><m></m>И для них мои откровенья</v><c></c> <v><m></m>Прозвучат как песни родные.</v><c></c></z> <cr>8 июня 1896</cr> </pmm></pms></div>
4287
По замечанью моему, Альбом походит на кладбище: И не подобно ли ему Он всем открытое жилище? Он также множеством имен Самолюбиво испещрен. Увы! народ добросердечной Равно туда или сюда Несет надежду жизни вечной И трепет Страшного суда. Но я, смиренно признаюся, Я не надеюсь, не страшуся; Я в ваших памятных листах Спокойно имя помещаю: Философ я; у вас в глазах Мое ничтожество я знаю. По замечанью моему, Альбом походит на кладбище: И не подобно ли ему Он всем открытое жилище? Он также множеством имен Самолюбиво испещрен. Увы! народ добросердечной Равно туда или сюда Несет надежду жизни вечной И трепет Страшного суда. Но я, смиренно признаюся, Я не надеюсь, не страшуся; Я в ваших памятных листах Спокойно имя помещаю: Философ я; у вас в глазах Мое ничтожество я знаю.
Е. А. Баратынский
⟨В альбом⟩ («По замечанью моему...»)
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/baratynsky/index.html">Е. А. Баратынский</a>. <a href="/text/4287/index.html">⟨В альбом⟩ («По замечанью моему...»)</a></div> <div class="author">Евгений Баратынский</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m><s8></s8>По замечанью моему,</v><c></c> <v><m></m>Альбом походит на кладбище:</v><c></c> <v><m></m>И не подобно ли ему</v><c></c> <v><m></m>Он всем открытое жилище?</v><c></c> <v><m></m>Он также множеством имен</v><c></c> <v><m></m>Самолюбиво испещрен.</v><c></c> <v><m></m>Увы! народ добросердечной</v><c></c> <v><m></m>Равно туда или сюда</v><c></c> <v><m></m>Несет надежду жизни вечной</v><c></c> <v><m></m>И трепет Страшного суда.</v><c></c> <v><m></m>Но я, смиренно признаюся,</v><c></c> <v><m></m>Я не надеюсь, не страшуся;</v><c></c> <v><m></m>Я в ваших памятных листах</v><c></c> <v><m></m>Спокойно имя помещаю:</v><c></c> <v><m></m>Философ я; у вас в глазах</v><c></c> <v><m></m>Мое ничтожество я знаю.</v><c></c></z> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/baratynsky/index.html">Е. А. Баратынский</a>. <a href="/text/4287/index.html">⟨В альбом⟩ («По замечанью моему...»)</a></div> <div class="author">Евгений Баратынский</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m><s8></s8>По замечанью моему,</v><c></c> <v><m></m>Альбом походит на кладбище:</v><c></c> <v><m></m>И не подобно ли ему</v><c></c> <v><m></m>Он всем открытое жилище?</v><c></c> <v><m></m>Он также множеством имен</v><c></c> <v><m></m>Самолюбиво испещрен.</v><c></c> <v><m></m>Увы! народ добросердечной</v><c></c> <v><m></m>Равно туда или сюда</v><c></c> <v><m></m>Несет надежду жизни вечной</v><c></c> <v><m></m>И трепет Страшного суда.</v><c></c> <v><m></m>Но я, смиренно признаюся,</v><c></c> <v><m></m>Я не надеюсь, не страшуся;</v><c></c> <v><m></m>Я в ваших памятных листах</v><c></c> <v><m></m>Спокойно имя помещаю:</v><c></c> <v><m></m>Философ я; у вас в глазах</v><c></c> <v><m></m>Мое ничтожество я знаю.</v><c></c></z> </pmm></pms></div>
4270
Как царство белого снега, Моя душа холодна. Какая странная нега В мире холодного сна! Как царство белого снега, Моя душа холодна. Проходят бледные тени, Подобны чарам волхва, Звучат и клятвы, и пени, Любви и победы слова... Проходят бледные тени, Подобные чарам волхва. А я всегда, неизменно, Молюсь неземной красоте; Я чужд тревогам вселенной, Отдавшись холодной мечте. Отдавшись мечте — неизменно Я молюсь неземной красоте. Как царство белого снега, Моя душа холодна. Какая странная нега В мире холодного сна! Как царство белого снега, Моя душа холодна. Проходят бледные тени, Подобны чарам волхва, Звучат и клятвы, и пени, Любви и победы слова... Проходят бледные тени, Подобные чарам волхва. А я всегда, неизменно, Молюсь неземной красоте; Я чужд тревогам вселенной, Отдавшись холодной мечте. Отдавшись мечте — неизменно Я молюсь неземной красоте.
В. Я. Брюсов
«Как царство белого снега...»
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/bryusov/index.html">В. Я. Брюсов</a>. <a href="/text/4270/index.html">«Как царство белого снега...»</a></div> <div class="author">Валерий Брюсов</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Как царство белого снега,</v><c></c> <v><m></m>Моя душа холодна.</v><c></c> <v><m></m>Какая странная нега</v><c></c> <v><m></m>В мире холодного сна!</v><c></c> <v><m></m>Как царство белого снега,</v><c></c> <v><m></m>Моя душа холодна.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Проходят бледные тени,</v><c></c> <v><m></m>Подобны чарам волхва,</v><c></c> <v><m></m>Звучат и клятвы, и пени,</v><c></c> <v><m></m>Любви и победы слова...</v><c></c> <v><m></m>Проходят бледные тени,</v><c></c> <v><m></m>Подобные чарам волхва.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>А я всегда, неизменно,</v><c></c> <v><m></m>Молюсь неземной красоте;</v><c></c> <v><m></m>Я чужд тревогам вселенной,</v><c></c> <v><m></m>Отдавшись холодной мечте.</v><c></c> <v><m></m>Отдавшись мечте — неизменно</v><c></c> <v><m></m>Я молюсь неземной красоте.</v><c></c></z> <cr>23 марта 1896</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/bryusov/index.html">В. Я. Брюсов</a>. <a href="/text/4270/index.html">«Как царство белого снега...»</a></div> <div class="author">Валерий Брюсов</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Как царство белого снега,</v><c></c> <v><m></m>Моя душа холодна.</v><c></c> <v><m></m>Какая странная нега</v><c></c> <v><m></m>В мире холодного сна!</v><c></c> <v><m></m>Как царство белого снега,</v><c></c> <v><m></m>Моя душа холодна.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Проходят бледные тени,</v><c></c> <v><m></m>Подобны чарам волхва,</v><c></c> <v><m></m>Звучат и клятвы, и пени,</v><c></c> <v><m></m>Любви и победы слова...</v><c></c> <v><m></m>Проходят бледные тени,</v><c></c> <v><m></m>Подобные чарам волхва.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>А я всегда, неизменно,</v><c></c> <v><m></m>Молюсь неземной красоте;</v><c></c> <v><m></m>Я чужд тревогам вселенной,</v><c></c> <v><m></m>Отдавшись холодной мечте.</v><c></c> <v><m></m>Отдавшись мечте — неизменно</v><c></c> <v><m></m>Я молюсь неземной красоте.</v><c></c></z> <cr>23 марта 1896</cr> </pmm></pms></div>
4280
Гуляют тучи золотые Над отдыхающей землей; Поля просторные, немые Блестят, облитые росой; Ручей журчит во мгле долины, Вдали гремит весенний гром, Ленивый ветр в листах осины Трепещет пойманным крылом. Молчит и млеет лес высокий, Зеленый, темный лес молчит. Лишь иногда в тени глубокой Бессонный лист прошелестит. Звезда дрожит в огнях заката, Любви прекрасная звезда, А на душе легко и свято, Легко, как в детские года. Гуляют тучи золотые Над отдыхающей землей; Поля просторные, немые Блестят, облитые росой; Ручей журчит во мгле долины, Вдали гремит весенний гром, Ленивый ветр в листах осины Трепещет пойманным крылом. Молчит и млеет лес высокий, Зеленый, темный лес молчит. Лишь иногда в тени глубокой Бессонный лист прошелестит. Звезда дрожит в огнях заката, Любви прекрасная звезда, А на душе легко и свято, Легко, как в детские года.
И. С. Тургенев
Весенний вечер («Гуляют тучи золотые...»)
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4280/index.html">Весенний вечер («Гуляют тучи золотые...»)</a></div> <div class="author">Иван Тургенев</div> <div class="title"><h1>Весенний вечер</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Гуляют тучи золотые</v><c></c> <v><m></m>Над отдыхающей землей;</v><c></c> <v><m></m>Поля просторные, немые</v><c></c> <v><m></m>Блестят, облитые росой;</v><c></c> <v><m></m>Ручей журчит во мгле долины,</v><c></c> <v><m></m>Вдали гремит весенний гром,</v><c></c> <v><m></m>Ленивый ветр в листах осины</v><c></c> <v><m></m>Трепещет пойманным крылом.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Молчит и млеет лес высокий,</v><c></c> <v><m></m>Зеленый, темный лес молчит.</v><c></c> <v><m></m>Лишь иногда в тени глубокой</v><c></c> <v><m></m>Бессонный лист прошелестит.</v><c></c> <v><m></m>Звезда дрожит в огнях заката,</v><c></c> <v><m></m>Любви прекрасная звезда,</v><c></c> <v><m></m>А на душе легко и свято,</v><c></c> <v><m></m>Легко, как в детские года.</v><c></c></z> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4280/index.html">Весенний вечер («Гуляют тучи золотые...»)</a></div> <div class="author">Иван Тургенев</div> <div class="title"><h1>Весенний вечер</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Гуляют тучи золотые</v><c></c> <v><m></m>Над отдыхающей землей;</v><c></c> <v><m></m>Поля просторные, немые</v><c></c> <v><m></m>Блестят, облитые росой;</v><c></c> <v><m></m>Ручей журчит во мгле долины,</v><c></c> <v><m></m>Вдали гремит весенний гром,</v><c></c> <v><m></m>Ленивый ветр в листах осины</v><c></c> <v><m></m>Трепещет пойманным крылом.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Молчит и млеет лес высокий,</v><c></c> <v><m></m>Зеленый, темный лес молчит.</v><c></c> <v><m></m>Лишь иногда в тени глубокой</v><c></c> <v><m></m>Бессонный лист прошелестит.</v><c></c> <v><m></m>Звезда дрожит в огнях заката,</v><c></c> <v><m></m>Любви прекрасная звезда,</v><c></c> <v><m></m>А на душе легко и свято,</v><c></c> <v><m></m>Легко, как в детские года.</v><c></c></z> </pmm></pms></div>
4288
Шуми, шуми с крутой вершины, Не умолкай, поток седой! Соединяй протяжный вой С протяжным отзывом долины. Я слышу: свищет аквилон, Качает елию скрыпучей, И с непогодою ревучей Твой рев мятежный соглашен. Зачем с безумным ожиданьем К тебе прислушиваюсь я? Зачем трепещет грудь моя Каким-то вещим трепетаньем? Как очарованный, стою Над дымной бездною твоею И, мнится, сердцем разумею Речь безглагольную твою. Шуми, шуми с крутой вершины, Не умолкай, поток седой! Соединяй протяжный вой С протяжным отзывом долины! Шуми, шуми с крутой вершины, Не умолкай, поток седой! Соединяй протяжный вой С протяжным отзывом долины. Я слышу: свищет аквилон, Качает елию скрыпучей, И с непогодою ревучей Твой рев мятежный соглашен. Зачем с безумным ожиданьем К тебе прислушиваюсь я? Зачем трепещет грудь моя Каким-то вещим трепетаньем? Как очарованный, стою Над дымной бездною твоею И, мнится, сердцем разумею Речь безглагольную твою. Шуми, шуми с крутой вершины, Не умолкай, поток седой! Соединяй протяжный вой С протяжным отзывом долины!
Е. А. Баратынский
⟨Водопад⟩ («Шуми, шуми с крутой вершины...»)
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/baratynsky/index.html">Е. А. Баратынский</a>. <a href="/text/4288/index.html">⟨Водопад⟩ («Шуми, шуми с крутой вершины...»)</a></div> <div class="author">Евгений Баратынский</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m><s8></s8>Шуми, шуми с крутой вершины,</v><c></c> <v><m></m>Не умолкай, поток седой!</v><c></c> <v><m></m>Соединяй протяжный вой</v><c></c> <v><m></m>С протяжным отзывом долины.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m><s8></s8>Я слышу: свищет аквилон,</v><c></c> <v><m></m>Качает елию скрыпучей,</v><c></c> <v><m></m>И с непогодою ревучей</v><c></c> <v><m></m>Твой рев мятежный соглашен.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m><s8></s8>Зачем с безумным ожиданьем</v><c></c> <v><m></m>К тебе прислушиваюсь я?</v><c></c> <v><m></m>Зачем трепещет грудь моя</v><c></c> <v><m></m>Каким-то вещим трепетаньем?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m><s8></s8>Как очарованный, стою</v><c></c> <v><m></m>Над дымной бездною твоею</v><c></c> <v><m></m>И, мнится, сердцем разумею</v><c></c> <v><m></m>Речь безглагольную твою.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m><s8></s8>Шуми, шуми с крутой вершины,</v><c></c> <v><m></m>Не умолкай, поток седой!</v><c></c> <v><m></m>Соединяй протяжный вой</v><c></c> <v><m></m>С протяжным отзывом долины!</v><c></c></z> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/baratynsky/index.html">Е. А. Баратынский</a>. <a href="/text/4288/index.html">⟨Водопад⟩ («Шуми, шуми с крутой вершины...»)</a></div> <div class="author">Евгений Баратынский</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m><s8></s8>Шуми, шуми с крутой вершины,</v><c></c> <v><m></m>Не умолкай, поток седой!</v><c></c> <v><m></m>Соединяй протяжный вой</v><c></c> <v><m></m>С протяжным отзывом долины.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m><s8></s8>Я слышу: свищет аквилон,</v><c></c> <v><m></m>Качает елию скрыпучей,</v><c></c> <v><m></m>И с непогодою ревучей</v><c></c> <v><m></m>Твой рев мятежный соглашен.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m><s8></s8>Зачем с безумным ожиданьем</v><c></c> <v><m></m>К тебе прислушиваюсь я?</v><c></c> <v><m></m>Зачем трепещет грудь моя</v><c></c> <v><m></m>Каким-то вещим трепетаньем?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m><s8></s8>Как очарованный, стою</v><c></c> <v><m></m>Над дымной бездною твоею</v><c></c> <v><m></m>И, мнится, сердцем разумею</v><c></c> <v><m></m>Речь безглагольную твою.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m><s8></s8>Шуми, шуми с крутой вершины,</v><c></c> <v><m></m>Не умолкай, поток седой!</v><c></c> <v><m></m>Соединяй протяжный вой</v><c></c> <v><m></m>С протяжным отзывом долины!</v><c></c></z> </pmm></pms></div>
4289
Не искушай меня без нужды Возвратом нежности твоей: Разочарованному чужды Все обольщенья прежних дней! Уж я не верю увереньям, Уж я не верую в любовь И не могу предаться вновь Раз изменившим сновиденьям! Слепой тоски моей не множь, Не заводи о прежнем слова И, друг заботливый, больнова В его дремоте не тревожь! Я сплю, мне сладко усыпленье; Забудь бывалые мечты: В душе моей одно волненье, А не любовь пробудишь ты. Не искушай меня без нужды Возвратом нежности твоей: Разочарованному чужды Все обольщенья прежних дней! Уж я не верю увереньям, Уж я не верую в любовь И не могу предаться вновь Раз изменившим сновиденьям! Слепой тоски моей не множь, Не заводи о прежнем слова И, друг заботливый, больнова В его дремоте не тревожь! Я сплю, мне сладко усыпленье; Забудь бывалые мечты: В душе моей одно волненье, А не любовь пробудишь ты.
Е. А. Баратынский
Разуверение («Не искушай меня без нужды...»)
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/baratynsky/index.html">Е. А. Баратынский</a>. <a href="/text/4289/index.html">Разуверение («Не искушай меня без нужды...»)</a></div> <div class="author">Евгений Баратынский</div> <div class="title"><h1>Разуверение</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Не искушай меня без нужды</v><c></c> <v><m></m>Возвратом нежности твоей:</v><c></c> <v><m></m>Разочарованному чужды</v><c></c> <v><m></m>Все обольщенья прежних дней!</v><c></c> <v><m></m>Уж я не верю увереньям,</v><c></c> <v><m></m>Уж я не верую в любовь</v><c></c> <v><m></m>И не могу предаться вновь</v><c></c> <v><m></m>Раз изменившим сновиденьям!</v><c></c> <v><m></m>Слепой тоски моей не множь,</v><c></c> <v><m></m>Не заводи о прежнем слова</v><c></c> <v><m></m>И, друг заботливый, больнова</v><c></c> <v><m></m>В его дремоте не тревожь!</v><c></c> <v><m></m>Я сплю, мне сладко усыпленье;</v><c></c> <v><m></m>Забудь бывалые мечты:</v><c></c> <v><m></m>В душе моей одно волненье,</v><c></c> <v><m></m>А не любовь пробудишь ты.</v><c></c></z> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/baratynsky/index.html">Е. А. Баратынский</a>. <a href="/text/4289/index.html">Разуверение («Не искушай меня без нужды...»)</a></div> <div class="author">Евгений Баратынский</div> <div class="title"><h1>Разуверение</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Не искушай меня без нужды</v><c></c> <v><m></m>Возвратом нежности твоей:</v><c></c> <v><m></m>Разочарованному чужды</v><c></c> <v><m></m>Все обольщенья прежних дней!</v><c></c> <v><m></m>Уж я не верю увереньям,</v><c></c> <v><m></m>Уж я не верую в любовь</v><c></c> <v><m></m>И не могу предаться вновь</v><c></c> <v><m></m>Раз изменившим сновиденьям!</v><c></c> <v><m></m>Слепой тоски моей не множь,</v><c></c> <v><m></m>Не заводи о прежнем слова</v><c></c> <v><m></m>И, друг заботливый, больнова</v><c></c> <v><m></m>В его дремоте не тревожь!</v><c></c> <v><m></m>Я сплю, мне сладко усыпленье;</v><c></c> <v><m></m>Забудь бывалые мечты:</v><c></c> <v><m></m>В душе моей одно волненье,</v><c></c> <v><m></m>А не любовь пробудишь ты.</v><c></c></z> </pmm></pms></div>
4291
Не ослеплен я музою моею: Красавицей ее не назовут, И юноши, узрев ее, за нею Влюбленною толпой не побегут. Приманивать изысканным убором, Игрою глаз, блестящим разговором Ни склонности у ней, ни дара нет; Но поражен бывает мельком свет Ее лица необщим выраженьем, Ее речей спокойной простотой; И он скорей, чем едким осужденьем, Ее почтит небрежной похвалой. Не ослеплен я музою моею: Красавицей ее не назовут, И юноши, узрев ее, за нею Влюбленною толпой не побегут. Приманивать изысканным убором, Игрою глаз, блестящим разговором Ни склонности у ней, ни дара нет; Но поражен бывает мельком свет Ее лица необщим выраженьем, Ее речей спокойной простотой; И он скорей, чем едким осужденьем, Ее почтит небрежной похвалой.
Е. А. Баратынский
⟨Муза⟩ («Не ослеплен я музою моею...»)
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/baratynsky/index.html">Е. А. Баратынский</a>. <a href="/text/4291/index.html">⟨Муза⟩ («Не ослеплен я музою моею...»)</a></div> <div class="author">Евгений Баратынский</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Не ослеплен я музою моею:</v><c></c> <v><m></m>Красавицей ее не назовут,</v><c></c> <v><m></m>И юноши, узрев ее, за нею</v><c></c> <v><m></m>Влюбленною толпой не побегут.</v><c></c> <v><m></m>Приманивать изысканным убором,</v><c></c> <v><m></m>Игрою глаз, блестящим разговором</v><c></c> <v><m></m>Ни склонности у ней, ни дара нет;</v><c></c> <v><m></m>Но поражен бывает мельком свет</v><c></c> <v><m></m>Ее лица необщим выраженьем,</v><c></c> <v><m></m>Ее речей спокойной простотой;</v><c></c> <v><m></m>И он скорей, чем едким осужденьем,</v><c></c> <v><m></m>Ее почтит небрежной похвалой.</v><c></c></z> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/baratynsky/index.html">Е. А. Баратынский</a>. <a href="/text/4291/index.html">⟨Муза⟩ («Не ослеплен я музою моею...»)</a></div> <div class="author">Евгений Баратынский</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Не ослеплен я музою моею:</v><c></c> <v><m></m>Красавицей ее не назовут,</v><c></c> <v><m></m>И юноши, узрев ее, за нею</v><c></c> <v><m></m>Влюбленною толпой не побегут.</v><c></c> <v><m></m>Приманивать изысканным убором,</v><c></c> <v><m></m>Игрою глаз, блестящим разговором</v><c></c> <v><m></m>Ни склонности у ней, ни дара нет;</v><c></c> <v><m></m>Но поражен бывает мельком свет</v><c></c> <v><m></m>Ее лица необщим выраженьем,</v><c></c> <v><m></m>Ее речей спокойной простотой;</v><c></c> <v><m></m>И он скорей, чем едким осужденьем,</v><c></c> <v><m></m>Ее почтит небрежной похвалой.</v><c></c></z> </pmm></pms></div>
4257
I Странные и маловероятные события, о которых сейчас будет рассказано, произошли в начале нынешнего столетия в жизни одного молодого человека, ничем не замечательного, кроме разве своей скромности, доброты и полнейшей неизвестности миру. Звали его Иван Степанович Цвет. Служил он маленьким чиновником в Сиротском суде, даже, говоря точнее, и не чиновником, а только канцелярским служителем, потому что еще не выслужил первого громкого чина коллежского регистратора и получал тридцать семь рублей двадцать четыре с половиной копейки в месяц. Конечно, трудно было бы сводить концы с концами при таком ничтожном жалованье, но милостивая судьба благоволила к Цвету, должно быть за его душевную простоту. У него был малюсенький, но чистенький, свежий и приятный голосок, так себе, карманный голосишко, тенорок-брелок, — сокровище не бог весть какой важности, но все-таки благодаря ему Цвет пел в церковном хоре своего богатого прихода, заменяя иногда солистов, а это вместе с разными певческими халтурами, вроде свадеб, молебнов, похорон, панихид и прочего, увеличивало более чем вдвое его скудный казенный заработок. Кроме того, он с удивительным мастерством и вкусом вырезал и клеил из бумаги, фольги, позументов и обрезков атласа и шелка очень изящные бонбоньерки для кондитерских, блестящие котильонные ордена и елочные украшения. Это побочное ремесло тоже давало небольшую прибыль, которую Иван Степанович аккуратно высылал в город Кинешму своей матушке, вдове брандмейстера, тихо доживавшей старушечий век на нищенской пенсии в крошечном собственном домишке, вместе с двумя дочерьми, перезрелыми и весьма некрасивыми девицами. Жил Цвет мирно и уютно, вот уже шестой год подряд, все в одной и той же комнате, в мансарде над пятым этажом. Потолком ему служил наклонный и трехгранный скат крыши, отчего вся комнатка имела форму гроба; зимой бывало в ней холодно, а летом чрезвычайно жарко. Зато за окном был довольно широкий внешний выступ, на котором Цвет по весне выгонял в лучинных коробках настурцию, резеду, лакфиоль, петунью и душистый горошек. Зимою же на внутреннем подоконнике шарашились колючие бородавчатые кактусы и степенно благоухала герань. Между тюлевыми занавесками, подхваченными синими бантами, висела клетка с породистым голосистым кенарем, который погожими днями, купаясь в солнечном свете и фарфоровом корытце, распевал пронзительно и самозабвенно. У кровати стояли дешевенькие ширмочки с китайским рисунком, а в красном углу, обрамленное шитым старинным костромским полотенцем, утверждено было божие милосердие, образ богородицы-троеручицы, и перед ним под праздники сонно и сладостно теплилась розовая граненая лампадка. И все любили Ивана Степановича. Квартирная хозяйка — за порядочное, в пример иным прочим, буйным и скоропреходящим жильцам, поведение, товарищи — за открытый приветливый характер, за всегдашнюю готовность услужить работой и денежной ссудой или заменить на дежурстве товарища, увлекаемого любовным свиданием; начальство — за трезвость, прекрасный почерк и точность по службе. Своим канареечным прозябанием сам Цвет был весьма доволен и никогда не испытывал судьбу чрезмерными вожделениями. Хотелось ему, правда, и круто хотелось — получить заветный первый чин и надеть в одно счастливое утро великолепную фуражку с темно-зеленым бархатным околышем, с зерцалом и с широкой тульей, франтовато притиснутой с обоих боков. И экзамен был им на этот предмет сдан, только далеко не блестяще, особенно по географии и истории, и потому мечты носились пока в густом розовом тумане. Давно заказанная фуражка покоилась в картонке, в нижнем ящике комода. Иногда, придя из присутствия, Цвет извлекал ее на свет божий, приглаживал бархат рукавом и сдувал с сукна невидимые пылинки. Он не курил, не пил, не был ни картежником, ни волокитой. Позволял себе только разумные и дешевые удовольствия: по субботам, после всенощной, — жаркую баню с долгим любовным пареньем на полке, а в воскресение утром — кофе с топлеными сливками и с шафранным кренделем. Изредка совершал он прогулки на вербы, на троицкое катанье, на балаганы, на ледоход и на Иордань и раз в год ходил в театр на какую-нибудь сильную, патриотическую пьесу, где было побольше действий, а также слез, криков и порохового дыма. Была у него одна невинная страстишка, а пожалуй, даже призвание — разгадывать в журналах и газетах всевозможные ребусы, шарады, арифмографы, криптограммы и прочую путаную белиберду. В этой пустяковой области Цвет отличался несомненным, выдающимся, исключительным талантом, и много было случаев, что он для своих товарищей и знакомых, выписывающих недорогие еженедельные изданьица, разгадывал шутя сложные премированные задачи. Высоким мастером был он также в чтении всевозможных секретных шифров, и об этом странном даровании Ивана Степановича наша правдивая, хотя и неправдоподобная повесть рассказывает не случайно, а с нарочитым подчеркиванием, которое станет ясным в дальнейшем изложении. Изредка, в праздничные дни, под вечерок, заходил Цвет — и то по особо настойчивым приглашениям — в один трактирный низок под названием «Белые лебеди». Там иногда собирались почтамтские, консисторские, благочинские и сиротские чиновники, а также семинаристы и кое-кто из соборных певчих — голосистая, хорошо сладившаяся, опытная в хоровом пении компания. Толстый и суровый хозяин, господин Нагурный, страстный обожатель умилительных церковных песнопений, охотно отводил на эти случаи просторный «банкетный» кабинет. Пелись старинные русские песни, кое-что из малорусского репертуара, особенно из «Запорожца за Дунаем», но чаще — церковное, строгого стиля, вроде «Чертог твой вижду», «Егда славнии ученицы», или из бахметьевского обихода греческие распевы. Регентовал обычно великий знаток Среброструнов от Знамения, а октаву держал сам знаменитый и препрославленный Сугробов, бродячий октавист, горький пьяница и сверхъестественной глубины бас. Хозяину Нагурному петь раз навсегда было строго запрещено, вследствие полного отсутствия голоса и слуха. Он только дирижировал головой, делал то скорбное, то строгое, то восторженное лицо, закатывал глаза, хлюпал носом и — старый потертый крокодил — плакал настоящими, в орех величиною, слезами. И часто, разнежившись, ставил выпивку и закуску. На этих любительских концертах Иван Степанович, случалось, не мог отказаться от стакана-другого пива, от рюмочки сантуринского или кагора. Но приятнее ему было все-таки скромно угостить хорошего знакомого, чаще всего — волосатого и звероподобного октависта Сугробова, к которому он питал те же почтительные, боязливые, наивные и влюбленные чувства, какие испытывает порою пылкий десятилетний мальчуган перед пожарным трубником в сияющей медной каске. I Странные и маловероятные события, о которых сейчас будет рассказано, произошли в начале нынешнего столетия в жизни одного молодого человека, ничем не замечательного, кроме разве своей скромности, доброты и полнейшей неизвестности миру. Звали его Иван Степанович Цвет. Служил он маленьким чиновником в Сиротском суде, даже, говоря точнее, и не чиновником, а только канцелярским служителем, потому что еще не выслужил первого громкого чина коллежского регистратора и получал тридцать семь рублей двадцать четыре с половиной копейки в месяц. Конечно, трудно было бы сводить концы с концами при таком ничтожном жалованье, но милостивая судьба благоволила к Цвету, должно быть за его душевную простоту. У него был малюсенький, но чистенький, свежий и приятный голосок, так себе, карманный голосишко, тенорок-брелок, — сокровище не бог весть какой важности, но все-таки благодаря ему Цвет пел в церковном хоре своего богатого прихода, заменяя иногда солистов, а это вместе с разными певческими халтурами, вроде свадеб, молебнов, похорон, панихид и прочего, увеличивало более чем вдвое его скудный казенный заработок. Кроме того, он с удивительным мастерством и вкусом вырезал и клеил из бумаги, фольги, позументов и обрезков атласа и шелка очень изящные бонбоньерки для кондитерских, блестящие котильонные ордена и елочные украшения. Это побочное ремесло тоже давало небольшую прибыль, которую Иван Степанович аккуратно высылал в город Кинешму своей матушке, вдове брандмейстера, тихо доживавшей старушечий век на нищенской пенсии в крошечном собственном домишке, вместе с двумя дочерьми, перезрелыми и весьма некрасивыми девицами. Жил Цвет мирно и уютно, вот уже шестой год подряд, все в одной и той же комнате, в мансарде над пятым этажом. Потолком ему служил наклонный и трехгранный скат крыши, отчего вся комнатка имела форму гроба; зимой бывало в ней холодно, а летом чрезвычайно жарко. Зато за окном был довольно широкий внешний выступ, на котором Цвет по весне выгонял в лучинных коробках настурцию, резеду, лакфиоль, петунью и душистый горошек. Зимою же на внутреннем подоконнике шарашились колючие бородавчатые кактусы и степенно благоухала герань. Между тюлевыми занавесками, подхваченными синими бантами, висела клетка с породистым голосистым кенарем, который погожими днями, купаясь в солнечном свете и фарфоровом корытце, распевал пронзительно и самозабвенно. У кровати стояли дешевенькие ширмочки с китайским рисунком, а в красном углу, обрамленное шитым старинным костромским полотенцем, утверждено было божие милосердие, образ богородицы-троеручицы, и перед ним под праздники сонно и сладостно теплилась розовая граненая лампадка. И все любили Ивана Степановича. Квартирная хозяйка — за порядочное, в пример иным прочим, буйным и скоропреходящим жильцам, поведение, товарищи — за открытый приветливый характер, за всегдашнюю готовность услужить работой и денежной ссудой или заменить на дежурстве товарища, увлекаемого любовным свиданием; начальство — за трезвость, прекрасный почерк и точность по службе. Своим канареечным прозябанием сам Цвет был весьма доволен и никогда не испытывал судьбу чрезмерными вожделениями. Хотелось ему, правда, и круто хотелось — получить заветный первый чин и надеть в одно счастливое утро великолепную фуражку с темно-зеленым бархатным околышем, с зерцалом и с широкой тульей, франтовато притиснутой с обоих боков. И экзамен был им на этот предмет сдан, только далеко не блестяще, особенно по географии и истории, и потому мечты носились пока в густом розовом тумане. Давно заказанная фуражка покоилась в картонке, в нижнем ящике комода. Иногда, придя из присутствия, Цвет извлекал ее на свет божий, приглаживал бархат рукавом и сдувал с сукна невидимые пылинки. Он не курил, не пил, не был ни картежником, ни волокитой. Позволял себе только разумные и дешевые удовольствия: по субботам, после всенощной, — жаркую баню с долгим любовным пареньем на полке, а в воскресение утром — кофе с топлеными сливками и с шафранным кренделем. Изредка совершал он прогулки на вербы, на троицкое катанье, на балаганы, на ледоход и на Иордань и раз в год ходил в театр на какую-нибудь сильную, патриотическую пьесу, где было побольше действий, а также слез, криков и порохового дыма. Была у него одна невинная страстишка, а пожалуй, даже призвание — разгадывать в журналах и газетах всевозможные ребусы, шарады, арифмографы, криптограммы и прочую путаную белиберду. В этой пустяковой области Цвет отличался несомненным, выдающимся, исключительным талантом, и много было случаев, что он для своих товарищей и знакомых, выписывающих недорогие еженедельные изданьица, разгадывал шутя сложные премированные задачи. Высоким мастером был он также в чтении всевозможных секретных шифров, и об этом странном даровании Ивана Степановича наша правдивая, хотя и неправдоподобная повесть рассказывает не случайно, а с нарочитым подчеркиванием, которое станет ясным в дальнейшем изложении. Изредка, в праздничные дни, под вечерок, заходил Цвет — и то по особо настойчивым приглашениям — в один трактирный низок под названием «Белые лебеди». Там иногда собирались почтамтские, консисторские, благочинские и сиротские чиновники, а также семинаристы и кое-кто из соборных певчих — голосистая, хорошо сладившаяся, опытная в хоровом пении компания. Толстый и суровый хозяин, господин Нагурный, страстный обожатель умилительных церковных песнопений, охотно отводил на эти случаи просторный «банкетный» кабинет. Пелись старинные русские песни, кое-что из малорусского репертуара, особенно из «Запорожца за Дунаем», но чаще — церковное, строгого стиля, вроде «Чертог твой вижду», «Егда славнии ученицы», или из бахметьевского обихода греческие распевы. Регентовал обычно великий знаток Среброструнов от Знамения, а октаву держал сам знаменитый и препрославленный Сугробов, бродячий октавист, горький пьяница и сверхъестественной глубины бас. Хозяину Нагурному петь раз навсегда было строго запрещено, вследствие полного отсутствия голоса и слуха. Он только дирижировал головой, делал то скорбное, то строгое, то восторженное лицо, закатывал глаза, хлюпал носом и — старый потертый крокодил — плакал настоящими, в орех величиною, слезами. И часто, разнежившись, ставил выпивку и закуску. На этих любительских концертах Иван Степанович, случалось, не мог отказаться от стакана-другого пива, от рюмочки сантуринского или кагора. Но приятнее ему было все-таки скромно угостить хорошего знакомого, чаще всего — волосатого и звероподобного октависта Сугробова, к которому он питал те же почтительные, боязливые, наивные и влюбленные чувства, какие испытывает порою пылкий десятилетний мальчуган перед пожарным трубником в сияющей медной каске. II Двадцать шестое апреля пришлось как раз в воскресенье, в храмовой праздник прихода, где пел Иван Степанович. Кроме обычной обедни, была еще отслужена заупокойная литургия, заказанная вдовой именитого купца Солодова, по случаю мужниных сороковин. Певчие, старавшиеся вовсю, были награждены расплакавшеюся купчихой с неслыханной щедростью (поговаривали, что покойный сильно поколачивал в хмелю свою супругу и что еще при жизни мужа она утешалась с красавцем, старшим приказчиком). После литургии пропели панихиду на дому, а к поминальному обильному столу, вместе с духовенством и нарочито приглашенным соборным протодьяконом, был позван и церковный хор. День закончился в «Белых лебедях» настоящим разливанным морем, и как-то само собой случилось, что Цвет, всегда умеренный и не любивший вина, выпил гораздо более того, что ему было допущено привычкой и натурой. Но от этого он вовсе не потерял своих милых и теплых внутренних свойств, а наоборот, забыв о всегдашней застенчивости и слегка распахнувшись душой, стал еще добрее и привлекательнее. С нежной предупредительностью подливал он пиво в стаканы то октависту Сугробову, то огромному протодьякону Картагенову, которого без особых усилий компания затащила в ресторанный подвальчик. Восторженно слушал он, как эти две городские знаменитости, оба красные, потные, мохнатые, с напружившимися жилами на шеях, переговаривались через стол рокочущими густыми голосами, заставлявшими тяжело и гулко колебаться весь воздух в низкой и просторной комнате. Обнимал он также и многократно целовал жеманного, курчавого и толстого Среброструнова, уверял, что место ему по его великим талантам быть не регентом в маленьком губернском городе, а по крайней мере управлять придворной капеллой или московским синодальным хором, и клятвенно обещался подарить к именинам Среброструнова золотой камертон с надписью и к нему — замечательный футляр из красного сафьяна, собственноручной работы. В этот вечер пели мало и не по-всегдашнему стройно: сказались усталость и купеческое широкое хлебосольство. Но говорили много, громко, возбужденно и все разом. Высокие носовые и горловые ноты теноровых голосов плыли и дрожали на фоне струнного басового гудения, точно сверкающая рябь солнечного заката на глубокой полосе спокойной, широкой реки. И Цвету мгновеньями казалось, что он сам среди пестрого говора, в синих облаках табачного дыма, пронизанного мутными пятнами огней, тихо плывет куда-то в темную даль, испытывая сладкое, сонное, раздражающее головокружение, какую-то приятную, лазурную, с алыми пятнами, одурь. Порою отдельные куски разговора вставали перед ним с необыкновенной, преувеличенной яркой ясностью. — Я и не скрываю. Чего мне скрывать? — говорил смуглый, угреватый и мрачный баритон Карпенко. — Есть у меня один выигрышный билет. Первого мая ему розыгрыш. Хоть он и заложенный, а все-таки я его сколотил на мои кровные труды, и никому до этого нет никакого дела. Вот назло выиграю первого мая двести тысяч и брошу к чертовой матери и хор и службу. И заживу паном. Положу деньги под закладную дома из десяти процентов. Проценты буду проживать, а капитал не трону. Двадцать тысяч в год. Буду обедать у Смульского, а за обедом портвейн пить по два с полтиной бутылка. Попробуйте-ка у меня тогда занять денег. А н-ни копейки, ни грошика. Н-никому! Зась! — Го-го-го! — загрохотал оглушительно Карагенов. — Я раз выиграл на билет пятьсот рублей. — Как это так, отец дьякон? На билет от конки? — Ничуть не бывало. Взаправду. Мой батька, как вам, может быть, известно, был, вроде меня, соборным протодьяконом, но только не здесь, а в Москве. И голосом он обладал ужасающим, вроде царя-колокола или самолетского парохода. Что я перед ним? Моз-гляк! — рявкнул Картагенов, и от его возгласа заколебались огненные языки в лампах. — Однажды ему за свадебного апостола купцы подарили шесть выигрышных билетов. Тогда они еще по сту с небольшим ходили. Вот он, значит, все эти билеты перетасовал и роздал, как карты, не глядя, и потом на каждом надписал имена: свое, маменькино и нас четверых: мое, двух братьев и сестренкино. И засунул за образа. Однако не застраховал. Побоялся искушения. Сказано в писании: «Не надейтеся ни на князи, ни на сыны человеческие». И положил он между нами всеми такой нерушимый уговор: если кто выиграет пятьсот рублей, тому выигрыш идет целиком; малолеткам — ко дню их совершеннолетия. А на руки — немедленная единовременная премия, в пропорции возраста. Мне, например, было высчитано рубль сорок копеек. Если же на чей билет падет больше, то все деньги делятся между участниками и хранятся по уговору, хотя счастливцу все-таки выдается увеселительный наградной куш. За тысячу — три рубля, за пять тысяч — десять и так далее, с благоразумным уменьшением процентов. За двести же тысяч — пятьдесят целковых, по тогдашнему времени — целый корабль с мачтами и еще груженный золотом. Пришло первое мая. Отец нарочно купил газету, надел очки и смотрит. Глядь — готово. Мой номер. Цифра в цифру. Так и напечатано: вышел в тираж погашения нумер такой-то, серия такая-то. Что такое за штука тираж — никому не было тогда известно: ни отцу, ни знакомым.. Но, посоветовавшись с кое-какими ближними мудрецами, так и порешили, что, должно быть, слово это означает тоже выигрыш, а может быть, — почем знать? — и в удвоенном размере. Батька по этому поводу совершил обильное возлияние, а мне на радостях было выдадено в задаток рубль и сорок копеек. Устроил я в тот же день Валтасарово пиршество. Купил на улице полный бочонок грушевого квасу и весь лоток моченых груш. Угостился с приятелями квантум сатис , даже до полного расстройства стомаха . Наутро батька попер с газетным листом на Ильинку к менялам, справиться, где и как получить выигранные деньги. Ему там и объяснили все его невежество. «Плакали, мол, отец дьякон, твои сто рубликов, а билет ты можешь оправить в рамку и повесить у себя в кабинете, как вечную память твоей глупости». Обиделся он самым свирепым образом. Вернулся домой, точно грозовая туча. И прямо ко мне: «Скидывай портки!» — «За что, папенька?» — «А за то, за самое. Не обжорствуй мочеными грушами, в них бо есть блуд!» И такую прописал мне ижицу ниже спины, что и до сих пор вспомнить щекотно. А остальные пять билетов в тот же день продал. «Не хочу, — сказал, — потворствовать мошенническим аферам». Вот и все. — Маловато, — заметил кто-то иронически. — А что же? — возразил другой. — Хоть день, хоть час, а все-таки счастье. Разные там мечты, надежды, планы... Все на минуту как-то задумчиво умолкли. Первым заговорил Среброструнов: — Если бы мне двести тысяч, я объездил бы Россию, все города и захолустья, и набрал бы самый замечательный в мире хор. И пел бы я с ним в Москве. А потом стал бы концертировать по Европе. Везде: в Париже, в Лондоне, в Риме, в Берлине. И приобрел бы я всесветную славу. А Сугробова кормил бы сырым мясом и показывал в клетке за особую плату. Потому что за границей таких зверей еще не видывано. — Ве-ерно, — протянул протодьякон низким, мягким и густым басом. — Да-а, — подтвердил Сугробов на кварту ниже. — А я бы, — заговорил он с оживлением, — я бы сто пятьдесят этак тысяч отдал жене и сказал бы: «Вот тебе отступное. Живи себе как хочешь, пой, играй, пляши, а я — до свидания. Попилили меня десять лет, попили моей крови, пора и честь знать». И ушел бы я на волю. Засим тридцать тысяч отделю в общий великий вселенский пропой, а на остальное куплю хату, на манер собачьей конуры, но с садом и огородом. И буду возрощать плоды и ягоды. И кор-не-пло-ды... — закончил он в нижнее контр-ля. Многие засмеялись. Им было давно известно, в каком рабском подчинении держала этого могучего, черноземного, стихийного человека его жена — маленькая, тощая, языкатая женщина, ходячая злая скороговорка, первая ругательница на всем Житнем базаре. И сразу весь банкетный кабинет закипел общим горячим разговором. Как это часто бывает, соблазнительная тема о всевластности денег волшебно притянула и зажгла неутолимым волнением этих бедняков, неудачников и скрытых честолюбцев, людей с расшатанной волей, с неудовлетворенным аппетитом к жизни, с затаенной обидой на жестокую судьбу. И тут сказалась, точно вывернувшись наизнанку, истинная, потаенная буднями натура каждого. Мечтали вслух о вине, картах, вкусной еде, о роскошной бархатной мебели, о далеких путешествиях в экзотические страны, о шикарных костюмах и перстнях, о собственных лошадях и громадных собаках, о великосветской жизни в обществе графов и баронов, о театре и цирке, об интрижке со знаменитой певицей или укротительницей зверей, о сладком ничегонеделании, с возможностью спать сколько угодно часов в сутки, о лакеях во фраках и, главное, о женщинах, о целом гареме из женщин, о женщинах всех цветов, ростов, сложений, темпераментов и национальностей. Пожилой консисторский чиновник Световидов, умный, желчный и грубый человек, сказал ядовито: — Ни у кого из вас нет человеческого воображения, милые гориллы. Жизнь можно сделать прекрасной при самых маленьких условиях. Надо иметь только вон там, вверху над собой, маленькую точку. Самую маленькую, но возвышенную. И к ней идти с теплой верою. А у вас идеалы свиней, павианов, людоедов и беглых каторжников. Двести тысяч — дальше не идут ваши мечтания. Но, во-первых, у вас у всех в общей сложности имеется наличного капитала один дырявый пятиалтынный. Во-вторых, ни у кого из вас не хватит выдержки сэкономить хотя бы сто рублей на покупку выигрышного билета. Карпенко, наверно, приобрел свой билет, зарезав родную тетку во время сна. И когда он выиграет двести тысяч, то как раз в тот же день его гнусное преступление раскроется и его, раба божьего, повлекут в тюрьму. А в-третьих, даже и с билетом в кармане вероятность первого выигрыша равна одному шансу на десять миллионов, то есть почти нулю или бесконечно малой дроби. Стало быть, все, что вы говорите сию минуту, — одно суесловие, раздражение пленной и жалкой мысли. Двести тысяч! Что за скудость фантазии! — Ему бы миллион, — сказал чей-то недружелюбный голос в конце стола. — Известно, консистория — место хлебное, а глаза у нее завидущие. — А что же? — спокойно возразил Световидов, даже не обернувшись. — Мечтать о несбыточном, так мечтать пошире. Миллионов десять — это, скажем, недурно. Можно прожить умно, полезно и со вкусом. Но почему бы вдруг не сделаться, по мановению волшебного жезла, например, царем? Но и тогда ваши телячьи головы ничего острого не вообразят. Знаете, есть побасенка. Русского рязанского мужичка спросили: «Что бы ты, Митенька, делал, если бы был царем?» — «А я бы, говорит, сидел целый день у ворот на завалинке и лузгал бы семечки. А как кто мимо идет — в морду. Как мимо — так в морду». Ваша готтентотская фантазия не намного дальше хватает. Явись хоть сейчас к вам, к любому, дьявол и скажи: «Вот, мол, готовая запродажная запись по всей форме на твою душу. Подпишись своей кровью, и я в течение стольких-то лет буду твердо и верно исполнять в одно мгновение каждую твою прихоть». Что каждый из вас продал бы свою душу с величайшим удовольствием, это несомненно. Но ничего бы вы не придумали оригинального, или грандиозного, или веселого, или смелого. Ничего, кроме бабы, жранья, питья и мягкой перины. И когда дьявол придет за вашей крошечной душонкой, он застанет ее охваченной смертельной скукой и самой подлой трусостью. Световидов замолчал, и никто не возразил ему. Слова его были подобны ледяному компрессу на пылающую голову. Только кто-то, скрытый в синем табачном дыму, спросил из угла, обращаясь к Цвету: — Эй ты, Иоанне Цветоносный. А ты бы что бы? А? — Я? — встрепенулся Цвет. Он блаженными, блестящими глазами уставился на лампу, и тотчас же от ее огня отделился другой огонь и легко поплыл вправо и вверх. — Я бы? Мне ничего не надобно. Вот хоть бы теперь... светло, уютно... компания милых, хороших товарищей... дружная беседа... — Цвет радостно улыбнулся соседям по столу. — Я хотел, чтобы был большой сад... и в нем много прекрасных цветов. И многое множество всяких птиц, какие только есть на свете, и зверей... И чтобы все ручные и ласковые. И чтобы мы с вами все там жили... в простоте, дружбе и веселости... Никто бы не ссорился... Детей чтобы был полон весь сад... и чтобы все мы очень хорошо пели... И труд был бы наслаждением... И там ручейки разные... рыба пускай по звонку приплывает... — Словом — рай! — прервал его Световидов. А протодьякон, сидевший рядом, обнял Цвета, крепко притиснул к своей исполинской груди и одним сердечным поцелуем обмусолил его нос, губы, щеки и подбородок. И взревел ему в самое ухо: — Ваня! Друг! Ангелоподобный! Но в эту минуту появился хозяин трактира с третьим и последним напоминанием: «Во всем ресторане огни уже потушены. Пора расходиться. А то от полиции выйдут неприятности». Стали расходиться. Цвет возвращался домой в самом чудесном настроении духа. С нежным чувством глядел он, как на небе среди клубистых, распушенных облаков стремительно катился ребром серебряный круг луны, пролагая себе золотисто-оранжевый путь. И пел он на какой-то необычайно-прекрасный собственный мотив собственные же слова акафиста всемирной красоте: «Земли славное благоутробие и благоухание и небеси глубино торжественная, людие веселием играша воспевающе...» Взбирался он к себе на чердак очень долго, балансируя между стеной и перилами. По привычке бесшумно отпер наружную дверь, аккуратно разделся и лег в постель, поставив возле себя на стуле зажженную свечу. Взял было утреннюю недочитанную газету. Но буквы сливались в мутные полосы, а полосы эти принимали вращательное движение. Наконец веки, отяжелев, сомкнулись, и сознание Цвета окунулось в бездонную темноту и в молчание. Вдоволь (от лат. Quantum satis). Желудка (от греч. stomachos). III — Извиняюсь за беспокойство, — сказал осторожно чей-то голос. Цвет испуганно открыл глаза и быстро присел на кровати. Был уже полный день. Кенарь оглушительно заливался в своей клетке. В пыльном, золотом солнечном столбе, лившемся косо из окна, стоял, слегка согнувшись в полупоклоне и держа цилиндр на отлете, неизвестный господин в черном поношенном, старинного покроя, сюртуке. На руках у него были черные перчатки, на груди — огненно-красный галстук, под мышкой — древний помятый, порыжевший портфель, а в ногах у него на полу лежал небольшой новый ручной саквояж желтой английской кожи. Странно знакомым показалось Цвету с первого взгляда узкое и длинное лицо посетителя: этот ровный пробор посредине черной, седеющей на висках головы, с полукруглыми расчесами вверх, в виде приподнятых концов бабочкиных крыльев или маленьких рожек, этот большой, тонкий, слегка крючковатый нос с нервными козлиными ноздрями; бледные, насмешливо изогнутые губы под наглыми воинственными усами; острая длинная французская бородка. Но более всего напоминали какой-то давнишний, полузабытый образ — брови незнакомца, подымавшиеся от переносья круто вкось прямыми, темными, мрачными чертами. Глаза же у него были почти бесцветны или, скорее, в слабой степени напоминали выцветшую на солнце бирюзу, что очень резко, холодно и неприятно противоречило всему энергичному, умному, смуглому лицу. — Я стучал два раза, — продолжал любезно, слегка скрипучим голосом незнакомец. — Никто не отзывается. Тогда решил нажать ручку. Вижу, не заперто. Удивительная беспечность. Обокрасть вас — самое нехитрое дело. Знаете, есть такие специалисты воры, которые только тем и занимаются, что ходят по квартирам «на доброе утро». Я бы, конечно, не осмелился тревожить вас так рано. — Он извлек из жилетного кармана древние часы, луковицей, с брелоком на волосяном шнуре, в виде Адамовой головы, и посмотрел на них. — Теперь три минуты одиннадцатого. И если бы не крайне важное и неотложное дело... Да нет, вы не волнуйтесь так, — заметил он, увидя на лице Цвета испуг и торопливость. — На службу вам сегодня, пожалуй, и вовсе не придется идти... — Ах, это ужасно неприятно, — конфузливо сказал Цвет. — Вы меня застали неодетым, погодите немного. Я только приведу себя в порядок и сию минуту буду к вашим услугам. Он обул туфли, накинул на себя пальто и выбежал в кухню, где быстро умылся, оделся и заказал самовар. Через очень короткое время он вернулся к своему гостю освеженный, хотя с красными и тяжелыми от вчерашнего кутежа веками. Извинившись за беспорядок в комнате, он присел против незнакомца и сказал: — Теперь я готов. Сейчас нам принесут чай. Чем обязан чести... — Сначала позвольте рекомендоваться. — Посетитель протянул визитную карточку. — Я — ходатай по делам. Зовут меня Мефодий Исаевич Тоффель. «Странно. И фамилия как будто бы знакомая», — подумал Цвет. Он слегка наклонил голову и с недоумением в глазах пробормотал: — Очень приятно... Но я... — Один момент... Простите, что перебиваю вас. Вашего покойного батюшку звали, если не ошибаюсь, Степаном Николаевичем. Не так ли? — Совершенно точно. — Хорошо. Значит, старшего его братца, тоже ныне покойного, имя-отчество было Аполлон Николаевич? Верно? — Верно. Но мне лично не приходилось ни разу в жизни видеть его. Я только изредка слышал о нем кое-что по семейным воспоминаниям родителей. Но это было уже очень давно... Так, какие-то мелочи... и мне очень совестно, что я, кажется, совсем забыл их. — Это вовсе и не важно. Пара пустяков, — небрежно махнул рукой ходатай и тотчас же, раскрыв свой потертый портфель, вытащил из него с ловкостью фокусника и выкинул на стол одну за другой несколько бумаг разного формата. — Для нас самое главное в нашем деле то, что ваш почтенный дядюшка был при жизни большим оригиналом, то есть мизантропом, нелюдимом и даже, говорят, алхимиком. Словом — что называется — чудаком. — Да, я что-то слышал в этом роде. Но помню это смутно, точно сквозь сон. Наша семья вообще не поддерживала с ним никаких связей. Утеряли их. Впрочем, без всякой ссоры. — Так. Теперь ближе к делу. Десять лет тому назад ваш дядюшка волею судьбы покинул земную юдоль. Для вас это событие, очевидно, не имело никакого существенного значения, кроме вполне естественного сознания горестной утраты. А между тем после Аполлона Николаевича осталось небольшое наследство, состоящее из нескольких сот десятин недвижимости в Черниговской губернии: земля, лесок и довольно значительная усадьба со старым барским домом. Лет восемь это имущество считалось бесхозяйным, почти вымороченным. А так как я специально занимаюсь розысками по таким, неведомо кому принадлежащим имуществам, то, узнав случайно про Червоное, я и пошел по обратным жизненным следам вашего покойного дядюшки. Положение мое было довольно тяжелое. Завещания нет, законные наследники не объявляются. Соседи по имению знакомства с Аполлоном Николаевичем не вели, видели его только издали и подозревали, что он был или масон, или изобретатель, или анархист — какое ему дело до завещания? Крестьяне же все убеждены, что он занимался чародейством и, пожалуй, даже продал душу дьяволу. Но путем разных намеков и умозаключений я стал медленно пробираться по этапам жизни вашего дядюшки и вот, наконец, в Витебске, в полусгоревшем архиве нотариуса, набрел на подлинное, хотя и очень старинное завещание, по которому земля и усадьба, с постройками и со всем живым и неживым инвентарем, должны перейти к старшему в роде. По наведенным справкам, этим старшим в роде являетесь вы, глубокоуважаемый Иван Степанович, с чем я и имею честь вас искренно поздравить. Тоффель, сидя, поклонился. Цвет покраснел и протянул ему руку. Пожатие руки, обтянутой в черную перчатку, было твердо и сухо. — И чтобы не быть голословным, — продолжал Тоффель, — позвольте предоставить вам все документы, ясно доказывающие ваши права. Вот завещание. Вот ввод во владение... Наследственные и иные пошлины. Вот расписка в получении поземельных и прочих налогов, с прибавкой пеней за истекшие годы. Вот тра-та-та, тра-та, — забарабанил ходатай казенными словами и пестрыми дробными цифрами. Говоря таким образом, он с прежней привычной ловкостью быстро подсовывал Цвету одну за другой бумаги, четко написанные и набранные на машинке, отмеченные круглыми печатями, чернильными и сургучными, и украшенные мудреными завитушками подписей и росчерков. «Как его звать? — подумал Цвет и поглядел на карточку, потом на Тоффеля. — Удивительно знакомое имя. И где же я, наконец, видел эту странно-памятную, необычайную физиономию?» И он сказал вслух с некоторой робостью: — Но, видите ли, почтенный Мефодий Исаевич. Все это так неожиданно... Я ничего не понимаю в подобных делах. И потом, ведь это так далеко Черниговская губерния... — Стародубский уезд, — подсказал Тоффель. — Вот видите. Я положительно теряюсь и должен поневоле просить ваших указаний... Кроме того, ваши любезные хлопоты... Вы уж будьте добры сами назначить сумму вознаграждения. Тоффель дружелюбно рассмеялся и слегка, очень вежливо, притронулся к коленке Цвета. — Гонорар — второстепенный вопрос. Не обидим друг друга. Я наводил о вас справки. Простите, мы, деловые люди, не можем иначе. И повсюду я получил о вас сведения, как о самом порядочном, честном человеке, как о настоящем джентльмене, к тому же весьма щедрого характера. За себя на этот счет я покоен. Ну, скажем, двадцать, пятнадцать процентов с казенной оценки? Если это вам покажется чрезмерным, я удовольствуюсь десятью. — О нет, пожалуйста, пожалуйста. Пусть будет двадцать. — Признателен, — поклонился Тоффель. — И теперь, раз уже вы сами сделали мне честь просить моего совета, позволяю себе усердно рекомендовать вам: немедленно же, как можно скорее, ехать в Черниговщину и осмотреть имение. Я даже буду настаивать, чтобы вы отправились сегодня же. — Позвольте, но это уже совсем немыслимо. Надо выпросить отпуск.... Необходимо достать денег на дорогу... Собраться... И мало ли еще что? — Пара пустяков, — самодовольно и ласково возразил ходатай. — Во-первых, вот вам ваш отпуск. Я его выхлопотал за вас еще сегодня утром через вашего экзекутора Луку Спиридоновича. К чести его надо сказать, что взял он с меня совсем немного и с готовностью побежал к председателю. Оба они рады вашему счастью, как своему собственному. Вы положительно баловень фортуны. Пожалуйте. — Вы — волшебник, — прошептал изумленно Цвет, рассматривая свой месячный, по семейным надобностям, отпуск, подписанный председателем и скрепленный экзекутором. И даже почерк текста чуть-чуть походил на почерк самого Цвета, хотя Иван Степанович сейчас же подумал, что все каллиграфические рондо схожи одно с другим. — И насчет денег не беспокойтесь. Мой долг — это уж так водится у нас, адвокатов, — ссудить вас заимообразно необходимой суммой, разумеется под самые умеренные проценты. Будьте добры пересчитать. В этой пачке ровно тысяча. Нет, нет, вы уж потрудитесь послюнить пальчики. Деньги счет любят. А вот и расписка, которую я заранее заготовил, чтобы не терять напрасно дорогого времени. Черкните только: «И. Цвет» — и дело в шляпе. Цвет был ошеломлен. — Вы так любезны и предупредительны... что я... что я... право, я не нахожу слов. — Сущий вздор, — фамильярно, но учтиво отстранился ладонью Тоффель. — Пара пустяков. А вот теперь, когда формальности покончены, осмелюсь преподнести вам еще один сюрприз. Из портфеля прежним чудесным способом появились два картонных обрезочка. — Это билет первого класса до станции Горынище, а это — плацкарта на нижнее место. Билеты взяты на сегодня. Поезд отходит ровно в одиннадцать тридцать. Пароконный извозчик дожидается нас у подъезда. Вам, следовательно, остается только положить в карман паспорт и записную книжку, надеть шляпу, взять в руку тросточку и затем: «Andiam, andiam, mio caro...» — пропел очень фальшиво, козлиным голосом Тоффель. — А с вашего разрешения, я пособлю вам уложиться! — Ах, что вы, помилуйте... Ради бога! — смутился Цвет. Лицо Тоффеля сморщилось шутливой, но весьма отвратительной гримасой. — Экий вы щепетильный какой. Но в таком случае не откажите уж принять от меня небольшой дорожный подарочек — вот этот саквояж. Нет, нет, убедительно прошу не отказываться. Я нарочно выбирал эту вещицу для вашего путешествия. Вы меня обидите, не приняв ее. Подумайте, ведь я с вас заработаю немалый куртаж . — Спасибо, — сказал Цвет. — Прелестная вещь. — Он чувствовал себя неловко, точно связанным, точно увлекаемым чужой волей. Минутами неясная тревога омрачала его простое сердце. «Какая изысканная заботливость со стороны этого чужого человека, — думал он, — и как поразительно скоро совершаются все события! Право — точно во сне. Или я и в самом деле сплю? Нет, если бы я спал, то не думал бы, что сплю. И лицо, лицо... Где же я его видел раньше?» — Но как все это необыкновенно, — сказал он из глубины шкафа, где перебирал свои туалетные принадлежности. — Если бы мне вчера кто-нибудь предсказал сегодняшнее утро, я бы ему в глаза рассмеялся. Он медлил, но Тоффель с дружеской настойчивостью, одновременно почтительной и развязной, продолжал погонять его. — Ах, молодой человек, молодой человек... Как мало в вас предприимчивости. Впрочем, и все мы, русские, таковы: с развальцей, да с прохладцей, да с оглядочкой. А драгоценное время бежит, бежит, и никогда ни одна промелькнувшая минута не вернется назад. Ну-c, живо, по-американски, в три приема. Ваши новые ботинки за дверью. Я попросил горничную их вычистить. Вас, может быть, удивляет, что я вас так тороплю? Но, во-первых, я и сам не имею ни секунды свободной. Вот провожу вас, и сейчас же мне надо скакать в уезд, по срочным делам. Волка ноги кормят. Ничего, ничего... Одевайтесь при мне без всякого стеснения. Я — мужчина. А во-вторых, сами посудите, что выйдет хорошего, если вы проканителитесь в городе несколько лишних дней? Ведь теперь уже всем вашим знакомым и множеству незнакомых известно через экзекутора о свалившемся на вашу голову наследстве. О, мне хорошо известна человеческая натура. Начнут клянчить взаймы, потребуют вспрыснуть получку, добрые мамаши взрослых дочерей устроят на вас правильную облаву с загоном. Вы — человек слабый, мягкий, уступчивый, — хороший товарищ. Еще завертитесь, чего доброго, и наделаете долгов. Я знаю такие примеры. А тут еще подвернется какое-нибудь этакое соблазнительное увлечение, вроде красотки из кондитерской, как та, — помните? — полная блондинка за прилавком у Дюмона, первая от окна, с сапфировыми глазками? Право, слушайте вы меня, старого воробья. Я худу не учу. Тем более, что вы с первого взгляда внушили мне самую глубокую, можно сказать отеческую, симпатию. Вы только не обращайте на меня внимания, укладывайтесь, укладывайтесь! А я тем временем передам вам кое-какие нужные сведения. Простыней и подушек, пожалуйста, уж не берите с собой. Все дадут вам в опальном вагоне, а в усадьбе есть много прекрасного, тонкого голландского белья. И сорочек много не надо. Две, три перемены. Возьмите мягкие fantaisie. Немного платков и носков. Прескверная у нас привычка путешествовать с целым караван-сараем. По этой примете всегда за границей узнают русских. Берите только то, что уместится в саквояж. Остальное лишнее. Едете всего на два, на три дня. Ну так слушайте же. Имение, правду говоря, хоть и не заложено, но в страшном забросе. Триста с небольшим десятин. Из них удобной земли полтораста, и ту запахали дружественные поселяне. Владение обставлено сотнями идиотских неудобств. Чересполосица, рядом чиншевые наделы, до сих пор существует не только сервитутное право, но даже в силе какая-то, черт бы ее побрал, «улиточная запись». Нет, совсем серьезно уверяю вас, что есть и такие юридические курьезы! Мое мнение — землю продать. Возиться с ней — это, как говорят поляки, «более змраду, як потехи». Тут не только вы с вашей полной неопытностью, но даже первый выжига, кулак, практик сядет в калошу... Вы выбираете галстуки? Советую вам этот, черный с белыми косыми полосками. Он солиднее... Остается усадьба. Она велика, но мрачна и на сыром месте. Фруктовый сад стар, запущен и выродился без ухода. Инвентаря — никакого. Дом — сплошная рухлядь, гнилая труха. Деревянная, источенная червями двухэтажная постройка времен Александра Первого, с кривыми колоннами и однобоким бельведером. На него дунуть — рассыплется. Стало быть, и усадьбу побоку. Вы только осмотритесь там на месте, а я уж здесь, будьте покойны, приищу вам невредного покупателя. Вряд ли и вещи сколько-нибудь ценные найдутся в доме. Все — хлам. Осталась там небольшая библиотека, но она вас мало заинтересует. Все больше по оккультизму, теософии и черной магии... Ведь вы человек верующий? — Тоффель, не оборачиваясь, кивнул головой назад, на образа. И, должно быть, от этого движения судорога скрутила ему шею, потому что он болезненно сморщился. — И вам, такому свежему, милому, не след, да и будет скучно заниматься сумасбродной ерундой. Вы лучше эту пакость сожгите! А? Право, сожгите. Я говорю из чувства личной, горячей симпатии к вам. Обещаете сжечь? Да? Хорошо? Ну, дайте же, дайте мне слово, прелестный, добрый Иван Степанович. — Даю, даю. Сделайте милость. Господи!.. — Крр... — издал ходатай горлом странный трескучий звук. — Что с вами? — заботливо спросил Цвет. — Ничего, ничего, не беспокойтесь... Немного поперхнулся. Что-то попало в дыхательное. Ну, вы, кажется, готовы? Так едемте же. На вокзале у нас еще хватит времени слегка позавтракать и распить за здоровье нового помещика бутылочку поммери-сек. Нет, уж вы выходите первым. Я за вами. По-румынски. Вот так. Через час этот энергичный, всезнающий, все предвидящий делец услужливо подсаживал Цвета на ступеньки вагона первого класса. В последнюю минуту как-то само собой очутилась в его руках изящная, небольшая плетеная корзиночка. Подавая ее вверх, в руки Цвета, он сказал с приятной улыбкой: — Не откажите принять. Это так... дорожная провизия... Немного икры, рябчики, телятина, масло, яйца и другая хурда-мурда. И парочка красного, мутон-ротшильд. Не поминайте же лихом. Ждите от меня телеграммы... А если будет надобность, телеграфируйте мне сюда, в Бель-вю. До свидания. Не хочу затруднять нелепым торчанием у вагона. Мои комплименты. И галантно поцеловав кончики обтянутых черной перчаткой пальцев, он скрылся в толпе. Пойдем, пойдем, мой дорогой... (итал.) Вознаграждение, комиссионные (от франц. courtage). IV Дорога промелькнула необыкновенно быстро. Ни разу еще в своей жизни не путешествовал Цвет с такими широкими удобствами, и никогда не бежало так незаметно для него время. Попадались ему очень любезные спутники — вежливые, внимательные, разговорчивые без навязчивости. Сладко и глубоко спал Цвет две ночи под плавное укачивание пульмановских рессор, а днем любовался из окна на реки, поля, леса и деревни, проходящие мимо и назад, или основательно и с толком закусывал в светлом нарядном вагоне-ресторане, где на блестящих снежных скатертях раскачивали свои яркие головки цветы, а за столами сидели обычные дамы поездов-экспрессов: все, как на подбор, большие, пышнотелые, роскошно одетые, самоуверенные, с громким смехом и французскими словами, — женщины, пахнувшие крепкими, терпкими духами. Для него они были созданиями с другой планеты и возбуждали в нем любопытство, удивление и стеснительное сознание собственной неловкости. Одно только беспокоило и как-то неприятно, пугающе раздражало Цвета в его праздничном путешествии. Стоило ему только хоть на мгновение возвратиться мыслью к конечной цели поездки, к этому далекому имению, свалившемуся на него точно с неба, как тотчас же перед ним вставал энергичный, лукавый и резкий лик этого удивительного ходатая по делам — Тоффеля, и появлялся он не в зрительной памяти, где-то там, внутри мозга, а показывался въявь, так сказать живьем. Он мелькал своим крючконосым, крутобровым профилем повсюду: то на платформе среди суетливой станционной толпы, то в буфете первого класса ввиде шмыгливого вокзального лакея, то воплощался в затылке, спине и походке поездного контролера. «Просто какое-то наваждение, — думал тревожно Цвет. — Неужели так прочно запечатлелся в моей душе этот странный человек, что я, даже отделенный от него большим пространством, все-таки брежу им так сильно и так часто». К концу вторых суток Цвет сошел на станции Горынище и нанял за три рубля сивоусого дюжего хохла до Червоного. Когда Цвет по дороге объяснил, что ему надо не в деревню, а в усадьбу, возница обернулся и некоторое время рассматривал его с пристальным и бесцеремонным любопытством. — Так-таки до самого, до паньского фольварку? — спросил он, наконец, недоверчиво. — До того Цвита, що вмер? — Да, в имение, в господский дом, — подтвердил Иван Степанович. — Эге ж. — Старик чмокнул на лошадей губами. — А вы сами из каких будете? Цвет рассказал вкратце о себе. Упомянул и о наследстве и о родстве. Старик медленно покачал головой. — Эх, не доброе дило... Не фалю. — Почему не хвалите, дядя? — А так... Не хочу... И замолчал. Так они в безмолвии проехали около двенадцати верст до села Червоного, раскинувшегося своими белыми мазанками и кудрявой зеленью садов на высоком холме над светлой речонкой, свернули через плотину и подъехали к усадьбе, к чугунным сквозным воротам, распахнутым настежь и криво висевшим на красных кирпичных столбах. От них вела внутрь заросшая дорога, посредине густой аллеи из древних могучих тополей. Вдали серела постройка, белели колонны и алым отблеском дробилась в стеклах вечерняя заря. У ворот старик остановил лошадей и сказал решительно: — Вылазьте, ну, панычу. Бильшь не поиду. — Как же это так не поедете? — удивился Цвет. — Осталось ведь немного. Вон и дом виден. — Ни. Не поиду. А ни за пьять корбованцив. Не хо́чу. Цвет вспомнил слова Тоффеля о дурной славе, ходившей среди крестьян про старую усадьбу, и сказал с принужденной усмешкой: — Боитесь, верно? — Ни. Ни трошки не боюсь, а тилько так. Платите мини мои гроши, тай годи. Попросив возчика подождать немного, Цвет один пошел по темной, прохладной аллее к дому. Тоффель говорил правду. Постройка оказалась очень древней и почти развалившейся. Покривившиеся колонны, некогда обмазанные белой известкой, облупились и обнажили гнилое, трухлявое дерево. Кой-где были в окнах выбиты стекла. Трава росла местами на замшелой позеленевшей крыше. Флюгер на башенке печально склонился набок. В саду, под коряво разросшимися деревьями, стояла сырая и холодная темнота. Крапива, лопухи и гигантские репейники буйно торчали на местах, где когда-то были клумбы. Все носило следы одичания и запустения. Цвет обошел вокруг дома. Все наружные двери — парадная, балконная, кухонная и задняя, ведшая на веранду из разноцветных стекол, — были заперты на ключ. С недоумением, скукой и растерянностью вернулся Цвет к экипажу. — А где бы мне здесь, дяденька, ключи достать? — спросил он. — Всюду заперто. — А чи я знаю? — равнодушно пожал плечами мужик. — Мабудь у господина врядника, чи у станового, чи у соцького, а мабудь у старосты альбо учителя. Теперички вси забули про цее бисово кубло. И хозяина нема ему. Вы мене, просю, звините, а тильки люди недоброе балакают про вашего родича. Бачите — такее зробилось, що, кажуть, поступил он на службу до самого до чертяки... И загубил свою душу, а ни за собачий хвист. И вас, панычу, нехай боронит господь бог и святый Мыкола. Он едва заметным движением перекрестил пуговицу на свитке. Внезапно откуда-то сорвался ветер. Обвисшая половина ворот пошатнулась на своих ржавых петлях и протяжно заскрипела. «Точь-в-точь как голос Тоффеля», — подумал Цвет. И в тот же миг рассердился на себя за это назойливое воспоминание. — А ну, седайте, панычу, скорийше и поидеме до села, — сказал хохол. Опять пришлось переправляться через плотину и подыматься вверх в Червоное. После долгих розысков, наводивших суеверный ужас на простодушных поселян, Цвет отыскал, наконец, след ключей, которые, оказалось, хранились уже много лет у церковного сторожа. Сообщил ему об этом священник. У него Иван Степанович немного передохнул и даже выпил чашку чаю, пока толстопятая дивчина Гапка бегала за сторожем. Батюшка говорил, поглаживая рукой пышную седеющую бороду и сверля Цвета острыми, маленькими, опухшими глазками: — Как человек до известной степени интеллигентный, я отнюдь не разделяю глупых народных примет и темных суеверий. Но как лицо духовное, не могу не свидетельствовать о том, что в творениях отцов церкви упоминается, и даже неоднократно, о всевозможных кознях и ухищрениях князя тьмы для уловления в свои сети слабых душ человеческих. И потому, во избежение всяких кривотолков и разных бабьих забубонов, позволяю себе предложить вам хоть на сию ночь мое гостеприимство. Постелят вам вот здесь, в гостиной, на диванчике. Не весьма роскошно и, пожалуй, узковато, но, извините, чем богаты... А дом успеете осмотреть завтра утром. Поглядите, какая темь на дворе. Цвет обернулся к окнам. Они были черны. Ему хотелось принять предложение священника, потому что изморенное дорогой тело просило отдыха и сна, но какое-то властное и томительное любопытство неудержимо тянуло его назад, в старый заброшенный дом. Он поблагодарил и отказался. Пришел церковный сторож, древний маленький старичок, уже не седой, а какой-то зеленоватый, и так скрюченный ревматизмом, что казалось, он все время собирается стать на четвереньки. В руках он держал большой фонарь и связку огромных ржавых ключей. На прощание батюшка дал Цвету запасную свечу и пригласил его на завтра к утреннему чаю. — Если что понадобится, рад служить. По-соседски. Как-никак, а будем жить рядом. Но простите, что не провожаю лично. Народ у нас сплетник и дикарь, и даже многие склоняются к унии. Ночь была темна и беззвездна, с легким теплым ветром. Светло-желтое, мутное пятно от фонаря причудливо раскачивалось на колеях, изборождавших дорогу. Цвет не видел своего провожатого, шедшего рядом, и с трудом разбирал его слабый, тонкий, шамкающий голос. Старик, по его словам, оказывался единственным бесстрашным человеком во всем Червоном, но Цвет чувствовал, что он привирает для собственной бодрости. — Чего мне бояться. Я ничего не боюсь. Я — солдат. Еще за Николая, за Первого, севастопольский. И под турку ходил. Солдату бояться не полагается. Пятнадцать лет я сторожем при церкви и на кладбище. Пятнадцать лет моя такая должность. И скажу: все пустое, что бабы брешут. Никаких нет на свете ни оборотней, ни привидениев, ни ходячих мертвяков. Мне и ночью доводится иной раз сходить на кладбище. В случае воры или шум какой — и вообще. И хоть бы что. Которые умерли, они сплят себе тихесенько на спинке, сложивши ручки, и ни мур-мур. А нечистая сила, так это она в прежние времена действовала, еще когда было припасное право, когда мужик у помещика был в припасе. Тогда, бывало, иной землячок, отчаявшись, и душу продавал нечистому. Это бывало. А теперь вся чертяка ушла на зализную дорогу да на пароходы, чтоб ей пусто было. Вот еще по элекстричеству работает. Старик, а за ним Цвет прошли через ворота, уныло поскрипывавшие голосом Тоффеля, вдоль черной аллеи, глухо шептавшей невидимыми вершинами, до самого дома. Долго им обоим пришлось повозиться с ключами. Покрытые древней ржавчиной, они с трудом влезали в замки и не хотели в них вращаться. Наконец, после долгих усилий, подалась кухонная дверь. Кажется, она не была даже заперта, а просто уступила сильному толчку. Старик ушел, отдав Ивану Степановичу свой фонарь. Цвет остался в пустом и незнакомом доме. Он не испытывал страха: ужас перед сверхъестественным, потусторонним был совершенно чужд его ясной и здоровой душе, — но от дороги у него сильно болела голова, все тело чувствовало себя разбитым, и где-то глубоко в сознании трепетало томительное любопытство и смутное предчувствие приближающегося необычайного события. С фонарем в руке обошел он все комнаты нижнего этажа, странно не узнавая самого себя в высоких старинных, бледно-зеленых зеркалах, где он сам себе казался кем-то чужим, движущимся в подводном царстве. Шаги его гулко отдавались в просторных пустынных покоях, и было такое ощущение, что кто-то может проснуться от этих звуков. Обои оборвались, отклеились и свисали большими колеблющимися лоскутами. Все покоробилось, сморщилось от времени и издавало тяжелые старческие вздохи, кряхтение, жалобные скрипы: и иссохшийся занозистый паркет, и резные раскоряченные стулья, и кресла красного дерева, и причудливые фигурные диваны, с выгнутыми, в виде раковин, спинками. Огромные шатающиеся хромоногие шкафы и комоды, картины и гравюры на стенах, покрытые слоями пыли и паутины, бросали косые, движущиеся тени на стены. И тень от самого Цвета то уродливо вырастала до самого потолка, то падала и металась по стенам и по полу. Тяжелые драпри на окнах и дверях слегка пошевеливали своими мрачными глубокими складками, когда мимо них проходил одинокий, затерянный в безлюдном доме человек. По винтовой узенькой лестнице Цвет взобрался наверх, во второй этаж. Там все комнаты были завалены и заставлены всяким домашним скарбом: поломанной мебелью, кучами тканей, сундуками, рогожами, корзинами, связками старых газет. Но две комнаты сохранили живую своеобразную физиономию. Одна из них раньше служила, вероятно, спальней. В ней до сих пор еще сохранились умывальник, туалетный стол и зеркальный гардеробный шкаф. Вдоль стены стоял прекрасный старинный турецкий диван, обитый оленьей кожей, — такой ширины и длины, что на нем могли бы улечься поперек шесть или семь человек. На полу лежал огромный, чудесных красных тонов, текинский ковер. Другая комната, несколько больших размеров, сразу удивила и очаровала Цвета. Она одновременно походила и на редкостную любительскую библиотеку, и на кабинет чертежника, и на лабораторию алхимика, и на мастерскую кузнеца. Больше всего занимал места зияющий черной пастью горн с нависшим челом, сложенный из массивного прокопченного кирпича; около него, сбоку, на подставке, помещались раздувательные двойные меха. Один круглый треногий стол был уставлен ретортами, колбами, пробками, тиглями, мензурками, термометрами, весами всяких родов и многими другими инструментами, смысл и назначение которых Цвет не в состоянии был постичь. Однако он заметил, что на многих из хрустальных флакончиков, наполненных порошками и жидкостями, приклеены были этикеты с рисунком мертвой головы или с латинской надписью «venena» . Другой стол, ясеневый, большой, на козлах, похожий на обычные чертежные столы, был завален папирусными свитками, записными книжками, исчерченными и исписанными листами бумаги, циркулями, линейками, а также книгами всяких форматов. Впрочем, книги были повсюду: на стульях, на полу и главным образом на дубовых полках, прибитых вдоль стен, в несколько этажей, где они стояли и лежали в полнейшем беспорядке, все очень старинного, солидного вида, большинство in folio , в толстых кожаных переплетах, на которых тускло поблескивало золотое тиснение. Два предмета на ясеневом столе привлекли особенное внимание Цвета: небольшая, в фут длиною, черная палочка; один из концов ее обвивала несколько раз золотая змейка с рубиновыми глазами; а также шар величиною в крупное яблоко из литого мутного стекла или из полупрозрачного камня, похожего на нефрит, опал или на сардоникс. Палочка была тяжела, как свинцовая или налитая ртутью, и чрезвычайно холодна на ощупь. Шар же, когда его взял в руку Цвет, поразил его своей легкостью, хотя не было сомнения в том, что он состоял из сплошной массы. От него исходила странная, точно живая, теплота, и в глубине его, в самом центре, рдел странный, густой и, в зависимости от поворотов около фонаря, то бархатно-зеленый, то темно-фиолетовый крошечный огонек. Поверхность его под пальцами давала ощущение, подобное тему, какое дают тальк, стеарин, мыло или слюда. Но чувствовалось, что он прочен, как стальной. Поставив фонарь на стол, Цвет опустился возле него в глубокое старинное, мягкой кожи кресло и, движимый каким-то необъяснимым, бессознательным любопытством, точно управляемый чьей-то чужой нежной, но могучей волей, потянулся за одной из лежавших на столе книг, переплетенной в ярко-красный сафьян, и раскрыл ее. На самом верху первой, обычно пустой страницы выцветшими рыжими чернилами, очевидно гусиным пером, четким старинным почерком с раздельными буквами в словах, с «н», похожим на «т», и «д» — на «п», тем характерным почерком конца восемнадцатого столетия, который так наивно схож с печатным курсивом того времени, было очаровательно-красиво выведено: «Сия книга замет, наблюдений и опытов начата Отставным Лейб-гвардии Поручиком князем Никитой Федоровичем Калязиным Апреля 11-го дня, 1786-го года в усадьбе Свистуны, Калязинской вотчины, Пензенской губернии». Несколько ниже, посредине страницы, круглым почерком николаевских времен со множеством завитков над большими буквами и с закорючками на хвостах выступающих букв, вроде «р», «д», «у», «з» и тому подобное, стояло: «Сию книгу разыскал на ларьке у Сухаревой башни 24-го апреля 1848 года и того же числа приступил к ее продолжению дворянин Сергей Эрастович Гречухин. Москва, Сивцев-Вражек, свой дом». И еще ниже — мелким, легким, грациозным, без малейших нажимов, своеобразным почерком умницы, скупца, фантазера и математика: «По мере слабых сил буду продолжать этот великий труд, оставленный мне по завещанию, как неоцененный дар, моим учителем и другом. Надворный советник Аполлон Цвет. 1899 г. Апреля 3-го, ус. Червоное, Черниг. губ., Стародубского у.». С почтительным, тревожным и умильным чувством принялся Цвет бережно перелистывать одну за другой твердые, как картон, желтые, как слоновая кость, страницы. Но содержание книги было выше тех средств, которыми Цвет располагал. На каждом шагу попадались в ней места, а порою и целые страницы, писанные по-французски и по-немецки, часто по-латыни, реже по-гречески, иногда же встречалась пестрая восточная вязь — не то арабская, не то еврейская. Из латинских слов Цвет еще кое-как, с трудом, напрягая усиленно память, понимал десятое слово (он когда-то в свое время дошел до четвертого класса классической гимназии), но целых изречений одолеть не мог. Русский текст двух первых владельцев книги был также чрезвычайно тяжел для уразумения. Он был написан тем старинным высокопарным, таинственным и туманным слогом, каким писали прежде розенкрейцеры, а потом масоны. Сравнительно понятнее были русские строки, набросанные изумительно красивым, прихотливым, тонким почерком покойного Цвета. Но смысл их был или иносказателен, или содержал неинтересные, сухие и краткие заметки о погоде, об атмосферических явлениях, о некоторых открытиях в области химии, физики и астрономии, о кончинах никому не известных и ничем не замечательных людей. Зато многие места в дядином писании были, очевидно, зашифрованы, потому что представляли из себя, по первому взгляду, полную бессмыслицу. Однако Цвету после небольших попыток удалось найти ключ. Он был не особенно обычен, но и не чрезвычайно труден. Оказалось, надо было в каждом слове, вместо первой его буквы, подставлять букву, следующую за нею в порядке алфавита, вместо второй — третью, вместо третьей — четвертую и так далее. Таким образом, в этих секретных записях буква «а» значила местоимение «я», буква «к» — союз «и», «пессв» расшифровывались в «огонь», часто встречающийся знак «ехт» значил — «дух», «тнсжу» — читалось, как «слово», нелепое «грлбсп» означало «возьми». Но и раскрытие шифра не повлекло за собой ничего нового. Разгаданные фразы выходили запутанными, величественными и темными, подобно изречениям оракулов или духов на спиритических сеансах. Чтобы их одолеть, надо было быть алхимиком, астрономом, герметистом или теософом. Цвет же был всего-навсего скромным сиротским чиновником и лишь недурным разгадывателем невинных журнальных ребусов и шарад. Однако через несколько минут его способность к раскрыванию замаскированных речей все-таки пригодилась ему. Вся книга была вперемешку с текстом испещрена множеством странных рецептов, сложных чертежей, математических и химических формул, рисунков, созвездий и знаков зодиака. Но чаще всего, почти на каждой странице, попадался чертеж двух равных треугольников, наложенных друг на друга так, что основания их противолежали друг другу параллельно, а вершины приходились — одна вверху, другая внизу, и вся фигура представляла из себя нечто вроде шестилучной звезды с двенадцатью точками пересечений. Чертеж этот так и назывался в дядюшкином шифре «Звездой Соломона». И всегда «Звезда Соломона» сопровождалась на полях или внизу столбцом из одних и тех же семи имен, написанных на разных языках: то по-латыни, то по-гречески, то по-французски и по-русски: Асторет (иногда Астарот или Аштарет). Асмодей. Велиал (иногда Ваал, Бел, Вельзевул). Дагон. Люцифер. Молох. Хамман (иногда Амман и Гамман). Видно было, что все три предшественника Цвета старались составить из букв, входящих в имена этих древних злых демонов, какую-то новую комбинацию, — может быть, слово, может быть, целую фразу, — и расположить ее по одной букве в точках пересечения «Звезды Соломона» или в образуемых ею треугольниках. Следы этих бесчисленных, но, вероятно, тщетных попыток Цвет находил повсюду. Три человека последовательно, один за другим, в течение целого столетия, трудились над разрешением какой-то таинственной задачи: один — в своей княжеской вотчине, другой — в Москве, третий — в глуши Стародубского уезда. Одно диковинное обстоятельство не ускользнуло от внимания Цвета. Как фантастически не перестраивали и не склеивали буквы прежние владельцы книги, всегда и неизбежно в их работу входили два слога: Sa-tan. Яснее всего о бесплодности этих попыток высказался Аполлон Цвет в своей последней заметке на двести тридцать шестой странице. Там стояли следующие зашифрованные слова, продиктованные отчаянием и усталостью. «Подумать только? Семнадцать букв. Из них надо выбрать тринадцать. Пять найдено: Sa-tan. Два раза „А“. Итого четыре. Еще одиннадцать. Или восемь? Или буквы опять повторяются? По теории чисел возможны миллионы комбинаций, сочетаний и перемещений. Ключ к страшной формуле Гермеса Трисмегиста утерян. Кем? Великим Парацельсем? Или этим всесветным бродягой и авантюристом Калиостро? Все мы бредем ощупью, и только безумный случай может прийти на помощь счастливцу. Или воля мудрых пропала безвозвратно?» Ниже этих строк, немного отступя, стояли еще три строки, исписанные очень неразборчиво, дрожащей рукой: «Чувствую упадок сил. Заканчиваю свой труд. Все напрасно! Передаю следующему за мной. В ключе формула. В формуле — сила. В силе — власть. У Ивана Степановича в кармане была записная книжка, а в ней всегда находился анилиновый карандаш. Цвет достал его, послюнил и с решимостью вдохновения написал на первой странице следующее: «26-го апреля 19** года сию книгу нашел в ус. Червоное и труд почтенных предшественников продолжен. Канц. Служ. И. Цвет. Червоное». И когда он снова развернул книгу наудачу, на середине, она открылась как раз там, где лежала странная закладка: тонкая из желтоватой массы таблетка вершков четырех в квадрате с вырезанным на ней рисунком «Звезды Соломона» и множество крошечных сантиметровых квадратиков из того же матерьяла; на каждом из них была выгравирована и выведена черным лаком латинская буква. Цвет перевернул книгу, взявшись за оба корешка, и сильно потряс ее. Еще несколько квадратиков с легким стуком упали на стол. Цвет пересчитал: их было сорок четыре. «Странно, — подумал он. — Неужели мне суждено открыть то, что не давалось трем умным и образованным людям на протяжении целого века? Ну, что же... попробуем...» В фонаре свеча догорала. Цвет зажег запасную, подержал ее тупой конец на огне и прилепил свечу прямо на стол, фонарь же задул. Теперь ему стало светлее, уютнее и точно теплее. Он придвинулся еще ближе к столу и склонился над таблеткой. Ветер перестал трепаться за окнами. В комнате стояла глубокая, равномерная тишина. И у Цвета было такое чувство, что он один во всем мире сидит за своими костяшками в малом, тихом, освещенном пространстве, а жизнь — где-то далеко, в темноте, в прошедшем, в будущем. Громко тикали карманные часы. Прежде всего он сложил из косточек и выровнял столбцом, как умел, имена этих злых и кровожадных богов. У него получилось ровно семь строк, по одному имени в каждой. Astoret Asmodeus Dagon Hamman Lucifer Moloh Velial И если он составлял их немного безграмотно или нескольких квадратиков ему не хватало, то во всяком случае все сорок четыре костяшки пошли у него в дело, и уже больше не было сомнения в том, что он правильно стоит на пути своих предшественников. Потом он сложил по кучкам все одинаковые буквы. Кучек оказалось семнадцать. «Опять верно, — подумал Цвет. — Но в формулу входит только тринадцать. Четыре лишних. И почем знать — не повторяется ли какая-нибудь буква два или три раза в „Звезде Соломона“? В звезде всего двенадцать точек, значит тринадцатая и, верно, самая важная, пойдет в середину. Если начать со слова Satan, то не поместить ли S в центре внутреннего шестиугольника? И правда, у дядюшки сказано несколько страниц назад: „Титул имени могущественного духа совмещает в себе мудрость змеи и блеск солнца“. Конечно — S». И Цвет поставил эту букву в центре шестиугольника, а по сторонам расположил другие буквы — a, t, a, n. Начало вышло довольно удачным, но дальше дело не пошло, а темные указания покойного Аполлона Цвета не приносили никакой пользы. Насилуя свою память, Цвет придумывал самые ужасные фразы и составлял их из костяшек: Voco te, Satanoe! Advoco te, Satan! Veni huc, Satana . Но он сам чувствовал инстинктом, что заблуждается. И вдруг у него мелькнула в голове одна мысль, до того простая и даже пошлая, что она, наверно, никак не могла прийти в голову прежним, углубленным в высокую и тайную науку мудрецам. Пересмотреть квадратики на свет! Через минуту его догадка дала блестящий результат. Он мог бы надменно торжествовать над бесплодными столетними поисками предков, если бы по натуре не был так скромен. Из всех сорока четырех квадратиков, которые он поочередно подносил к свече, тринадцать совершенно не пропускали света. Это были следующие буквы: a, a, e, f, g, i, m, n, o, o, r, s, t. И в них также входили буквы, составляющие страшное, мудрое и блестящее имя Satan. Оставалось только решить участь остальных восьми букв: e, g, i, m, o, o, r, f. И поэтому, спрятав лишние косточки в карман, Цвет терпеливо и внимательно принялся передвигать маленькие квадратики по тем пунктам, где пересекались линии красивой шестиугольной фигуры со змеевидным S в центре. Делал он это левой рукой, а правой рассеянно постукивал по таинственному легкому шару черной палочкой, которую машинально взял со стола. Теперь он воочию убедился в бесконечном разнообразии расположения букв, слогов и слов. Он пробовал читать по линиям «Звезды Соломона» справа и слева, сверху и снизу, по часовой стрелке и обратно. У него получились необыкновенные фантастические слова вроде: афит, ониг, гано, офт, офир, мего, аргме, обхари, тасеф, нилоно и так далее. Но они ничего не значили ни на каком из языков. Тогда, продолжая постукивать палочкой по шару, Цвет стал пробовать выговорить все тринадцать букв в любом возможном для произношения порядке. «Танорифогемас, Морфогенатаси, Расатогоминфе...» Голова его отяжелела. Уныние и усталость все сильнее овладевали им. И вдруг... точно вдохновение подхватило Цвета, и его волнистые волосы выпрямились и холодным ежом встали на голове. — Афро-Аместигон! — воскликнул он громко и ударил палочкой по шару. Жалкий тонкий писк раздался на столе. Цвет поднял глаза и сразу выпрямился от изумления и ужаса. Странный шар раздался до величины арбуза. Внутри его ходили, свиваясь, какие-то дымные, сизые, густые клубы, похожие на тучи во время грозы, и зловещим кровавым заревом освещал их изнутри невидимый огонь. А на шаре стояла на задних лапах огромная черная крыса. Глаза ее светились голубым фосфорическим блеском. Из раскрытой красной пасти выходил жалобный визг. И вся крысиная морда была поразительно похожа на чье-то очень знакомое лицо. «Мефодий Исаевич Тоффель! — мелькнуло быстро в памяти Цвета. — Меф-ис-тоффель!» Он замахнулся палкой и крикнул на весь дом: — Кш! проклятый! Брысь! Афро-Аместигон! Он сам не знал, почему у него назвалось это фантастическое имя. Но крыса тотчас же исчезла, точно растаяла. Вместо нее из темноты выдвинулась огромной величины козлиная голова с дрожащей бородой, с выпученными фосфорическими глазищами, с шевелящимися губами, мерзко и страшно похожими на человеческое лицо. Отвратительно и остро запахло в комнате козлиным потом. — Мэ-э-э! — угрожающе заблеял козел и наклонил рога. — Ах, так? — крикнул в исступлении Цвет. — Афро-Аместигон! Из всей силы он пустил тяжелой палкой в козлиную морду. Но не попал. Удар пришелся по огненному шару. Раздался страшный грохот, точно взорвался пороховой погреб. Ослепительное пламя рванулось к потолку. Серный удушливый ураган дохнул на Цвета. И он потерял сознание. Яд (лат.). Форматом в половину бумажного листа (лат.). Зову тебя, сатана! Призываю тебя, сатана! Приди, сатана (лат.). V Должно быть, от усталости и перенесенных волнений с ним приключился длительный обморок, перешедший потом, сам собою, в глубокий каменный сон. Проснулся он потому, что узенький солнечный луч, пробившийся длинной золотой спицей сквозь круглую молеедину в темно-вишневой занавеси окна, долго скользил по шее, по губам и по носу Цвета, пока, наконец, не уперся ему в глаз и защекотал своим жгучим прикосновением. Цвет зажмурился, чихнул, открыл глаза и сразу почувствовал себя таким бодрым, свежим, легким и ловким, как будто бы все его тело потеряло вес, как будто кто-то внезапно снял с его груди и спины долго стеснявшую тяжесть, как будто ему вдруг стало девять лет, когда люди более склонны летать, чем передвигаться по земле. Он вовсе не удивился тому, что проснулся одетым и лежащим не в лаборатории, а в смежной спальной комнате, на широком замшевом диване, и что под головой у него была старинная атласная, вышитая шелковыми цветами подушка, неизвестно откуда взявшаяся. Но все, что произошло с ним вчера в кабинете полусумасшедшего алхимика, совершенно исчезло, выпало из его памяти, точно кто-то стер губкой все события этой странной и страшной ночи. Он помнил только, как пришел вечером в дом, остался один и пробовал от нечего делать читать какую-то древнюю рукописную старческую дребедень. Но устал смертельно и сам не знает, как дотащился до дивана. Он быстро вскочил, подбежал к окну, отодвинул тяжелую занавеску, скользнувшую костяными кольцами по деревянному шесту и распахнул форточку. С наслаждением почувствовал, что никогда еще его движения не были так радостно легки и так приятно послушны воле. Зелень, лазурь и золото прохладного весеннего утра радостно вторгнулись в душный, много лет непроветренный покой. «Ах, хорошо жить! — подумал Цвет, глубоко, с трепетом вдыхая воздух. — Только, вот стаканчик бы чаю... А как его достанешь?» Тотчас же сзади него скрипнула дверь. Он обернулся. В комнату входил вчерашний ветхий церковный сторож, с трудом неся перед собой маленький, пузатый, ярко начищенный самовар. — Добрый день, паныч, — прошамкал он в свою зеленую бороду. — А вы так хороший кусок сна хватили. Дверь оставили незачинивши. То-то молодость. Я вот чайку вам скипятил. Пождите трошки, я зараз принесу. Через минуту он вернулся с подносом, на котором стояла чайная посуда, лежал белый домашний хлеб, нарезанный щедро, толстыми кусками; был и мед в блюдечке, и сливки, и старый съеженный временем лимон. — Самовар я у батюшки-попа занял, — деловито объяснял сторож. — А цитрону достал у лавочника. Я знаю, что паны любят чай с цитроной пить. Я ведь и вашему дядьке прислуживал. Вчера запомнил вам сказать. Дурная голова стала. Что давношнее, еще за Севастополь, хорошо помню, а что поближе — вовсе растерял. Кушайте на здоровьечко. — Садитесь и вы, дедушка, — предложил Цвет. — Давайте стакан, я вам налью. — Покорнейше благодарю, ваше благородие. Не откажусь. Если водочку изволите по утрам употреблять, это я тоже могу сбегануть. Близко. Не надо? Ну, как ваше желание. Старик сосал беззубым ртом сахар, тянул чай с блюдечка и понемногу разговорился. Сбивался часто на Николаевскую железную службу и на военные походы, но кое-что с трудом вспомнил и об Аполлоне Николаевиче. Покойный Цвет, по его словам, был пан добрый, никого не обижал, не был ни сутягой, ни гордецом, но жил большим нелюдимом. Хозяйство у него вела старая и презлющая одноокая женщина, он ее привез с собою из Питера в Червоное. А за дворней и за лошадью ходил солдат — большой грубиян и пьяница. Никого из соседей у себя Цвет не принимал, но и сам ни к кому не ездил. А что он как будто бы занимался по черным книгам — все это бабьи сплетни. В церкву, правда, не ходил, ну да это, как сказать, — каждый может свою веру справлять сам по себе. Вот у нас есть на Червоном и в Зябловке такие, что тоже в церкву не ходят, а просто у себя по воскресеньям собираются в хате, и читают в книгу. А живут ничего себе, хорошо... Не пьют, не курят, в карты не играют.... Чисто вокруг себя ходят... Брешут, что будто бы насчет баб у них непорядок... Сначала Цвет с беззаботным, светлым равнодушием слушал болтовню старика. Но понемногу до его обоняния стал достигать и тревожить отдаленный, а потом все более заметный запах гари. Запах этот сделался, наконец, так силен, что даже сторож его услышал. — А уж не горит ли что у нас часом? — спросил он, бережно ставя блюдце на стол. — И то горит, — согласился Цвет. — Пойду посмотрю. Он вышел в кабинет, сопровождаемый старцем. На большом столе дымно и ярко пылала развернутая книга в красном сафьяновом переплете. Цвет быстро сообразил, что он вчера, должно быть, забыл потушить свечу, и она, догорев, упала фитилем на страницу и передала огонь. — А ну кидайте ее в печку, ваше благородие, — посоветовал храбрый старик. — Давайте я. Цвет протянул было руку, чтобы помешать сторожу. — Оставьте. Можно потушить. Но книга уже полетела в черный разверстый рот горна и запылала в нем весело и бурливо. — От так! — крякнул с удовольствием сторож. — Туда ее, к чертовой матери. — А и правда, — спокойно согласился Цвет и повернулся спиной к камину. И совсем в этот момент он не вспомнил тех часов, которые провел в минувшую ночь, склонившись над красной книгой. Но почему-то ему внезапно сделалось скучно... С помощью сторожа он открыл кое-где в зале и гостиной забухшие, прогнившие ставни, и огромные комнаты при дневном свете показались во всем своем пустом, неприглядном и запущенном виде, говорившем о грязной, тоскливой, разлагающейся старости. Всюду по углам темными, колеблющимися занавесками висела паутина, закоптелые, потрескавшиеся потолки были черны, мебель, изъеденная временем и крысами, кособокая и покоробленная, разверзала свои внутренности из волос, рогожи и пружин. Деревянные ветхие стены кое-где просвечивали сквозными дырами наружу. Пахло затхлостью, мышами, грибами, плесенью, погребом и смертью... — Ну, и хлам! — сказал Цвет, качая головой. — И правда, — согласился сторож. — В нем если жить, то надо с опаской. Того гляди, развалится. И чинить нет расчета. Надо новый ставить. По шатким, искрошившимся ступеням Цвет спустился в сад. Но там было еще грустнее, еще острее чувствовалось забвение, заброшенность, одичание места. Дорожки густо заросли травою, трухлявые заборы покосились, почернели и позеленели, перебитые стекла маленькой оранжереи отливали грязно-радужными полосами. Чувство одиночества, усталости и тоски вдруг так сильно охватило Цвета, что он физически почувствовал его томление в горле и в груди. Для чего он тащился на край света? Кому нужна эта рухлядь? Крошечная комната в городе, на верху шестого этажа, под гробоподобной крышкой представилась ему во всей привлекательности милого привычного уюта. «Ах, хорошо бы поскорее домой, — подумал он. — Ни за что здесь не стану жить». В эту минуту по дороге послышался колокольчик. Потом донеслись звуки колес. Какой-то экипаж остановился у ворот. — Никак почта из Козинец? — сказал сторож. — У нее такой звонок. Цвет торопливо вышел на тополевую аллею. Навстречу ему приближался почтальон, высокий, длинный малый, молодой, веселый. Рыжие курчавые волосы буйно торчали у него из-под лихо сбитой набок фуражки. Голубые глаза бойко блестели на веснушчатом лице. — Господин Цвет? Это вы? Вам телеграмма, — крикнул почтальон на ходу. — С приездом имею честь. Цвет распечатал и развернул серый квадратный пакет. Телеграмма была от Тоффеля. «Козинцы нарочным Червоное усадьба помещику Цвету. Выезжайте немедленно нашел покупателя пока сорок тысяч постараюсь больше привет Тоффель». Цвета самого несколько поразило то странное обстоятельство, что в первое мгновение он как будто не мог сообразить, что это за человек ему телеграфирует, и лишь с некоторым, небольшим усилием вспомнил личность своего ходатая. Но тому, что его мысль о продаже усадьбы так ловко совпала с появлением телеграммы, он совершенно не удивился и даже над этим не задумался. — Надо, дедушка, мне ехать обратно, — сказал он деловито. — Как бы лошадь достать в селе? — А вот не угодно ли со мной? — охотно предложил почтальон. — Мне все равно на станцию ехать. Я и телеграмму вашу по пути захватил из Козинец. Кони у нас добрые. Дадите ямщику полтинник на водку — мигом доставит. И как раз к курьерскому. — Мало погостили, — заметил древний церковный сторож. — А и то сказать, что у нас вам за интерес?.. Человек вы городской, молодой... Покорнейше благодарю, ваше благородие... Тяпну за ваше здоровье... Пожелаю вам от душ всяких успехов в делах ваших. Дай вам. — Ладно, ладно, — весело перебил Цвет. — Подождите, я только сбегаю за чемоданом и — езда! VI Когда мы глядим на освещенный экран кинематографа и видим, что на нем жизненные события совершаются обыденным, нормальным, разве лишь чуть-чуть усиленным темпом, то это означает, что лента проходит мимо фокуса аппарата со скоростью около двадцати последовательных снимков в секунду. Если демонстратор будет вращать рукоятку несколько быстрее, то соразмерно с этим ускорятся все жесты и движения. При сорока снимках в секунду люди проносятся по комнате, не подымая и не сгибая ног, точно скользя с разбегу на коньках; извозчичья кляча мчится с резвостью первоклассного рысака и кажется стоногой; молодой человек, опоздавший на любовное свидание, мелькает через сцену с мгновенностью метеора. Если, наконец, демонстратору придет в голову блажной каприз еще удвоить скорость ленты, то на экране получится одна сплошная, серая, мутная, дрожащая и куда-то улетающая полоса. Именно в таком бешеном темпе представилась бы глазам постороннего наблюдателя вся жизнь Цвета после его поездки в Червоное. Сотни, тысячи, миллионы самых пестрых событий вдруг хлынули водопадом в незаметное существование кроткого и безобидного человека, в это тихое прозябание божьей коровки. Рука невидимого оператора вдруг завертела его жизненную ленту с такой лихорадочной скоростью, что не только дни и ночи, обеды и ужины, комнатные и уличные встречи и прочая обыденщина, но даже события самые чрезвычайные, приключения неслыханно-фантастические, всякие сказочные, небывалые чудеса — все слилось в один мутный, черт знает куда несущийся вихрь. Изредка как будто бы рука незримого оператора уставала, и он, не прерывая вращения, передавал рукоятку в другую руку. Тогда сторонний зритель этого живого кинематографа мог бы в продолжение четырех-пяти секунд, разинув от удивления рот и вытаращив глаза, созерцать такие вещи, которые даже и не снились неисчерпаемому воображению прекрасной Шахразады, услаждавшей своими волшебными рассказами бессонные ночи царя Шахриора. И всего замечательнее было в этом житейском, невесть откуда сорвавшемся урагане то, что главный его герой Иван Степанович Цвет совсем не удивлялся тому, что с ним происходило. Но временами испытывал тоскливую покорность судьбе и бессилие перед неизбежным. Слегка поражало его — хотя лишь на неуловимые, короткие секунды — то обстоятельство, что сквозь яркий, радужный калейдоскоп его бесчисленных приключений очень часто и независимо от его воли мелькала, — точно просвечивающие строчки на обороте почтовой бумаги, точно водяные знаки на кредитном билете, точно отдаленный подсон узорчатого сна, — давнишняя знакомая обстановка его мансарды: желтоватенькие обои, симметрически украшенные зелеными венчиками с красными цветочками; японские ширмы, на которых красноногие аисты шагали в тростнике, а плешивый рыбак в синем кимоно сидел на камне с удочкой; окно с тюлевыми занавесками, подхваченными голубыми бантами. Эти предметы быстро показывались в общем сложном, громоздком и капризном движении и мгновенно таяли, исчезали, как дыхание на стекле, оставляя в душе мимолетный след недоумения, тревоги и странного стыда. Началось все это кинематографическое волшебство на станции Горынище, куда около полудня приехал Цвет, сопровождаемый услужливым почтальоном. Этот случайный попутчик оказался премилым малым, лет почти одинаковых с Иван Степановичем, но без его стеснительной скромности, — веселым, предприимчивым, здоровым, смешливым, игривым и легкомысленным, как годовалый щенок крупной породы. Должно быть, он простосердечно, без затей, с огромным молодым аппетитом глотал все радости, которые ему дарила неприхотливая жизнь в деревенской глуши: был мастер отхватить коленце с лихим перебором на гитаре, гоголем пройтись соло в пятой фигуре кадрили на вечеринке у попа, начальника почтовой конторы или волостного писаря, весело выпить, закусить и в хоре спеть верным вторым тенорком «Накинув плащ с гитарой под полою», сорвать в темноте сеней или играя в горелки быстрый, трепетный поцелуйчик с лукавых, но робких девичьих уст, проиграть полтинник в козла или в двадцать одно пухлыми потемневшими картами и с гордостью носить с левого бока огромную, невынимающуюся из ножен шашку, а с правого — десятифунтовый револьвер Смита-Вессона, казенного образца, заржавленный и без курка. Этот молодчина совсем пленил и очаровал скромного Цвета. Поэтому, приехав в Горынище, они оба с удовольствием выпили водки в станционном буфете, закусили очень вкусной маринованной сомовиной и почувствовали друг к другу то мгновенное, беспричинное, но крепкое дружественное влечение, которое так понятно и прелестно в молодости. Два пассажирских поезда почти одновременно подошли с разных сторон к станции. Надо было прощаться. Нежный сердцем Цвет затуманился. Крепко пожимая руку Василия Васильевича, он вдруг почувствовал непреодолимое желание подарить ему что-нибудь на память, но ничего не мог придумать, кроме тикавших у него в кармане старых дешевеньких томпаковых часов с вытертыми и позеленевшими от времени крышками. Однако он сообразил, что и этот дешевый предмет может оказаться кстати: по дороге веселый почтальон уморительно рассказывал о том, как на днях, показывая знакомым девицам замечательный фокус «таинственный факир, или яичница в шляпе», он вдребезги разбил свои анкерные стальные часы кухонным пестиком. «Неважная штучка мои часы, — подумал Цвет, — а все-таки память. И брелочек, на нем сердоликовая печатка... можно отдать вырезать начальные буквы имени и фамилии или пронзенное сердце...» Он сказал ласково: — Вы прекрасный спутник. Если бы мне не ехать, мы с вами, наверно, подружились бы. Не откажитесь же принять от меня на добрую память вот этот предмет... — И, опуская пальцы в жилетный карман, он добавил, чтобы затушевать незначительность дара легкой шуткой: — ...вот этот золотой фамильный хронометр с брильянтовым брелком... — Го-го-го! — добродушно захохотал почтальон. — Если не жалко, то что же, я, по совести, не откажусь. И Цвет сам выпучил глаза от изумления, когда с трудом вытащил на свет божий огромный, старинный, прекрасный золотой хронометр, работы отличного английского мастера Нортона. Случайно притиснутая материей пружинка сообщилась с боем, и часы мелодично принялись отзванивать двенадцать. К часам был на тонкой золотой цепочке-ленточке прикреплен черный эмалевый перстенек с небольшим брильянтом, засверкавшим на солнце, как чистейшая капля росы. — Извините... такая дорогая вещь, — пролепетал смущенный почтальон. — Мне, право, совестно. Но удивление уже покинуло Цвета. «Вероятно, по рассеянности захватил дядины. Все равно, пустяки», — подумал он небрежно и сказал с великолепным по своей простоте жестом: — Возьмите, возьмите, друг мой. Я буду рад, если эта безделушка доставит вам удовольствие. VII Пришло время проститься. Рыжему почтальону надо было бежать за своей кожаной сумкой с корреспонденцией. Молодые люди еще раз крепко пожали друг другу руки, поглядели друг другу в глаза и почему-то внезапно поцеловались. — Чудесный вы человечина, — сказал растроганный Цвет. — От души желаю вам стать как можно скорее почтмейстером, а там и жениться на красивой, богатой и любезной особе. Почтальон махнул рукой с видом веселого отчаяния. — Эх, где уж нам, дуракам, чай пить. Первое ваше пожелание, если и сбудется, то разве лет через пять. Да и то надо, чтобы слетел или умер кто-нибудь из начальников в округе, ну, а я зла никому не желаю. А второе, — увы мне, чадо мое! — так же для меня невероятно, как сделаться китайским богдыханом. Вам-то я, дорогой господин Цвет, конечно, признаюсь с полным доверием. Есть тут одна... в Стародубе... звать Клавдушкой... Поразила она меня в самое сердце. На рождестве я танцевал с ней и даже успел объясниться. Но — куда! Отец — лесопромышленник, богатеющий человек. Одними деньгами дает за Клавдушкой приданого три тысячи, не считая того, что вещами. Что я ей за партия? Однако мое объяснение приняла благосклонно. Сказала: «Потерпите, может быть и удастся повлиять на папашу. Подождите, сказала, я вас извещу». Но вот и апрель кончается... Понятное дело, забыла. Девичья память коротка. Эх, завей горе веревочкой. Однако пожелаю счастливого пути... Всего вам наилучшего... Бегу, бегу. Иван Степанович вошел в вагон. Окно в купе было закрыто. Опуская его, Цвет заметил как раз напротив себя, в открытом окне стоявшего встречного поезда, в трех шагах расстояния, очаровательную женскую фигуру. Темный фон сзади нее мягко и рельефно, как на картинке, выделял нарядную весеннюю белую шляпку, с розовыми цветами, светло-серое шелковое пальто, розовое, цветущее, нежное, прелестное лицо и огромный букет свежей, едва распустившейся, только этим утром сорванной сирени, который женщина держала обеими руками. «Как хороша! — подумал Цвет, не сводя с нее восторженных глаз. — Сколько нежности, чистоты, ума, доброты, изящества. Нигде в целом свете нет подобной ей! Есть много красавиц, но она — единственная, ни на кого не похожая, неповторяемая. Ах, она улыбается!» Правда. Она улыбалась, но только чуть-чуть, одними глазами, и в этой тонкой улыбке было и невинное кокетство, и ласка, и радость своему здоровью и весеннему дню, и молодое проказливое веселье. Она погрузила нос, губы и подбородок в гроздья цветов, время от времени, будто мимоходом, соединяла свои темные, живые глаза с восхищенными глазами Ивана Степановича. Но вот поезд Цвета медленно поплыл вправо. Однако через секунду стало ясно, что это только мираж, столь обычный на железных дорогах: шел поезд красавицы, а его поезд еще не двигался. «Хоть бы один цветок мне!» — мысленно воскликнул Цвет. И тотчас же прекрасная женщина с необыкновенной быстротой и с поразительной ловкостью бросила прямо в открытое окно Цвета букет. Он умудрился поймать его и еще поспел, высунувшись в окно, несколько раз картинно прижать его к губам. Но красавица, рассмеявшись так весело, что ее зубы засверкали в блеске весеннего полудня, наклонила голову в знак прощания и быстро скрылась в окне. А там ее вагон запестрел, помутнел, слился в линии других вагонов и исчез. Тронулся и вагон Цвета. В ту же секунду загремела отодвигаемая дверь. В купе ворвался все тот же почтальон, Василий Васильевич. Шапка у него слезла совсем на затылок, рыжие кудри горели пожаром, лицо было красно и сияло блаженством. В сильном возбуждении принялся он тискать руки Ивана Степановича. — Дорогой мой... если бы вы знали... Что? Поезд идет? Э, наплевать на корреспондентов. Попили моего пота... Подождут один день... Провожу вас до первой станции... Такой день никогда не повторится... Если бы вы знали!.. Да нет, вы воистину маг, волшебник, чародей и прорицатель. Вы, точно как в старых сказках, какой-то чудесный добрый колдун... — Милый Василий Васильевич, пожалуйста, выскажитесь толком. Ничего не понимаю. — Да как же! Послушайте только! Прощаясь, вы мне говорили: желаю вам сделаться начальником почтового отделения. Так? Помните? — Помню. — И дальше. Желаю вам успеха у одной прекрасной барышни, которая, и так далее... Верно? — Ну да. — И вот, представьте себе... как по щучьему велению!.. Принимаю мешок, а он уж старый и трухлый и вдруг расползся. Целая гора писем вылезла наружу. Я их подбираю. И вдруг вижу сразу два, и оба мне. Поглядите, поглядите только. Он совал в руки Цвета два конверта. Один — казенный, большой, серый, другой — маленький, фиолетовый, с милыми каракулями. Цвет заметил деликатно: — Может быть, в этих письмах что-нибудь такое... что мне неудобно знать?.. — Вам? Вам? Вам все дозволено! Вы — мой благодетель. Смотрите! Читайте! Цвет прочитал. Первый пакет был от округа. В нем разъездной почтальон Василий Васильевич Модестов действительно назначался исполняющим должность начальника почтово-телеграфного отделения в местечко Сабурово, в заместители тяжело заболевшего почтмейстера. А в фиолетовом письме, на зеленой бумаге, с двумя целующимися налепными голубыми голубками на первой странице, в левом верхнем углу, было старательно выведено полудетским, катящимся вниз почерком пять строк без обращения, продиктованных бесхитростной надеждой и наивным ободрением, а кстати, с тридцатью грамматическими ошибками. — И прекрасно, — сказал ласково Цвет, возвращая письма. — Сердечно рад за вас. — И я безмерно счастлив! — ликовал почтальон. — Эх, теперь бы на радостях дернуть какого-нибудь кагорцу. Угостил бы я охотно милого друга-приятеля на последнюю пятерку. Господин волшебник, как бы нам соорудить? — Что же. И я бы не прочь, — отозвался Цвет. И в тот же миг в дверь постучались. Появился в синей куртке с золотыми пуговицами официант с карточкой в руке. — Завтракать будете? — Вот что, — уверенно ответил Цвет. — Завтракать мы, конечно, будем. А пока подайте-ка нам... — Он задумался, но всего лишь на секунду. — Подайте нам сюда бутылку шампанского и на закуску икры получше и маринованных грибов. — Слушаю-с, — ответил почтительно, с едва уловимым оттенком насмешки официант и скрылся. — Я вам говорил, что вы кудесник, — обрадовался почтальон. — Если вы захотите сейчас музыку, то будет и музыка. Прикажите, пожалуйста. Ведь каждое ваше желание исполняется. Цвет вдруг побледнел. Сердце его сжалось от какого-то томительного тайного страха. И он произнес слабым дрожащим голосом: — Хорошо. Пусть будет музыка. Сладкий гитарный ритурнель послышался в коридоре. Два горловых, сиплых, но очень приятных и верных голоса, мужской и женский, запели итальянскую песенку: «О solo mio...» Модестов выглянул из купе. — Бродячие музыканты! — доложил он. — Ну, однако, вам и везет. Прямо волшебство. Цвет не ответил ему. Он вдруг в каком-то озарении, с ужасом вспомнил весь нынешний день, с самого утра. Правду сказал почтальон — всякое его желание исполнялось почти мгновенно. Проснувшись, он захотел чаю — сторож принес чай. Он подумал — и то мимолетно, — что хорошо бы было развязаться с усадьбой, — получилась телеграмма от Тоффеля. Захотел ехать — Василий Васильевич предложил повозку и лошадей. Шутя сказал: «Дарю хронометр» — и вынул из кармана неизвестно чьи, дорогие, старинные золотые часы. Влюбившись мгновенно в красавицу из вагонного окна, захотел получить цветок из ее букета — и получил так мило и неожиданно весь букет, с воздушным поцелуем и обольстительной улыбкой в придачу. Случайно, из простой любезности, посулил Василию Васильевичу повышение по службе и желанную свадьбу, и судьба уже потворствует его капризу. И сейчас, в вагоне, два пустячных случая подряд... Что-то нехорошее заключено в этой послушной торопливости случая... И главное — самое главное и самое тяжелое — то, что все эти явления так неизбежно, столь легко и так просто зависят от какой-то новой стороны в душе самого Цвета, что в них даже нет ничего удивительного. Цвет сразу заскучал, омрачнел и как бы ожесточел сердцем. Теплое шампанское с икрой показалось ему противным. А в вагоне-ресторане ему неожиданно надоел рыжий почтальон: показался вдруг чересчур размякшим, болтливым, приторным и фамильярным. В этот момент они ели рыбу. Василий Васильевич, пронзив ножом добрый кусок судачьего филея, уже подносил его к открытому рту, когда Цвет лениво подумал про себя: «А убрался бы ты куда-нибудь к черту». Модестов, быстро лязгнув зубами, закрыл рот, положил нож с рыбой на тарелку, позеленел в лице, покорно встал, сказал: «Извините, я на секунду» — и вышел из вагона. И уже больше совсем не возвращался. Заснул ли он где-нибудь в служебном отделении, или сорвался с поезда — этого Цвет никогда не узнал. Да, по правде сказать, никогда и не заинтересовался этим. Вернувшись после завтрака к себе в вагон, он еще несколько раз пробовал проверить свою новую, исключительную, таинственную способность повелевать случаем. Однажды ему показалось, что поезд слишком медленно тащится на подъем. «А ну-ка, пошибче!» — приказал Цвет. Вероятно, как раз в этот момент, поезд уже преодолел гору, но вышло так, что, будто подчиняясь повелению, он сразу застучал колесами, засуетился и поддал ходу. «И еще! И еще! А ну-ка еще!» — продолжал погонять его Цвет. Вскоре телеграфные столбы замелькали в окне со скоростью сначала трех, потом двух, потом полутора секунд; вагоны, как пьяные, зашатались с бока на бок и, казалось, стремились перескочить с разбега друг через друга, точно в чехарде; задребезжали стекла, завизжали стяжки, загрохотали буфера. В коридоре и в соседних купе послышались тревожные голоса мужчин и крики женщин. Сам Цвет перепугался. «Нет, уж это слишком, — подумал он. — Так легко и голову сломать. Потише, пожалуйста». «Слу-ша-ю-у-у!» — загудел в ответ ему длинно и успокоительно паровоз, и поезд, отдуваясь, как разбежавшийся великан, стал умерять ход. «Вот так, — похвалил Цвет, — это мне больше нравится». Немного времени спустя проводник, пришедший убрать в купе, объяснил причину, по которой поезд показал такую бешеную прыть. У паровоза, перевалившего через подъем, что-то испортилось в воздушном тормозе и одновременно случилось какое-то несчастье не то с сифоном, не то с регулятором. (Цвет не понял хорошенько.) Кондукторы из-за ветра не услышали сигнала «тормозить». А тут начинался как раз крутой и длинный уклон. Поезд и покатился на всех парах вниз, развивая скорость до предельной, до ста двадцати верст, и был не в силах ее уменьшить до следующего подъема. Только там поездная прислуга спохватилась и затормозила... «Как все просто», — подумал Цвет... Но в этой мысли была печальная покорность. В другой раз поезд проезжал совсем близко мимо строящейся церкви. На куполе ее колокольни, около самого креста, копошился, делая какую-то работу, человек, казавшийся снизу черным, маленьким червяком. «А что, если упадет?» — мелькнуло в голове у Цвета, и он почувствовал противный холод под ложечкой. И тогда же он ясно увидел, что человек внезапно потерял опору и начинает беспомощно скользить вниз по выгнутому блестящему боку купола, судорожно цепляясь за гладкий металл. Еще момент — и он сорвется. «Не надо, не надо!» — громко закричал Цвет и в ужасе закрыл руками лицо. Но тотчас же открыв их, вздохнул с радостным облегчением. Рабочий успел за что-то зацепиться, и теперь видно было, как он, лежа на куполе, держался обеими руками за веревку, идущую от основания креста. Поезд промчался дальше, и церковь скрылась за поворотом. «Неужели я хотел видеть, как он убьется?» — спросил сам себя Цвет. И не мог ответить на этот жуткий вопрос. Нет, конечно, он не желал смерти или увечья этому незнакомому бедняку. Но где-то в самом низу души, на ужасной черной глубине, под слоями одновременных мыслей, чувств и желаний, ясных, полуясных и почти бессознательных, все-таки пронеслась какая-то тень, похожая на гнусное любопытство. И тогда же, впервые, Цвет со стыдом и страхом подумал о том, какое кровавое безумие охватило бы весь мир, если бы все человеческие желания обладали способностью мгновенно исполняться. На одной из станций Цвет приказал ветру сдуть панаму с головы важного барина, прогуливавшегося с надменным видом индейского петуха на платформе, и потом с равнодушным вниманием следил, как этот толстяк козлом прыгал вслед за убегающей шляпой, между тем как полы его пиджака развевались и заворачивались вверх, обнаруживая жирный зад и подтяжки. За обедом какой-то крупный железнодорожный чин с генеральскими погонами, человек желчный и властный, стал безобразно, на весь вагон, орать на прислуживавшего ему лакея за то, что тот подал ему солянку не из осетрины, а из севрюжины. Эта сцена произвела удручающее и тоскливое впечатление на всех. Особенно противно было то, что во время грубого выговора генерал не переставал есть, мешая крик с чавканьем. «А, что б ты заткнулся!» — досадливо подумал Цвет. И мгновенно начальник откинулся на спинку стула с раскрытым ртом, из которого вырывались хриплые стоны. Лицо его посинело, и вылезшие глаза налились кровью. Казалось, он вот-вот задохнется. «Ах, нет, нет, пускай благополучно!» — торопливо велел Цвет. Только что обиженный лакей быстро, ловко и звучно шлепнул несчастного по шее. Он, как пьющая курица, вытянул шею вверх, глотнул, перевел дух и обернулся вокруг с изумленным радостным видом. Кровь сразу отхлынула от его лица. — Иди, и чтобы это в последний раз! — сказал он, еще чуть-чуть давясь, грозно, но великодушно... — А то... «Опять и опять, — подумал без удивления Цвет. — И так это просто. Очевидно, я попал в какую-то нелепо-длинную серию случаев, которые сходятся с моими желаниями. Я читал где-то, что в Петербурге однажды проходил мимо какой-то стройки дьякон. Упал сверху кирпич и разбил ему голову. На другой день мимо того же дома в тот же час проходил другой дьякон, и опять упал кирпич, и опять на голову. Я читал ещё в смеси об одном счастливом игроке в рулетку, который семь раз подряд поставил на „0“ и семь раз выиграл. Но, при бесконечности времени и случаев, может выйти и та очередь, что другой игрок выиграет на ноль сто, тысячу раз кряду. Я слыхал про людей, которые попадали в один день дважды на железнодорожные катастрофы и еще один на пароходное крушение. Есть счастливцы, никогда не знающие проигрыша в карты... Они говорят — полоса. Так и я попал в какую-то полосу...» У себя в купе, оставшись один, он попробовал сознательно экзаменовать эту полосу. Ему хотелось пить. Он сказал вполголоса: «Пусть сейчас, в апреле месяце, на столике очутится арбуз!» Но арбуз не появился. Это даже немного обрадовало Цвета. «Это хорошо, — решил он. — Значит, нет никакого чуда. Все объясняется просто. Попробуем дальше. Вот напротив меня на диване лежит букет сирени. Вверх из него торчит раздвоенная веточка. Пусть она отломится и по воздуху перенесется ко мне». Вагон сильно качнуло на повороте. Букет упал на пол. Когда Цвет поднял его, на полу осталась лежать одна ветка, но она была не двойная, а тройная. «Неудовлетворительно, — насмешливо сказал Цвет. — Три с минусом. Ну, еще один раз. Хочу, во-первых, чтобы сию минуту зажегся свет. А во-вторых, хочу во что бы то ни стало духов „Ландыш“». В ту же минуту вошел проводник со свечкой на длинном шесте. Он зажег газ в круглом стеклянном фонаре и потом сказал с неловкой, но добродушной улыбкой: — Вот, барин, не угодно ли вам... Убирал утром вагон и нашел пузырек. Дамы какие-то оставили. Кажется, что вроде духов. Нам без надобности. Может, вам сгодятся? — Дайте. Цвет поглядел на зеленую с золотом этикетку хрустального флакона и прочел вслух, читая как по-латыни: «Мугует, Пинауд, Парис». Осторожно вскрыл тонкую перепонку, обтягивавшую стеклянную пробку. Понюхал. Очень ясно и тонко запахло ландышем. «Вот это случай — так случай, — снисходительно одобрил Цвет судьбу или что другое, неведомое. — Но — баста, довольно, не хочу больше, надоело. Теперь бы какую-нибудь книжку поглупее и спать, спать, спать. Спать без снов и всякой прочей ерунды. К черту колдовство. Еще с ума спятишь». — А нет ли у вас, проводник, случайно какой-нибудь книжицы? — спросил он. Проводник помялся. — Есть, да вы, пожалуй, читать не станете. Похождения знаменитого мазурика Рокамболя. А то я дам с удовольствием. — Тогда тащите вашего мазурика и стелите постель. Он с удовольствием улегся в свежие простыни, но едва только пробежал глазами первые строки двенадцатой главы одиннадцатой части пятнадцатого тома этого замечательного романа, как сон мягко и сладко задурманил ему голову. Последней искрой сознания пронеслось в его памяти темное вагонное окно, и в нем под белой шляпкой розовое нежное лицо, темные, живые глаза и белизна зубов, сверкающих в лукавой и милой улыбке. «Хочу завтра ее видеть», — шепнул засыпающий Цвет. О единственный мой... VIII Первое, что он увидел, проснувшись поздно утром, был сидевший против него на диване с газетой в руке Мефодий Исаевич Тоффель. — Доброго утра, мой достопочтенный клиент, — приветствовал Цвета ходатай. — Как изволили почивать? Я нарочно не хотел вас будить. Уж очень сладко вы спали. «Где-то я его видел, — подумал Цвет. — И раньше, еще до первого знакомства, и вот теперь, совсем, совсем недавно. И какая неприятная рука при пожатии, жесткая и сухая, точно копыто. И от него пахнет серой. И лицо ужасно нечеловеческое!» — Как вы попали в поезд, Мефодий Исаевич? — Да специально выехал за три станции вам навстречу. Соскучился без вас, черт побери! И дел у меня к вам целая куча. Однако идите, умывайтесь скорее. Всего полчаса осталось. Я без вас чайком распоряжусь. Умываясь, Цвет долго не мог побороть в себе каких-то странных чувств: раздражения, досады и прежнего, знакомого, неясного предчувствия беды. «Что за вязкая предупредительность у этого загадочного человека, — размышлял он. — Вот сошлись линии наших жизней и не расходятся... Да что это? Неужели я его боюсь? — Цвет поглядел на себя в зеркало и сделал гордое лицо. — Ничуть не бывало. Но буду все-таки с ним любезным. Как-никак, а ему я многим обязан. Поэтому не кисните, мой милый господин Цвет, — обратился он к своему изображению в зеркале. — Мир велик, жизнь прекрасна, умыванье освежает, а вы, если и не патентованный красавец, однако получше черта, вы молоды и здоровы, и никому зла не желаете, и все будущее пред вами. Идите пить чай». В коридоре, лицом к открытому окну, стояла стройная дама в светло-серой длинной шелковой кофточке и белой шляпе. Она обернулась к Цвету. Он остановился в радостном смущении. Перед ним была вчерашняя дама, бросившая ему в вагон цветы. Он видел, как алый здоровый румянец окрасил ее прекрасное лицо и как ветер подхватил и быстро завертел тонкую прядь волос над ее виском. Несколько секунд оба глядели друг на друга, не находя слов. Первая заговорила дама, и какой у нее был гибкий, теплый, совсем особенный голос, льющийся прямо в сердце! — Я должна попросить у вас прощения... Вчера я позволила себе... такую необузданную... мальчишескую выходку... «Смелее, Иван Степанович, — приказал себе Цвет. — Забудь всегдашнюю неуклюжесть, будь любезен, находчив, изящен». — О, прошу вас, только не извиняйтесь... Виноват во всем я. Я глядел на ваши цветы и думал: если бы мне хоть веточку! А вы были так щедры, что подарили целый букет. — Представьте, и я думала, что вы этого хотите. У меня вышло как-то невольно... — Позвольте от души поблагодарить вас... Весна, солнечный день, и первая сирень из ваших рук... Я ваш вечный должник. — Воображаю, как вы испугались... Наверно, сочли меня за бежавшую из сумасшедшего дома. — Ничуть. Это был такой милый, красивый и... царственный жест. Я сохраню букет навсегда, как память о мгновенной, но чудной встрече. Кстати, я все-таки не соображаю, каким образом вы попали в этот поезд? Ведь вы уезжали со встречным... Дама весело рассмеялась. — Ах, я сделала невероятную глупость. Вообразите, я села в Горынищах совсем не в мой поезд. Как только прозвонил третий звонок, я спрашиваю какого-то старичка, что был рядом: «Скоро ли мы проедем через Курск?» А он говорит: «Вы, сударыня, собираетесь ехать в противоположную сторону, вот ваш поезд». Тогда я мигом схватила свой сак, выбежала на площадку и на ходу прыг... И села сюда... И вот утром вы... Если бы вы знали, как я сконфузилась, когда вас увидала. — Но какая неосторожность... выскакивать на ходу. Мало ли что могло случиться? — Э! Я ловкая... и потом что суждено, то суждено... — А знаете ли, — серьезно сказал Цвет, — ведь я вчера вечером, ложась спать, думал, что утром непременно увижу вас. Не странно ли это? — Этому позвольте не поверить... Во всяком случае, наше мимолетное знакомство, хотя и смешное, но не из обычных... — А потому, — раздался сбоку голос Тоффеля, — позвольте вас представить друг другу. По лицу красавицы пробежала едва заметная гримаска неудовольствия. — Ах, это вы, Мефодий Исаевич... Вот неожиданность. Тоффель церемонно назвал Цвета. Потом сказал: — Mademoiselle Локтева, Варвара Николаевна... — А это всезнающий и вездесущий monsieur Тоффель, — ответила она и крепко, тепло, по-мужски пожала руку Цвета. — Идемте к нам чай пить, — предложил Тоффель, — у нас сейчас уберут. Варвара Николаевна от чаю отказалась, но зашла в купе. Когда садилась, поглядела на букет и сейчас же встретилась глазами с Цветом. Ласковый и смешливый огонек блеснул в ее внимательном взгляде. И оба они, точно по взаимному безмолвному уговору, ни слова не проговорили о вчерашней оригинальной встрече. Тоффель стал вязать крепче их знакомство с уверенностью и развязностью много видевшего, ловкого дельца. Он рассказал, что Варвара Николаевна — единственная дочь известного мукомола, филантропа и покровителя искусств. Кончила год тому назад гимназию, но на высшие курсы не стремится, хотя это теперь так в моде. Живет по-американски, совершенно самостоятельно, выбирает по вкусу свои знакомства и принимает кого хочет, независимо от круга знакомых отца. Всегда здорова и весела, точно рыбка в воде или птичка на ветке. Отец ею не нахвалится как помощницей. На ногу себе никому наступить не позволит, но ангельская доброта и отзывчивость к человечьему горю. Прекрасная наездница, великолепно стреляет из пистолета, музыкантша, замечательная энженю-комик на любительских спектаклях и так далее и так далее. Что касается Цвета, то это блестящий молодой человек, решивший променять узкую бюрократическую карьеру на сельскохозяйственную и земскую деятельность. Ездил в Черниговщину осматривать имения, доставшиеся по завещанию. Обладает выдающимся голосом, tenor di grazia . Немного художник и поэт... Душа общества... Увлекается прикладной математикой, а также оккультными науками. Тоффелю кажется удивительным, как это двое таких интересных молодых людей, живя давно в одном и том же маленьком городе, ни разу не встретились. Все это походило на какое-то навязчивое сватовство. Цвет кусал губы и ерзал на месте, когда Тоффель, говоря о нем, развязно переплетал истину с выдумкой, и боялся взглянуть на Локтеву. Но она сказала с дружелюбной простотой: — Я очень рада нашему знакомству, Иван Степанович, и надеюсь вас видеть у себя... У вас есть записная книжка? Запишите: Озерная улица... Не знаете? Это на окраине, в Каменной слободке, — дом Локтева, номер пятнадцатый, такая-то, по четвергам, около пяти. Загляните, когда будет время и желание. Мне будет приятно. Цвет раскланялся. Он все-таки заметил, что Тоффеля она не пригласила и подумал: «У нее, должно быть, как и у меня, не лежит сердце к этому человеку с пустыми глазами». Приехали на вокзал. Тесное пожатие руки, нежный, светлый и добрый взгляд, и вот белая шляпка с розовыми цветами исчезла в толпе. — Хороша? — спросил, прищуря один глаз, Тоффель. — Вот это так настоящая невеста... И собой красавица, и образованна, и мила, и богата... — Будет! — оборвал его грубо, совсем неожиданно для себя, Иван Степанович. Тоффель покорно замолчал. Он нес саквояж, и Цвет видел это, но даже не побеспокоился сделать вид, что это его стесняет. Так почему-то это и должно было быть, но почему — Цвет и сам не знал, да и в голову ему не приходило об этом думать. На подъезде он сказал небрежно: — Надо бы автомобиль. — Сейчас, — услужливо поддакнул Тоффель. — Мотор! В Европейскую. Дорогой Тоффель заговорил о делах. Пусть Цвет на него не сердится за то, что он без его разрешения продал усадьбу. Подвернулось такое верное и блестящее дело на бирже, какие попадаются раз в столетие, и было бы стыдно от него отказаться. Тоффель рискнул всей вырученной суммой и в два дня удвоил ее. Впрочем, и риску здесь было один на десять тысяч. Затем он, Тоффель, нашел, что чердачная комната теперь вовсе не к лицу человеку с таким солидным удельным весом, как Цвет. Поэтому он взял на себя смелость перевезти самые необходимые вещи своего дорогого клиента в самую лучшую гостиницу города. Это, конечно, только пока. Завтра же можно присмотреть уютную хорошую квартирку в четыре-пять комнат, изящно обмеблировать ее, купить ковры, цветы, картины, всякие безделушки и создать очаровательное гнездышко. У Тоффеля на этот счет удивительно тонкий вкус и умение покупать дешево «настоящие» вещи. Сегодня они вместе поедут к единственному в городе порядочному портному. Но если уж одеваться совсем хорошо и с большим шиком, то для этого необходимо съездить в Англию. Только в Лондоне надо заказывать мужчинам белье и костюмы, галстуки же и шляпы — в Париже. Но это потом. Теперь надо заключить прочные и веские знакомства в высшем обществе. А там Петербург, Лондон, Париж, Биарриц, Ницца... Словом, мы завоюем весь мир!.. Он болтал, а Цвет слушал его с небрежным, снисходительно-рассеянным видом, изредка коротко соглашаясь с ним ленивым кивком головы. Так почему-то надо было, и это понималось одинаково и Цветом и Тоффелем. Но час спустя Тоффель сильно удивил, озадачил и обеспокоил Ивана Степановича. Они кончали тонкий и дорогой завтрак в кабинете гостиничного ресторана. Тоффель велел подать кофе и ликеров и сказал лакею: — Больше нам пока ничего не надо, Клементий. Если понадобится, я позвоню. Когда тот ушел, Тоффель плотнее затворил за ним дверь и даже прикрыл дверные драпри. Потом он вернулся к столу, сел против Цвета коленями на стул, согнулся над столом, почти лег на него и подпер голову ладонями. Взгляд его, тяжело и неподвижно устремленный на Цвета, был необычайно странен. В нем была горячая воля, властное приказание, униженная просьба и скрытая зловещая угроза — все вместе. Несколько секунд никто не произнес ни слова. Тоффель часто дышал, раздувая широкие ноздри горбатого носа. Наконец он вымолвил хриплым и слабым голосом: — А слово?.. Вы узнали слово?.. — Не понимаю, — тихо ответил Цвет и невольно подался телом назад под давящей силой, исходившей из глаз Тоффеля. — Какое слово? Взгляд Тоффеля стал еще пристальнее, цепче и страстнее. Пот выступил у него на висках. От переносья вверх вспухли две расходящиеся жилы. В зрачках загорались густые темно-фиолетовые огни. «Там... в усадьбе... книга... формулы... Красный переплет... Мефистофель...» — забродило в голове у Цвета. Тоффель же продолжал настойчиво шептать: — Заклинаю вас, назовите слово... Только слово, и я ваш слуга, ваш раб всю жизнь... У Цвета похолодело лицо и высохли губы. Что-то, разбуженное волей Тоффеля, бесформенно и мутно колебалось в его памяти, подобно тому неуловимому следу, тому тонкому ощущению только что виденного сна, которые скользят в голове проснувшегося человека и не даются схватить себя, не хотят вылиться в понятные образы. — Не знаю... не могу... не умею... Тоффель как-то мягко, бесшумно свернулся со стула, опустился на пол и на четвереньках, по-собачьи, подполз к Цвету и, схватив его руки, стал покрывать их колючими поцелуями. — Слово, слово, слово... — лепетал он. — Вспомните, вспомните слово! Цвет зажмурил на секунду глаза. Потом пристально поглядел на Тоффеля. — Оставьте, не надо этого, — сказал он резко. — Слышите ли — я не хочу! Тоффель поднялся и спиною к Цвету, шатаясь, прошел до угла кабинета. Там он постоял неподвижно секунды с две. Когда же он обернулся, лицо его было искажено дьявольской гримасой смеха. — К черту! — воскликнул он, щелкнув перед собою кругообразно пальцами. — К черту-с. Я пьян, как фортепьян. Забудьте мой бред — и к черту! Прошу извинения. Но еще... только одна, самая пустячная просьба, которую вам ничего не стоит исполнить. — Хорошо. Говорите, — согласился Цвет. Тоффель сунул руку в карман и вытащил ее сжатой в кулак. — Что у меня в руке? Цвет с улыбкой ответил уверенно: — Маленькая золотая монета. — Что на ней изображено? — Подождите... сейчас. Женская голова в профиль, повернута вправо от зрителя... Голая шея... Злое сухое лицо. Тонкие губы, выдающийся подбородок, острый нос. Крупные локоны, в них маленькая корона на самом верху прически... — Гм... да, — произнес Тоффель угрюмо. — Угадали. Полуимпериал Анны Иоанновны, тысяча семьсот тридцать девятого года. Верно. Хотите, выпьем еще шампанского? Комическая простушка — театральное амплуа (от франц. ingénu comique). Лирический тенор (итал.). IX Именно с этого же дня начались блестящие успехи Цвета в большом обществе. Полоса удачи, о которой он думал и которую пытал, едучи в вагоне, развертывалась перед ним, как многоцветный восточный ковер, и Цвет попирал ногами его роскошную ткань с привычным равнодушием владыки. В короткое время Иван Степанович стал пышной сказкой города. Живая бегучая молва увеличила размеры его наследства до сотен тысяч десятин и до десятков миллионов рублей. За ним ходили, разинув рот, любопытные, его показывали приезжим, как восьмое чудо света, о его эксцентричностях, о его щедрости и счастии чуть не ежедневно писали в газетах. Нечего и говорить о том, что вокруг него сразу, сама собой, образовалась шумная свита друзей, знакомых, прихлебателей, попрошаек, болтунов и увеселителей. И Цвет, вовсе не утеряв в душе присущих ему доброты и скромности, очень быстро научился тяжкому искусству владеть людьми. Ему иногда достаточно бывало медленно, вскользь, поглядеть в глаза зазнавшемуся наглецу или назойливому вымогателю и только слегка подумать: «Не хочу тебя больше видеть!» — как тот мгновенно отодвигался куда-то на задний план, бледнел, линял и навсегда, безвозвратно растворялся, исчезал в пространстве. Один Тоффель упорно возвращался к нему, хотя Цвет очень нередко мысленным приказом прогонял его. Бывало это в те минуты, когда, внезапно обернувшись, Иван Степанович вдруг ловил на себе взгляд ходатая — жадный, умоляющий, гипнотизирующий. «Слово! Назови слово!» — кричали жалкие и грозные, пустые глаза. Цвет внутренно произносил: «Уйди!» — и Тоффель весь поникал и удалялся, позорно напоминая умную, нервную, старую собаку, которая после окрика приседает на все четыре лапы, горбит спину, прячет хвост под живот и ползет прочь, оглядываясь назад обиженным, виноватым глазом. Но через день, через час он опять, как ни в чем не бывало, являлся перед Цветом с известием о колоссальной победе на бирже, с портфелем, битком набитым пачками свежих, только что отпечатанных хрустящих ассигнаций, с модным пикантным анекдотом, с предложением шикарного или лестного знакомства, с целым выбором новых развлечений. Он как будто бы беспрестанно стерег Цвета, подобно няньке, ревнивой жене или усердному сыщику. Если бы он мог, он, кажется, подслушивал бы, не пробредит ли Цвет что-нибудь во сне. Может быть, он даже и в самом деле подслушивал, хотя Цвет, прежде чем лечь в постель, всегда собственноручно запирал на ключ все двери в квартире. Каждое желание Ивана Степановича исполнялось почти моментально, точно ему в самом деле послушно служили чьи-то невидимые, ловкие руки и неслышные, быстрые ноги. Но чудо здесь отсутствовало. Было только вечное, неперемежающееся и совсем простое совладение мыслей и событий. Многие из наиболее фантастических капризов Цвета осуществлялись при помощи самых простых средств. Так, иногда, сидя один в своем роскошном кабинете на стуле, он говорил мысленно: «Хочу вместе со стулом подняться на воздух!» И правда, стул слегка скрипел под ним, точно стараясь отодраться от пола, однако великий закон тяготения оставался ненарушимым. Но однажды утром Цвет загляделся в окно на летающих высоко в небе голубей и позавидовал их легким прекрасным движениям. «Ах, если бы человеку испытать что-нибудь подобное!» — подумал он искренно и совершенно бесцельно. Когда же он отвернулся от окна, то его первый рассеянный взгляд упал на газету, где на первой странице крупным шрифтом стояло объявление о нынешнем авиационном дне. И в тот же вечер за сумасшедшую плату Цвет взгромоздился сзади пилота на тяжелый неуклюжий Фарман № 4 и сделал два круга над полем, пережив в продолжение десяти минут одно из самых чистых, упоительных и гордых ощущений, какие только доступны человеку в его грузной земной жизни. Несколько раз, глядя на стоящий перед ним стакан с водой, он настойчиво шептал: «Пусть вода закипит!» Она оставалась прозрачной и холодной. Но каждый раз, по его желанию, очень скоро переставал дождь, шедший упорно с утра. Когда угодно, он по своему желанию мог услышать музыку или аромат цветов, неизвестно откуда доносившийся. Но однажды среди ночи в парке ему захотелось лунного освещения, и у него ничего не вышло, потому что в эту ночь месяц скрыл свою последнюю узенькую полосу. Он никогда не мог заставить воспламениться самопроизвольно свечу или спичку. Но в один вечерний час, по его случайной прихоти, в городе мгновенно погасли все электрические лампы и остановились все трамваи, вследствие, как потом оказалось, какой-то путаницы в проводах. Что же касается жизненных человеческих событий, то они слепо повиновались Цвету, и только его сердечная доброта и бессознательная скромность удерживали его на грани смешного, позорного и преступного. Впрочем, о его безумных удачах рассказывали с восторгом в городском «свете». В один прелестный, сияющий весенний полдень он и Тоффель поехали на скачки. Они попали как раз к розыгрышу главного приза. Всезнающий Тоффель провел Цвета в членскую трибуну и мигом перезнакомил его со всеми спортсменами и владельцами скаковых конюшен... Когда по звонку лошадей одну за другой — их всех было одиннадцать — выводили на круг, Цвет стоял у самого барьера, рядом с высоким грузным бритым господином в широком пальто, который, с видом внешнего безучастия, курил сигару, но все время нервно ее покусывал. Цвет мельком слышал его фамилию, но не разобрал, как это всегда бывает при быстрых, случайных знакомствах. Этот человек, лениво скосив глаза сверху вниз на Цвета, спросил: — На кого ставите? — Сию минуту, — ответил вежливо Цвет, — я только соображу. Сзади, в публике, называли лошадей по именам и взвешивали их шансы. Судьба первого и второго приза ни в ком не возбуждала сомнения. Первым должен был прийти сухой, с птичьим лицом англичанин в черном камзоле с белыми рукавами, вторым — негр, весь в красном, скаливший белые зубы и сверкавший огромными белками на зрителей. На них двоих и велась вся игра в тотализаторе. На третье место ждали еще двух лошадей, но ими мало интересовались. Дойдя шагом до известной черты, жокеи повернули лошадей и поочередно, в порядке афишных нумеров, сдержанным галопом проскакали перед публикой, показывая ей своих нервных, худых, высоких, породистых лошадей во всей красоте их форм и легкости движений. Сами жокеи сидели, слегка согнувшись, небрежно и красиво в седлах, на коротких стременах, с остро согнутыми в коленах ногами. На их бритых остроносых лицах, иссушенных работой, темных от загара, резко обрисовывались под морщинистой кожей все выпуклости и впадины черепов. После всех других лошадей прошла со значительным промежутком и в большом беспорядке прелестная по формам, не особенно высокая, золотисто-рыжая кобыла под жокеем в голубом камзоле с белыми звездами. Она горячилась и не хотела слушаться всадника. Уши ее нервно двигались, обращаясь то к жокею, то вперед, шерсть уже теперь лоснилась потом, с удил падала пена, и в больших выпуклых, черных, без белка, глазах острыми огоньками блестел солнечный свет. С галопа она срывалась на рысь, танцевала на месте, прыгала боком и старалась резкими движениями красивой сухой головы вырвать поводья. — А вот на эту... рыженькую, — сказал наивно Цвет. — Она придет первой. Сзади засмеялись. Кто-то заметил насмешливо, но вполголоса: — Верно, как в государственном банке. Сосед Ивана Степановича поднял кверху темные, черные брови, отставил от себя двумя пальцами на далекое расстояние сигару, слегка свистнул и протянул чрезвычайно густым хриплым басом: — На Сатанеллу? Замеча-а-а... Смею вас уверить, что она придет никакой. Она и не в своей компании, и не в порядке, и не в руках. Кто на ней сидит? Казум-Оглы, татарская лопатка. Еще в прошлом году был конюшенным мальчиком... Мне все равно, но деньги бросаете на ветер. Цвет одним пальцем поманил к себе Тоффеля. — Поставьте на эту... на как ее... на рыженькую... Голубая рубашка со звездами. — Сатанелла, нумер одиннадцатый. — Да, да. — Сколько прикажете? — Все равно. Ну, там билетов... десять... пятнадцать... распорядитесь, как хотите. — Слушаю, — поклонился Тоффель и побежал рысцой в кассу. — Прекра-а-а... — пустил октавой грузный господин и совсем повернул к Цвету свое бритое лицо. У него был большущий горбатый, волосатый и красный нос, толстая нижняя губа отвисла вниз, обнажая крепкие, желтые прокуренные зубы. — Изуми-и-и... Но послушайте же, — переменил он голос на более естественный. — Мне не жаль ваших денег, но я вижу, что вы на скачках новичок. — В первый раз. — Вот видите... Ну, я понимаю игру на фукс, на слепое сумасшедшее счастье... Но надо, чтобы был хоть один шанс на миллион... А здесь аб-со-лютный нуль!.. На Сатанеллу так же нелепо ставить, как, например, на лошадь, которая совсем в этой скачке не участвует, которой даже нет во всей сегодняшней программе, которой и вообще не существует на белом свете... понимаете, которая еще не родилась. — Однако она — вот она! — весело возразил Цвет. — И придет первым нумером. — Удиви-и-и... — прохрипел сосед. — Нас с вами познакомили? Не так ли? Билеты вы уже взяли? Так? Я вас не только не втравлял в это гнусное предприятие, но даже удерживал? Верно? Ну, так позвольте вам сказать, что я имею несчастье быть владельцем этой самой водовозки. Поглядите-ка, нет, вы поглядите в программу. Видите: нумер одиннадцатый — Сатанелла... владелец Осип Федорович Валдалаев. Это мы, — ткнул он себя в грудь большим пальцем, пухлым и волосатым. — И мы вам говорим, что она без места. — Первой. — Не пос-ти-гаю, — пожал плечами владелец. — Ну, хотите, — я ставлю сейчас тысячу рублей против ваших ста, что она не займет ни одного платного места, то есть не будет ни первой, ни второй, ни третьей? Цвет упрямо тряхнул головой. — Не желаю. Тысячу против тысячи, что она возьмет первый приз. Я не нуждаюсь в снисхождении. — Но и я не хочу выигрывать наверняка, — холодно возразил сосед. — А за то, что она не придет первой, я готов сию минуту поставить сто тысяч против полтинника. Алая краска обиды бросилась в нежное лицо Цвета. — А я, — сказал он резко, — ставлю не фантастических сто тысяч, а реальных, живых пять против вашей одной. Ваша Сатанелла придет первой. В это время лошади под жокеями живописной, волнующейся, пестрой группой вернулись назад, на прежнюю черту, откуда начали пробный галоп. Там они несколько минут крутились на месте, объезжая одна вокруг другой, стараясь выровняться в подобие линии и все разравниваясь. Уловив какой-то быстрый, подходящий миг, жокеи как один привстали на стременах, скорчились над лошадиными шеями и рванулись вперед. Но к старту лошади подскакали так разбросанно, что их не пустили, и некоторым из них, наиболее горячим, пришлось возвращаться назад с очень далекого расстояния. Сатанелла же проскакала понапрасну около четверти версты и пришла обратно вся мокрая. — Не будем сердиться, — добродушно сказал Валдалаев. — Посмотрите сами, в каком виде кобыла. Никуда!.. Но в ее жилах текут капли крови Лафлеша и Гальтимора, и ее цена, если продавать, три тысячи. В эту сумму я и заключаю пари против ваших трех в том, что она не будет ни первой, ни второй. — Первой, — уперся Цвет. — Хорошо, — пожал плечами Валдалаев. — Но поставим также и промежуточное условие, которое нас примирит. Если она придет третьей или никакой, то выиграл я. Если первой, то вы. Ну, а если второй, то — ни вы и ни я, и тогда мы поставим пополам три тысячи в пользу Красного Креста. Идет? Цвет ясно улыбнулся ему. — Хорошо. — И великоле-е-е... Раз пять не удавалось пустить лошадей кучно. Всех путала горячившаяся, дыбившаяся Сатанелла, которая то пятилась задом, то наваливалась боком на соседок. Из двухрублевых трибун слышались негодующие голоса: «Долой Сатанеллу, снять ее! Кобыла совсем выдохлась!» Но в шестой раз лошади пошли сравнительно кучно, сжались перед стартом, и точно замялись секунду у столба, и вдруг пустились вперед с такой быстротой, что ветром обдало близстоящих зрителей. Белый, высоко поднятый в руке стартера флажок быстро опустился к земле. Подошел Тоффель с билетами. — Такая была теснота у касс, что я едва добрался. Поздравляю вас, Иван Степанович, — за нумер одиннадцатый ни в одной кассе ни одного билета. Чисто! Эта скачка была по своей неожиданности и нелепости единственной, какую только видели за всю свою жизнь поседелые на ипподроме знатоки и любители скакового спорта. Одного из двух общих фаворитов, негра Сципиона, лошадь сбросила на первом же повороте и при этом ударила ногой в голову. Несчастного полуживым унесли на носилках. Вслед за тем упал вместе с лошадью какой-то жокей в малиновом камзоле с зеленой лентой через плечо. Он отделался благополучно и, ловко вскочив, успел поймать повод. Но лошадь с полминуты не давала ему сесть в седло, и он потерял по крайней мере сажен с двести. У третьего всадника лопнула подпруга... Двое столкнулись друг с другом так жестоко, что не могли продолжать скачку. У одного оказалась вывихнутой рука, а у другого сломалось ребро. Словом, почти всех лошадей и жокеев постигали какие-то роковые и злые случайности. К концу второй минуты, после последнего поворота, когда зрители глазами, головами и телами судорожно тянулись налево, им представилась следующая картина. Впереди, по прямой, уверенно и спокойно скакал черный с белыми рукавами англичанин. Он шел без хлыста, изредка оборачиваясь назад, собираясь перевести лошадь на кентер. За ним, отставшая корпусов на сорок, с поразительной резвостью выскочила из-за поворота, точно расстилаясь по земле, Сатанелла. Казум-Оглы почти лежал у нее на вытянутой шее. Он работал левой рукой кругообразно поводами, а правой часто хлестал лошадь стеком. Еще дальше дико несся вороной жеребец с пустым седлом, ошалевший от стремян, которые били ему по бокам, и очень далеко за ним скакал малиновый с зеленой лентой жокей.. Остальные лошади остались на той стороне круга. Цвет никогда не был игроком и не чувствовал боязни проиграть: деньги давно уже стали для него чем-то вроде мусора. Но в это мгновение его, как внезапный приступ лихорадки, подхватил страшный азарт за Сатанеллу. Крепко стиснув зубы и сморщив все лицо, он крикнул мысленно: «Ты, ты должна быть первой!..» Случилось что-то странное. С волшебной быстротой Сатанелла стала приближаться к англичанину. Через каких-нибудь пять секунд она вихрем промелькнула мимо него. Сейчас же, следом за ней, его обогнал и вороной жеребец. Лошадь англичанина совсем остановилась. Он быстро соскочил с нее и, нагнувшись, стал рассматривать ее правую переднюю ногу... Она была сломана ниже колена. Продрав кожу, наружу торчала белая окровавленная кость. Никто не аплодировал Сатанелле. В рублевых трибунах слышались свистки и гневные крики. — Поздравляю, — льстиво сказал на ухо Цвету Тоффель... — Ну вас к черту! — резко швырнул ему Иван Степанович. Толстый, громадный Валдалаев уперся глазами Цвету в сапоги, а потом медленно поднял на него яростный и презрительный взгляд и прохрипел, доставая бумажник: — Ваша удача от дьявола. Не завидую вам. Получите. — Да мне, собственно... не надо... — залепетал Цвет. — Я ведь это просто... так... зачем мне?.. — Что-с? — рявкнул гигант, и сразу его большое лицо наполнилось темной кровью. — Н-не на-до? Эття чтэ тэкое? А за уши? Я Вал-да-лаев! — громом пронеслось по судейской беседке. И, сунув деньги в дрожащую руку Цвета, который в эту секунду совсем забыл о своем страшном могуществе, владелец золото-рыжей Сатанеллы повернулся к нему трехэтажным, свисавшим, как курдюк, красным затылком и величественно удалился от него. Мимо Цвета провели искалечившуюся лошадь. Под ее грудью было продето широкое полотнище, которое с обеих сторон поддерживали на плечах конюхи. Она жалко ковыляла на трех здоровых ногах, неся сломанную ножку поднятой и безжизненно болтавшейся. Из ее глаз капали крупные слезы. Ручейки пота струились по коже. — Э, черт! — тоскливо выругался Цвет. — Если бы знал, ни за что бы не поехал на эти подлые скачки. Как это так случилось? — спросил он кого-то, стоявшего у барьера. — Уму непостижимо. Камушек какой-нибудь подвернулся или подкова расхлябла... Да, впрочем, и жокеи тоже... известные мазурики. Примчался Тоффель. Он сиял и еще издали победоносно размахивал в воздухе толстой пачкой сторублевых. — Наша взяла! — торжествовал он, подбегая к Цвету. — Понимаете: ни в ординарном, ни в двойном, ни в тройном, кроме ваших, ни одного-единого билета! Извольте: три тысячи пятьсот с мелочью. Это вам не жук начихал. Цвет молчал. Тоффель поймал направление его взгляда. — Сто? Лосадку залко? — спросил он, скривив насмешливо и плаксиво губы и шепелявя по-детски. — Э, бросьте, милейший мой. Судьба не знает жалости. Едемте-ка в Монплезир спрыснуть выигрыш. — Тоффель! — с ненавистью воскликнул Цвет. Ему хотелось ударить по лицу этого вертлявого человека, показавшегося сейчас бесконечно противным. Но он сдержался и прибавил тихо: — Уйдите прочь. Но про себя он подумал с горечью и тоской: «Сколько еще несчастий причиню я всем вокруг себя. Что мне делать с собой? Кто научит меня?» Но о боге набожный Цвет почему-то в эту минуту не вспомнил. Когда он шел к выходу, то даже с опущенными глазами чувствовал, что все глаза устремлены на него. Вверху, в ложе, кто-то захлопал в ладоши. «А вдруг это она, Варвара Николаевна», — подумал почему-то Цвет. Но ему так стыдно было за свой позорный выигрыш, что он не осмелился поднять голову. А сердце забилось, забилось. X Все, что я здесь пишу, я пишу по устному, не особенно связному рассказу Цвета. Но я давно уже как будто слышу голос читателя, нетерпеливо спрашивающий: да что же это — явь или сон? И если сон, то когда он кончится. Очень скоро. Мы идем быстрыми шагами к концу, и я постараюсь излагать дальнейшие события в самом укороченном темпе. За то, что все, приключившееся с нашим героем, произошло на самом деле, я не стану ручаться, хотя напоследок все-таки приберегаю один-два факта, которые как будто свидетельствуют, что не все в похождениях Цвета оказалось сном или праздным вымыслом. А впрочем, кто скажет нам, где граница между сном и бодрствованием? Да и на много ли разнится жизнь с открытыми глазами от жизни с закрытыми? Разве человек, одновременно слепой, глухой и немой и лишенный рук и ног, не живет? Разве во сне мы не смеемся, не любим, не испытываем радостей и ужасов, иногда гораздо более сильных, чем в рассеянной действительности? И что такое, если поглядим глубоко, вся жизнь человека и человечества, как не краткий, узорчатый и, вероятно, напрасный сон? Ибо — рождение наше случайно, зыбко наше бытие, и лишь вечный сон непреложен. Цвет наделал ряд глупостей. Вечером после скачек, еще томясь стыдом и жалостью от своего выигрыша, он вдруг вспомнил грубый окрик Валдалаева, разозлился задним числом и, по совету возликовавшего Тоффеля, послал хриплому великану вызов на дуэль. Секунданты, драгунский безусый корнет и молодой польский поддельный графчик, привезли согласие Валдалаева и передали даже его подлинные слова. Он сказал сердито: «Я продырявлю этого Цвета так, что от него останется только запах». — И он это может, — прибавил от себя, важно нахмурившись, корнет. — Он бывший ахтырец и знаменитый бреттер. — Тен-то може! — уверенно подтвердил граф. А вспыхнувший от нового оскорбления Цвет подумал: «Ну, в таком случае я его убью». На другой день утром они стрелялись за Караваевскими дачами, в рощице, на лужайке. Валдалаев выстрелил первый и промахнулся; пуля лишь слегка задела рукав рубашки Ивана Степановича. Цвет, впервые державший пистолет в руке, стал целиться. Гигант стоял перед ним в половину оборота, в двадцати шагах, нелепо огромный, красноносый, спокойный, с опущенными и растопыренными руками, со слегка наклоненной головой. Правое его ухо, пронизанное солнечным лучом, алело ярким пятном под круглой касторовой шляпой. Остатки гнева, поутихшего за ночь, совсем испарились из души Цвета... «Я прострелю ему ухо», — решил Цвет и слегка надавил на собачку. Но ему стало нестерпимо жалко противника. «Нет, лучше попаду в шляпу». И сжал указательный палец. Резко хлопнул выстрел, и зазвенело в ушах Цвета, и пахнуло весело пороховым дымом. Котелок свалился с Валдалаева. Валдалаев поднял его, внимательно оглядел и прохрипел спокойно октавой: — Превосхо-о-о-о... И, подойдя с протянутой рукой к Цвету, сказал самым пленительным, душевным тоном: — Извиняюсь перед вами... Я не то о вас подумал... Я думал, что вы... так себе... шляпа... А вы, оказывается, славный и смелый парень. Но, черт побери, сатанинская у вас удача! Исключи-и-и... Вблизи от места поединка уютно засел в зелени загородный ресторанчик. Туда, по окончании формальностей поединка, направились дуэлянты, четверо свидетелей и доктор, чтобы заказать завтрак, о котором память должна была сохраниться на десятки лет. После соленых закусок Валдалаев и Цвет были на «ты». За первой дюжиной шампанского Валдалаев уступил Ивану Степановичу кобылу Сатанеллу в цене пяти тысяч рублей. Цвет только повернул слегка глаза на Тоффеля, и перед ним мгновенно очутилась чековая книжка. — Пишите, Иван Степанович, — сказал Тоффель с мрачным удовольствием. — Пишите. А к полуночи, когда компания переменила уже четвертое место кутежа, Цвет купил всю конюшню Валдалаева, состоявшую из восьми лошадей. — Но чтобы, — кричал он, стоя, шатаясь и расплескивая бокал, — чтобы не ломать ног лошадям, не бить их хлыстами. И желаю вообще детский сад для лошадей! Чтобы я их мог целовать в самый храп!.. В мордочку! Безнаказанно! Урра! — Поедем в купеческий клуб, — сказал где-то в пространстве Валдалаев, — там французские шулера. Там я проиграл сотню тысяч. — Есть. Езда! — ответил с добродушной готовностью Цвет. — Но сперва вымойте меня сельтерской водой. Это было сделано. Цвет почувствовал себя сразу трезвым и легким. По дороге Валдалаев, сидя с ним рядом на извозчике и обнимая его, шептал ему тепло в ухо: — Четыре француза. Господа: Поль, Бильден, Филиппар и Галер. Ты их — рразом... Понимаешь? — Рразом! Понимаю! — Твоя власть, милый Виноград, от дьявола. Верно? — Д-да! — Валяй! — Я им пок-кажу-у! — Покажи. В лучшем городском клубе, где бывал сам губернатор, Цвет обыграл в эту ночь в баккара четырех профессиональных искуснейших шулеров. Он также открыл в рукаве у одного из них, у главного крупье monsieur Филиппара, машинку с готовыми восьмерками и девятками. Затем он обыграл дочиста на несколько сот тысяч всех членов собрания. Но, обыграв, вдруг признался, к громадному наслаждению Тоффеля, который покатывался от смеха: — Господа. И французов, и вас я обыграл наверняка. Французов так и следовало. А вы — простые, добродушные бараны. Поэтому потрудитесь взять все проигранные вами деньги обратно. Я обладаю двойным зрением. Я видел насквозь каждую карту. Хотите, я назову вам наперед любую по счету карту в колоде, стоя к вам спиною? Его проверили. Загадывали двадцать седьмую, и девятую, и тридцать шестую карту из колоды. Он на секунду прикрывал глаза, открывал их и сразу угадывал: туз пик, девятка бубен, двойка бубен. Все объяснили это явление телепатией и оккультизмом и охотно взяли свои ставки обратно, причем многие перессорились. Один Валдалаев отказался от денег. Он застегнулся на все пуговицы, перекрестился и сказал своим рычащим голосом: — Сногсшиба-а-а... Однако я в этой странной хреновине не участник. Эти деньги — к чертовой их матери!.. И величественно ушел, не дотронувшись до кучи золота и бумажек. А Иван Степанович, глядя ему вслед, на его удаляющую широкую спину, вдруг побледнел и стал нервно тереть ладонями виски. Утром явился к Цвету мистер Тритчель, англичанин-жокей, скакавший накануне на Леди-Винтерсет, на той лошади, что сломала себе ногу, и предложил ему свои услуги. По его словам, валдалаевская конюшня была очень высоких качеств, но падала с каждым годом из-за характера прежнего владельца, который, по своей вспыльчивости, самоуверенности и нетерпимости, постоянно менял жокеев и доверял только посредственным и малознающим тренерам. Цвет согласился. С этого времени его лошади стали забирать все первые призы. Мало того, однажды, подстрекаемый внезапным и нелепым припадком честолюбия, он вызвался сам, лично, участвовать в джентльменской скачке. Все доводы благоразумия были против этой дикой затеи, начиная с того обстоятельства, что Цвет еще ни разу в своей жизни не садился на лошадь. В пользу Ивана Степановича говорило лишь два слабых данных: его легкий вес — три пуда двадцать пять фунтов — и его непоколебимая решимость скакать. Мистер Тритчель специально для этой цели приобрел за довольно дорогую цену добронравную, спокойную девятилетнюю кобылу, ростом в шесть с половиной вершков, по имени Mademoiselle Barbe. Он сам дал своему патрону несколько уроков верховой езды на маленьком конюшенном ипподроме. Цвет, галопирующий в крошечном английском седле на огромной гнедой лошади, напоминал ему фокстерьера, балансирующего на ребре обледенелой крыши. Часто Цвет оборачивался на Тритчеля, услышав с его стороны короткое носовое фырканье. Но каждый раз его глаза встречали сухое, костистое, горбоносое лицо кривоногого англичанина, исполненное серьезности и достоинства. И вопреки логике и здравому смыслу, Цвет все-таки в джентльменской скачке пришел первым. Нет, вернее, не он пришел, а его принесла сильная и старательная лошадь, а он сидел на ней, вцепившись обеими руками в гриву, растеряв поводья и стремена, потеряв картуз и хлыст. Публика встретила его у столба тысячеголосным ревом, хохотом, свистом, шиканьем и бурными аплодисментами. Одно время он пристрастился к биржевой игре, и в этой темной, сложной и рискованной области его не только не оставляло, но даже как бы рабски тащилось за ним безумное, постоянное счастье. В самый короткий срок он сделался оракулом местной биржи, чем-то вроде биржевого барометра. Маклеры, банкиры и спекулянты глядели ему в рот, взвешивая и оценивая каждое его слово. Он же действовал всегда наобум, исключительно под влиянием мгновенного каприза. Он покупал и продавал бумаги, судя по тому, нравились ему сегодня или не нравились их названия, не имея ни малейшего представления о том, какие предприятия эти бумаги обеспечивают. Он никогда не мог постигнуть глубокую сущность биржевых сделок «à la hausse» и «à la baisse» . Но когда он играл на повышение, то тотчас же где-то, на краю света, в неведомых ему степях, начинали бить мощные нефтяные фонтаны и в неслыханных сибирских горах вдруг обнаруживались жирные залежи золота. А если он ставил на понижение, то старинные предприятия сразу терпели громадные убытки от забастовок, от пожаров и наводнений, от колебаний заграничной биржи, от внезапной сильной конкуренции. Если бы его спросили, в чем состоит тайна его удивительного успеха, он только пожал бы плечами и ответил бы совершенно искренно: «Да, право, я и сам не знаю...» Но в том-то и заключалось скрытое несчастие и невидимая боль его жизни, что он знал и не мог никому сознаться. Его широкий образ жизни скоро обратил на себя внимание, и о Цвете стали негласным образом наводить справки. Но придраться было не к чему; налицо оказывались: и полученное наследство и поразительные выигрыши на бирже. К тому же он чрезвычайно щедро разбрасывал деньги. На благотворительных вечерах, концертах, базарах, общественных подписках и лотереях под его именем значились наиболее крупные пожертвования. Никто охотнее его не давал денег на стипендии, поощрения и койки в лазаретах. Но он сам замечал с глубоким огорчением, что ни разу никому его щедрость не принесла ничего, кроме неудач, разорения, беспутства, болезней и смерти. Он занимал небольшой старинный облицованный мрамором особняк в нагорной, самой аристократической и тихой части города, утопавшей в липовых аллеях и садах. По преданию, в этом доме когда-то останавливался Наполеон, и до сих пор в одной из комнат сохранилась кровать под огромным балдахином с занавесками серо-малинового бархата, затканного золотыми пчелами. Штат его служащих увеличивался с каждым днем. Во главе всех стоял мажордом , величественный седовласый бакенбардист, похожий на русского посла прежних времен в Париже или Лондоне. За ним следовали: камердинер, с наружностью первого любовника с императорской сцены; круглый, как шар, бритый старший повар, выписанный из Москвы от Оливье; кучер для русской упряжи, поражавший всех до ужаса густотою черной бороды, румянцем щек, обширностью наваченного зада и звериным голосом; кучер для английской упряжи; ученый немец-садовник в очках, заведовавший оранжереею и зимним садом, и еще десятка два мелких прислужников. Весь город любовался Цветом, когда он в погожий полдень проезжал по Московской и Дворянской улицам, правя с высоты английского дог-карта двумя парами прекрасно подобранных и выезженных лошадей, масти Изабелла, светло-песочного цвета, с начисто вымытыми сребро-белыми гривами и хвостами. Всезнающий и всемогущий Тоффель приобрел откуда-то для Цвета по особо удачному случаю старинное серебро и древний французский фарфор с клеймами в виде золотых лилий. Он же скупил у разорившегося польского магната богатейший погреб вин, который, по редкости и тонкости сортов, считался четвертым в мире (как в этом по крайней мере уверял прежний владелец). Он же доставал из третьих рук такие ароматные и выдержанные сигары, какими сам архимиллионер Лазарь Израилевич не угощал местного генерал-губернатора — всесильного сатрапа и знаменитого лакомку. Наконец это Тоффель организовал по вторникам в особняке Цвета интимные ужины и тщательно выбирал и фильтровал приглашенных, стараясь предотвратить вторжение улицы. Только остроумие, изобретательность в веселье, талант, изящество, красота, вкус к жизни и добродушная учтивость служили патентами для входа на эти вечера, и никогда не удавалось проникнуть туда чванному светскому снобизму, ленивому и пресыщенному любопытству, людям глупости и скуки, расчетливым искателям связей и знакомств. Желанными гостями были артисты и артистки всех профессий, актеры, певцы, танцоры, музыканты, композиторы, художники, скульпторы, декораторы, поэты, клоуны, фокусники, имитаторы и особая порода светских дилетантов, неистощимых на выдумки. Все хорошенькие женщины города показывались с удовольствием и без стеснения на этих вечерах, где, по их словам, всегда бывало так мило и просто. Устраивались великолепные, шутливые китайские шествия с фонарями, драконами и носилками, воскрешались старинные пасторали с гавотами и менуэтами в костюмах XVIII столетия, разыгрывались водевили с пением и целые комические оперы на сюжет, придуманный тут же у Цвета в гостиной, а также ставились сообща нелепо-веселые пародии на модные пьесы и на современные события. Ужинали на отдельных столиках, по двое и по четверо, кто как хотел. Мужчины служили своим дамам и самим себе. В их распоряжении был буфет, щедро снабженный винами и холодными изысканными закусками. В городе ходили всякие злостные слухи об этих ужинах, на которые попасть было весьма трудно, но на самом деле, несмотря на безудержное веселье, на полное отсутствие натянутости, они носили приличный, изящный и целомудренный характер. Так Цвет хотел, так и было. И часто его спокойный, быстрый взгляд, направленный через всю столовую, останавливал в самом начале рискованную выходку, слишком громкий смех или резкий жест. С сотнями людей сталкивала Цвета его многогранная жизнь, но ни с одним человеком он не сошелся за это время, ни к кому не прикоснулся близко душой. С тою же чудесной способностью «двойного зрения», с какою Цвет мог видеть рельеф императрицы и год чеканки на золотой монете, зажатой в кулаке Тоффеля, или угадать любую карту из колоды, — так же легко он читал в мыслях каждого человека. Цвету нужно было для этого, пристально и напряженно вглядевшись в него, вообразить внутри самого себя его жесты, движения, голос, сделать втайне свое лицо как бы его лицом, и тотчас же после какого-то мгновенного, почти необъяснимого душевного усилия, похожего на стремление перевоплотиться, — перед Цветом раскрывались все мысли другого человека, все его явные, потаенные и даже скрываемые от себя желания, все чувства и их оттенки. Это состояние бывало похоже на то, как будто бы Цвет проникал сквозь непроницаемый колпак в самую середину чрезвычайно сложного и тонкого механизма и мог наблюдать незаметную извне, запутанную работу всех его частей: пружин, колес, шестерней, валиков и рычагов. Нет, даже иначе: он сам как бы делался на минуту этим механизмом во всех его подробностях и в то же время оставался самим собою, Цветом, холодно наблюдающим мастером. Такая способность углубляться по внешним признакам, по мельчайшим, едва уловимым изменениям лица, в недра чужих душ, пожалуй, не имела в своей основе ничего таинственного. Ею обладают в большей или меньшей степени старые судебные следователи, талантливые уголовные сыщики, опытные гадалки, психиатры, художники-портретисты и прозорливые монастырские старцы. Разница была только в том, что у них она является результатом долголетнего и тяжелого житейского опыта, а Цвету она далась чрезвычайно легко. И сделала его глубоко несчастным. Каждый день перед ним разверзались бездны человеческой душевной грязи, в которой копошились ложь, обман, предательство, продажность, ненависть, зависть, беспредельная жадность и трусость. Почтенные старцы, дедушки с видом патриархов, невинные барышни, цветущие юноши, безупречные многодетные матроны, добродушные толстые остряки, отцы города, политические деятели, филантропы и благотворительницы, передовые писатели, служители искусств и религий — все они в подвалах своих мыслей бывали тысячекратно ворами, насильниками, грабителями, клятвопреступниками, убийцами, извращенными прелюбодеями. Их полусознанные, мгновенные, часто непроизвольные желания были похожи на свору кровожадных и похотливых зверей, запертых на замок, ключ от которого находился в неведомой и мудрой руке. И каждый день Цвет чувствовал, как в нем нарастает презрение к человеку и отвращение к человечеству. О, сколько раз тянулись к нему трепетные и послушные женские руки, а глаза — затуманенные, влажные — искали его глаз, и губы открывались для поцелуя. Но сквозь маску профессионального кокетства, под личиной любовного самообмана, Цвет прозревал или открытую жажду его золота, или сокровенное, инстинктивное, воспитанное сотнями поколений, рабское преклонение перед властью богатства. Он одаривал женщин с очаровательной улыбкой и с внутренней брезгливостью, оставаясь сам холодным и недоступным. Была во всем свете лишь одна — ее имя начиналось с буквы «В» — одна-единственная, незаменимая, несравненная, прекраснейшая, чье розовое лицо пряталось в букете сирени и чьи темные глаза смеялись, ласкали и притягивали. Но перед ее далеким образом молчало всемогущество желаний. Цвет окружал ее безмолвным обожанием, тихой самоотверженной любовью, не смеющей ждать ответа. Ему доставляло страшное наслаждение вновь найти в записной книжке ее имя и прочитать его, но ни за что он не отважил бы пойти по тому адресу, который она сама продиктовала. Чтение чужих мыслей было не единственным несчастием Цвета. Его очень тяготило также постоянное совпадение его малейших желаний с их мгновенным исполнением. Цвет никому не хотел зла, но невольно причинял его на каждом шагу. Рассказывают об одном великом алхимике, который сообщил своему ученику точный рецепт жизненного эликсира, но предупредил его, чтобы он при его изготовлении никак не смел думать о белом медведе. И вот, каждый раз, как только ученик приступал к таинственным манипуляциям, первой его мыслью всегда бывала мысль о белом медведе. Так и Цвет, сидя, например, однажды в цирке и следя глазами за акробаткой, скользящей по проволоке, не мог не вспомнить о своем несчастном даре и крепко, всеми силами, внушал себе: «Только бы случайно не пожелать, чтобы она упала, только бы, только бы...» Он сжимал при этом кулаки и напрягал мускулы лица и шеи, но в воображении уже рисовалось падение... и вот с легким птичьим криком гибкая женская фигура в лиловом трико упала вниз, в сетку, сверкая золотыми блестками. Один случай в этом роде так напугал Цвета, что он чуть не сошел с ума. Он возвращался домой с утреннего концерта пешком. Был хмурый и ветреный день, со странным зловещим багрово-медным освещением облаков, которые неслись низко и быстро, точно ватаги растрепанных дьяволов. Каким-то капризным путем мысли Цвета, цепляясь одна за другую, пришли к чуду Иисуса Навина, который продлил день битвы, остановив солнце. Из начатков космографии Цвет, конечно, знал, что иудейскому полководцу для его цели надо было остановить не солнце, а вращение земли вокруг ее оси и что эта остановка повлекла бы за собою, в силу инерции, страшную катастрофу на земной поверхности, а может быть, и во всем мироздании. Цвет был в этот день весьма легкомысленно настроен. Сам того не зная, он на одну миллиардную долю секунды был близок к тому, чтобы сказать старой земле: «Остановись!» Он даже почти сказал это. Но внезапный ураган, ринувшийся на город, подхватил Цвета, протащил его сажени с три и швырнул на телеграфный столб, за который он в смертельном ужасе обвился руками и ногами. А мимо него понеслись в свирепом вихре пыли, в мрачной полутьме: зонтики, шляпы, газеты, древесные ветки, растерянные люди, обезумевшие лошади. Со зданий падали кирпичи от разрушенных труб, крыши оглушительно гремели своими железными листами, пронзительно выли телеграфные проволоки, хлопали окна и вывески, звенело бьющееся стекло. Это прошел через город край того ужасающего циклона, который в Москве в 19** году разметал множество деревушек, опрокинул в городе водонапорные башни, повалил груженые вагоны и в одну минуту скосил начисто несколько десятин крепкого строевого леса. Ураган так же быстро, как и поднялся, так неожиданно и утих. Цвет целый день тер на лбу громадную шишку и шептал, точно извиняясь перед всей вселенной: «Но ведь это же не я, честное слово, не я. Я не хотел этого, я не сказал этого...» И еще было одно глубокое, печальное горе у Цвета. От него, так волшебно подчинявшего себе настоящее, уплыло куда-то в безвестную тьму все прошлое. Не то, чтобы он его забыл, но он не мог вспомнить. Сравнительно ясно представлялись вчерашние переживания, но позавчерашний день приходил на память урывками, а дальше сгущался плотный туман. Мелькали в нем бессвязно какие-то бледные образы, звучали знакомые голоса, но они мерещились лишь на секунды, чтобы исчезнуть бесследно, и Цвет не в силах был уловить, остановить их. Иногда по вечерам, оставаясь один в своем роскошном кабинете, Цвет подолгу сидел, вцепившись пальцами в волосы, и старался припомнить, что с ним было раньше. Клочками проносились перед ним: железная дорога, какой-то запущенный сад, необыкновенная лаборатория, книга в красном сафьяне, рыжий почтальон, взрыв огненного шара, древний церковный старик, козлиная морда, узор текинского ковра, девушка в вагонном окне... Но в этих видениях не было ни связи, ни смысла, ни яркости. Они не зацеплялись за сознание, они только раздражали память и угнетали волю. От усилия вспомнить у Цвета так разбаливалась голова, как будто кто-то ввинчивал длинный винт через весь его мозг, а душа его ущемлялась такой ноющей тоской, которая была еще больнее головной боли. Измученный Цвет быстро раздевался и приказывал себе: спать! — и тотчас же погружался в безмолвие и покой. Видел он всегда один и тот же сон: желтенькие обои с зелеными венчиками и розовыми цветочками, японскую или китайскую ширму, с аистами и рыболовом, клетку с канарейкой, кактус на окне и форменную фуражку с бархатным околышем и бирюзовыми кантами. И таким сиянием ранней молодости, прелестью невинных, но утраченных навсегда радостей, такой сладкой грустью были окружены эти незатейливые предметы, что, просыпаясь среди ночи, Цвет удивлялся, отчего у него влажная подушка. Но свой сон никогда он не мог припомнить. «На повышение» ...«На понижение» (франц.). Дворецкий (от франц. majordome). Двухколесного экипажа (от англ. dog-cart). XI Но всему, даже горю, приходит конец. Однажды утром, подавая Цвету кофе, великолепный камердинер, с лицом театрального светского льва, сказал: — Я вчера вечером перебирал ваш гардероб, барин, и в старом сером костюме, в кармане, нашел вот это... какие-то жетоны или игральные марки... не знаю... Он осторожно поставил на стол круглый маленький поднос, на котором лежали аккуратной горкой штук тридцать квадратных сантиметровых пластинок из слоновой кости. На них были выгравированы и выведены эмалью различные латинские буквы. Цвет взял двумя пальцами одну костяшку и поднес ее к глазам, а поднос слегка отодвинул, сказав небрежно: — Уберите куда-нибудь. Слуга ушел. Цвет рассеянно прихлебывал кофе и время от времени взглядывал на костяной квадратик. Несомненно, он его видел где-то раньше... С ним даже было связано какое-то отдаленное, чрезвычайно важное и загадочное воспоминание. Так же змеисто изгибалось когда-то перед ним изящное старинное начертание этого стройного S... Слабый, еле мерцающий огонек проволочного фонаря тогда освещал его... В глубокой полночной тишине только и слышалось что торопливое тиканье часов, лежавших на столе, а гул, подобный морскому прибою, гудел в ушах Цвета... И тогда-то именно случилось... Но головная боль пронизала винтом его голову и затмила мозг. Положив машинально квадратик в карман, Цвет стал одеваться. Немного времени спустя к нему вошел его личный секретарь, ставленник Тоффеля, низенький и плотный южанин, вертлявый, в черепаховом пенсне, стриженный так низко, что голова его казалась белым шаром, с синими от бритья щеками, губами и подбородком. Он всем распоряжался, всеми понукал, был дерзок, высокомерен и шумлив и в сущности ничего не знал, не умел и не делал. Он хлопал Цвета по плечу, по животу и по спине и называл его «дорогой мой» и только на одного Тоффеля глядел всегда такими же жадными, просящими, преданными глазами, какими Тоффель глядел на Цвета. Иван Степанович знал о нем очень немногое, а именно, что этого молодого и глупого наглеца звали Борисом Марковичем, что он вел свое происхождение из Одессы и был по убеждению сосьяль-демократ, о чем докладывал на дню по сто раз. Цвет побаивался его и всегда ежился от его фамильярности. — К вам домогается какой-то тип — Среброструн. Что он за один, — я не могу понять. И как я его ни уговаривал, он таки не уходит. И непременно хотит, чтобы лично... Ну? — Просите его, — сказал Цвет и скрипнул зубами. И вдруг от нестерпимого, сразу хлынувшего гнева вся комната стала красной в его глазах. — А вы... — прошептал он с ненавистью, — вы сейчас же, вот как стоите здесь, исчезните! И навсегда! Секретарь не двинулся с места, но начал быстро бледнеть, линять, обесцвечиваться, сделался прозрачным, потом от него остался только смутный контур, а через две секунды этот призрак на самом деле исчез в виде легкого пара, поднявшегося кверху и растаявшего в воздухе. «Первая галлюцинация, — подумал Цвет тоскливо. — Началось. Допрыгался». И крикнул громко, отвечая на стук в дверях: — Да кто там? Войдите же! Он устало закрыл глаза, а когда открыл их, перед ним стоял невысокий толстый человек, весь лоснящийся: у него лоснилось полное румяное лицо, лоснились напомаженные кудри и закрученные крендельками усы, сиял начисто выбритый подбородок, блестели шелковые отвороты длинного черного сюртука. — Неужели не узнаете? Среброструнов. Регент. Нет. Иван Степанович не узнавал Среброструнова, регента, и в то же время каждый кусочек этого губительного красавца, каждое его движение, каждое колебание его голоса были бесконечно знакомы ему. Парализованная память молчала. Но по усвоенной привычке разговаривать ежедневно со множеством людей, которые его знали, но которых он совершенно не помнил, Цвет уверенно ответил, показывая на кресло: — Как же, как же... Великолепно помню... регент Среброструнов... еще бы. Прошу садиться. Чем могу?.. Среброструнов был одновременно подавлен строгим комфортом стильного большого кабинета и снисходительной любезностью хозяина. Было ясно, что он хотел напомнить Цвету и по душам разговориться о чем-то далеко прошлом, милом, теплом и простом, и Цвет ждал этого. Но регент так и не решился. Срываясь и торопясь, с бегающими глазами, вертя напряженно пуговицу на своем рукаве, начал он обычную просительную канитель: простудился, начал глохнуть, голос сдал... все это, конечно, временное и проходящее... но, сами знаете, каковы люди... Конкуренция, завистники... Теперь доктора посылают на Кавказ, на целебные воды... Как поедешь?.. Вещи, какие были, заложены... Словом... Словом, Цвет написал ему чек на две тысячи. Но, прощаясь, он на мгновение задержал руку регента и спросил его робким, тихим, почти умоляющим голосом: — Подождите... Мне изменила память... Подождите минуточку... Ах, черт... — Он усиленно потер лоб. — Никак не могу... Да где же, наконец, мы встречались? — Помилуйте! Господин Цвет! Да как же это? Я у Знаменья регентовал. Неужели не помните? Вы же у меня в хоре изволили петь. Первым тенором. Вспоминаете? Чудесный был у вас голосок... Как это вы прелестно соло выводили «Благослови душе моя» иеромонаха Феофана. Нет? Не вспоминаете? Точно дальняя искорка среди ночной темноты, сверкнул в голове Цвета обрывок картины: клирос, запах ладана, живые огни тонких восковых свечей, ярко освещенные ноты, шорохи и звуки шевелящейся сзади толпы, тонкое певучее жужжание камертона... Но огонек сверкнул и погас, и опять ничего не стало, кроме мрака, пустоты, головной боли и томной, раздражающей, обморочной тоски в сердце. Цвет закрыл лицо обеими руками и глухо простонал: — Извините... Я не могу больше... Уйдите скорее... Ему страшно и скучно было оставаться одному, и он весь этот день бесцельно мыкался по городу. Завтракал у Массью, обедал в Европейской. В промежутке между завтраком и обедом заехал на репетицию в опереточный театр и, сидя в ложе пустого темного зала, бессмысленно глядел на еле освещенную сцену, где толклись в обыкновенных домашних платьях актеры и актрисы и вяло, деревянными голосами, точно спросонья, что-то бормотали. Купил у Дюрана нитку жемчуга и завез ее Аннунциате Бенедетти, той хорошенькой цирковой артистке, которая однажды, по его, как он думал, вине, упала с проволоки. Сидел около часу в читальне клуба с газетой в руке, устремив взор в одно объявление, и все не мог понять, что это такое значит: «Маникюр и педикюр, мадам Пеляжи Хухрик, у себя и на дому». У него было такое тяжелое, беспокойное и угнетенное состояние ожидания, какое бывает у нервных людей перед грозою или, пожалуй, как у больных, приговоренных на сегодня к серьезной операции: «Хоть бы поскорее!» Из Европейской гостиницы он вышел довольно поздно, когда уже на город тепло спускались розовые, зеленые, лиловые сумерки. Экипаж он отпустил еще раньше и шел, глубоко задумавшись, засунув руки в карманы, не отвечая на низкие поклоны знакомых, неведомых ему людей. Мысли его все теснились около двух утренних случаев. Несомненно, между ними была какая-то отдаленная, неуловимая связь, и в то же время они взаимно исключали друг друга, как явления противоположных миров. Сияющий и жалкий Среброструнов принадлежал к чему-то прошлому в жизни Цвета, такому понятному, простому и милому, но безвозвратному, недосягаемому, прикасался к чему-то бесконечно близкому, но теперь забытому. А квадратики из слоновой кости с латинскими литерами точно знаменовали переход к теперешнему существованию Цвета — фантастическому и скорбному. На перекрестке Иван Степанович остановился, бесцельно переворачивая правой рукой в кармане квадратную костяшку. По Александровской улице сверху бежал трамвай, выбрасывая из-под колес трескучие снопы фиолетовых и зеленых искр. Описав кривую, он уже приближался к углу Бульварной. Какая-то пожилая дама, ведя за руку девочку лет шести, переходила через Александровскую улицу, и Цвет подумал: «Вот сейчас она обернется на трамвай, замнется на секунду и, опоздав, побежит через рельсы. Что за дикая привычка у всех женщин непременно дожидаться последнего момента и в самое неудобное мгновение броситься наперерез лошади или вагону. Как будто они нарочно испытывают судьбу или играют со смертью. И, вероятно, это происходит у них только от трусости». Так и вышло. Дама увидела быстро несущийся трамвай и растерянно заметалась то вперед, то назад. В самую последнюю долю секунды ребенок оказался мудрее взрослого своим звериным инстинктом. Девочка выдернула ручонку и отскочила назад. Пожилая дама, вздев руки вверх, обернулась и рванулась к ребенку. В этот момент трамвай налетел на нее и сшиб с ног. Цвет в полной мере пережил и перечувствовал все, что было в эти секунды с дамой: торопливость, растерянность, беспомощность, ужас. Вместе с ней он — издали, внутренне — суетился, терялся, совался вперед и назад и, наконец, упал между рельс, оглушенный ударом. Был один самый последний, короткий, как зигзаг молнии, необычайный, нестерпимо яркий момент, когда Цвет сразу пробежал вторично всю свою прошлую жизнь, от крупных событий до мельчайших пустяков. Многие, к кому подходила вплотную смерть, — бывало ли это в воде, в огне, под землею или в воздухе, — говорят, что они переживали подобные же ощущения. Цвет увидел, точно в хрустальном волшебном зеркале, свое детство: медные каски пожарных и страшные ночные выезды команды, игру в бабки за конюшнями, ловлю рыбы при помощи завязанных штанишек на речке Кизахе и кулачные бои городских мальчишек с заречными турунтаями на льду Кинешемки, духовное училище и гимназию, и всю службу в Сиротском суде, и певческий хор у Знаменья, и свое мирное житие в мансарде на шестом этаже, и визит Тоффеля, и усадьбу в Червоном, и страшную ночь в кабинете дяди-алхимика, и обратную дорогу, и очаровательную Варвару Николаевну с букетом сирени, с розовым лицом и сладостным голосом, и всю последнюю жизнь, полную скуки, беспамятства, невольного зла и нелепой роскоши. Все это промелькнуло в одну тысячную долю секунды. Теряя сознание, он закричал диким голосом: — Афро-Аместигон! Очнулся он на извозчике, рядом с Тоффелем, который одной рукой обнимал его за спину и другой держал у его носа пузырек с нашатырным спиртом. Внимательным, серьезным и глубоким взглядом всматривался ходатай сбоку в лицо Цвета, и Цвет успел заметить, что у него глаза теперь были не пустые и не светлые, как раньше, а темно-карие, глубокие, и не жестко-холодные, а смягченные, почти ласковые. Приехав домой, Тоффель провел Ивана Степановича в кабинет, заботливо усадил его в кресло, опустил оконные занавески и зажег электричество. Потом он приказал лакею принести коньяку и, когда тот исполнил приказание, собственноручно запер за ним дверь. — Выпейте-ка, дорогой мой патрон и клиент, — сказал он, наливая Цвету большую рюмку. — Выпейте, успокойтесь и поговорим. — Он слегка погладил его по колену. — Ну-с, самое главное свершилось. Вы назвали слово. И, видите, ничего страшного не произошло. Коньяк согрел и успокоил Цвета. Но в нем уже не было ни вражды к Тоффелю, ни презрения, ни прежнего с ним повелительного обращения. Он самым простым тоном, в котором слышалось кроткое любопытство, спросил: — Вы — Мефистофель? — О нет, — мягко улыбнулся Тоффель, — Вас смущает Меф. Ис... — начальные слоги моего имени, отчества и фамилии?.. Нет, мой друг, куда мне до такой знатной особы. Мы — существа маленькие, служилые... так себе... серая команда. — А мой секретарь? — Ну, этот-то уж совсем мальчишка на побегушках. Ах, как вы его утром великолепно испарили. Я любовался. Но и то сказать, — нахал! Однако о деле, добрейший Иван Степанович... Ну, что же? Испытали могущество власти? — Ах, к черту ее! — Будет? Сыты? — Свыше головы. Какая гадость! — Я рад слышать это. Но не было ли у вас... Нет, не теперь, не теперь... Теперь вы во сне... А еще раньше, наяву, когда вы не были сказочным миллионером и кумиром золотой молодежи, а просто служили скромным канцелярским служителем в Сиротском суде... Не было ли у вас какого-нибудь затаенного, маленького, хоть самого ничтожного желаньишка? Цвет прояснел и сказал твердо: — Конечно же, было... Мне так хотелось получить первый чин коллежского регистратора и выйти на улицу в форменной фуражке... — Исполнено, — сказал Тоффель серьезно. — Да, но если это опять сопряжено с какими-нибудь чудесами в решете?.. — Без всяких чудес. Так хотите? — Очень. — Через минуту это сбудется. Скажите еще раз слово. Цвет сказал с расстановкой: — Афро-Аместигон. — Вот и все, — кивнул головой Тоффель. — А теперь послушайте меня. Вы совершенно случайно овладели великой тайной, которой тьма лет, больше тридцати столетий. Ее когда-то извлек из недр невидимого мира духов сам царь Соломон. От него она перешла к финикиянам, к халдеям, потом к индийским мудрецам, потом попала опять в Египет, затем в Испанию, во Францию и, наконец, в Россию. Вместе с этой тайной вы получили ни с чем не сравнимую, поразительно громадную власть. Тысячи незримых существ служат вам, как преданные рабы, и в том числе я, принявший этот потертый внешний облик и этот глупый боевой псевдоним. И счастье ваше, что вы оказались человеком с такой доброй душой и с таким... не обижайтесь, мой милый... с таким... как бы это сказать вежливее... простоватым умом. Злодей на вашем месте залил бы весь земной шар кровью и осветил бы его заревом пожаров. Умный стремился бы сделать его земным раем, но сам погиб бы жестокой и мучительной смертью. Вы избежали того и другого, и я скажу вам по правде, что вы и без каббалистического слова — носитель несомненной, сверхъестественной удачи. Но сколькими огромными человеческими соблазнами вы пренебрегли, мой милый Цвет! Вы могли бы объездить весь земной шар и увидеть его во всем его роскошном разнообразии, с его морями, горами, реками, водопадами, от пламенного экватора до таинственной точки полюса. Вы увидели бы древнейшие памятники исторической старины, величайшие создания искусства, живую пеструю жизнь народов. Париж с его вкусом и весельем, себялюбивый и прочный комфорт Англии, бешеная жизнь Нью-Йорка с высоты сорокаэтажных зданий, бой быков в Мадриде, египетские пирамиды, римский карнавал, красота Константинополя и Венеции, земной рай на островах Полинезии, сказочные панорамы Индии, буддийские храмы и курильни Китая, цветущая и нежная Япония — все пронеслось бы перед вашими очарованными глазами... Вы не захотели этого... а теперь уже поздно... Вы точно забыли или не хотели знать, что в мире существует множество прекрасных женщин. Не только их красота, за которую лучшие люди отдают радостно свою жизнь, дожидалась мановения вашей руки, но также ум, изящество, талант и тот венец женского очарования, который достигается сотнями лет культуры. Но вы робко и безнадежно мечтали только об одной, не смея... Цвет нахмурился. — Оставим это... — сказал он тихо, но настойчиво. Тоффель опустил глаза и почтительно наклонил голову. — Слушаю, — произнес он покорно. — Но дальше, дальше... Вы никогда не подумали о власти, о громадном подавляющем господстве над людской массой, а я мог и его вам доставить... Помните, мы с вами вместе были на трибуне во время проезда государя. Я тогда следил за вами, и я видел, как остро и напряженно вы впились глазами в его лицо и фигуру. И я знаю, что на несколько секунд вы проникли в его оболочку и были им самим. — Да, да, — прошептал Цвет. — Вы угадали. — Я видел ваше лицо и видел, как на нем отражались попеременно выражения величия, приветливости, скуки, смертельной боязни, брезгливости, усталости и, наконец, жалости. Нет, вы не властолюбивы. Но вы и не любопытны. Отчего вы ни разу не захотели, не попытались заглянуть в ту великую книгу, где хранятся сокровенные тайны мироздания. Она открылась бы перед вами. Вы постигли бы бесконечность времени и неизмеримость пространства, ощутили бы четвертое измерение, испытали бы смерть и воскресение, узнали бы страшные, чудесные свойства материи, скрытые от человеческого пытливого ума еще на сотни тысяч лет, — а их великое множество, и в числе их таинственный радий — лишь первый слог азбуки. Вы отвернулись от знания, прошли мимо него, как прошли мимо власти, женщины, богатства, мимо ненасытимой жажды впечатлений. И во всем этом равнодушии — ваше великое счастье, мой милый друг. — Но у нас, — продолжал Тоффель, — осталось очень мало времени. Склонны ли вы слушаться меня? Если вы еще колеблетесь, то подымите вашу опущенную голову и всмотритесь в меня. Иван Степанович взглянул и нежно улыбнулся. Перед ним сидел чистенький, благодушный, весь серебряный старичок с приятными, добрыми глазами мягкотабачного цвета. — Я повинуюсь, — сказал Цвет. — И хорошо делаете. Начертите сейчас же на бумаге «Звезду Соломона». Нет, не надо ни линейки, ни транспортира, ни старания. Берите на глаз шестьдесят градусов в каждом углу. Время страшно бежит, а срок у нас короткий... Ну вот, хоть так... Теперь проставьте буквы. В середине знак Сатаны. Его озмеяет печать Соломона. Их пересекают скрещенные рога Астарота. — Не диктуйте, я знаю, я помню, — перебил Цвет и без ошибок, скоро и точно заполнил формулу. — Верно, — сказал Тоффель. Потом он заговорил веско, тоном приказания и немного торжественно. В его пристальных рыжих глазах, в самых зрачках, зажглись знакомые Цвету фиолетовые огни. — Теперь слушайте меня. Сейчас вы сожжете эту бумажку, произнеся то слово, которое, черт побери, я не смею выговорить. И тогда вы будете свободны. Вы вынырнете благополучно из водоворота, куда так странно зашвырнула вас жизнь. Но раньше скажите, нет ли у вас, на самом дне душевного сундука, нет ли у вас сожаления о том великолепии, которое вас окружает? Не хотите ли унести с собою в скучную, будничную жизнь что-нибудь веселое, пряное, дорогое? — Нет. — Значит, только кокарду? — Только. — Тогда позвольте мне принести вам мою сердечную признательность. — Тоффель встал и совсем без иронии, низко, по-старомодному, поклонился Цвету. — Вы весь — прелесть. Своим щедрым отказом вы ставите меня в положение должника, но такого вечного должника, который даже в бесконечности не сможет уплатить вам. Вашим одним словом — «только» — вы освобождаете меня от плена, в котором находился больше тридцати веков. Уверяю вас, что за время нашего непродолжительного, полутораминутного знакомства вы мне чрезвычайно понравились. Добрый вы, смешной и чистый человек. И пусть вас хранит тот, кого никто не называет. Вы готовы? Не боитесь? — Немного трушу, но... говорите. Тоффель воспламенил карманную зажигалку и протянул ее Цвету. — Когда загорится, скажите формулу. — Однако подождите, — остановил его Цвет. — А это... новое заклинание... Не повлечет ли оно за собою какого-нибудь нового для меня горя? Не превратит ли оно меня в какое-нибудь животное или, может быть, вдруг опять лишит меня дара памяти или слова? Я не боюсь, но хочу знать наверно. — Нет, — твердо ответил Тоффель. — Клянусь печатью. Ни вреда, ни боли, ни разочарования. «Звезда Соломона» вспыхнула. «Афро-Аместигон», — прошептал Цвет. И догорающий клочок бумаги еще не успел догореть, как перед глазами Цвета стало происходить то явление, которое он раньше видел неоднократно в кинематографе, во время сквозной смены картин. Все в кабинете начало так же обесцвечиваться, бледнеть в водянистом, мелькающем дрожании, утончаться, исчезать — все: портьеры у дверей, ковры, оконные занавески, мебель, обои. И в то же время сквозь них, издали, приближаясь и яснея, выступали венчики — зеленые с розовым, японские ширмы, знакомое окно с тюлевыми занавесками, и все с каждым мигом утверждалось в привычной милой простоте. Кто-то стучал равномерно, громко и настойчиво за стеною. Точно работал мотор. И Цвет увидел себя, но на этот раз уже совсем взаправду, в своей давно знакомой комнате-гробе. В дверь давно уже кто-то стучался. Цвет босиком отворил дверь. В комнату вошли его сослуживцы; Бутилович, Сашка Рококо, Жуков и Влас Пустынник. Они были пьяны сумбурным утренним хмелем, и это они все вместе ритмически барабанили в дверь. Они вошли, шатаясь, безобразные, лохматые, опухшие, и запели ужасным хором дурацкие, сочиненные сообща на улице куплеты: Коллежский регистратор, Чуть-чуть не император. Слава, слава. С кокардою фуражка, Портфель, а в нем бумажка. Слава, слава. Жалово́нье получает, Бумаги пербеляет. Слава, слава. Листовку пьет запоем, Страдает геморроем. Слава, слава. И о числе двадцатом Поет он благим матом. Слава, слава!.. А Володька Жуков махал, проходясь вприпляску, нумером «Правительственного вестника», в котором было четко напечатано о том, что канц. служ. Цвет Иван производится в коллежские регистраторы. Бутилович же сказал голосом, подобным рыканию перепившегося и осипшего от рева тигра: — Ergo , с тебя литки. Выпивон и закусон. А за вами следом вся гоп-компания с отцом протодьяконом Картагеновым во главе. — Исполнено, — ответил с радостью Цвет. — Ну, как это вы эту песню сочинили? Давайте-ка... И все. Следовательно (лат.). XII Рассказ окончен. Поставлена точка. Надо бы было распроститься с героем. Но автор не считает себя вправе умолчать о нескольких незначительных мелочах, которые и наяву как будто бы свидетельствовали о некоторой правдоподобности странного сна, виденного Цветом. Одеваясь, чтобы идти с товарищами в «Белые лебеди», Иван Степанович с удивлением нашел на своем письменном столе несколько веточек цветущей сирени, воткнутых в дешевую фарфоровую вазочку. Цветы были ранние, искусственно выгнанные, почти без запаха или, вернее, с тем слабым запахом бензина, которым пахнет всегда оранжерейная сирень. Этот сюрприз объяснился скоро и просто. Вчера племянница хозяйки, Лидочка, была дружкой на богатой свадьбе и принесла в подарок тетке из своего букета несколько кистей сирени, а та, в виде тонкой любезности, поставила цветы на стол уважаемому жильцу. Тут же, рядом с вазочкой, лежал цветовский блокнот, раскрытый посредине. Обе страницы были сплошь исчерчены все одним и тем же рисунком — шестиугольной «Звездой Соломона». Чертежи были сделаны кое-как — небрежно, некрасиво, неряшливо, точно их рисовали с закрытыми глазами, или впотьмах, или спьяну. Как Цвет ни ломал себе голову, он не мог вспомнить, кто и когда исчертил его книжку. Сам он этого не делал — это он знал твердо. «Может быть, кто из товарищей баловался на службе?» — подумал он. Несколько страннее оказался случай в «Белых лебедях», где Иван Степанович волей-неволей должен был вспрыснуть свой первый чин и великолепную фуражку с зерцалом на зеленом бархатном околыше. Опустив нечаянно пальцы левой руки в жилетный карман, Цвет нащупал в нем какой-то маленький твердый предмет. Вытащив его наружу, он увидел квадратную пластинку из слоновой кости. На ней была красиво вырезана латинская литера S, обведенная снаружи, по краям, тонкими серебряными линиями и закрашенная внутри блестящей черной эмалью. Цвет узнал эту вещицу. Именно такие сантиметровые пластинки с буквами видел он прошлою ночью во сне. Но каким образом она попала ему в карман. Цвет не мог этого представить. Регент Среброструнов, сияющий, лоснящийся, курчавый и прекрасный, как елочный купидон, увидев квадратик в руке у Цвета, заинтересовался им и выпросил себе эту пустячную, изящную вещицу. «Точно нарочно для меня, — сказал он. — Первая буква моей фамилии». Цвет охотно отдал ее и сам видел, как регент положил ее в портмоне. Но когда Среброструнов через три минуты хотел опять на нее посмотреть, то в кармане ее уже не оказалось. Не нашлось ее и на полу. Среди этих поисков Среброструнов вдруг откинулся на спинку стула, хлопнул себя ладонью по лбу и уставился вытаращенными глазами на Цвета. — Отроче Иоанне! — воскликнул он. — А ведь я тебя нынче во сне видел! Будто бы ты сидел в самом шикарном кабинете, точно какой-нибудь министр или фон-барон, и, выражаясь репортерским языком, «утопал в вольтеровском кресле», а я будто бы тебя просил одолжить мне сто тысяч на устройство певческой капеллы... Скажи на милость — какая ерундистика привидится? А? Цвет сконфузился, улыбнулся робко, опустил глаза и промямлил: — Да... бывает... Но самое глубокое и потрясающее воспоминание о диковинном сне ожидало Цвета через несколько дней, именно первого мая. Может быть, случайно, а может быть, отчасти и под влиянием своего сна, Цвет пошел в этот день на скачки. Он и раньше бывал изредка на ипподроме, но без увлечения спортом и без интереса к игре, так себе, просто ради компании. Так и теперь он равнодушно следил глазами за скачущими лошадьми, за жокеями в раздувающихся шелковых разноцветных рубашках, за пестрым оживлением нарядной толпы, переполнявшей трибуны. Во время одной скачки он вдруг почувствовал настоятельную потребность обернуться назад и, обернувшись, увидел в ложе, прямо против себя, Варвару Николаевну. Не было никакого сомнения, что это была она, та самая, которую он не мог забыть со времени своего сна, и лицо которой он всегда вспоминал, оставаясь наедине, особенно по вечерам, ложась спать. Она, слегка пригнувшись к барьеру ложи, глядела на него сверху, не отрываясь, пристальными, изумленными глазами, слепка полуоткрыв рот, заметно бледнея от волнения. Цвет не выдержал ее взгляда, отвернулся, и сердце у него заколотилось сильно и с болью. В антракте к нему подошел молодой бритый красивый офицер-моряк и слегка притронулся к его локтю. Цвет поднял голову. — Извините, — сказал офицер. — Вас просит на минуту зайти дама вот из той ложи. Мне поручено передать вам. — Слушаю, — сказал Цвет. Ноги его, как каменные, ступали по деревянным ступеням лестницы. Ему казалось, что вся публика ипподрома следит за ним. Путаясь в проходах, он с трудом нашел ложу и, войдя, неловко поклонился. Это была она. Только она одна могла быть такой прекрасной, чистой и ясной, вся в волшебном сиянии незабытого сна. С удивительной четкостью были обрисованы все мельчайшие линии ее тонких век, ресниц и бровей, и темные ее глаза сияли оживлением, любопытством и страхом. Она показала Цвету на стул против себя и сказала, слегка краснея от замешательства: — Извините, я вас побеспокоила. Но что-то невообразимо знакомое мне показалось в вашем лице. — Ваше имя Варвара Николаевна? — спросил робко Цвет. — Нет. Мое имя Анна. А вас зовут не Леонидом? — Нет. Иваном. — Но я вас видела, видела... Не на железной ли дороге? На станции? — Да. Там стояли рядом два поезда... Окно в окно... — Да. И на мне было серое пальто, вышитое вот здесь, на воротнике и вдоль отворотов, шелками... — Это верно, — радостно согласился Цвет. — И белая кофточка, и белая шляпа с розовыми цветами. — Как странно, как странно, — произнесла она медленно, не сводя с Цвета ласковых, вопрошающих глаз. — И — помните — у меня в руках был букет сирени? — Да, я это хорошо помню. Когда ваш поезд тронулся, вы бросили мне его в раскрытое окно. — Да, да, да! — воскликнула она с восторгом. — А наутро... — Наутро мы опять встретились. Вы нечаянно сели не в тот поезд и уже на ходу пересели в мой... И мы познакомились. Вы позволили мне навестить вас у себя. Я помню ваш адрес: Озерная улица, дом пятнадцать... собственный, Локтева... Она тихонько покачала головой. — Это не то, не то. Я вас приглашала быть у нас в Москве. Я не здешняя, только вчера приехала и завтра уеду. Я впервые в этом городе... Как все это необыкновенно... С вами был еще один господин, со страшным лицом, похожий на Мефистофеля... Погодите... его фамилия... — Тоффель! — Нет, нет. Не то... Что-то звучное... вроде Эрио или Онтарио... не вспомню... И потом мы простились на вокзале. — Да, — сказал шепотом Цвет, наклоняясь к ней. — Я до сих пор помню пожатие вашей руки. Она продолжала глядеть на него внимательно, слегка наклонив голову, но в ее потухающих глазах все глубже виделись печаль и разочарование. — Но вы не тот, — сказала она, наконец, с невыразимым сожалением. — Это был сон... Необыкновенный, таинственный сон... чудесный... непостижимый... — Сон, — ответил, как эхо, Цвет. Она закрыла узкой прелестной ладонью глаза и несколько секунд сидела неподвижно. Потом сразу, точно очнувшись, выпрямилась и протянула Цвету руку. — Прощайте, — сказала она спокойно. — Больше не увидимся. Извините за беспокойство. — И прибавила невыразимым тоном искренней печали: — А как жаль!.. И в самом деле, Цвет больше никогда не встретил этой прекрасной женщины. Но то, что они оба, не знавшие до того никогда друг друга, в одну и ту же ночь, в одни и те же секунды, видели друг друга во сне и что их сны так удивительно сошлись, — это для Цвета навсегда осталось одинаково несомненным, как и непонятным. Но это — только мелочь в бесконечно разнообразных и глубоко загадочных формах сна, жизни и смерти человека.
А. И. Куприн
Звезда Соломона
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/kuprin/index.html">А. И. Куприн</a>. <a href="/text/4257/index.html">Звезда Соломона</a></div> <div class="author">Александр Куприн</div> <div class="title"><h1>Звезда Соломона</h1></div> <h2>I</h2> <z><o></o>Странные и маловероятные события, о которых сейчас будет рассказано, произошли в начале нынешнего столетия в жизни одного молодого человека, ничем не замечательного, кроме разве своей скромности, доброты и полнейшей неизвестности миру. Звали его Иван Степанович Цвет. Служил он маленьким чиновником в Сиротском суде, даже, говоря точнее, и не чиновником, а только канцелярским служителем, потому что еще не выслужил первого громкого чина коллежского регистратора и получал тридцать семь рублей двадцать четыре с половиной копейки в месяц. Конечно, трудно было бы сводить концы с концами при таком ничтожном жалованье, но милостивая судьба благоволила к Цвету, должно быть за его душевную простоту. У него был малюсенький, но чистенький, свежий и приятный голосок, так себе, карманный голосишко, тенорок-брелок, — сокровище не бог весть какой важности, но все-таки благодаря ему Цвет пел в церковном хоре своего богатого прихода, заменяя иногда солистов, а это вместе с разными певческими халтурами, вроде свадеб, молебнов, похорон, панихид и прочего, увеличивало более чем вдвое его скудный казенный заработок. Кроме того, он с удивительным мастерством и вкусом вырезал и клеил из бумаги, фольги, позументов и обрезков атласа и шелка очень изящные бонбоньерки для кондитерских, блестящие котильонные ордена и елочные украшения. Это побочное ремесло тоже давало небольшую прибыль, которую Иван Степанович аккуратно высылал в город Кинешму своей матушке, вдове брандмейстера, тихо доживавшей старушечий век на нищенской пенсии в крошечном собственном домишке, вместе с двумя дочерьми, перезрелыми и весьма некрасивыми девицами.</z> <z><o></o>Жил Цвет мирно и уютно, вот уже шестой год подряд, все в одной и той же комнате, в мансарде над пятым этажом. Потолком ему служил наклонный и трехгранный скат крыши, отчего вся комнатка имела форму гроба; зимой бывало в ней холодно, а летом чрезвычайно жарко. Зато за окном был довольно широкий внешний выступ, на котором Цвет по весне выгонял в лучинных коробках настурцию, резеду, лакфиоль, петунью и душистый горошек. Зимою же на внутреннем подоконнике шарашились колючие бородавчатые кактусы и степенно благоухала герань. Между тюлевыми занавесками, подхваченными синими бантами, висела клетка с породистым голосистым кенарем, который погожими днями, купаясь в солнечном свете и фарфоровом корытце, распевал пронзительно и самозабвенно. У кровати стояли дешевенькие ширмочки с китайским рисунком, а в красном углу, обрамленное шитым старинным костромским полотенцем, утверждено было божие милосердие, образ богородицы-троеручицы, и перед ним под праздники сонно и сладостно теплилась розовая граненая лампадка.</z> <z><o></o>И все любили Ивана Степановича. Квартирная хозяйка — за порядочное, в пример иным прочим, буйным и скоропреходящим жильцам, поведение, товарищи — за открытый приветливый характер, за всегдашнюю готовность услужить работой и денежной ссудой или заменить на дежурстве товарища, увлекаемого любовным свиданием; начальство — за трезвость, прекрасный почерк и точность по службе. Своим канареечным прозябанием сам Цвет был весьма доволен и никогда не испытывал судьбу чрезмерными вожделениями. Хотелось ему, правда, и круто хотелось — получить заветный первый чин и надеть в одно счастливое утро великолепную фуражку с темно-зеленым бархатным околышем, с зерцалом и с широкой тульей, франтовато притиснутой с обоих боков. И экзамен был им на этот предмет сдан, только далеко не блестяще, особенно по географии и истории, и потому мечты носились пока в густом розовом тумане. Давно заказанная фуражка покоилась в картонке, в нижнем ящике комода. Иногда, придя из присутствия, Цвет извлекал ее на свет божий, приглаживал бархат рукавом и сдувал с сукна невидимые пылинки. Он не курил, не пил, не был ни картежником, ни волокитой. Позволял себе только разумные и дешевые удовольствия: по субботам, после всенощной, — жаркую баню с долгим любовным пареньем на полке, а в воскресение утром — кофе с топлеными сливками и с шафранным кренделем. Изредка совершал он прогулки на вербы, на троицкое катанье, на балаганы, на ледоход и на Иордань и раз в год ходил в театр на какую-нибудь сильную, патриотическую пьесу, где было побольше действий, а также слез, криков и порохового дыма.</z> <z><o></o>Была у него одна невинная страстишка, а пожалуй, даже призвание — разгадывать в журналах и газетах всевозможные ребусы, шарады, арифмографы, криптограммы и прочую путаную белиберду. В этой пустяковой области Цвет отличался несомненным, выдающимся, исключительным талантом, и много было случаев, что он для своих товарищей и знакомых, выписывающих недорогие еженедельные изданьица, разгадывал шутя сложные премированные задачи. Высоким мастером был он также в чтении всевозможных секретных шифров, и об этом странном даровании Ивана Степановича наша правдивая, хотя и неправдоподобная повесть рассказывает не случайно, а с нарочитым подчеркиванием, которое станет ясным в дальнейшем изложении.</z> <z><o></o>Изредка, в праздничные дни, под вечерок, заходил Цвет — и то по особо настойчивым приглашениям — в один трактирный низок под названием «Белые лебеди». Там иногда собирались почтамтские, консисторские, благочинские и сиротские чиновники, а также семинаристы и кое-кто из соборных певчих — голосистая, хорошо сладившаяся, опытная в хоровом пении компания. Толстый и суровый хозяин, господин Нагурный, страстный обожатель умилительных церковных песнопений, охотно отводил на эти случаи просторный «банкетный» кабинет. Пелись старинные русские песни, кое-что из малорусского репертуара, особенно из «Запорожца за Дунаем», но чаще — церковное, строгого стиля, вроде «Чертог твой вижду», «Егда славнии ученицы», или из бахметьевского обихода греческие распевы. Регентовал обычно великий знаток Среброструнов от Знамения, а октаву держал сам знаменитый и препрославленный Сугробов, бродячий октавист, горький пьяница и сверхъестественной глубины бас. Хозяину Нагурному петь раз навсегда было строго запрещено, вследствие полного отсутствия голоса и слуха. Он только дирижировал головой, делал то скорбное, то строгое, то восторженное лицо, закатывал глаза, хлюпал носом и — старый потертый крокодил — плакал настоящими, в орех величиною, слезами. И часто, разнежившись, ставил выпивку и закуску.</z> <z><o></o>На этих любительских концертах Иван Степанович, случалось, не мог отказаться от стакана-другого пива, от рюмочки сантуринского или кагора. Но приятнее ему было все-таки скромно угостить хорошего знакомого, чаще всего — волосатого и звероподобного октависта Сугробова, к которому он питал те же почтительные, боязливые, наивные и влюбленные чувства, какие испытывает порою пылкий десятилетний мальчуган перед пожарным трубником в сияющей медной каске.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/kuprin/index.html">А. И. Куприн</a>. <a href="/text/4257/index.html">Звезда Соломона</a></div> <div class="author">Александр Куприн</div> <div class="title"><h1>Звезда Соломона</h1></div> <h2>I</h2> <z><o></o>Странные и маловероятные события, о которых сейчас будет рассказано, произошли в начале нынешнего столетия в жизни одного молодого человека, ничем не замечательного, кроме разве своей скромности, доброты и полнейшей неизвестности миру. Звали его Иван Степанович Цвет. Служил он маленьким чиновником в Сиротском суде, даже, говоря точнее, и не чиновником, а только канцелярским служителем, потому что еще не выслужил первого громкого чина коллежского регистратора и получал тридцать семь рублей двадцать четыре с половиной копейки в месяц. Конечно, трудно было бы сводить концы с концами при таком ничтожном жалованье, но милостивая судьба благоволила к Цвету, должно быть за его душевную простоту. У него был малюсенький, но чистенький, свежий и приятный голосок, так себе, карманный голосишко, тенорок-брелок, — сокровище не бог весть какой важности, но все-таки благодаря ему Цвет пел в церковном хоре своего богатого прихода, заменяя иногда солистов, а это вместе с разными певческими халтурами, вроде свадеб, молебнов, похорон, панихид и прочего, увеличивало более чем вдвое его скудный казенный заработок. Кроме того, он с удивительным мастерством и вкусом вырезал и клеил из бумаги, фольги, позументов и обрезков атласа и шелка очень изящные бонбоньерки для кондитерских, блестящие котильонные ордена и елочные украшения. Это побочное ремесло тоже давало небольшую прибыль, которую Иван Степанович аккуратно высылал в город Кинешму своей матушке, вдове брандмейстера, тихо доживавшей старушечий век на нищенской пенсии в крошечном собственном домишке, вместе с двумя дочерьми, перезрелыми и весьма некрасивыми девицами.</z> <z><o></o>Жил Цвет мирно и уютно, вот уже шестой год подряд, все в одной и той же комнате, в мансарде над пятым этажом. Потолком ему служил наклонный и трехгранный скат крыши, отчего вся комнатка имела форму гроба; зимой бывало в ней холодно, а летом чрезвычайно жарко. Зато за окном был довольно широкий внешний выступ, на котором Цвет по весне выгонял в лучинных коробках настурцию, резеду, лакфиоль, петунью и душистый горошек. Зимою же на внутреннем подоконнике шарашились колючие бородавчатые кактусы и степенно благоухала герань. Между тюлевыми занавесками, подхваченными синими бантами, висела клетка с породистым голосистым кенарем, который погожими днями, купаясь в солнечном свете и фарфоровом корытце, распевал пронзительно и самозабвенно. У кровати стояли дешевенькие ширмочки с китайским рисунком, а в красном углу, обрамленное шитым старинным костромским полотенцем, утверждено было божие милосердие, образ богородицы-троеручицы, и перед ним под праздники сонно и сладостно теплилась розовая граненая лампадка.</z> <z><o></o>И все любили Ивана Степановича. Квартирная хозяйка — за порядочное, в пример иным прочим, буйным и скоропреходящим жильцам, поведение, товарищи — за открытый приветливый характер, за всегдашнюю готовность услужить работой и денежной ссудой или заменить на дежурстве товарища, увлекаемого любовным свиданием; начальство — за трезвость, прекрасный почерк и точность по службе. Своим канареечным прозябанием сам Цвет был весьма доволен и никогда не испытывал судьбу чрезмерными вожделениями. Хотелось ему, правда, и круто хотелось — получить заветный первый чин и надеть в одно счастливое утро великолепную фуражку с темно-зеленым бархатным околышем, с зерцалом и с широкой тульей, франтовато притиснутой с обоих боков. И экзамен был им на этот предмет сдан, только далеко не блестяще, особенно по географии и истории, и потому мечты носились пока в густом розовом тумане. Давно заказанная фуражка покоилась в картонке, в нижнем ящике комода. Иногда, придя из присутствия, Цвет извлекал ее на свет божий, приглаживал бархат рукавом и сдувал с сукна невидимые пылинки. Он не курил, не пил, не был ни картежником, ни волокитой. Позволял себе только разумные и дешевые удовольствия: по субботам, после всенощной, — жаркую баню с долгим любовным пареньем на полке, а в воскресение утром — кофе с топлеными сливками и с шафранным кренделем. Изредка совершал он прогулки на вербы, на троицкое катанье, на балаганы, на ледоход и на Иордань и раз в год ходил в театр на какую-нибудь сильную, патриотическую пьесу, где было побольше действий, а также слез, криков и порохового дыма.</z> <z><o></o>Была у него одна невинная страстишка, а пожалуй, даже призвание — разгадывать в журналах и газетах всевозможные ребусы, шарады, арифмографы, криптограммы и прочую путаную белиберду. В этой пустяковой области Цвет отличался несомненным, выдающимся, исключительным талантом, и много было случаев, что он для своих товарищей и знакомых, выписывающих недорогие еженедельные изданьица, разгадывал шутя сложные премированные задачи. Высоким мастером был он также в чтении всевозможных секретных шифров, и об этом странном даровании Ивана Степановича наша правдивая, хотя и неправдоподобная повесть рассказывает не случайно, а с нарочитым подчеркиванием, которое станет ясным в дальнейшем изложении.</z> <z><o></o>Изредка, в праздничные дни, под вечерок, заходил Цвет — и то по особо настойчивым приглашениям — в один трактирный низок под названием «Белые лебеди». Там иногда собирались почтамтские, консисторские, благочинские и сиротские чиновники, а также семинаристы и кое-кто из соборных певчих — голосистая, хорошо сладившаяся, опытная в хоровом пении компания. Толстый и суровый хозяин, господин Нагурный, страстный обожатель умилительных церковных песнопений, охотно отводил на эти случаи просторный «банкетный» кабинет. Пелись старинные русские песни, кое-что из малорусского репертуара, особенно из «Запорожца за Дунаем», но чаще — церковное, строгого стиля, вроде «Чертог твой вижду», «Егда славнии ученицы», или из бахметьевского обихода греческие распевы. Регентовал обычно великий знаток Среброструнов от Знамения, а октаву держал сам знаменитый и препрославленный Сугробов, бродячий октавист, горький пьяница и сверхъестественной глубины бас. Хозяину Нагурному петь раз навсегда было строго запрещено, вследствие полного отсутствия голоса и слуха. Он только дирижировал головой, делал то скорбное, то строгое, то восторженное лицо, закатывал глаза, хлюпал носом и — старый потертый крокодил — плакал настоящими, в орех величиною, слезами. И часто, разнежившись, ставил выпивку и закуску.</z> <z><o></o>На этих любительских концертах Иван Степанович, случалось, не мог отказаться от стакана-другого пива, от рюмочки сантуринского или кагора. Но приятнее ему было все-таки скромно угостить хорошего знакомого, чаще всего — волосатого и звероподобного октависта Сугробова, к которому он питал те же почтительные, боязливые, наивные и влюбленные чувства, какие испытывает порою пылкий десятилетний мальчуган перед пожарным трубником в сияющей медной каске.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/kuprin/index.html">А. И. Куприн</a>. <a href="/text/4257/index.html">Звезда Соломона</a></div> <h2>II</h2> <z><o></o>Двадцать шестое апреля пришлось как раз в воскресенье, в храмовой праздник прихода, где пел Иван Степанович. Кроме обычной обедни, была еще отслужена заупокойная литургия, заказанная вдовой именитого купца Солодова, по случаю мужниных сороковин. Певчие, старавшиеся вовсю, были награждены расплакавшеюся купчихой с неслыханной щедростью (поговаривали, что покойный сильно поколачивал в хмелю свою супругу и что еще при жизни мужа она утешалась с красавцем, старшим приказчиком). После литургии пропели панихиду на дому, а к поминальному обильному столу, вместе с духовенством и нарочито приглашенным соборным протодьяконом, был позван и церковный хор.</z> <z><o></o>День закончился в «Белых лебедях» настоящим разливанным морем, и как-то само собой случилось, что Цвет, всегда умеренный и не любивший вина, выпил гораздо более того, что ему было допущено привычкой и натурой. Но от этого он вовсе не потерял своих милых и теплых внутренних свойств, а наоборот, забыв о всегдашней застенчивости и слегка распахнувшись душой, стал еще добрее и привлекательнее. С нежной предупредительностью подливал он пиво в стаканы то октависту Сугробову, то огромному протодьякону Картагенову, которого без особых усилий компания затащила в ресторанный подвальчик. Восторженно слушал он, как эти две городские знаменитости, оба красные, потные, мохнатые, с напружившимися жилами на шеях, переговаривались через стол рокочущими густыми голосами, заставлявшими тяжело и гулко колебаться весь воздух в низкой и просторной комнате. Обнимал он также и многократно целовал жеманного, курчавого и толстого Среброструнова, уверял, что место ему по его великим талантам быть не регентом в маленьком губернском городе, а по крайней мере управлять придворной капеллой или московским синодальным хором, и клятвенно обещался подарить к именинам Среброструнова золотой камертон с надписью и к нему — замечательный футляр из красного сафьяна, собственноручной работы.</z> <z><o></o>В этот вечер пели мало и не по-всегдашнему стройно: сказались усталость и купеческое широкое хлебосольство. Но говорили много, громко, возбужденно и все разом. Высокие носовые и горловые ноты теноровых голосов плыли и дрожали на фоне струнного басового гудения, точно сверкающая рябь солнечного заката на глубокой полосе спокойной, широкой реки. И Цвету мгновеньями казалось, что он сам среди пестрого говора, в синих облаках табачного дыма, пронизанного мутными пятнами огней, тихо плывет куда-то в темную даль, испытывая сладкое, сонное, раздражающее головокружение, какую-то приятную, лазурную, с алыми пятнами, одурь. Порою отдельные куски разговора вставали перед ним с необыкновенной, преувеличенной яркой ясностью.</z> <z><o></o>— Я и не скрываю. Чего мне скрывать? — говорил смуглый, угреватый и мрачный баритон Карпенко. — Есть у меня один выигрышный билет. Первого мая ему розыгрыш. Хоть он и заложенный, а все-таки я его сколотил на мои кровные труды, и никому до этого нет никакого дела. Вот назло выиграю первого мая двести тысяч и брошу к чертовой матери и хор и службу. И заживу паном. Положу деньги под закладную дома из десяти процентов. Проценты буду проживать, а капитал не трону. Двадцать тысяч в год. Буду обедать у Смульского, а за обедом портвейн пить по два с полтиной бутылка. Попробуйте-ка у меня тогда занять денег. А н-ни копейки, ни грошика. Н-никому! Зась!</z> <z><o></o>— Го-го-го! — загрохотал оглушительно Карагенов. — Я раз выиграл на билет пятьсот рублей.</z> <z><o></o>— Как это так, отец дьякон? На билет от конки?</z> <z><o></o>— Ничуть не бывало. Взаправду. Мой батька, как вам, может быть, известно, был, вроде меня, соборным протодьяконом, но только не здесь, а в Москве. И голосом он обладал ужасающим, вроде царя-колокола или самолетского парохода. Что я перед ним? Моз-гляк! — рявкнул Картагенов, и от его возгласа заколебались огненные языки в лампах. — Однажды ему за свадебного апостола купцы подарили шесть выигрышных билетов. Тогда они еще по сту с небольшим ходили. Вот он, значит, все эти билеты перетасовал и роздал, как карты, не глядя, и потом на каждом надписал имена: свое, маменькино и нас четверых: мое, двух братьев и сестренкино. И засунул за образа.</z> <z><o></o>Однако не застраховал. Побоялся искушения. Сказано в писании: «Не надейтеся ни на князи, ни на сыны человеческие». И положил он между нами всеми такой нерушимый уговор: если кто выиграет пятьсот рублей, тому выигрыш идет целиком; малолеткам — ко дню их совершеннолетия. А на руки — немедленная единовременная премия, в пропорции возраста. Мне, например, было высчитано рубль сорок копеек. Если же на чей билет падет больше, то все деньги делятся между участниками и хранятся по уговору, хотя счастливцу все-таки выдается увеселительный наградной куш. За тысячу — три рубля, за пять тысяч — десять и так далее, с благоразумным уменьшением процентов. За двести же тысяч — пятьдесят целковых, по тогдашнему времени — целый корабль с мачтами и еще груженный золотом.</z> <z><o></o>Пришло первое мая. Отец нарочно купил газету, надел очки и смотрит. Глядь — готово. Мой номер. Цифра в цифру. Так и напечатано: вышел в тираж погашения нумер такой-то, серия такая-то. Что такое за штука тираж — никому не было тогда известно: ни отцу, ни знакомым.. Но, посоветовавшись с кое-какими ближними мудрецами, так и порешили, что, должно быть, слово это означает тоже выигрыш, а может быть, — почем знать? — и в удвоенном размере. Батька по этому поводу совершил обильное возлияние, а мне на радостях было выдадено в задаток рубль и сорок копеек. Устроил я в тот же день Валтасарово пиршество. Купил на улице полный бочонок грушевого квасу и весь лоток моченых груш. Угостился с приятелями квантум сатис<fn><sup> <a href="#fn1" name="fns1">1</a></sup></fn>, даже до полного расстройства стомаха<fn><sup> <a href="#fn2" name="fns2">2</a></sup></fn>.</z> <z><o></o>Наутро батька попер с газетным листом на Ильинку к менялам, справиться, где и как получить выигранные деньги. Ему там и объяснили все его невежество. «Плакали, мол, отец дьякон, твои сто рубликов, а билет ты можешь оправить в рамку и повесить у себя в кабинете, как вечную память твоей глупости». Обиделся он самым свирепым образом. Вернулся домой, точно грозовая туча. И прямо ко мне: «Скидывай портки!» — «За что, папенька?» — «А за то, за самое. Не обжорствуй мочеными грушами, в них бо есть блуд!» И такую прописал мне ижицу ниже спины, что и до сих пор вспомнить щекотно. А остальные пять билетов в тот же день продал. «Не хочу, — сказал, — потворствовать мошенническим аферам». Вот и все.</z> <z><o></o>— Маловато, — заметил кто-то иронически.</z> <z><o></o>— А что же? — возразил другой. — Хоть день, хоть час, а все-таки счастье. Разные там мечты, надежды, планы...</z> <z><o></o>Все на минуту как-то задумчиво умолкли. Первым заговорил Среброструнов:</z> <z><o></o>— Если бы мне двести тысяч, я объездил бы Россию, все города и захолустья, и набрал бы самый замечательный в мире хор. И пел бы я с ним в Москве. А потом стал бы концертировать по Европе. Везде: в Париже, в Лондоне, в Риме, в Берлине. И приобрел бы я всесветную славу. А Сугробова кормил бы сырым мясом и показывал в клетке за особую плату. Потому что за границей таких зверей еще не видывано.</z> <z><o></o>— Ве-ерно, — протянул протодьякон низким, мягким и густым басом.</z> <z><o></o>— Да-а, — подтвердил Сугробов на кварту ниже. — А я бы, — заговорил он с оживлением, — я бы сто пятьдесят этак тысяч отдал жене и сказал бы: «Вот тебе отступное. Живи себе как хочешь, пой, играй, пляши, а я — до свидания. Попилили меня десять лет, попили моей крови, пора и честь знать». И ушел бы я на волю. Засим тридцать тысяч отделю в общий великий вселенский пропой, а на остальное куплю хату, на манер собачьей конуры, но с садом и огородом. И буду возрощать плоды и ягоды. И кор-не-пло-ды... — закончил он в нижнее контр-ля.</z> <z><o></o>Многие засмеялись. Им было давно известно, в каком рабском подчинении держала этого могучего, черноземного, стихийного человека его жена — маленькая, тощая, языкатая женщина, ходячая злая скороговорка, первая ругательница на всем Житнем базаре.</z> <z><o></o>И сразу весь банкетный кабинет закипел общим горячим разговором. Как это часто бывает, соблазнительная тема о всевластности денег волшебно притянула и зажгла неутолимым волнением этих бедняков, неудачников и скрытых честолюбцев, людей с расшатанной волей, с неудовлетворенным аппетитом к жизни, с затаенной обидой на жестокую судьбу. И тут сказалась, точно вывернувшись наизнанку, истинная, потаенная буднями натура каждого. Мечтали вслух о вине, картах, вкусной еде, о роскошной бархатной мебели, о далеких путешествиях в экзотические страны, о шикарных костюмах и перстнях, о собственных лошадях и громадных собаках, о великосветской жизни в обществе графов и баронов, о театре и цирке, об интрижке со знаменитой певицей или укротительницей зверей, о сладком ничегонеделании, с возможностью спать сколько угодно часов в сутки, о лакеях во фраках и, главное, о женщинах, о целом гареме из женщин, о женщинах всех цветов, ростов, сложений, темпераментов и национальностей.</z> <z><o></o>Пожилой консисторский чиновник Световидов, умный, желчный и грубый человек, сказал ядовито:</z> <z><o></o>— Ни у кого из вас нет человеческого воображения, милые гориллы. Жизнь можно сделать прекрасной при самых маленьких условиях. Надо иметь только вон там, вверху над собой, маленькую точку. Самую маленькую, но возвышенную. И к ней идти с теплой верою. А у вас идеалы свиней, павианов, людоедов и беглых каторжников. Двести тысяч — дальше не идут ваши мечтания. Но, во-первых, у вас у всех в общей сложности имеется наличного капитала один дырявый пятиалтынный. Во-вторых, ни у кого из вас не хватит выдержки сэкономить хотя бы сто рублей на покупку выигрышного билета. Карпенко, наверно, приобрел свой билет, зарезав родную тетку во время сна. И когда он выиграет двести тысяч, то как раз в тот же день его гнусное преступление раскроется и его, раба божьего, повлекут в тюрьму. А в-третьих, даже и с билетом в кармане вероятность первого выигрыша равна одному шансу на десять миллионов, то есть почти нулю или бесконечно малой дроби. Стало быть, все, что вы говорите сию минуту, — одно суесловие, раздражение пленной и жалкой мысли. Двести тысяч! Что за скудость фантазии!</z> <z><o></o>— Ему бы миллион, — сказал чей-то недружелюбный голос в конце стола. — Известно, консистория — место хлебное, а глаза у нее завидущие.</z> <z><o></o>— А что же? — спокойно возразил Световидов, даже не обернувшись. — Мечтать о несбыточном, так мечтать пошире. Миллионов десять — это, скажем, недурно. Можно прожить умно, полезно и со вкусом. Но почему бы вдруг не сделаться, по мановению волшебного жезла, например, царем? Но и тогда ваши телячьи головы ничего острого не вообразят. Знаете, есть побасенка. Русского рязанского мужичка спросили: «Что бы ты, Митенька, делал, если бы был царем?» — «А я бы, говорит, сидел целый день у ворот на завалинке и лузгал бы семечки. А как кто мимо идет — в морду. Как мимо — так в морду». Ваша готтентотская фантазия не намного дальше хватает. Явись хоть сейчас к вам, к любому, дьявол и скажи: «Вот, мол, готовая запродажная запись по всей форме на твою душу. Подпишись своей кровью, и я в течение стольких-то лет буду твердо и верно исполнять в одно мгновение каждую твою прихоть». Что каждый из вас продал бы свою душу с величайшим удовольствием, это несомненно. Но ничего бы вы не придумали оригинального, или грандиозного, или веселого, или смелого. Ничего, кроме бабы, жранья, питья и мягкой перины. И когда дьявол придет за вашей крошечной душонкой, он застанет ее охваченной смертельной скукой и самой подлой трусостью.</z> <z><o></o>Световидов замолчал, и никто не возразил ему. Слова его были подобны ледяному компрессу на пылающую голову. Только кто-то, скрытый в синем табачном дыму, спросил из угла, обращаясь к Цвету:</z> <z><o></o>— Эй ты, Иоанне Цветоносный. А ты бы что бы? А?</z> <z><o></o>— Я? — встрепенулся Цвет. Он блаженными, блестящими глазами уставился на лампу, и тотчас же от ее огня отделился другой огонь и легко поплыл вправо и вверх. — Я бы? Мне ничего не надобно. Вот хоть бы теперь... светло, уютно... компания милых, хороших товарищей... дружная беседа... — Цвет радостно улыбнулся соседям по столу. — Я хотел, чтобы был большой сад... и в нем много прекрасных цветов. И многое множество всяких птиц, какие только есть на свете, и зверей... И чтобы все ручные и ласковые. И чтобы мы с вами все там жили... в простоте, дружбе и веселости... Никто бы не ссорился... Детей чтобы был полон весь сад... и чтобы все мы очень хорошо пели... И труд был бы наслаждением... И там ручейки разные... рыба пускай по звонку приплывает...</z> <z><o></o>— Словом — рай! — прервал его Световидов.</z> <z><o></o>А протодьякон, сидевший рядом, обнял Цвета, крепко притиснул к своей исполинской груди и одним сердечным поцелуем обмусолил его нос, губы, щеки и подбородок. И взревел ему в самое ухо:</z> <z><o></o>— Ваня! Друг! Ангелоподобный!</z> <z><o></o>Но в эту минуту появился хозяин трактира с третьим и последним напоминанием: «Во всем ресторане огни уже потушены. Пора расходиться. А то от полиции выйдут неприятности». Стали расходиться.</z> <z><o></o>Цвет возвращался домой в самом чудесном настроении духа. С нежным чувством глядел он, как на небе среди клубистых, распушенных облаков стремительно катился ребром серебряный круг луны, пролагая себе золотисто-оранжевый путь. И пел он на какой-то необычайно-прекрасный собственный мотив собственные же слова акафиста всемирной красоте: «Земли славное благоутробие и благоухание и небеси глубино торжественная, людие веселием играша воспевающе...»</z> <z><o></o>Взбирался он к себе на чердак очень долго, балансируя между стеной и перилами. По привычке бесшумно отпер наружную дверь, аккуратно разделся и лег в постель, поставив возле себя на стуле зажженную свечу. Взял было утреннюю недочитанную газету. Но буквы сливались в мутные полосы, а полосы эти принимали вращательное движение. Наконец веки, отяжелев, сомкнулись, и сознание Цвета окунулось в бездонную темноту и в молчание.</z> <div style="margin:0.5em 0em;background-color:#222;height:1px;width:25%"></div><div class="fns"><fnb><fnn><a href="#fns1" name="fn1">1</a></fnn></fnb> <z><o></o>Вдоволь (от <i>лат.</i> Quantum satis).<div style="font-size:0;"></div></z><fnb><fnn><a href="#fns2" name="fn2">2</a></fnn></fnb> <z><o></o>Желудка (от <i>греч.</i> stomachos).<div style="font-size:0;"></div></z></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/kuprin/index.html">А. И. Куприн</a>. <a href="/text/4257/index.html">Звезда Соломона</a></div> <h2>III</h2> <z><o></o>— Извиняюсь за беспокойство, — сказал осторожно чей-то голос.</z> <z><o></o>Цвет испуганно открыл глаза и быстро присел на кровати. Был уже полный день. Кенарь оглушительно заливался в своей клетке. В пыльном, золотом солнечном столбе, лившемся косо из окна, стоял, слегка согнувшись в полупоклоне и держа цилиндр на отлете, неизвестный господин в черном поношенном, старинного покроя, сюртуке. На руках у него были черные перчатки, на груди — огненно-красный галстук, под мышкой — древний помятый, порыжевший портфель, а в ногах у него на полу лежал небольшой новый ручной саквояж желтой английской кожи. Странно знакомым показалось Цвету с первого взгляда узкое и длинное лицо посетителя: этот ровный пробор посредине черной, седеющей на висках головы, с полукруглыми расчесами вверх, в виде приподнятых концов бабочкиных крыльев или маленьких рожек, этот большой, тонкий, слегка крючковатый нос с нервными козлиными ноздрями; бледные, насмешливо изогнутые губы под наглыми воинственными усами; острая длинная французская бородка. Но более всего напоминали какой-то давнишний, полузабытый образ — брови незнакомца, подымавшиеся от переносья круто вкось прямыми, темными, мрачными чертами. Глаза же у него были почти бесцветны или, скорее, в слабой степени напоминали выцветшую на солнце бирюзу, что очень резко, холодно и неприятно противоречило всему энергичному, умному, смуглому лицу.</z> <z><o></o>— Я стучал два раза, — продолжал любезно, слегка скрипучим голосом незнакомец. — Никто не отзывается. Тогда решил нажать ручку. Вижу, не заперто. Удивительная беспечность. Обокрасть вас — самое нехитрое дело. Знаете, есть такие специалисты воры, которые только тем и занимаются, что ходят по квартирам «на доброе утро». Я бы, конечно, не осмелился тревожить вас так рано. — Он извлек из жилетного кармана древние часы, луковицей, с брелоком на волосяном шнуре, в виде Адамовой головы, и посмотрел на них. — Теперь три минуты одиннадцатого. И если бы не крайне важное и неотложное дело... Да нет, вы не волнуйтесь так, — заметил он, увидя на лице Цвета испуг и торопливость. — На службу вам сегодня, пожалуй, и вовсе не придется идти...</z> <z><o></o>— Ах, это ужасно неприятно, — конфузливо сказал Цвет. — Вы меня застали неодетым, погодите немного. Я только приведу себя в порядок и сию минуту буду к вашим услугам.</z> <z><o></o>Он обул туфли, накинул на себя пальто и выбежал в кухню, где быстро умылся, оделся и заказал самовар. Через очень короткое время он вернулся к своему гостю освеженный, хотя с красными и тяжелыми от вчерашнего кутежа веками. Извинившись за беспорядок в комнате, он присел против незнакомца и сказал:</z> <z><o></o>— Теперь я готов. Сейчас нам принесут чай. Чем обязан чести...</z> <z><o></o>— Сначала позвольте рекомендоваться. — Посетитель протянул визитную карточку. — Я — ходатай по делам. Зовут меня Мефодий Исаевич Тоффель.</z> <z><o></o>«Странно. И фамилия как будто бы знакомая», — подумал Цвет. Он слегка наклонил голову и с недоумением в глазах пробормотал:</z> <z><o></o>— Очень приятно... Но я...</z> <z><o></o>— Один момент... Простите, что перебиваю вас. Вашего покойного батюшку звали, если не ошибаюсь, Степаном Николаевичем. Не так ли?</z> <z><o></o>— Совершенно точно.</z> <z><o></o>— Хорошо. Значит, старшего его братца, тоже ныне покойного, имя-отчество было Аполлон Николаевич? Верно?</z> <z><o></o>— Верно. Но мне лично не приходилось ни разу в жизни видеть его. Я только изредка слышал о нем кое-что по семейным воспоминаниям родителей. Но это было уже очень давно... Так, какие-то мелочи... и мне очень совестно, что я, кажется, совсем забыл их.</z> <z><o></o>— Это вовсе и не важно. Пара пустяков, — небрежно махнул рукой ходатай и тотчас же, раскрыв свой потертый портфель, вытащил из него с ловкостью фокусника и выкинул на стол одну за другой несколько бумаг разного формата. — Для нас самое главное в нашем деле то, что ваш почтенный дядюшка был при жизни большим оригиналом, то есть мизантропом, нелюдимом и даже, говорят, алхимиком. Словом — что называется — чудаком.</z> <z><o></o>— Да, я что-то слышал в этом роде. Но помню это смутно, точно сквозь сон. Наша семья вообще не поддерживала с ним никаких связей. Утеряли их. Впрочем, без всякой ссоры.</z> <z><o></o>— Так. Теперь ближе к делу. Десять лет тому назад ваш дядюшка волею судьбы покинул земную юдоль. Для вас это событие, очевидно, не имело никакого существенного значения, кроме вполне естественного сознания горестной утраты. А между тем после Аполлона Николаевича осталось небольшое наследство, состоящее из нескольких сот десятин недвижимости в Черниговской губернии: земля, лесок и довольно значительная усадьба со старым барским домом. Лет восемь это имущество считалось бесхозяйным, почти вымороченным. А так как я специально занимаюсь розысками по таким, неведомо кому принадлежащим имуществам, то, узнав случайно про Червоное, я и пошел по обратным жизненным следам вашего покойного дядюшки. Положение мое было довольно тяжелое. Завещания нет, законные наследники не объявляются. Соседи по имению знакомства с Аполлоном Николаевичем не вели, видели его только издали и подозревали, что он был или масон, или изобретатель, или анархист — какое ему дело до завещания? Крестьяне же все убеждены, что он занимался чародейством и, пожалуй, даже продал душу дьяволу. Но путем разных намеков и умозаключений я стал медленно пробираться по этапам жизни вашего дядюшки и вот, наконец, в Витебске, в полусгоревшем архиве нотариуса, набрел на подлинное, хотя и очень старинное завещание, по которому земля и усадьба, с постройками и со всем живым и неживым инвентарем, должны перейти к старшему в роде. По наведенным справкам, этим старшим в роде являетесь вы, глубокоуважаемый Иван Степанович, с чем я и имею честь вас искренно поздравить.</z> <z><o></o>Тоффель, сидя, поклонился. Цвет покраснел и протянул ему руку. Пожатие руки, обтянутой в черную перчатку, было твердо и сухо.</z> <z><o></o>— И чтобы не быть голословным, — продолжал Тоффель, — позвольте предоставить вам все документы, ясно доказывающие ваши права. Вот завещание. Вот ввод во владение... Наследственные и иные пошлины. Вот расписка в получении поземельных и прочих налогов, с прибавкой пеней за истекшие годы. Вот тра-та-та, тра-та, — забарабанил ходатай казенными словами и пестрыми дробными цифрами.</z> <z><o></o>Говоря таким образом, он с прежней привычной ловкостью быстро подсовывал Цвету одну за другой бумаги, четко написанные и набранные на машинке, отмеченные круглыми печатями, чернильными и сургучными, и украшенные мудреными завитушками подписей и росчерков.</z> <z><o></o>«Как его звать? — подумал Цвет и поглядел на карточку, потом на Тоффеля. — Удивительно знакомое имя. И где же я, наконец, видел эту странно-памятную, необычайную физиономию?» И он сказал вслух с некоторой робостью:</z> <z><o></o>— Но, видите ли, почтенный Мефодий Исаевич. Все это так неожиданно... Я ничего не понимаю в подобных делах. И потом, ведь это так далеко Черниговская губерния...</z> <z><o></o>— Стародубский уезд, — подсказал Тоффель.</z> <z><o></o>— Вот видите. Я положительно теряюсь и должен поневоле просить ваших указаний... Кроме того, ваши любезные хлопоты... Вы уж будьте добры сами назначить сумму вознаграждения.</z> <z><o></o>Тоффель дружелюбно рассмеялся и слегка, очень вежливо, притронулся к коленке Цвета.</z> <z><o></o>— Гонорар — второстепенный вопрос. Не обидим друг друга. Я наводил о вас справки. Простите, мы, деловые люди, не можем иначе. И повсюду я получил о вас сведения, как о самом порядочном, честном человеке, как о настоящем джентльмене, к тому же весьма щедрого характера. За себя на этот счет я покоен. Ну, скажем, двадцать, пятнадцать процентов с казенной оценки? Если это вам покажется чрезмерным, я удовольствуюсь десятью.</z> <z><o></o>— О нет, пожалуйста, пожалуйста. Пусть будет двадцать.</z> <z><o></o>— Признателен, — поклонился Тоффель. — И теперь, раз уже вы сами сделали мне честь просить моего совета, позволяю себе усердно рекомендовать вам: немедленно же, как можно скорее, ехать в Черниговщину и осмотреть имение. Я даже буду настаивать, чтобы вы отправились сегодня же.</z> <z><o></o>— Позвольте, но это уже совсем немыслимо. Надо выпросить отпуск.... Необходимо достать денег на дорогу... Собраться... И мало ли еще что?</z> <z><o></o>— Пара пустяков, — самодовольно и ласково возразил ходатай. — Во-первых, вот вам ваш отпуск. Я его выхлопотал за вас еще сегодня утром через вашего экзекутора Луку Спиридоновича. К чести его надо сказать, что взял он с меня совсем немного и с готовностью побежал к председателю. Оба они рады вашему счастью, как своему собственному. Вы положительно баловень фортуны. Пожалуйте.</z> <z><o></o>— Вы — волшебник, — прошептал изумленно Цвет, рассматривая свой месячный, по семейным надобностям, отпуск, подписанный председателем и скрепленный экзекутором. И даже почерк текста чуть-чуть походил на почерк самого Цвета, хотя Иван Степанович сейчас же подумал, что все каллиграфические рондо схожи одно с другим.</z> <z><o></o>— И насчет денег не беспокойтесь. Мой долг — это уж так водится у нас, адвокатов, — ссудить вас заимообразно необходимой суммой, разумеется под самые умеренные проценты. Будьте добры пересчитать. В этой пачке ровно тысяча. Нет, нет, вы уж потрудитесь послюнить пальчики. Деньги счет любят. А вот и расписка, которую я заранее заготовил, чтобы не терять напрасно дорогого времени. Черкните только: «И. Цвет» — и дело в шляпе.</z> <z><o></o>Цвет был ошеломлен.</z> <z><o></o>— Вы так любезны и предупредительны... что я... что я... право, я не нахожу слов.</z> <z><o></o>— Сущий вздор, — фамильярно, но учтиво отстранился ладонью Тоффель. — Пара пустяков. А вот теперь, когда формальности покончены, осмелюсь преподнести вам еще один сюрприз.</z> <z><o></o>Из портфеля прежним чудесным способом появились два картонных обрезочка.</z> <z><o></o>— Это билет первого класса до станции Горынище, а это — плацкарта на нижнее место. Билеты взяты на сегодня. Поезд отходит ровно в одиннадцать тридцать. Пароконный извозчик дожидается нас у подъезда. Вам, следовательно, остается только положить в карман паспорт и записную книжку, надеть шляпу, взять в руку тросточку и затем: «Andiam, andiam, mio caro...»<fn><sup> <a href="#fn1" name="fns1">1</a></sup></fn> — пропел очень фальшиво, козлиным голосом Тоффель. — А с вашего разрешения, я пособлю вам уложиться!</z> <z><o></o>— Ах, что вы, помилуйте... Ради бога! — смутился Цвет.</z> <z><o></o>Лицо Тоффеля сморщилось шутливой, но весьма отвратительной гримасой.</z> <z><o></o>— Экий вы щепетильный какой. Но в таком случае не откажите уж принять от меня небольшой дорожный подарочек — вот этот саквояж. Нет, нет, убедительно прошу не отказываться. Я нарочно выбирал эту вещицу для вашего путешествия. Вы меня обидите, не приняв ее. Подумайте, ведь я с вас заработаю немалый куртаж<fn><sup> <a href="#fn2" name="fns2">2</a></sup></fn>.</z> <z><o></o>— Спасибо, — сказал Цвет. — Прелестная вещь. — Он чувствовал себя неловко, точно связанным, точно увлекаемым чужой волей. Минутами неясная тревога омрачала его простое сердце. «Какая изысканная заботливость со стороны этого чужого человека, — думал он, — и как поразительно скоро совершаются все события! Право — точно во сне. Или я и в самом деле сплю? Нет, если бы я спал, то не думал бы, что сплю. И лицо, лицо... Где же я его видел раньше?»</z> <z><o></o>— Но как все это необыкновенно, — сказал он из глубины шкафа, где перебирал свои туалетные принадлежности. — Если бы мне вчера кто-нибудь предсказал сегодняшнее утро, я бы ему в глаза рассмеялся.</z> <z><o></o>Он медлил, но Тоффель с дружеской настойчивостью, одновременно почтительной и развязной, продолжал погонять его.</z> <z><o></o>— Ах, молодой человек, молодой человек... Как мало в вас предприимчивости. Впрочем, и все мы, русские, таковы: с развальцей, да с прохладцей, да с оглядочкой. А драгоценное время бежит, бежит, и никогда ни одна промелькнувшая минута не вернется назад. Ну-c, живо, по-американски, в три приема. Ваши новые ботинки за дверью. Я попросил горничную их вычистить. Вас, может быть, удивляет, что я вас так тороплю? Но, во-первых, я и сам не имею ни секунды свободной. Вот провожу вас, и сейчас же мне надо скакать в уезд, по срочным делам. Волка ноги кормят. Ничего, ничего... Одевайтесь при мне без всякого стеснения. Я — мужчина. А во-вторых, сами посудите, что выйдет хорошего, если вы проканителитесь в городе несколько лишних дней? Ведь теперь уже всем вашим знакомым и множеству незнакомых известно через экзекутора о свалившемся на вашу голову наследстве. О, мне хорошо известна человеческая натура. Начнут клянчить взаймы, потребуют вспрыснуть получку, добрые мамаши взрослых дочерей устроят на вас правильную облаву с загоном. Вы — человек слабый, мягкий, уступчивый, — хороший товарищ. Еще завертитесь, чего доброго, и наделаете долгов. Я знаю такие примеры. А тут еще подвернется какое-нибудь этакое соблазнительное увлечение, вроде красотки из кондитерской, как та, — помните? — полная блондинка за прилавком у Дюмона, первая от окна, с сапфировыми глазками? Право, слушайте вы меня, старого воробья. Я худу не учу. Тем более, что вы с первого взгляда внушили мне самую глубокую, можно сказать отеческую, симпатию. Вы только не обращайте на меня внимания, укладывайтесь, укладывайтесь! А я тем временем передам вам кое-какие нужные сведения. Простыней и подушек, пожалуйста, уж не берите с собой. Все дадут вам в опальном вагоне, а в усадьбе есть много прекрасного, тонкого голландского белья. И сорочек много не надо. Две, три перемены. Возьмите мягкие fantaisie. Немного платков и носков. Прескверная у нас привычка путешествовать с целым караван-сараем. По этой примете всегда за границей узнают русских. Берите только то, что уместится в саквояж. Остальное лишнее. Едете всего на два, на три дня.</z> <z><o></o>Ну так слушайте же. Имение, правду говоря, хоть и не заложено, но в страшном забросе. Триста с небольшим десятин. Из них удобной земли полтораста, и ту запахали дружественные поселяне. Владение обставлено сотнями идиотских неудобств. Чересполосица, рядом чиншевые наделы, до сих пор существует не только сервитутное право, но даже в силе какая-то, черт бы ее побрал, «улиточная запись». Нет, совсем серьезно уверяю вас, что есть и такие юридические курьезы! Мое мнение — землю продать. Возиться с ней — это, как говорят поляки, «более змраду, як потехи». Тут не только вы с вашей полной неопытностью, но даже первый выжига, кулак, практик сядет в калошу... Вы выбираете галстуки? Советую вам этот, черный с белыми косыми полосками. Он солиднее... Остается усадьба. Она велика, но мрачна и на сыром месте. Фруктовый сад стар, запущен и выродился без ухода. Инвентаря — никакого. Дом — сплошная рухлядь, гнилая труха. Деревянная, источенная червями двухэтажная постройка времен Александра Первого, с кривыми колоннами и однобоким бельведером. На него дунуть — рассыплется. Стало быть, и усадьбу побоку. Вы только осмотритесь там на месте, а я уж здесь, будьте покойны, приищу вам невредного покупателя. Вряд ли и вещи сколько-нибудь ценные найдутся в доме. Все — хлам. Осталась там небольшая библиотека, но она вас мало заинтересует. Все больше по оккультизму, теософии и черной магии... Ведь вы человек верующий? — Тоффель, не оборачиваясь, кивнул головой назад, на образа. И, должно быть, от этого движения судорога скрутила ему шею, потому что он болезненно сморщился. — И вам, такому свежему, милому, не след, да и будет скучно заниматься сумасбродной ерундой. Вы лучше эту пакость сожгите! А? Право, сожгите. Я говорю из чувства личной, горячей симпатии к вам. Обещаете сжечь? Да? Хорошо? Ну, дайте же, дайте мне слово, прелестный, добрый Иван Степанович.</z> <z><o></o>— Даю, даю. Сделайте милость. Господи!..</z> <z><o></o>— Крр... — издал ходатай горлом странный трескучий звук.</z> <z><o></o>— Что с вами? — заботливо спросил Цвет.</z> <z><o></o>— Ничего, ничего, не беспокойтесь... Немного поперхнулся. Что-то попало в дыхательное. Ну, вы, кажется, готовы? Так едемте же. На вокзале у нас еще хватит времени слегка позавтракать и распить за здоровье нового помещика бутылочку поммери-сек. Нет, уж вы выходите первым. Я за вами. По-румынски. Вот так.</z> <z><o></o>Через час этот энергичный, всезнающий, все предвидящий делец услужливо подсаживал Цвета на ступеньки вагона первого класса. В последнюю минуту как-то само собой очутилась в его руках изящная, небольшая плетеная корзиночка. Подавая ее вверх, в руки Цвета, он сказал с приятной улыбкой:</z> <z><o></o>— Не откажите принять. Это так... дорожная провизия... Немного икры, рябчики, телятина, масло, яйца и другая хурда-мурда. И парочка красного, мутон-ротшильд. Не поминайте же лихом. Ждите от меня телеграммы... А если будет надобность, телеграфируйте мне сюда, в Бель-вю. До свидания. Не хочу затруднять нелепым торчанием у вагона. Мои комплименты.</z> <z><o></o>И галантно поцеловав кончики обтянутых черной перчаткой пальцев, он скрылся в толпе.</z> <div style="margin:0.5em 0em;background-color:#222;height:1px;width:25%"></div><div class="fns"><fnb><fnn><a href="#fns1" name="fn1">1</a></fnn></fnb> <z><o></o>Пойдем, пойдем, мой дорогой... <i>(итал.)</i><div style="font-size:0;"></div></z><fnb><fnn><a href="#fns2" name="fn2">2</a></fnn></fnb> <z><o></o>Вознаграждение, комиссионные (от <i>франц.</i> courtage).<div style="font-size:0;"></div></z></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/kuprin/index.html">А. И. Куприн</a>. <a href="/text/4257/index.html">Звезда Соломона</a></div> <h2>IV </h2> <z><o></o>Дорога промелькнула необыкновенно быстро. Ни разу еще в своей жизни не путешествовал Цвет с такими широкими удобствами, и никогда не бежало так незаметно для него время. Попадались ему очень любезные спутники — вежливые, внимательные, разговорчивые без навязчивости. Сладко и глубоко спал Цвет две ночи под плавное укачивание пульмановских рессор, а днем любовался из окна на реки, поля, леса и деревни, проходящие мимо и назад, или основательно и с толком закусывал в светлом нарядном вагоне-ресторане, где на блестящих снежных скатертях раскачивали свои яркие головки цветы, а за столами сидели обычные дамы поездов-экспрессов: все, как на подбор, большие, пышнотелые, роскошно одетые, самоуверенные, с громким смехом и французскими словами, — женщины, пахнувшие крепкими, терпкими духами. Для него они были созданиями с другой планеты и возбуждали в нем любопытство, удивление и стеснительное сознание собственной неловкости.</z> <z><o></o>Одно только беспокоило и как-то неприятно, пугающе раздражало Цвета в его праздничном путешествии. Стоило ему только хоть на мгновение возвратиться мыслью к конечной цели поездки, к этому далекому имению, свалившемуся на него точно с неба, как тотчас же перед ним вставал энергичный, лукавый и резкий лик этого удивительного ходатая по делам — Тоффеля, и появлялся он не в зрительной памяти, где-то там, внутри мозга, а показывался въявь, так сказать живьем. Он мелькал своим крючконосым, крутобровым профилем повсюду: то на платформе среди суетливой станционной толпы, то в буфете первого класса ввиде шмыгливого вокзального лакея, то воплощался в затылке, спине и походке поездного контролера. «Просто какое-то наваждение, — думал тревожно Цвет. — Неужели так прочно запечатлелся в моей душе этот странный человек, что я, даже отделенный от него большим пространством, все-таки брежу им так сильно и так часто».</z> <z><o></o>К концу вторых суток Цвет сошел на станции Горынище и нанял за три рубля сивоусого дюжего хохла до Червоного. Когда Цвет по дороге объяснил, что ему надо не в деревню, а в усадьбу, возница обернулся и некоторое время рассматривал его с пристальным и бесцеремонным любопытством.</z> <z><o></o>— Так-таки до самого, до паньского фольварку? — спросил он, наконец, недоверчиво. — До того Цвита, що вмер?</z> <z><o></o>— Да, в имение, в господский дом, — подтвердил Иван Степанович.</z> <z><o></o>— Эге ж. — Старик чмокнул на лошадей губами. — А вы сами из каких будете?</z> <z><o></o>Цвет рассказал вкратце о себе. Упомянул и о наследстве и о родстве. Старик медленно покачал головой.</z> <z><o></o>— Эх, не доброе дило... Не фалю.</z> <z><o></o>— Почему не хвалите, дядя?</z> <z><o></o>— А так... Не хочу...</z> <z><o></o>И замолчал. Так они в безмолвии проехали около двенадцати верст до села Червоного, раскинувшегося своими белыми мазанками и кудрявой зеленью садов на высоком холме над светлой речонкой, свернули через плотину и подъехали к усадьбе, к чугунным сквозным воротам, распахнутым настежь и криво висевшим на красных кирпичных столбах. От них вела внутрь заросшая дорога, посредине густой аллеи из древних могучих тополей. Вдали серела постройка, белели колонны и алым отблеском дробилась в стеклах вечерняя заря. У ворот старик остановил лошадей и сказал решительно:</z> <z><o></o>— Вылазьте, ну, панычу. Бильшь не поиду.</z> <z><o></o>— Как же это так не поедете? — удивился Цвет. — Осталось ведь немного. Вон и дом виден.</z> <z><o></o>— Ни. Не поиду. А ни за пьять корбованцив. Не хо́чу.</z> <z><o></o>Цвет вспомнил слова Тоффеля о дурной славе, ходившей среди крестьян про старую усадьбу, и сказал с принужденной усмешкой:</z> <z><o></o>— Боитесь, верно?</z> <z><o></o>— Ни. Ни трошки не боюсь, а тилько так. Платите мини мои гроши, тай годи.</z> <z><o></o>Попросив возчика подождать немного, Цвет один пошел по темной, прохладной аллее к дому. Тоффель говорил правду. Постройка оказалась очень древней и почти развалившейся. Покривившиеся колонны, некогда обмазанные белой известкой, облупились и обнажили гнилое, трухлявое дерево. Кой-где были в окнах выбиты стекла. Трава росла местами на замшелой позеленевшей крыше. Флюгер на башенке печально склонился набок. В саду, под коряво разросшимися деревьями, стояла сырая и холодная темнота. Крапива, лопухи и гигантские репейники буйно торчали на местах, где когда-то были клумбы. Все носило следы одичания и запустения.</z> <z><o></o>Цвет обошел вокруг дома. Все наружные двери — парадная, балконная, кухонная и задняя, ведшая на веранду из разноцветных стекол, — были заперты на ключ. С недоумением, скукой и растерянностью вернулся Цвет к экипажу.</z> <z><o></o>— А где бы мне здесь, дяденька, ключи достать? — спросил он. — Всюду заперто.</z> <z><o></o>— А чи я знаю? — равнодушно пожал плечами мужик. — Мабудь у господина врядника, чи у станового, чи у соцького, а мабудь у старосты альбо учителя. Теперички вси забули про цее бисово кубло. И хозяина нема ему. Вы мене, просю, звините, а тильки люди недоброе балакают про вашего родича. Бачите — такее зробилось, що, кажуть, поступил он на службу до самого до чертяки... И загубил свою душу, а ни за собачий хвист. И вас, панычу, нехай боронит господь бог и святый Мыкола.</z> <z><o></o>Он едва заметным движением перекрестил пуговицу на свитке. Внезапно откуда-то сорвался ветер. Обвисшая половина ворот пошатнулась на своих ржавых петлях и протяжно заскрипела.</z> <z><o></o>«Точь-в-точь как голос Тоффеля», — подумал Цвет. И в тот же миг рассердился на себя за это назойливое воспоминание.</z> <z><o></o>— А ну, седайте, панычу, скорийше и поидеме до села, — сказал хохол.</z> <z><o></o>Опять пришлось переправляться через плотину и подыматься вверх в Червоное. После долгих розысков, наводивших суеверный ужас на простодушных поселян, Цвет отыскал, наконец, след ключей, которые, оказалось, хранились уже много лет у церковного сторожа. Сообщил ему об этом священник. У него Иван Степанович немного передохнул и даже выпил чашку чаю, пока толстопятая дивчина Гапка бегала за сторожем.</z> <z><o></o>Батюшка говорил, поглаживая рукой пышную седеющую бороду и сверля Цвета острыми, маленькими, опухшими глазками:</z> <z><o></o>— Как человек до известной степени интеллигентный, я отнюдь не разделяю глупых народных примет и темных суеверий. Но как лицо духовное, не могу не свидетельствовать о том, что в творениях отцов церкви упоминается, и даже неоднократно, о всевозможных кознях и ухищрениях князя тьмы для уловления в свои сети слабых душ человеческих. И потому, во избежение всяких кривотолков и разных бабьих забубонов, позволяю себе предложить вам хоть на сию ночь мое гостеприимство. Постелят вам вот здесь, в гостиной, на диванчике. Не весьма роскошно и, пожалуй, узковато, но, извините, чем богаты... А дом успеете осмотреть завтра утром. Поглядите, какая темь на дворе.</z> <z><o></o>Цвет обернулся к окнам. Они были черны. Ему хотелось принять предложение священника, потому что изморенное дорогой тело просило отдыха и сна, но какое-то властное и томительное любопытство неудержимо тянуло его назад, в старый заброшенный дом. Он поблагодарил и отказался.</z> <z><o></o>Пришел церковный сторож, древний маленький старичок, уже не седой, а какой-то зеленоватый, и так скрюченный ревматизмом, что казалось, он все время собирается стать на четвереньки. В руках он держал большой фонарь и связку огромных ржавых ключей. На прощание батюшка дал Цвету запасную свечу и пригласил его на завтра к утреннему чаю.</z> <z><o></o>— Если что понадобится, рад служить. По-соседски. Как-никак, а будем жить рядом. Но простите, что не провожаю лично. Народ у нас сплетник и дикарь, и даже многие склоняются к унии.</z> <z><o></o>Ночь была темна и беззвездна, с легким теплым ветром. Светло-желтое, мутное пятно от фонаря причудливо раскачивалось на колеях, изборождавших дорогу. Цвет не видел своего провожатого, шедшего рядом, и с трудом разбирал его слабый, тонкий, шамкающий голос. Старик, по его словам, оказывался единственным бесстрашным человеком во всем Червоном, но Цвет чувствовал, что он привирает для собственной бодрости.</z> <z><o></o>— Чего мне бояться. Я ничего не боюсь. Я — солдат. Еще за Николая, за Первого, севастопольский. И под турку ходил. Солдату бояться не полагается. Пятнадцать лет я сторожем при церкви и на кладбище. Пятнадцать лет моя такая должность. И скажу: все пустое, что бабы брешут. Никаких нет на свете ни оборотней, ни привидениев, ни ходячих мертвяков. Мне и ночью доводится иной раз сходить на кладбище. В случае воры или шум какой — и вообще. И хоть бы что. Которые умерли, они сплят себе тихесенько на спинке, сложивши ручки, и ни мур-мур. А нечистая сила, так это она в прежние времена действовала, еще когда было припасное право, когда мужик у помещика был в припасе. Тогда, бывало, иной землячок, отчаявшись, и душу продавал нечистому. Это бывало. А теперь вся чертяка ушла на зализную дорогу да на пароходы, чтоб ей пусто было. Вот еще по элекстричеству работает.</z> <z><o></o>Старик, а за ним Цвет прошли через ворота, уныло поскрипывавшие голосом Тоффеля, вдоль черной аллеи, глухо шептавшей невидимыми вершинами, до самого дома. Долго им обоим пришлось повозиться с ключами. Покрытые древней ржавчиной, они с трудом влезали в замки и не хотели в них вращаться. Наконец, после долгих усилий, подалась кухонная дверь. Кажется, она не была даже заперта, а просто уступила сильному толчку. </z> <z><o></o>Старик ушел, отдав Ивану Степановичу свой фонарь. Цвет остался в пустом и незнакомом доме. Он не испытывал страха: ужас перед сверхъестественным, потусторонним был совершенно чужд его ясной и здоровой душе, — но от дороги у него сильно болела голова, все тело чувствовало себя разбитым, и где-то глубоко в сознании трепетало томительное любопытство и смутное предчувствие приближающегося необычайного события. С фонарем в руке обошел он все комнаты нижнего этажа, странно не узнавая самого себя в высоких старинных, бледно-зеленых зеркалах, где он сам себе казался кем-то чужим, движущимся в подводном царстве. Шаги его гулко отдавались в просторных пустынных покоях, и было такое ощущение, что кто-то может проснуться от этих звуков. Обои оборвались, отклеились и свисали большими колеблющимися лоскутами. Все покоробилось, сморщилось от времени и издавало тяжелые старческие вздохи, кряхтение, жалобные скрипы: и иссохшийся занозистый паркет, и резные раскоряченные стулья, и кресла красного дерева, и причудливые фигурные диваны, с выгнутыми, в виде раковин, спинками. Огромные шатающиеся хромоногие шкафы и комоды, картины и гравюры на стенах, покрытые слоями пыли и паутины, бросали косые, движущиеся тени на стены. И тень от самого Цвета то уродливо вырастала до самого потолка, то падала и металась по стенам и по полу. Тяжелые драпри на окнах и дверях слегка пошевеливали своими мрачными глубокими складками, когда мимо них проходил одинокий, затерянный в безлюдном доме человек.</z> <z><o></o>По винтовой узенькой лестнице Цвет взобрался наверх, во второй этаж. Там все комнаты были завалены и заставлены всяким домашним скарбом: поломанной мебелью, кучами тканей, сундуками, рогожами, корзинами, связками старых газет. Но две комнаты сохранили живую своеобразную физиономию. Одна из них раньше служила, вероятно, спальней. В ней до сих пор еще сохранились умывальник, туалетный стол и зеркальный гардеробный шкаф. Вдоль стены стоял прекрасный старинный турецкий диван, обитый оленьей кожей, — такой ширины и длины, что на нем могли бы улечься поперек шесть или семь человек. На полу лежал огромный, чудесных красных тонов, текинский ковер. Другая комната, несколько больших размеров, сразу удивила и очаровала Цвета. Она одновременно походила и на редкостную любительскую библиотеку, и на кабинет чертежника, и на лабораторию алхимика, и на мастерскую кузнеца. Больше всего занимал места зияющий черной пастью горн с нависшим челом, сложенный из массивного прокопченного кирпича; около него, сбоку, на подставке, помещались раздувательные двойные меха. Один круглый треногий стол был уставлен ретортами, колбами, пробками, тиглями, мензурками, термометрами, весами всяких родов и многими другими инструментами, смысл и назначение которых Цвет не в состоянии был постичь. Однако он заметил, что на многих из хрустальных флакончиков, наполненных порошками и жидкостями, приклеены были этикеты с рисунком мертвой головы или с латинской надписью «venena»<fn><sup> <a href="#fn1" name="fns1">1</a></sup></fn>.</z> <z><o></o>Другой стол, ясеневый, большой, на козлах, похожий на обычные чертежные столы, был завален папирусными свитками, записными книжками, исчерченными и исписанными листами бумаги, циркулями, линейками, а также книгами всяких форматов. Впрочем, книги были повсюду: на стульях, на полу и главным образом на дубовых полках, прибитых вдоль стен, в несколько этажей, где они стояли и лежали в полнейшем беспорядке, все очень старинного, солидного вида, большинство in folio<fn><sup> <a href="#fn2" name="fns2">2</a></sup></fn>, в толстых кожаных переплетах, на которых тускло поблескивало золотое тиснение.</z> <z><o></o>Два предмета на ясеневом столе привлекли особенное внимание Цвета: небольшая, в фут длиною, черная палочка; один из концов ее обвивала несколько раз золотая змейка с рубиновыми глазами; а также шар величиною в крупное яблоко из литого мутного стекла или из полупрозрачного камня, похожего на нефрит, опал или на сардоникс. Палочка была тяжела, как свинцовая или налитая ртутью, и чрезвычайно холодна на ощупь. Шар же, когда его взял в руку Цвет, поразил его своей легкостью, хотя не было сомнения в том, что он состоял из сплошной массы. От него исходила странная, точно живая, теплота, и в глубине его, в самом центре, рдел странный, густой и, в зависимости от поворотов около фонаря, то бархатно-зеленый, то темно-фиолетовый крошечный огонек. Поверхность его под пальцами давала ощущение, подобное тему, какое дают тальк, стеарин, мыло или слюда. Но чувствовалось, что он прочен, как стальной.</z> <z><o></o>Поставив фонарь на стол, Цвет опустился возле него в глубокое старинное, мягкой кожи кресло и, движимый каким-то необъяснимым, бессознательным любопытством, точно управляемый чьей-то чужой нежной, но могучей волей, потянулся за одной из лежавших на столе книг, переплетенной в ярко-красный сафьян, и раскрыл ее.</z> <z><o></o>На самом верху первой, обычно пустой страницы выцветшими рыжими чернилами, очевидно гусиным пером, четким старинным почерком с раздельными буквами в словах, с «н», похожим на «т», и «д» — на «п», тем характерным почерком конца восемнадцатого столетия, который так наивно схож с печатным курсивом того времени, было очаровательно-красиво выведено:</z> <z><o></o>«Сия книга замет, наблюдений и опытов начата Отставным Лейб-гвардии Поручиком князем Никитой Федоровичем Калязиным Апреля 11-го дня, 1786-го года в усадьбе Свистуны, Калязинской вотчины, Пензенской губернии».</z> <z><o></o>Несколько ниже, посредине страницы, круглым почерком николаевских времен со множеством завитков над большими буквами и с закорючками на хвостах выступающих букв, вроде «р», «д», «у», «з» и тому подобное, стояло:</z> <z><o></o>«Сию книгу разыскал на ларьке у Сухаревой башни 24-го апреля 1848 года и того же числа приступил к ее продолжению дворянин Сергей Эрастович Гречухин.</z> <z><o></o>Москва, Сивцев-Вражек, свой дом».</z> <z><o></o>И еще ниже — мелким, легким, грациозным, без малейших нажимов, своеобразным почерком умницы, скупца, фантазера и математика:</z> <z><o></o>«По мере слабых сил буду продолжать этот великий труд, оставленный мне по завещанию, как неоцененный дар, моим учителем и другом. Надворный советник Аполлон Цвет. 1899 г. Апреля 3-го, ус. Червоное, Черниг. губ., Стародубского у.».</z> <z><o></o>С почтительным, тревожным и умильным чувством принялся Цвет бережно перелистывать одну за другой твердые, как картон, желтые, как слоновая кость, страницы.</z> <z><o></o>Но содержание книги было выше тех средств, которыми Цвет располагал. На каждом шагу попадались в ней места, а порою и целые страницы, писанные по-французски и по-немецки, часто по-латыни, реже по-гречески, иногда же встречалась пестрая восточная вязь — не то арабская, не то еврейская. Из латинских слов Цвет еще кое-как, с трудом, напрягая усиленно память, понимал десятое слово (он когда-то в свое время дошел до четвертого класса классической гимназии), но целых изречений одолеть не мог. Русский текст двух первых владельцев книги был также чрезвычайно тяжел для уразумения. Он был написан тем старинным высокопарным, таинственным и туманным слогом, каким писали прежде розенкрейцеры, а потом масоны.</z> <z><o></o>Сравнительно понятнее были русские строки, набросанные изумительно красивым, прихотливым, тонким почерком покойного Цвета. Но смысл их был или иносказателен, или содержал неинтересные, сухие и краткие заметки о погоде, об атмосферических явлениях, о некоторых открытиях в области химии, физики и астрономии, о кончинах никому не известных и ничем не замечательных людей.</z> <z><o></o>Зато многие места в дядином писании были, очевидно, зашифрованы, потому что представляли из себя, по первому взгляду, полную бессмыслицу. Однако Цвету после небольших попыток удалось найти ключ. Он был не особенно обычен, но и не чрезвычайно труден. Оказалось, надо было в каждом слове, вместо первой его буквы, подставлять букву, следующую за нею в порядке алфавита, вместо второй — третью, вместо третьей — четвертую и так далее. Таким образом, в этих секретных записях буква «а» значила местоимение «я», буква «к» — союз «и», «пессв» расшифровывались в «огонь», часто встречающийся знак «ехт» значил — «дух», «тнсжу» — читалось, как «слово», нелепое «грлбсп» означало «возьми».</z> <z><o></o>Но и раскрытие шифра не повлекло за собой ничего нового. Разгаданные фразы выходили запутанными, величественными и темными, подобно изречениям оракулов или духов на спиритических сеансах. Чтобы их одолеть, надо было быть алхимиком, астрономом, герметистом или теософом. Цвет же был всего-навсего скромным сиротским чиновником и лишь недурным разгадывателем невинных журнальных ребусов и шарад. Однако через несколько минут его способность к раскрыванию замаскированных речей все-таки пригодилась ему.</z> <z><o></o>Вся книга была вперемешку с текстом испещрена множеством странных рецептов, сложных чертежей, математических и химических формул, рисунков, созвездий и знаков зодиака. Но чаще всего, почти на каждой странице, попадался чертеж двух равных треугольников, наложенных друг на друга так, что основания их противолежали друг другу параллельно, а вершины приходились — одна вверху, другая внизу, и вся фигура представляла из себя нечто вроде шестилучной звезды с двенадцатью точками пересечений. Чертеж этот так и назывался в дядюшкином шифре «Звездой Соломона».</z> <z><o></o>И всегда «Звезда Соломона» сопровождалась на полях или внизу столбцом из одних и тех же семи имен, написанных на разных языках: то по-латыни, то по-гречески, то по-французски и по-русски:</z> <z><o></o>Асторет (иногда Астарот или Аштарет).</z> <z><o></o>Асмодей.</z> <z><o></o>Велиал (иногда Ваал, Бел, Вельзевул).</z> <z><o></o>Дагон.</z> <z><o></o>Люцифер.</z> <z><o></o>Молох.</z> <z><o></o>Хамман (иногда Амман и Гамман).</z> <z><o></o>Видно было, что все три предшественника Цвета старались составить из букв, входящих в имена этих древних злых демонов, какую-то новую комбинацию, — может быть, слово, может быть, целую фразу, — и расположить ее по одной букве в точках пересечения «Звезды Соломона» или в образуемых ею треугольниках. Следы этих бесчисленных, но, вероятно, тщетных попыток Цвет находил повсюду. Три человека последовательно, один за другим, в течение целого столетия, трудились над разрешением какой-то таинственной задачи: один — в своей княжеской вотчине, другой — в Москве, третий — в глуши Стародубского уезда. Одно диковинное обстоятельство не ускользнуло от внимания Цвета. Как фантастически не перестраивали и не склеивали буквы прежние владельцы книги, всегда и неизбежно в их работу входили два слога: Sa-tan.</z> <z><o></o>Яснее всего о бесплодности этих попыток высказался Аполлон Цвет в своей последней заметке на двести тридцать шестой странице. Там стояли следующие зашифрованные слова, продиктованные отчаянием и усталостью. «Подумать только? Семнадцать букв. Из них надо выбрать тринадцать. Пять найдено: Sa-tan. Два раза „А“. Итого четыре. Еще одиннадцать. Или восемь? Или буквы опять повторяются? По теории чисел возможны миллионы комбинаций, сочетаний и перемещений. Ключ к страшной формуле Гермеса Трисмегиста утерян. Кем? Великим Парацельсем? Или этим всесветным бродягой и авантюристом Калиостро? Все мы бредем ощупью, и только безумный случай может прийти на помощь счастливцу. Или воля мудрых пропала безвозвратно?»</z> <z><o></o>Ниже этих строк, немного отступя, стояли еще три строки, исписанные очень неразборчиво, дрожащей рукой:</z> <div class="letter"> <z><o></o>«Чувствую упадок сил. Заканчиваю свой труд. Все напрасно! Передаю следующему за мной. В ключе формула. В формуле — сила. В силе — власть.</z> <div class="letter_signature">А. Цвет».</div> </div> <z><o></o>У Ивана Степановича в кармане была записная книжка, а в ней всегда находился анилиновый карандаш. Цвет достал его, послюнил и с решимостью вдохновения написал на первой странице следующее:</z> <z><o></o>«26-го апреля 19** года сию книгу нашел в ус. Червоное и труд почтенных предшественников продолжен. Канц. Служ. И. Цвет. Червоное».</z> <z><o></o>И когда он снова развернул книгу наудачу, на середине, она открылась как раз там, где лежала странная закладка: тонкая из желтоватой массы таблетка вершков четырех в квадрате с вырезанным на ней рисунком «Звезды Соломона» и множество крошечных сантиметровых квадратиков из того же матерьяла; на каждом из них была выгравирована и выведена черным лаком латинская буква. Цвет перевернул книгу, взявшись за оба корешка, и сильно потряс ее. Еще несколько квадратиков с легким стуком упали на стол. Цвет пересчитал: их было сорок четыре.</z> <z><o></o>«Странно, — подумал он. — Неужели мне суждено открыть то, что не давалось трем умным и образованным людям на протяжении целого века? Ну, что же... попробуем...»</z> <z><o></o>В фонаре свеча догорала. Цвет зажег запасную, подержал ее тупой конец на огне и прилепил свечу прямо на стол, фонарь же задул. Теперь ему стало светлее, уютнее и точно теплее. Он придвинулся еще ближе к столу и склонился над таблеткой. Ветер перестал трепаться за окнами. В комнате стояла глубокая, равномерная тишина. И у Цвета было такое чувство, что он один во всем мире сидит за своими костяшками в малом, тихом, освещенном пространстве, а жизнь — где-то далеко, в темноте, в прошедшем, в будущем. Громко тикали карманные часы.</z> <z><o></o>Прежде всего он сложил из косточек и выровнял столбцом, как умел, имена этих злых и кровожадных богов. У него получилось ровно семь строк, по одному имени в каждой.</z> <table align="center"><tr><td><div class="note"> <z><o></o>Astoret</z> <z><o></o>Asmodeus</z> <z><o></o>Dagon</z> <z><o></o>Hamman</z> <z><o></o>Lucifer</z> <z><o></o>Moloh</z> <z><o></o>Velial</z> </div></td></tr></table> <z><o></o>И если он составлял их немного безграмотно или нескольких квадратиков ему не хватало, то во всяком случае все сорок четыре костяшки пошли у него в дело, и уже больше не было сомнения в том, что он правильно стоит на пути своих предшественников.</z> <z><o></o>Потом он сложил по кучкам все одинаковые буквы. Кучек оказалось семнадцать. «Опять верно, — подумал Цвет. — Но в формулу входит только тринадцать. Четыре лишних. И почем знать — не повторяется ли какая-нибудь буква два или три раза в „Звезде Соломона“?</z> <z><o></o>В звезде всего двенадцать точек, значит тринадцатая и, верно, самая важная, пойдет в середину. Если начать со слова Satan, то не поместить ли S в центре внутреннего шестиугольника? И правда, у дядюшки сказано несколько страниц назад: „Титул имени могущественного духа совмещает в себе мудрость змеи и блеск солнца“. Конечно — S». И Цвет поставил эту букву в центре шестиугольника, а по сторонам расположил другие буквы — a, t, a, n.</z> <z><o></o>Начало вышло довольно удачным, но дальше дело не пошло, а темные указания покойного Аполлона Цвета не приносили никакой пользы. Насилуя свою память, Цвет придумывал самые ужасные фразы и составлял их из костяшек: Voco te, Satanoe! Advoco te, Satan! Veni huc, Satana<fn><sup> <a href="#fn3" name="fns3">3</a></sup></fn>.</z> <z><o></o>Но он сам чувствовал инстинктом, что заблуждается.</z> <z><o></o>И вдруг у него мелькнула в голове одна мысль, до того простая и даже пошлая, что она, наверно, никак не могла прийти в голову прежним, углубленным в высокую и тайную науку мудрецам. Пересмотреть квадратики на свет!</z> <z><o></o>Через минуту его догадка дала блестящий результат. Он мог бы надменно торжествовать над бесплодными столетними поисками предков, если бы по натуре не был так скромен. Из всех сорока четырех квадратиков, которые он поочередно подносил к свече, тринадцать <i>совершенно не пропускали света.</i> Это были следующие буквы: a, a, e, f, g, i, m, n, o, o, r, s, t. И в них также входили буквы, составляющие страшное, мудрое и блестящее имя Satan. Оставалось только решить участь остальных восьми букв: e, g, i, m, o, o, r, f. И поэтому, спрятав лишние косточки в карман, Цвет терпеливо и внимательно принялся передвигать маленькие квадратики по тем пунктам, где пересекались линии красивой шестиугольной фигуры со змеевидным S в центре. Делал он это левой рукой, а правой рассеянно постукивал по таинственному легкому шару черной палочкой, которую машинально взял со стола.</z> <z><o></o>Теперь он воочию убедился в бесконечном разнообразии расположения букв, слогов и слов. Он пробовал читать по линиям «Звезды Соломона» справа и слева, сверху и снизу, по часовой стрелке и обратно. У него получились необыкновенные фантастические слова вроде: афит, ониг, гано, офт, офир, мего, аргме, обхари, тасеф, нилоно и так далее. Но они ничего не значили ни на каком из языков. Тогда, продолжая постукивать палочкой по шару, Цвет стал пробовать выговорить все тринадцать букв в любом возможном для произношения порядке. «Танорифогемас, Морфогенатаси, Расатогоминфе...» Голова его отяжелела. Уныние и усталость все сильнее овладевали им. И вдруг... точно вдохновение подхватило Цвета, и его волнистые волосы выпрямились и холодным ежом встали на голове.</z> <z><o></o>— Афро-Аместигон! — воскликнул он громко и ударил палочкой по шару. Жалкий тонкий писк раздался на столе. Цвет поднял глаза и сразу выпрямился от изумления и ужаса. Странный шар раздался до величины арбуза. Внутри его ходили, свиваясь, какие-то дымные, сизые, густые клубы, похожие на тучи во время грозы, и зловещим кровавым заревом освещал их изнутри невидимый огонь. А на шаре стояла на задних лапах огромная черная крыса. Глаза ее светились голубым фосфорическим блеском. Из раскрытой красной пасти выходил жалобный визг. И вся крысиная морда была поразительно похожа на чье-то очень знакомое лицо. <i>«Мефодий Исаевич Тоффель!</i> — мелькнуло быстро в памяти Цвета. — Меф-ис-тоффель!»</z> <z><o></o>Он замахнулся палкой и крикнул на весь дом:</z> <z><o></o>— Кш! проклятый! Брысь! Афро-Аместигон!</z> <z><o></o>Он сам не знал, почему у него назвалось это фантастическое имя. Но крыса тотчас же исчезла, точно растаяла. Вместо нее из темноты выдвинулась огромной величины козлиная голова с дрожащей бородой, с выпученными фосфорическими глазищами, с шевелящимися губами, мерзко и страшно похожими на человеческое лицо. Отвратительно и остро запахло в комнате козлиным потом.</z> <z><o></o>— Мэ-э-э! — угрожающе заблеял козел и наклонил рога.</z> <z><o></o>— Ах, так? — крикнул в исступлении Цвет. — Афро-Аместигон!</z> <z><o></o>Из всей силы он пустил тяжелой палкой в козлиную морду. Но не попал. Удар пришелся по огненному шару. Раздался страшный грохот, точно взорвался пороховой погреб. Ослепительное пламя рванулось к потолку. Серный удушливый ураган дохнул на Цвета.</z> <z><o></o>И он потерял сознание.</z> <div style="margin:0.5em 0em;background-color:#222;height:1px;width:25%"></div><div class="fns"><fnb><fnn><a href="#fns1" name="fn1">1</a></fnn></fnb> <z><o></o>Яд <i>(лат.).</i><div style="font-size:0;"></div></z><fnb><fnn><a href="#fns2" name="fn2">2</a></fnn></fnb> <z><o></o>Форматом в половину бумажного листа <i>(лат.).</i><div style="font-size:0;"></div></z><fnb><fnn><a href="#fns3" name="fn3">3</a></fnn></fnb> <z><o></o>Зову тебя, сатана! Призываю тебя, сатана! Приди, сатана <i>(лат.).</i><div style="font-size:0;"></div></z></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/kuprin/index.html">А. И. Куприн</a>. <a href="/text/4257/index.html">Звезда Соломона</a></div> <h2>V</h2> <z><o></o>Должно быть, от усталости и перенесенных волнений с ним приключился длительный обморок, перешедший потом, сам собою, в глубокий каменный сон. Проснулся он потому, что узенький солнечный луч, пробившийся длинной золотой спицей сквозь круглую молеедину в темно-вишневой занавеси окна, долго скользил по шее, по губам и по носу Цвета, пока, наконец, не уперся ему в глаз и защекотал своим жгучим прикосновением.</z> <z><o></o>Цвет зажмурился, чихнул, открыл глаза и сразу почувствовал себя таким бодрым, свежим, легким и ловким, как будто бы все его тело потеряло вес, как будто кто-то внезапно снял с его груди и спины долго стеснявшую тяжесть, как будто ему вдруг стало девять лет, когда люди более склонны летать, чем передвигаться по земле.</z> <z><o></o>Он вовсе не удивился тому, что проснулся одетым и лежащим не в лаборатории, а в смежной спальной комнате, на широком замшевом диване, и что под головой у него была старинная атласная, вышитая шелковыми цветами подушка, неизвестно откуда взявшаяся. Но все, что произошло с ним вчера в кабинете полусумасшедшего алхимика, совершенно исчезло, выпало из его памяти, точно кто-то стер губкой все события этой странной и страшной ночи. Он помнил только, как пришел вечером в дом, остался один и пробовал от нечего делать читать какую-то древнюю рукописную старческую дребедень. Но устал смертельно и сам не знает, как дотащился до дивана.</z> <z><o></o>Он быстро вскочил, подбежал к окну, отодвинул тяжелую занавеску, скользнувшую костяными кольцами по деревянному шесту и распахнул форточку. С наслаждением почувствовал, что никогда еще его движения не были так радостно легки и так приятно послушны воле. Зелень, лазурь и золото прохладного весеннего утра радостно вторгнулись в душный, много лет непроветренный покой.</z> <z><o></o>«Ах, хорошо жить! — подумал Цвет, глубоко, с трепетом вдыхая воздух. — Только, вот стаканчик бы чаю... А как его достанешь?»</z> <z><o></o>Тотчас же сзади него скрипнула дверь. Он обернулся. В комнату входил вчерашний ветхий церковный сторож, с трудом неся перед собой маленький, пузатый, ярко начищенный самовар.</z> <z><o></o>— Добрый день, паныч, — прошамкал он в свою зеленую бороду. — А вы так хороший кусок сна хватили. Дверь оставили незачинивши. То-то молодость. Я вот чайку вам скипятил. Пождите трошки, я зараз принесу.</z> <z><o></o>Через минуту он вернулся с подносом, на котором стояла чайная посуда, лежал белый домашний хлеб, нарезанный щедро, толстыми кусками; был и мед в блюдечке, и сливки, и старый съеженный временем лимон.</z> <z><o></o>— Самовар я у батюшки-попа занял, — деловито объяснял сторож. — А цитрону достал у лавочника. Я знаю, что паны любят чай с цитроной пить. Я ведь и вашему дядьке прислуживал. Вчера запомнил вам сказать. Дурная голова стала. Что давношнее, еще за Севастополь, хорошо помню, а что поближе — вовсе растерял. Кушайте на здоровьечко.</z> <z><o></o>— Садитесь и вы, дедушка, — предложил Цвет. — Давайте стакан, я вам налью.</z> <z><o></o>— Покорнейше благодарю, ваше благородие. Не откажусь. Если водочку изволите по утрам употреблять, это я тоже могу сбегануть. Близко. Не надо? Ну, как ваше желание.</z> <z><o></o>Старик сосал беззубым ртом сахар, тянул чай с блюдечка и понемногу разговорился. Сбивался часто на Николаевскую железную службу и на военные походы, но кое-что с трудом вспомнил и об Аполлоне Николаевиче. Покойный Цвет, по его словам, был пан добрый, никого не обижал, не был ни сутягой, ни гордецом, но жил большим нелюдимом. Хозяйство у него вела старая и презлющая одноокая женщина, он ее привез с собою из Питера в Червоное. А за дворней и за лошадью ходил солдат — большой грубиян и пьяница. Никого из соседей у себя Цвет не принимал, но и сам ни к кому не ездил. А что он как будто бы занимался по черным книгам — все это бабьи сплетни. В церкву, правда, не ходил, ну да это, как сказать, — каждый может свою веру справлять сам по себе. Вот у нас есть на Червоном и в Зябловке такие, что тоже в церкву не ходят, а просто у себя по воскресеньям собираются в хате, и читают в книгу. А живут ничего себе, хорошо... Не пьют, не курят, в карты не играют.... Чисто вокруг себя ходят... Брешут, что будто бы насчет баб у них непорядок...</z> <z><o></o>Сначала Цвет с беззаботным, светлым равнодушием слушал болтовню старика. Но понемногу до его обоняния стал достигать и тревожить отдаленный, а потом все более заметный запах гари. Запах этот сделался, наконец, так силен, что даже сторож его услышал.</z> <z><o></o>— А уж не горит ли что у нас часом? — спросил он, бережно ставя блюдце на стол.</z> <z><o></o>— И то горит, — согласился Цвет. — Пойду посмотрю.</z> <z><o></o>Он вышел в кабинет, сопровождаемый старцем. На большом столе дымно и ярко пылала развернутая книга в красном сафьяновом переплете. Цвет быстро сообразил, что он вчера, должно быть, забыл потушить свечу, и она, догорев, упала фитилем на страницу и передала огонь.</z> <z><o></o>— А ну кидайте ее в печку, ваше благородие, — посоветовал храбрый старик. — Давайте я.</z> <z><o></o>Цвет протянул было руку, чтобы помешать сторожу.</z> <z><o></o>— Оставьте. Можно потушить.</z> <z><o></o>Но книга уже полетела в черный разверстый рот горна и запылала в нем весело и бурливо.</z> <z><o></o>— От так! — крякнул с удовольствием сторож. — Туда ее, к чертовой матери.</z> <z><o></o>— А и правда, — спокойно согласился Цвет и повернулся спиной к камину. И совсем в этот момент он не вспомнил тех часов, которые провел в минувшую ночь, склонившись над красной книгой. Но почему-то ему внезапно сделалось скучно...</z> <z><o></o>С помощью сторожа он открыл кое-где в зале и гостиной забухшие, прогнившие ставни, и огромные комнаты при дневном свете показались во всем своем пустом, неприглядном и запущенном виде, говорившем о грязной, тоскливой, разлагающейся старости. Всюду по углам темными, колеблющимися занавесками висела паутина, закоптелые, потрескавшиеся потолки были черны, мебель, изъеденная временем и крысами, кособокая и покоробленная, разверзала свои внутренности из волос, рогожи и пружин. Деревянные ветхие стены кое-где просвечивали сквозными дырами наружу. Пахло затхлостью, мышами, грибами, плесенью, погребом и смертью...</z> <z><o></o>— Ну, и хлам! — сказал Цвет, качая головой.</z> <z><o></o>— И правда, — согласился сторож. — В нем если жить, то надо с опаской. Того гляди, развалится. И чинить нет расчета. Надо новый ставить.</z> <z><o></o>По шатким, искрошившимся ступеням Цвет спустился в сад. Но там было еще грустнее, еще острее чувствовалось забвение, заброшенность, одичание места. Дорожки густо заросли травою, трухлявые заборы покосились, почернели и позеленели, перебитые стекла маленькой оранжереи отливали грязно-радужными полосами.</z> <z><o></o>Чувство одиночества, усталости и тоски вдруг так сильно охватило Цвета, что он физически почувствовал его томление в горле и в груди. Для чего он тащился на край света? Кому нужна эта рухлядь? Крошечная комната в городе, на верху шестого этажа, под гробоподобной крышкой представилась ему во всей привлекательности милого привычного уюта. «Ах, хорошо бы поскорее домой, — подумал он. — Ни за что здесь не стану жить».</z> <z><o></o>В эту минуту по дороге послышался колокольчик. Потом донеслись звуки колес. Какой-то экипаж остановился у ворот.</z> <z><o></o>— Никак почта из Козинец? — сказал сторож. — У нее такой звонок.</z> <z><o></o>Цвет торопливо вышел на тополевую аллею. Навстречу ему приближался почтальон, высокий, длинный малый, молодой, веселый. Рыжие курчавые волосы буйно торчали у него из-под лихо сбитой набок фуражки. Голубые глаза бойко блестели на веснушчатом лице.</z> <z><o></o>— Господин Цвет? Это вы? Вам телеграмма, — крикнул почтальон на ходу. — С приездом имею честь.</z> <z><o></o>Цвет распечатал и развернул серый квадратный пакет. Телеграмма была от Тоффеля.</z> <z><o></o>«Козинцы нарочным Червоное усадьба помещику Цвету.</z> <z><o></o>Выезжайте немедленно нашел покупателя пока сорок тысяч постараюсь больше привет Тоффель».</z> <z><o></o>Цвета самого несколько поразило то странное обстоятельство, что в первое мгновение он как будто не мог сообразить, что это за человек ему телеграфирует, и лишь с некоторым, небольшим усилием вспомнил личность своего ходатая. Но тому, что его мысль о продаже усадьбы так ловко совпала с появлением телеграммы, он совершенно не удивился и даже над этим не задумался.</z> <z><o></o>— Надо, дедушка, мне ехать обратно, — сказал он деловито. — Как бы лошадь достать в селе?</z> <z><o></o>— А вот не угодно ли со мной? — охотно предложил почтальон. — Мне все равно на станцию ехать. Я и телеграмму вашу по пути захватил из Козинец. Кони у нас добрые. Дадите ямщику полтинник на водку — мигом доставит. И как раз к курьерскому.</z> <z><o></o>— Мало погостили, — заметил древний церковный сторож. — А и то сказать, что у нас вам за интерес?.. Человек вы городской, молодой... Покорнейше благодарю, ваше благородие... Тяпну за ваше здоровье... Пожелаю вам от душ всяких успехов в делах ваших. Дай вам.</z> <z><o></o>— Ладно, ладно, — весело перебил Цвет. — Подождите, я только сбегаю за чемоданом и — езда!</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/kuprin/index.html">А. И. Куприн</a>. <a href="/text/4257/index.html">Звезда Соломона</a></div> <h2>VI</h2> <z><o></o>Когда мы глядим на освещенный экран кинематографа и видим, что на нем жизненные события совершаются обыденным, нормальным, разве лишь чуть-чуть усиленным темпом, то это означает, что лента проходит мимо фокуса аппарата со скоростью около двадцати последовательных снимков в секунду. Если демонстратор будет вращать рукоятку несколько быстрее, то соразмерно с этим ускорятся все жесты и движения. При сорока снимках в секунду люди проносятся по комнате, не подымая и не сгибая ног, точно скользя с разбегу на коньках; извозчичья кляча мчится с резвостью первоклассного рысака и кажется стоногой; молодой человек, опоздавший на любовное свидание, мелькает через сцену с мгновенностью метеора. Если, наконец, демонстратору придет в голову блажной каприз еще удвоить скорость ленты, то на экране получится одна сплошная, серая, мутная, дрожащая и куда-то улетающая полоса.</z> <z><o></o>Именно в таком бешеном темпе представилась бы глазам постороннего наблюдателя вся жизнь Цвета после его поездки в Червоное. Сотни, тысячи, миллионы самых пестрых событий вдруг хлынули водопадом в незаметное существование кроткого и безобидного человека, в это тихое прозябание божьей коровки. Рука невидимого оператора вдруг завертела его жизненную ленту с такой лихорадочной скоростью, что не только дни и ночи, обеды и ужины, комнатные и уличные встречи и прочая обыденщина, но даже события самые чрезвычайные, приключения неслыханно-фантастические, всякие сказочные, небывалые чудеса — все слилось в один мутный, черт знает куда несущийся вихрь.</z> <z><o></o>Изредка как будто бы рука незримого оператора уставала, и он, не прерывая вращения, передавал рукоятку в другую руку. Тогда сторонний зритель этого живого кинематографа мог бы в продолжение четырех-пяти секунд, разинув от удивления рот и вытаращив глаза, созерцать такие вещи, которые даже и не снились неисчерпаемому воображению прекрасной Шахразады, услаждавшей своими волшебными рассказами бессонные ночи царя Шахриора. И всего замечательнее было в этом житейском, невесть откуда сорвавшемся урагане то, что главный его герой Иван Степанович Цвет совсем не удивлялся тому, что с ним происходило. Но временами испытывал тоскливую покорность судьбе и бессилие перед неизбежным.</z> <z><o></o>Слегка поражало его — хотя лишь на неуловимые, короткие секунды — то обстоятельство, что сквозь яркий, радужный калейдоскоп его бесчисленных приключений очень часто и независимо от его воли мелькала, — точно просвечивающие строчки на обороте почтовой бумаги, точно водяные знаки на кредитном билете, точно отдаленный <i>подсон</i> узорчатого сна, — давнишняя знакомая обстановка его мансарды: желтоватенькие обои, симметрически украшенные зелеными венчиками с красными цветочками; японские ширмы, на которых красноногие аисты шагали в тростнике, а плешивый рыбак в синем кимоно сидел на камне с удочкой; окно с тюлевыми занавесками, подхваченными голубыми бантами. Эти предметы быстро показывались в общем сложном, громоздком и капризном движении и мгновенно таяли, исчезали, как дыхание на стекле, оставляя в душе мимолетный след недоумения, тревоги и странного стыда.</z> <z><o></o>Началось все это кинематографическое волшебство на станции Горынище, куда около полудня приехал Цвет, сопровождаемый услужливым почтальоном. Этот случайный попутчик оказался премилым малым, лет почти одинаковых с Иван Степановичем, но без его стеснительной скромности, — веселым, предприимчивым, здоровым, смешливым, игривым и легкомысленным, как годовалый щенок крупной породы. Должно быть, он простосердечно, без затей, с огромным молодым аппетитом глотал все радости, которые ему дарила неприхотливая жизнь в деревенской глуши: был мастер отхватить коленце с лихим перебором на гитаре, гоголем пройтись соло в пятой фигуре кадрили на вечеринке у попа, начальника почтовой конторы или волостного писаря, весело выпить, закусить и в хоре спеть верным вторым тенорком «Накинув плащ с гитарой под полою», сорвать в темноте сеней или играя в горелки быстрый, трепетный поцелуйчик с лукавых, но робких девичьих уст, проиграть полтинник в козла или в двадцать одно пухлыми потемневшими картами и с гордостью носить с левого бока огромную, невынимающуюся из ножен шашку, а с правого — десятифунтовый револьвер Смита-Вессона, казенного образца, заржавленный и без курка.</z> <z><o></o>Этот молодчина совсем пленил и очаровал скромного Цвета. Поэтому, приехав в Горынище, они оба с удовольствием выпили водки в станционном буфете, закусили очень вкусной маринованной сомовиной и почувствовали друг к другу то мгновенное, беспричинное, но крепкое дружественное влечение, которое так понятно и прелестно в молодости.</z> <z><o></o>Два пассажирских поезда почти одновременно подошли с разных сторон к станции. Надо было прощаться. Нежный сердцем Цвет затуманился. Крепко пожимая руку Василия Васильевича, он вдруг почувствовал непреодолимое желание подарить ему что-нибудь на память, но ничего не мог придумать, кроме тикавших у него в кармане старых дешевеньких томпаковых часов с вытертыми и позеленевшими от времени крышками. Однако он сообразил, что и этот дешевый предмет может оказаться кстати: по дороге веселый почтальон уморительно рассказывал о том, как на днях, показывая знакомым девицам замечательный фокус «таинственный факир, или яичница в шляпе», он вдребезги разбил свои анкерные стальные часы кухонным пестиком.</z> <z><o></o>«Неважная штучка мои часы, — подумал Цвет, — а все-таки память. И брелочек, на нем сердоликовая печатка... можно отдать вырезать начальные буквы имени и фамилии или пронзенное сердце...»</z> <z><o></o>Он сказал ласково:</z> <z><o></o>— Вы прекрасный спутник. Если бы мне не ехать, мы с вами, наверно, подружились бы. Не откажитесь же принять от меня на добрую память вот этот предмет... — И, опуская пальцы в жилетный карман, он добавил, чтобы затушевать незначительность дара легкой шуткой: — ...вот этот золотой фамильный хронометр с брильянтовым брелком...</z> <z><o></o>— Го-го-го! — добродушно захохотал почтальон. — Если не жалко, то что же, я, по совести, не откажусь.</z> <z><o></o>И Цвет сам выпучил глаза от изумления, когда с трудом вытащил на свет божий огромный, старинный, прекрасный золотой хронометр, работы отличного английского мастера Нортона. Случайно притиснутая материей пружинка сообщилась с боем, и часы мелодично принялись отзванивать двенадцать. К часам был на тонкой золотой цепочке-ленточке прикреплен черный эмалевый перстенек с небольшим брильянтом, засверкавшим на солнце, как чистейшая капля росы.</z> <z><o></o>— Извините... такая дорогая вещь, — пролепетал смущенный почтальон. — Мне, право, совестно.</z> <z><o></o>Но удивление уже покинуло Цвета. «Вероятно, по рассеянности захватил дядины. Все равно, пустяки», — подумал он небрежно и сказал с великолепным по своей простоте жестом:</z> <z><o></o>— Возьмите, возьмите, друг мой. Я буду рад, если эта безделушка доставит вам удовольствие.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/kuprin/index.html">А. И. Куприн</a>. <a href="/text/4257/index.html">Звезда Соломона</a></div> <h2>VII</h2> <z><o></o>Пришло время проститься. Рыжему почтальону надо было бежать за своей кожаной сумкой с корреспонденцией. Молодые люди еще раз крепко пожали друг другу руки, поглядели друг другу в глаза и почему-то внезапно поцеловались.</z> <z><o></o>— Чудесный вы человечина, — сказал растроганный Цвет. — От души желаю вам стать как можно скорее почтмейстером, а там и жениться на красивой, богатой и любезной особе.</z> <z><o></o>Почтальон махнул рукой с видом веселого отчаяния.</z> <z><o></o>— Эх, где уж нам, дуракам, чай пить. Первое ваше пожелание, если и сбудется, то разве лет через пять. Да и то надо, чтобы слетел или умер кто-нибудь из начальников в округе, ну, а я зла никому не желаю. А второе, — увы мне, чадо мое! — так же для меня невероятно, как сделаться китайским богдыханом. Вам-то я, дорогой господин Цвет, конечно, признаюсь с полным доверием. Есть тут одна... в Стародубе... звать Клавдушкой... Поразила она меня в самое сердце. На рождестве я танцевал с ней и даже успел объясниться. Но — куда! Отец — лесопромышленник, богатеющий человек. Одними деньгами дает за Клавдушкой приданого три тысячи, не считая того, что вещами. Что я ей за партия? Однако мое объяснение приняла благосклонно. Сказала: «Потерпите, может быть и удастся повлиять на папашу. Подождите, сказала, я вас извещу». Но вот и апрель кончается... Понятное дело, забыла. Девичья память коротка. Эх, завей горе веревочкой. Однако пожелаю счастливого пути... Всего вам наилучшего... Бегу, бегу.</z> <z><o></o>Иван Степанович вошел в вагон. Окно в купе было закрыто. Опуская его, Цвет заметил как раз напротив себя, в открытом окне стоявшего встречного поезда, в трех шагах расстояния, очаровательную женскую фигуру. Темный фон сзади нее мягко и рельефно, как на картинке, выделял нарядную весеннюю белую шляпку, с розовыми цветами, светло-серое шелковое пальто, розовое, цветущее, нежное, прелестное лицо и огромный букет свежей, едва распустившейся, только этим утром сорванной сирени, который женщина держала обеими руками.</z> <z><o></o>«Как хороша! — подумал Цвет, не сводя с нее восторженных глаз. — Сколько нежности, чистоты, ума, доброты, изящества. Нигде в целом свете нет подобной ей! Есть много красавиц, но она — единственная, ни на кого не похожая, неповторяемая. Ах, она улыбается!»</z> <z><o></o>Правда. Она улыбалась, но только чуть-чуть, одними глазами, и в этой тонкой улыбке было и невинное кокетство, и ласка, и радость своему здоровью и весеннему дню, и молодое проказливое веселье. Она погрузила нос, губы и подбородок в гроздья цветов, время от времени, будто мимоходом, соединяла свои темные, живые глаза с восхищенными глазами Ивана Степановича.</z> <z><o></o>Но вот поезд Цвета медленно поплыл вправо. Однако через секунду стало ясно, что это только мираж, столь обычный на железных дорогах: шел поезд красавицы, а его поезд еще не двигался. «Хоть бы один цветок мне!» — мысленно воскликнул Цвет. И тотчас же прекрасная женщина с необыкновенной быстротой и с поразительной ловкостью бросила прямо в открытое окно Цвета букет. Он умудрился поймать его и еще поспел, высунувшись в окно, несколько раз картинно прижать его к губам. Но красавица, рассмеявшись так весело, что ее зубы засверкали в блеске весеннего полудня, наклонила голову в знак прощания и быстро скрылась в окне. А там ее вагон запестрел, помутнел, слился в линии других вагонов и исчез.</z> <z><o></o>Тронулся и вагон Цвета. В ту же секунду загремела отодвигаемая дверь. В купе ворвался все тот же почтальон, Василий Васильевич. Шапка у него слезла совсем на затылок, рыжие кудри горели пожаром, лицо было красно и сияло блаженством. В сильном возбуждении принялся он тискать руки Ивана Степановича.</z> <z><o></o>— Дорогой мой... если бы вы знали... Что? Поезд идет? Э, наплевать на корреспондентов. Попили моего пота... Подождут один день... Провожу вас до первой станции... Такой день никогда не повторится... Если бы вы знали!.. Да нет, вы воистину маг, волшебник, чародей и прорицатель. Вы, точно как в старых сказках, какой-то чудесный добрый колдун...</z> <z><o></o>— Милый Василий Васильевич, пожалуйста, выскажитесь толком. Ничего не понимаю.</z> <z><o></o>— Да как же! Послушайте только! Прощаясь, вы мне говорили: желаю вам сделаться начальником почтового отделения. Так? Помните?</z> <z><o></o>— Помню.</z> <z><o></o>— И дальше. Желаю вам успеха у одной прекрасной барышни, которая, и так далее... Верно?</z> <z><o></o>— Ну да.</z> <z><o></o>— И вот, представьте себе... как по щучьему велению!.. Принимаю мешок, а он уж старый и трухлый и вдруг расползся. Целая гора писем вылезла наружу. Я их подбираю. И вдруг вижу сразу два, и оба мне. Поглядите, поглядите только.</z> <z><o></o>Он совал в руки Цвета два конверта. Один — казенный, большой, серый, другой — маленький, фиолетовый, с милыми каракулями. Цвет заметил деликатно:</z> <z><o></o>— Может быть, в этих письмах что-нибудь такое... что мне неудобно знать?..</z> <z><o></o>— Вам? Вам? Вам все дозволено! Вы — мой благодетель. Смотрите! Читайте!</z> <z><o></o>Цвет прочитал. Первый пакет был от округа. В нем разъездной почтальон Василий Васильевич Модестов действительно назначался исполняющим должность начальника почтово-телеграфного отделения в местечко Сабурово, в заместители тяжело заболевшего почтмейстера. А в фиолетовом письме, на зеленой бумаге, с двумя целующимися налепными голубыми голубками на первой странице, в левом верхнем углу, было старательно выведено полудетским, катящимся вниз почерком пять строк без обращения, продиктованных бесхитростной надеждой и наивным ободрением, а кстати, с тридцатью грамматическими ошибками.</z> <z><o></o>— И прекрасно, — сказал ласково Цвет, возвращая письма. — Сердечно рад за вас.</z> <z><o></o>— И я безмерно счастлив! — ликовал почтальон. — Эх, теперь бы на радостях дернуть какого-нибудь кагорцу. Угостил бы я охотно милого друга-приятеля на последнюю пятерку. Господин волшебник, как бы нам соорудить?</z> <z><o></o>— Что же. И я бы не прочь, — отозвался Цвет. И в тот же миг в дверь постучались. Появился в синей куртке с золотыми пуговицами официант с карточкой в руке.</z> <z><o></o>— Завтракать будете?</z> <z><o></o>— Вот что, — уверенно ответил Цвет. — Завтракать мы, конечно, будем. А пока подайте-ка нам... — Он задумался, но всего лишь на секунду. — Подайте нам сюда бутылку шампанского и на закуску икры получше и маринованных грибов.</z> <z><o></o>— Слушаю-с, — ответил почтительно, с едва уловимым оттенком насмешки официант и скрылся.</z> <z><o></o>— Я вам говорил, что вы кудесник, — обрадовался почтальон. — Если вы захотите сейчас музыку, то будет и музыка. Прикажите, пожалуйста. Ведь каждое ваше желание исполняется.</z> <z><o></o>Цвет вдруг побледнел. Сердце его сжалось от какого-то томительного тайного страха.</z> <z><o></o>И он произнес слабым дрожащим голосом:</z> <z><o></o>— Хорошо. Пусть будет музыка.</z> <z><o></o>Сладкий гитарный ритурнель послышался в коридоре. Два горловых, сиплых, но очень приятных и верных голоса, мужской и женский, запели итальянскую песенку: «О solo mio...»<fn><sup> <a href="#fn1" name="fns1">1</a></sup></fn></z> <z><o></o>Модестов выглянул из купе.</z> <z><o></o>— Бродячие музыканты! — доложил он. — Ну, однако, вам и везет. Прямо волшебство.</z> <z><o></o>Цвет не ответил ему. Он вдруг в каком-то озарении, с ужасом вспомнил весь нынешний день, с самого утра. Правду сказал почтальон — всякое его желание исполнялось почти мгновенно. Проснувшись, он захотел чаю — сторож принес чай. Он подумал — и то мимолетно, — что хорошо бы было развязаться с усадьбой, — получилась телеграмма от Тоффеля. Захотел ехать — Василий Васильевич предложил повозку и лошадей. Шутя сказал: «Дарю хронометр» — и вынул из кармана неизвестно чьи, дорогие, старинные золотые часы. Влюбившись мгновенно в красавицу из вагонного окна, захотел получить цветок из ее букета — и получил так мило и неожиданно весь букет, с воздушным поцелуем и обольстительной улыбкой в придачу. Случайно, из простой любезности, посулил Василию Васильевичу повышение по службе и желанную свадьбу, и судьба уже потворствует его капризу. И сейчас, в вагоне, два пустячных случая подряд... Что-то нехорошее заключено в этой послушной торопливости случая... И главное — самое главное и самое тяжелое — то, что все эти явления так неизбежно, столь легко и так просто зависят от какой-то новой стороны в душе самого Цвета, что в них даже нет ничего удивительного.</z> <z><o></o>Цвет сразу заскучал, омрачнел и как бы ожесточел сердцем. Теплое шампанское с икрой показалось ему противным. А в вагоне-ресторане ему неожиданно надоел рыжий почтальон: показался вдруг чересчур размякшим, болтливым, приторным и фамильярным. В этот момент они ели рыбу. Василий Васильевич, пронзив ножом добрый кусок судачьего филея, уже подносил его к открытому рту, когда Цвет лениво подумал про себя:</z> <z><o></o>«А убрался бы ты куда-нибудь к черту».</z> <z><o></o>Модестов, быстро лязгнув зубами, закрыл рот, положил нож с рыбой на тарелку, позеленел в лице, покорно встал, сказал: «Извините, я на секунду» — и вышел из вагона. И уже больше совсем не возвращался. Заснул ли он где-нибудь в служебном отделении, или сорвался с поезда — этого Цвет никогда не узнал. Да, по правде сказать, никогда и не заинтересовался этим.</z> <z><o></o>Вернувшись после завтрака к себе в вагон, он еще несколько раз пробовал проверить свою новую, исключительную, таинственную способность повелевать случаем. Однажды ему показалось, что поезд слишком медленно тащится на подъем. «А ну-ка, пошибче!» — приказал Цвет. Вероятно, как раз в этот момент, поезд уже преодолел гору, но вышло так, что, будто подчиняясь повелению, он сразу застучал колесами, засуетился и поддал ходу. «И еще! И еще! А ну-ка еще!» — продолжал погонять его Цвет. Вскоре телеграфные столбы замелькали в окне со скоростью сначала трех, потом двух, потом полутора секунд; вагоны, как пьяные, зашатались с бока на бок и, казалось, стремились перескочить с разбега друг через друга, точно в чехарде; задребезжали стекла, завизжали стяжки, загрохотали буфера. В коридоре и в соседних купе послышались тревожные голоса мужчин и крики женщин.</z> <z><o></o>Сам Цвет перепугался. «Нет, уж это слишком, — подумал он. — Так легко и голову сломать. Потише, пожалуйста».</z> <z><o></o>«Слу-ша-ю-у-у!» — загудел в ответ ему длинно и успокоительно паровоз, и поезд, отдуваясь, как разбежавшийся великан, стал умерять ход.</z> <z><o></o>«Вот так, — похвалил Цвет, — это мне больше нравится».</z> <z><o></o>Немного времени спустя проводник, пришедший убрать в купе, объяснил причину, по которой поезд показал такую бешеную прыть. У паровоза, перевалившего через подъем, что-то испортилось в воздушном тормозе и одновременно случилось какое-то несчастье не то с сифоном, не то с регулятором. (Цвет не понял хорошенько.) Кондукторы из-за ветра не услышали сигнала «тормозить». А тут начинался как раз крутой и длинный уклон. Поезд и покатился на всех парах вниз, развивая скорость до предельной, до ста двадцати верст, и был не в силах ее уменьшить до следующего подъема. Только там поездная прислуга спохватилась и затормозила...</z> <z><o></o>«Как все просто», — подумал Цвет... Но в этой мысли была печальная покорность.</z> <z><o></o>В другой раз поезд проезжал совсем близко мимо строящейся церкви. На куполе ее колокольни, около самого креста, копошился, делая какую-то работу, человек, казавшийся снизу черным, маленьким червяком. «А что, если упадет?» — мелькнуло в голове у Цвета, и он почувствовал противный холод под ложечкой. И тогда же он ясно увидел, что человек внезапно потерял опору и начинает беспомощно скользить вниз по выгнутому блестящему боку купола, судорожно цепляясь за гладкий металл. Еще момент — и он сорвется.</z> <z><o></o>«Не надо, не надо!» — громко закричал Цвет и в ужасе закрыл руками лицо. Но тотчас же открыв их, вздохнул с радостным облегчением. Рабочий успел за что-то зацепиться, и теперь видно было, как он, лежа на куполе, держался обеими руками за веревку, идущую от основания креста.</z> <z><o></o>Поезд промчался дальше, и церковь скрылась за поворотом. «Неужели я хотел видеть, как он убьется?» — спросил сам себя Цвет. И не мог ответить на этот жуткий вопрос. Нет, конечно, он не желал смерти или увечья этому незнакомому бедняку. Но где-то в самом низу души, на ужасной черной глубине, под слоями одновременных мыслей, чувств и желаний, ясных, полуясных и почти бессознательных, все-таки пронеслась какая-то тень, похожая на гнусное любопытство. И тогда же, впервые, Цвет со стыдом и страхом подумал о том, какое кровавое безумие охватило бы весь мир, если бы все человеческие желания обладали способностью мгновенно исполняться.</z> <z><o></o>На одной из станций Цвет приказал ветру сдуть панаму с головы важного барина, прогуливавшегося с надменным видом индейского петуха на платформе, и потом с равнодушным вниманием следил, как этот толстяк козлом прыгал вслед за убегающей шляпой, между тем как полы его пиджака развевались и заворачивались вверх, обнаруживая жирный зад и подтяжки.</z> <z><o></o>За обедом какой-то крупный железнодорожный чин с генеральскими погонами, человек желчный и властный, стал безобразно, на весь вагон, орать на прислуживавшего ему лакея за то, что тот подал ему солянку не из осетрины, а из севрюжины. Эта сцена произвела удручающее и тоскливое впечатление на всех. Особенно противно было то, что во время грубого выговора генерал не переставал есть, мешая крик с чавканьем.</z> <z><o></o>«А, что б ты заткнулся!» — досадливо подумал Цвет. И мгновенно начальник откинулся на спинку стула с раскрытым ртом, из которого вырывались хриплые стоны. Лицо его посинело, и вылезшие глаза налились кровью. Казалось, он вот-вот задохнется. «Ах, нет, нет, пускай благополучно!» — торопливо велел Цвет. Только что обиженный лакей быстро, ловко и звучно шлепнул несчастного по шее. Он, как пьющая курица, вытянул шею вверх, глотнул, перевел дух и обернулся вокруг с изумленным радостным видом. Кровь сразу отхлынула от его лица.</z> <z><o></o>— Иди, и чтобы это в последний раз! — сказал он, еще чуть-чуть давясь, грозно, но великодушно... — А то...</z> <z><o></o>«Опять и опять, — подумал без удивления Цвет. — И так это просто. Очевидно, я попал в какую-то нелепо-длинную серию случаев, которые сходятся с моими желаниями. Я читал где-то, что в Петербурге однажды проходил мимо какой-то стройки дьякон. Упал сверху кирпич и разбил ему голову. На другой день мимо того же дома в тот же час проходил другой дьякон, и опять упал кирпич, и опять на голову. Я читал ещё в смеси об одном счастливом игроке в рулетку, который семь раз подряд поставил на „0“ и семь раз выиграл. Но, при бесконечности времени и случаев, может выйти и та очередь, что другой игрок выиграет на ноль сто, тысячу раз кряду. Я слыхал про людей, которые попадали в один день дважды на железнодорожные катастрофы и еще один на пароходное крушение. Есть счастливцы, никогда не знающие проигрыша в карты... Они говорят — полоса. Так и я попал в какую-то полосу...»</z> <z><o></o>У себя в купе, оставшись один, он попробовал сознательно экзаменовать эту полосу. Ему хотелось пить. Он сказал вполголоса: «Пусть сейчас, в апреле месяце, на столике очутится арбуз!»</z> <z><o></o>Но арбуз не появился. Это даже немного обрадовало Цвета.</z> <z><o></o>«Это хорошо, — решил он. — Значит, нет никакого чуда. Все объясняется просто. Попробуем дальше. Вот напротив меня на диване лежит букет сирени. Вверх из него торчит раздвоенная веточка. Пусть она отломится и по воздуху перенесется ко мне».</z> <z><o></o>Вагон сильно качнуло на повороте. Букет упал на пол. Когда Цвет поднял его, на полу осталась лежать одна ветка, но она была не двойная, а тройная.</z> <z><o></o>«Неудовлетворительно, — насмешливо сказал Цвет. — Три с минусом. Ну, еще один раз. Хочу, во-первых, чтобы сию минуту зажегся свет. А во-вторых, хочу во что бы то ни стало духов „Ландыш“».</z> <z><o></o>В ту же минуту вошел проводник со свечкой на длинном шесте. Он зажег газ в круглом стеклянном фонаре и потом сказал с неловкой, но добродушной улыбкой:</z> <z><o></o>— Вот, барин, не угодно ли вам... Убирал утром вагон и нашел пузырек. Дамы какие-то оставили. Кажется, что вроде духов. Нам без надобности. Может, вам сгодятся?</z> <z><o></o>— Дайте.</z> <z><o></o>Цвет поглядел на зеленую с золотом этикетку хрустального флакона и прочел вслух, читая как по-латыни: «Мугует, Пинауд, Парис». Осторожно вскрыл тонкую перепонку, обтягивавшую стеклянную пробку. Понюхал. Очень ясно и тонко запахло ландышем.</z> <z><o></o>«Вот это случай — так случай, — снисходительно одобрил Цвет судьбу или что другое, неведомое. — Но — баста, довольно, не хочу больше, надоело. Теперь бы какую-нибудь книжку поглупее и спать, спать, спать. Спать без снов и всякой прочей ерунды. К черту колдовство. Еще с ума спятишь».</z> <z><o></o>— А нет ли у вас, проводник, случайно какой-нибудь книжицы? — спросил он.</z> <z><o></o>Проводник помялся.</z> <z><o></o>— Есть, да вы, пожалуй, читать не станете. Похождения знаменитого мазурика Рокамболя. А то я дам с удовольствием.</z> <z><o></o>— Тогда тащите вашего мазурика и стелите постель.</z> <z><o></o>Он с удовольствием улегся в свежие простыни, но едва только пробежал глазами первые строки двенадцатой главы одиннадцатой части пятнадцатого тома этого замечательного романа, как сон мягко и сладко задурманил ему голову. Последней искрой сознания пронеслось в его памяти темное вагонное окно, и в нем под белой шляпкой розовое нежное лицо, темные, живые глаза и белизна зубов, сверкающих в лукавой и милой улыбке. «Хочу завтра ее видеть», — шепнул засыпающий Цвет.</z> <div style="margin:0.5em 0em;background-color:#222;height:1px;width:25%"></div><div class="fns"><fnb><fnn><a href="#fns1" name="fn1">1</a></fnn></fnb> <z><o></o>О единственный мой...<div style="font-size:0;"></div></z></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/kuprin/index.html">А. И. Куприн</a>. <a href="/text/4257/index.html">Звезда Соломона</a></div> <h2>VIII</h2> <z><o></o>Первое, что он увидел, проснувшись поздно утром, был сидевший против него на диване с газетой в руке Мефодий Исаевич Тоффель.</z> <z><o></o>— Доброго утра, мой достопочтенный клиент, — приветствовал Цвета ходатай. — Как изволили почивать? Я нарочно не хотел вас будить. Уж очень сладко вы спали.</z> <z><o></o>«Где-то я его видел, — подумал Цвет. — И раньше, еще до первого знакомства, и вот теперь, совсем, совсем недавно. И какая неприятная рука при пожатии, жесткая и сухая, точно копыто. И от него пахнет серой. И лицо ужасно нечеловеческое!»</z> <z><o></o>— Как вы попали в поезд, Мефодий Исаевич?</z> <z><o></o>— Да специально выехал за три станции вам навстречу. Соскучился без вас, черт побери! И дел у меня к вам целая куча. Однако идите, умывайтесь скорее. Всего полчаса осталось. Я без вас чайком распоряжусь.</z> <z><o></o>Умываясь, Цвет долго не мог побороть в себе каких-то странных чувств: раздражения, досады и прежнего, знакомого, неясного предчувствия беды. «Что за вязкая предупредительность у этого загадочного человека, — размышлял он. — Вот сошлись линии наших жизней и не расходятся... Да что это? Неужели я его боюсь? — Цвет поглядел на себя в зеркало и сделал гордое лицо. — Ничуть не бывало. Но буду все-таки с ним любезным. Как-никак, а ему я многим обязан. Поэтому не кисните, мой милый господин Цвет, — обратился он к своему изображению в зеркале. — Мир велик, жизнь прекрасна, умыванье освежает, а вы, если и не патентованный красавец, однако получше черта, вы молоды и здоровы, и никому зла не желаете, и все будущее пред вами. Идите пить чай».</z> <z><o></o>В коридоре, лицом к открытому окну, стояла стройная дама в светло-серой длинной шелковой кофточке и белой шляпе. Она обернулась к Цвету. Он остановился в радостном смущении. Перед ним была вчерашняя дама, бросившая ему в вагон цветы. Он видел, как алый здоровый румянец окрасил ее прекрасное лицо и как ветер подхватил и быстро завертел тонкую прядь волос над ее виском. Несколько секунд оба глядели друг на друга, не находя слов. Первая заговорила дама, и какой у нее был гибкий, теплый, совсем особенный голос, льющийся прямо в сердце!</z> <z><o></o>— Я должна попросить у вас прощения... Вчера я позволила себе... такую необузданную... мальчишескую выходку...</z> <z><o></o>«Смелее, Иван Степанович, — приказал себе Цвет. — Забудь всегдашнюю неуклюжесть, будь любезен, находчив, изящен».</z> <z><o></o>— О, прошу вас, только не извиняйтесь... Виноват во всем я. Я глядел на ваши цветы и думал: если бы мне хоть веточку! А вы были так щедры, что подарили целый букет.</z> <z><o></o>— Представьте, и я думала, что вы этого хотите. У меня вышло как-то невольно...</z> <z><o></o>— Позвольте от души поблагодарить вас... Весна, солнечный день, и первая сирень из ваших рук... Я ваш вечный должник.</z> <z><o></o>— Воображаю, как вы испугались... Наверно, сочли меня за бежавшую из сумасшедшего дома.</z> <z><o></o>— Ничуть. Это был такой милый, красивый и... царственный жест. Я сохраню букет навсегда, как память о мгновенной, но чудной встрече. Кстати, я все-таки не соображаю, каким образом вы попали в этот поезд? Ведь вы уезжали со встречным...</z> <z><o></o>Дама весело рассмеялась.</z> <z><o></o>— Ах, я сделала невероятную глупость. Вообразите, я села в Горынищах совсем не в мой поезд. Как только прозвонил третий звонок, я спрашиваю какого-то старичка, что был рядом: «Скоро ли мы проедем через Курск?» А он говорит: «Вы, сударыня, собираетесь ехать в противоположную сторону, вот ваш поезд». Тогда я мигом схватила свой сак, выбежала на площадку и на ходу прыг... И села сюда... И вот утром вы... Если бы вы знали, как я сконфузилась, когда вас увидала.</z> <z><o></o>— Но какая неосторожность... выскакивать на ходу. Мало ли что могло случиться?</z> <z><o></o>— Э! Я ловкая... и потом что суждено, то суждено...</z> <z><o></o>— А знаете ли, — серьезно сказал Цвет, — ведь я вчера вечером, ложась спать, думал, что утром непременно увижу вас. Не странно ли это?</z> <z><o></o>— Этому позвольте не поверить... Во всяком случае, наше мимолетное знакомство, хотя и смешное, но не из обычных...</z> <z><o></o>— А потому, — раздался сбоку голос Тоффеля, — позвольте вас представить друг другу.</z> <z><o></o>По лицу красавицы пробежала едва заметная гримаска неудовольствия.</z> <z><o></o>— Ах, это вы, Мефодий Исаевич... Вот неожиданность.</z> <z><o></o>Тоффель церемонно назвал Цвета. Потом сказал:</z> <z><o></o>— Mademoiselle Локтева, Варвара Николаевна...</z> <z><o></o>— А это всезнающий и вездесущий monsieur Тоффель, — ответила она и крепко, тепло, по-мужски пожала руку Цвета.</z> <z><o></o>— Идемте к нам чай пить, — предложил Тоффель, — у нас сейчас уберут.</z> <z><o></o>Варвара Николаевна от чаю отказалась, но зашла в купе. Когда садилась, поглядела на букет и сейчас же встретилась глазами с Цветом. Ласковый и смешливый огонек блеснул в ее внимательном взгляде. И оба они, точно по взаимному безмолвному уговору, ни слова не проговорили о вчерашней оригинальной встрече.</z> <z><o></o>Тоффель стал вязать крепче их знакомство с уверенностью и развязностью много видевшего, ловкого дельца. Он рассказал, что Варвара Николаевна — единственная дочь известного мукомола, филантропа и покровителя искусств. Кончила год тому назад гимназию, но на высшие курсы не стремится, хотя это теперь так в моде. Живет по-американски, совершенно самостоятельно, выбирает по вкусу свои знакомства и принимает кого хочет, независимо от круга знакомых отца. Всегда здорова и весела, точно рыбка в воде или птичка на ветке. Отец ею не нахвалится как помощницей. На ногу себе никому наступить не позволит, но ангельская доброта и отзывчивость к человечьему горю. Прекрасная наездница, великолепно стреляет из пистолета, музыкантша, замечательная энженю-комик<fn><sup> <a href="#fn1" name="fns1">1</a></sup></fn> на любительских спектаклях и так далее и так далее.</z> <z><o></o>Что касается Цвета, то это блестящий молодой человек, решивший променять узкую бюрократическую карьеру на сельскохозяйственную и земскую деятельность. Ездил в Черниговщину осматривать имения, доставшиеся по завещанию. Обладает выдающимся голосом, tenor di grazia<fn><sup> <a href="#fn2" name="fns2">2</a></sup></fn>. Немного художник и поэт... Душа общества... Увлекается прикладной математикой, а также оккультными науками. Тоффелю кажется удивительным, как это двое таких интересных молодых людей, живя давно в одном и том же маленьком городе, ни разу не встретились.</z> <z><o></o>Все это походило на какое-то навязчивое сватовство. Цвет кусал губы и ерзал на месте, когда Тоффель, говоря о нем, развязно переплетал истину с выдумкой, и боялся взглянуть на Локтеву. Но она сказала с дружелюбной простотой:</z> <z><o></o>— Я очень рада нашему знакомству, Иван Степанович, и надеюсь вас видеть у себя... У вас есть записная книжка? Запишите: Озерная улица... Не знаете? Это на окраине, в Каменной слободке, — дом Локтева, номер пятнадцатый, такая-то, по четвергам, около пяти. Загляните, когда будет время и желание. Мне будет приятно.</z> <z><o></o>Цвет раскланялся. Он все-таки заметил, что Тоффеля она не пригласила и подумал: «У нее, должно быть, как и у меня, не лежит сердце к этому человеку с пустыми глазами».</z> <z><o></o>Приехали на вокзал. Тесное пожатие руки, нежный, светлый и добрый взгляд, и вот белая шляпка с розовыми цветами исчезла в толпе.</z> <z><o></o>— Хороша? — спросил, прищуря один глаз, Тоффель. — Вот это так настоящая невеста... И собой красавица, и образованна, и мила, и богата...</z> <z><o></o>— Будет! — оборвал его грубо, совсем неожиданно для себя, Иван Степанович. Тоффель покорно замолчал. Он нес саквояж, и Цвет видел это, но даже не побеспокоился сделать вид, что это его стесняет. Так почему-то это и должно было быть, но почему — Цвет и сам не знал, да и в голову ему не приходило об этом думать. На подъезде он сказал небрежно:</z> <z><o></o>— Надо бы автомобиль.</z> <z><o></o>— Сейчас, — услужливо поддакнул Тоффель. — Мотор! В Европейскую.</z> <z><o></o>Дорогой Тоффель заговорил о делах. Пусть Цвет на него не сердится за то, что он без его разрешения продал усадьбу. Подвернулось такое верное и блестящее дело на бирже, какие попадаются раз в столетие, и было бы стыдно от него отказаться. Тоффель рискнул всей вырученной суммой и в два дня удвоил ее. Впрочем, и риску здесь было один на десять тысяч. Затем он, Тоффель, нашел, что чердачная комната теперь вовсе не к лицу человеку с таким солидным удельным весом, как Цвет. Поэтому он взял на себя смелость перевезти самые необходимые вещи своего дорогого клиента в самую лучшую гостиницу города. Это, конечно, только пока. Завтра же можно присмотреть уютную хорошую квартирку в четыре-пять комнат, изящно обмеблировать ее, купить ковры, цветы, картины, всякие безделушки и создать очаровательное гнездышко. У Тоффеля на этот счет удивительно тонкий вкус и умение покупать дешево «настоящие» вещи. Сегодня они вместе поедут к единственному в городе порядочному портному. Но если уж одеваться совсем хорошо и с большим шиком, то для этого необходимо съездить в Англию. Только в Лондоне надо заказывать мужчинам белье и костюмы, галстуки же и шляпы — в Париже. Но это потом. Теперь надо заключить прочные и веские знакомства в высшем обществе. А там Петербург, Лондон, Париж, Биарриц, Ницца... Словом, мы завоюем весь мир!..</z> <z><o></o>Он болтал, а Цвет слушал его с небрежным, снисходительно-рассеянным видом, изредка коротко соглашаясь с ним ленивым кивком головы. Так почему-то надо было, и это понималось одинаково и Цветом и Тоффелем.</z> <z><o></o>Но час спустя Тоффель сильно удивил, озадачил и обеспокоил Ивана Степановича. Они кончали тонкий и дорогой завтрак в кабинете гостиничного ресторана. Тоффель велел подать кофе и ликеров и сказал лакею:</z> <z><o></o>— Больше нам пока ничего не надо, Клементий. Если понадобится, я позвоню.</z> <z><o></o>Когда тот ушел, Тоффель плотнее затворил за ним дверь и даже прикрыл дверные драпри. Потом он вернулся к столу, сел против Цвета коленями на стул, согнулся над столом, почти лег на него и подпер голову ладонями. Взгляд его, тяжело и неподвижно устремленный на Цвета, был необычайно странен. В нем была горячая воля, властное приказание, униженная просьба и скрытая зловещая угроза — все вместе. Несколько секунд никто не произнес ни слова. Тоффель часто дышал, раздувая широкие ноздри горбатого носа. Наконец он вымолвил хриплым и слабым голосом:</z> <z><o></o>— А слово?.. Вы узнали слово?..</z> <z><o></o>— Не понимаю, — тихо ответил Цвет и невольно подался телом назад под давящей силой, исходившей из глаз Тоффеля. — Какое слово?</z> <z><o></o>Взгляд Тоффеля стал еще пристальнее, цепче и страстнее. Пот выступил у него на висках. От переносья вверх вспухли две расходящиеся жилы. В зрачках загорались густые темно-фиолетовые огни.</z> <z><o></o>«Там... в усадьбе... книга... формулы... Красный переплет... Мефистофель...» — забродило в голове у Цвета. Тоффель же продолжал настойчиво шептать:</z> <z><o></o>— Заклинаю вас, назовите слово... Только слово, и я ваш слуга, ваш раб всю жизнь...</z> <z><o></o>У Цвета похолодело лицо и высохли губы. Что-то, разбуженное волей Тоффеля, бесформенно и мутно колебалось в его памяти, подобно тому неуловимому следу, тому тонкому ощущению только что виденного сна, которые скользят в голове проснувшегося человека и не даются схватить себя, не хотят вылиться в понятные образы.</z> <z><o></o>— Не знаю... не могу... не умею...</z> <z><o></o>Тоффель как-то мягко, бесшумно свернулся со стула, опустился на пол и на четвереньках, по-собачьи, подполз к Цвету и, схватив его руки, стал покрывать их колючими поцелуями.</z> <z><o></o>— Слово, слово, слово... — лепетал он. — Вспомните, вспомните слово!</z> <z><o></o>Цвет зажмурил на секунду глаза. Потом пристально поглядел на Тоффеля.</z> <z><o></o>— Оставьте, не надо этого, — сказал он резко. — Слышите ли — я не хочу!</z> <z><o></o>Тоффель поднялся и спиною к Цвету, шатаясь, прошел до угла кабинета. Там он постоял неподвижно секунды с две. Когда же он обернулся, лицо его было искажено дьявольской гримасой смеха.</z> <z><o></o>— К черту! — воскликнул он, щелкнув перед собою кругообразно пальцами. — К черту-с. Я пьян, как фортепьян. Забудьте мой бред — и к черту! Прошу извинения. Но еще... только одна, самая пустячная просьба, которую вам ничего не стоит исполнить.</z> <z><o></o>— Хорошо. Говорите, — согласился Цвет.</z> <z><o></o>Тоффель сунул руку в карман и вытащил ее сжатой в кулак.</z> <z><o></o>— Что у меня в руке?</z> <z><o></o>Цвет с улыбкой ответил уверенно:</z> <z><o></o>— Маленькая золотая монета.</z> <z><o></o>— Что на ней изображено?</z> <z><o></o>— Подождите... сейчас. Женская голова в профиль, повернута вправо от зрителя... Голая шея... Злое сухое лицо. Тонкие губы, выдающийся подбородок, острый нос. Крупные локоны, в них маленькая корона на самом верху прически...</z> <z><o></o>— Гм... да, — произнес Тоффель угрюмо. — Угадали. Полуимпериал Анны Иоанновны, тысяча семьсот тридцать девятого года. Верно. Хотите, выпьем еще шампанского?</z> <div style="margin:0.5em 0em;background-color:#222;height:1px;width:25%"></div><div class="fns"><fnb><fnn><a href="#fns1" name="fn1">1</a></fnn></fnb> <z><o></o>Комическая простушка — театральное амплуа (от <i>франц.</i> ingénu comique).<div style="font-size:0;"></div></z><fnb><fnn><a href="#fns2" name="fn2">2</a></fnn></fnb> <z><o></o>Лирический тенор (итал.).<div style="font-size:0;"></div></z></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/kuprin/index.html">А. И. Куприн</a>. <a href="/text/4257/index.html">Звезда Соломона</a></div> <h2>IX</h2> <z><o></o>Именно с этого же дня начались блестящие успехи Цвета в большом обществе. Полоса удачи, о которой он думал и которую пытал, едучи в вагоне, развертывалась перед ним, как многоцветный восточный ковер, и Цвет попирал ногами его роскошную ткань с привычным равнодушием владыки.</z> <z><o></o>В короткое время Иван Степанович стал пышной сказкой города. Живая бегучая молва увеличила размеры его наследства до сотен тысяч десятин и до десятков миллионов рублей. За ним ходили, разинув рот, любопытные, его показывали приезжим, как восьмое чудо света, о его эксцентричностях, о его щедрости и счастии чуть не ежедневно писали в газетах. Нечего и говорить о том, что вокруг него сразу, сама собой, образовалась шумная свита друзей, знакомых, прихлебателей, попрошаек, болтунов и увеселителей. И Цвет, вовсе не утеряв в душе присущих ему доброты и скромности, очень быстро научился тяжкому искусству владеть людьми. Ему иногда достаточно бывало медленно, вскользь, поглядеть в глаза зазнавшемуся наглецу или назойливому вымогателю и только слегка подумать: «Не хочу тебя больше видеть!» — как тот мгновенно отодвигался куда-то на задний план, бледнел, линял и навсегда, безвозвратно растворялся, исчезал в пространстве.</z> <z><o></o>Один Тоффель упорно возвращался к нему, хотя Цвет очень нередко мысленным приказом прогонял его. Бывало это в те минуты, когда, внезапно обернувшись, Иван Степанович вдруг ловил на себе взгляд ходатая — жадный, умоляющий, гипнотизирующий. «Слово! Назови слово!» — кричали жалкие и грозные, пустые глаза. Цвет внутренно произносил: «Уйди!» — и Тоффель весь поникал и удалялся, позорно напоминая умную, нервную, старую собаку, которая после окрика приседает на все четыре лапы, горбит спину, прячет хвост под живот и ползет прочь, оглядываясь назад обиженным, виноватым глазом.</z> <z><o></o>Но через день, через час он опять, как ни в чем не бывало, являлся перед Цветом с известием о колоссальной победе на бирже, с портфелем, битком набитым пачками свежих, только что отпечатанных хрустящих ассигнаций, с модным пикантным анекдотом, с предложением шикарного или лестного знакомства, с целым выбором новых развлечений.</z> <z><o></o>Он как будто бы беспрестанно стерег Цвета, подобно няньке, ревнивой жене или усердному сыщику. Если бы он мог, он, кажется, подслушивал бы, не пробредит ли Цвет что-нибудь во сне. Может быть, он даже и в самом деле подслушивал, хотя Цвет, прежде чем лечь в постель, всегда собственноручно запирал на ключ все двери в квартире.</z> <z><o></o>Каждое желание Ивана Степановича исполнялось почти моментально, точно ему в самом деле послушно служили чьи-то невидимые, ловкие руки и неслышные, быстрые ноги. Но чудо здесь отсутствовало. Было только вечное, неперемежающееся и совсем простое совладение мыслей и событий.</z> <z><o></o>Многие из наиболее фантастических капризов Цвета осуществлялись при помощи самых простых средств. Так, иногда, сидя один в своем роскошном кабинете на стуле, он говорил мысленно: «Хочу вместе со стулом подняться на воздух!» И правда, стул слегка скрипел под ним, точно стараясь отодраться от пола, однако великий закон тяготения оставался ненарушимым. Но однажды утром Цвет загляделся в окно на летающих высоко в небе голубей и позавидовал их легким прекрасным движениям. «Ах, если бы человеку испытать что-нибудь подобное!» — подумал он искренно и совершенно бесцельно. Когда же он отвернулся от окна, то его первый рассеянный взгляд упал на газету, где на первой странице крупным шрифтом стояло объявление о нынешнем авиационном дне. И в тот же вечер за сумасшедшую плату Цвет взгромоздился сзади пилота на тяжелый неуклюжий Фарман № 4 и сделал два круга над полем, пережив в продолжение десяти минут одно из самых чистых, упоительных и гордых ощущений, какие только доступны человеку в его грузной земной жизни.</z> <z><o></o>Несколько раз, глядя на стоящий перед ним стакан с водой, он настойчиво шептал: «Пусть вода закипит!» Она оставалась прозрачной и холодной. Но каждый раз, по его желанию, очень скоро переставал дождь, шедший упорно с утра. Когда угодно, он по своему желанию мог услышать музыку или аромат цветов, неизвестно откуда доносившийся. Но однажды среди ночи в парке ему захотелось лунного освещения, и у него ничего не вышло, потому что в эту ночь месяц скрыл свою последнюю узенькую полосу.</z> <z><o></o>Он никогда не мог заставить воспламениться самопроизвольно свечу или спичку. Но в один вечерний час, по его случайной прихоти, в городе мгновенно погасли все электрические лампы и остановились все трамваи, вследствие, как потом оказалось, какой-то путаницы в проводах.</z> <z><o></o>Что же касается жизненных человеческих событий, то они слепо повиновались Цвету, и только его сердечная доброта и бессознательная скромность удерживали его на грани смешного, позорного и преступного. Впрочем, о его безумных удачах рассказывали с восторгом в городском «свете».</z> <z><o></o>В один прелестный, сияющий весенний полдень он и Тоффель поехали на скачки. Они попали как раз к розыгрышу главного приза. Всезнающий Тоффель провел Цвета в членскую трибуну и мигом перезнакомил его со всеми спортсменами и владельцами скаковых конюшен...</z> <z><o></o>Когда по звонку лошадей одну за другой — их всех было одиннадцать — выводили на круг, Цвет стоял у самого барьера, рядом с высоким грузным бритым господином в широком пальто, который, с видом внешнего безучастия, курил сигару, но все время нервно ее покусывал. Цвет мельком слышал его фамилию, но не разобрал, как это всегда бывает при быстрых, случайных знакомствах. Этот человек, лениво скосив глаза сверху вниз на Цвета, спросил:</z> <z><o></o>— На кого ставите?</z> <z><o></o>— Сию минуту, — ответил вежливо Цвет, — я только соображу.</z> <z><o></o>Сзади, в публике, называли лошадей по именам и взвешивали их шансы. Судьба первого и второго приза ни в ком не возбуждала сомнения. Первым должен был прийти сухой, с птичьим лицом англичанин в черном камзоле с белыми рукавами, вторым — негр, весь в красном, скаливший белые зубы и сверкавший огромными белками на зрителей. На них двоих и велась вся игра в тотализаторе. На третье место ждали еще двух лошадей, но ими мало интересовались.</z> <z><o></o>Дойдя шагом до известной черты, жокеи повернули лошадей и поочередно, в порядке афишных нумеров, сдержанным галопом проскакали перед публикой, показывая ей своих нервных, худых, высоких, породистых лошадей во всей красоте их форм и легкости движений. Сами жокеи сидели, слегка согнувшись, небрежно и красиво в седлах, на коротких стременах, с остро согнутыми в коленах ногами. На их бритых остроносых лицах, иссушенных работой, темных от загара, резко обрисовывались под морщинистой кожей все выпуклости и впадины черепов.</z> <z><o></o>После всех других лошадей прошла со значительным промежутком и в большом беспорядке прелестная по формам, не особенно высокая, золотисто-рыжая кобыла под жокеем в голубом камзоле с белыми звездами. Она горячилась и не хотела слушаться всадника. Уши ее нервно двигались, обращаясь то к жокею, то вперед, шерсть уже теперь лоснилась потом, с удил падала пена, и в больших выпуклых, черных, без белка, глазах острыми огоньками блестел солнечный свет. С галопа она срывалась на рысь, танцевала на месте, прыгала боком и старалась резкими движениями красивой сухой головы вырвать поводья.</z> <z><o></o>— А вот на эту... рыженькую, — сказал наивно Цвет. — Она придет первой.</z> <z><o></o>Сзади засмеялись. Кто-то заметил насмешливо, но вполголоса:</z> <z><o></o>— Верно, как в государственном банке.</z> <z><o></o>Сосед Ивана Степановича поднял кверху темные, черные брови, отставил от себя двумя пальцами на далекое расстояние сигару, слегка свистнул и протянул чрезвычайно густым хриплым басом:</z> <z><o></o>— На Сатанеллу? Замеча-а-а... Смею вас уверить, что она придет никакой. Она и не в своей компании, и не в порядке, и не в руках. Кто на ней сидит? Казум-Оглы, татарская лопатка. Еще в прошлом году был конюшенным мальчиком... Мне все равно, но деньги бросаете на ветер.</z> <z><o></o>Цвет одним пальцем поманил к себе Тоффеля.</z> <z><o></o>— Поставьте на эту... на как ее... на рыженькую... Голубая рубашка со звездами.</z> <z><o></o>— Сатанелла, нумер одиннадцатый.</z> <z><o></o>— Да, да.</z> <z><o></o>— Сколько прикажете?</z> <z><o></o>— Все равно. Ну, там билетов... десять... пятнадцать... распорядитесь, как хотите.</z> <z><o></o>— Слушаю, — поклонился Тоффель и побежал рысцой в кассу.</z> <z><o></o>— Прекра-а-а... — пустил октавой грузный господин и совсем повернул к Цвету свое бритое лицо. У него был большущий горбатый, волосатый и красный нос, толстая нижняя губа отвисла вниз, обнажая крепкие, желтые прокуренные зубы. — Изуми-и-и... Но послушайте же, — переменил он голос на более естественный. — Мне не жаль ваших денег, но я вижу, что вы на скачках новичок.</z> <z><o></o>— В первый раз.</z> <z><o></o>— Вот видите... Ну, я понимаю игру на фукс, на слепое сумасшедшее счастье... Но надо, чтобы был хоть один шанс на миллион... А здесь аб-со-лютный нуль!.. На Сатанеллу так же нелепо ставить, как, например, на лошадь, которая совсем в этой скачке не участвует, которой даже нет во всей сегодняшней программе, которой и вообще не существует на белом свете... понимаете, которая еще не родилась.</z> <z><o></o>— Однако она — вот она! — весело возразил Цвет. — И придет первым нумером.</z> <z><o></o>— Удиви-и-и... — прохрипел сосед. — Нас с вами познакомили? Не так ли? Билеты вы уже взяли? Так? Я вас не только не втравлял в это гнусное предприятие, но даже удерживал? Верно? Ну, так позвольте вам сказать, что я имею несчастье быть владельцем этой самой водовозки. Поглядите-ка, нет, вы поглядите в программу. Видите: нумер одиннадцатый — Сатанелла... владелец Осип Федорович Валдалаев. Это мы, — ткнул он себя в грудь большим пальцем, пухлым и волосатым. — И мы вам говорим, что она без места.</z> <z><o></o>— Первой.</z> <z><o></o>— Не пос-ти-гаю, — пожал плечами владелец. — Ну, хотите, — я ставлю сейчас тысячу рублей против ваших ста, что она не займет ни одного платного места, то есть не будет ни первой, ни второй, ни третьей?</z> <z><o></o>Цвет упрямо тряхнул головой.</z> <z><o></o>— Не желаю. Тысячу против тысячи, что она возьмет первый приз. Я не нуждаюсь в снисхождении.</z> <z><o></o>— Но и я не хочу выигрывать наверняка, — холодно возразил сосед. — А за то, что она не придет первой, я готов сию минуту поставить сто тысяч против полтинника.</z> <z><o></o>Алая краска обиды бросилась в нежное лицо Цвета.</z> <z><o></o>— А я, — сказал он резко, — ставлю не фантастических сто тысяч, а реальных, живых пять против вашей одной. Ваша Сатанелла придет первой.</z> <z><o></o>В это время лошади под жокеями живописной, волнующейся, пестрой группой вернулись назад, на прежнюю черту, откуда начали пробный галоп. Там они несколько минут крутились на месте, объезжая одна вокруг другой, стараясь выровняться в подобие линии и все разравниваясь. Уловив какой-то быстрый, подходящий миг, жокеи как один привстали на стременах, скорчились над лошадиными шеями и рванулись вперед. Но к старту лошади подскакали так разбросанно, что их не пустили, и некоторым из них, наиболее горячим, пришлось возвращаться назад с очень далекого расстояния. Сатанелла же проскакала понапрасну около четверти версты и пришла обратно вся мокрая.</z> <z><o></o>— Не будем сердиться, — добродушно сказал Валдалаев. — Посмотрите сами, в каком виде кобыла. Никуда!.. Но в ее жилах текут капли крови Лафлеша и Гальтимора, и ее цена, если продавать, три тысячи. В эту сумму я и заключаю пари против ваших трех в том, что она не будет ни первой, ни второй.</z> <z><o></o>— Первой, — уперся Цвет.</z> <z><o></o>— Хорошо, — пожал плечами Валдалаев. — Но поставим также и промежуточное условие, которое нас примирит. Если она придет третьей или никакой, то выиграл я. Если первой, то вы. Ну, а если второй, то — ни вы и ни я, и тогда мы поставим пополам три тысячи в пользу Красного Креста. Идет?</z> <z><o></o>Цвет ясно улыбнулся ему.</z> <z><o></o>— Хорошо.</z> <z><o></o>— И великоле-е-е...</z> <z><o></o>Раз пять не удавалось пустить лошадей кучно. Всех путала горячившаяся, дыбившаяся Сатанелла, которая то пятилась задом, то наваливалась боком на соседок. Из двухрублевых трибун слышались негодующие голоса: «Долой Сатанеллу, снять ее! Кобыла совсем выдохлась!» Но в шестой раз лошади пошли сравнительно кучно, сжались перед стартом, и точно замялись секунду у столба, и вдруг пустились вперед с такой быстротой, что ветром обдало близстоящих зрителей. Белый, высоко поднятый в руке стартера флажок быстро опустился к земле.</z> <z><o></o>Подошел Тоффель с билетами.</z> <z><o></o>— Такая была теснота у касс, что я едва добрался. Поздравляю вас, Иван Степанович, — за нумер одиннадцатый ни в одной кассе ни одного билета. Чисто!</z> <z><o></o>Эта скачка была по своей неожиданности и нелепости единственной, какую только видели за всю свою жизнь поседелые на ипподроме знатоки и любители скакового спорта. Одного из двух общих фаворитов, негра Сципиона, лошадь сбросила на первом же повороте и при этом ударила ногой в голову. Несчастного полуживым унесли на носилках. Вслед за тем упал вместе с лошадью какой-то жокей в малиновом камзоле с зеленой лентой через плечо. Он отделался благополучно и, ловко вскочив, успел поймать повод. Но лошадь с полминуты не давала ему сесть в седло, и он потерял по крайней мере сажен с двести. У третьего всадника лопнула подпруга... Двое столкнулись друг с другом так жестоко, что не могли продолжать скачку. У одного оказалась вывихнутой рука, а у другого сломалось ребро. Словом, почти всех лошадей и жокеев постигали какие-то роковые и злые случайности.</z> <z><o></o>К концу второй минуты, после последнего поворота, когда зрители глазами, головами и телами судорожно тянулись налево, им представилась следующая картина. Впереди, по прямой, уверенно и спокойно скакал черный с белыми рукавами англичанин. Он шел без хлыста, изредка оборачиваясь назад, собираясь перевести лошадь на кентер. За ним, отставшая корпусов на сорок, с поразительной резвостью выскочила из-за поворота, точно расстилаясь по земле, Сатанелла. Казум-Оглы почти лежал у нее на вытянутой шее. Он работал левой рукой кругообразно поводами, а правой часто хлестал лошадь стеком. Еще дальше дико несся вороной жеребец с пустым седлом, ошалевший от стремян, которые били ему по бокам, и очень далеко за ним скакал малиновый с зеленой лентой жокей.. Остальные лошади остались на той стороне круга.</z> <z><o></o>Цвет никогда не был игроком и не чувствовал боязни проиграть: деньги давно уже стали для него чем-то вроде мусора. Но в это мгновение его, как внезапный приступ лихорадки, подхватил страшный азарт за Сатанеллу. Крепко стиснув зубы и сморщив все лицо, он крикнул мысленно:</z> <z><o></o>«Ты, ты должна быть первой!..»</z> <z><o></o>Случилось что-то странное. С волшебной быстротой Сатанелла стала приближаться к англичанину. Через каких-нибудь пять секунд она вихрем промелькнула мимо него. Сейчас же, следом за ней, его обогнал и вороной жеребец. Лошадь англичанина совсем остановилась. Он быстро соскочил с нее и, нагнувшись, стал рассматривать ее правую переднюю ногу... Она была сломана ниже колена. Продрав кожу, наружу торчала белая окровавленная кость. Никто не аплодировал Сатанелле. В рублевых трибунах слышались свистки и гневные крики.</z> <z><o></o>— Поздравляю, — льстиво сказал на ухо Цвету Тоффель...</z> <z><o></o>— Ну вас к черту! — резко швырнул ему Иван Степанович.</z> <z><o></o>Толстый, громадный Валдалаев уперся глазами Цвету в сапоги, а потом медленно поднял на него яростный и презрительный взгляд и прохрипел, доставая бумажник:</z> <z><o></o>— Ваша удача от дьявола. Не завидую вам. Получите.</z> <z><o></o>— Да мне, собственно... не надо... — залепетал Цвет. — Я ведь это просто... так... зачем мне?..</z> <z><o></o>— Что-с? — рявкнул гигант, и сразу его большое лицо наполнилось темной кровью. — Н-не на-до? Эття чтэ тэкое? А за уши? Я Вал-да-лаев! — громом пронеслось по судейской беседке.</z> <z><o></o>И, сунув деньги в дрожащую руку Цвета, который в эту секунду совсем забыл о своем страшном могуществе, владелец золото-рыжей Сатанеллы повернулся к нему трехэтажным, свисавшим, как курдюк, красным затылком и величественно удалился от него. Мимо Цвета провели искалечившуюся лошадь. Под ее грудью было продето широкое полотнище, которое с обеих сторон поддерживали на плечах конюхи. Она жалко ковыляла на трех здоровых ногах, неся сломанную ножку поднятой и безжизненно болтавшейся. Из ее глаз капали крупные слезы. Ручейки пота струились по коже.</z> <z><o></o>— Э, черт! — тоскливо выругался Цвет. — Если бы знал, ни за что бы не поехал на эти подлые скачки. Как это так случилось? — спросил он кого-то, стоявшего у барьера.</z> <z><o></o>— Уму непостижимо. Камушек какой-нибудь подвернулся или подкова расхлябла... Да, впрочем, и жокеи тоже... известные мазурики.</z> <z><o></o>Примчался Тоффель. Он сиял и еще издали победоносно размахивал в воздухе толстой пачкой сторублевых.</z> <z><o></o>— Наша взяла! — торжествовал он, подбегая к Цвету. — Понимаете: ни в ординарном, ни в двойном, ни в тройном, кроме ваших, ни одного-единого билета! Извольте: три тысячи пятьсот с мелочью. Это вам не жук начихал.</z> <z><o></o>Цвет молчал. Тоффель поймал направление его взгляда.</z> <z><o></o>— Сто? Лосадку залко? — спросил он, скривив насмешливо и плаксиво губы и шепелявя по-детски. — Э, бросьте, милейший мой. Судьба не знает жалости. Едемте-ка в Монплезир спрыснуть выигрыш.</z> <z><o></o>— Тоффель! — с ненавистью воскликнул Цвет. Ему хотелось ударить по лицу этого вертлявого человека, показавшегося сейчас бесконечно противным. Но он сдержался и прибавил тихо: — Уйдите прочь.</z> <z><o></o>Но про себя он подумал с горечью и тоской:</z> <z><o></o>«Сколько еще несчастий причиню я всем вокруг себя. Что мне делать с собой? Кто научит меня?» Но о боге набожный Цвет почему-то в эту минуту не вспомнил.</z> <z><o></o>Когда он шел к выходу, то даже с опущенными глазами чувствовал, что все глаза устремлены на него. Вверху, в ложе, кто-то захлопал в ладоши. «А вдруг это она, Варвара Николаевна», — подумал почему-то Цвет. Но ему так стыдно было за свой позорный выигрыш, что он не осмелился поднять голову. А сердце забилось, забилось.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/kuprin/index.html">А. И. Куприн</a>. <a href="/text/4257/index.html">Звезда Соломона</a></div> <h2>X</h2> <z><o></o>Все, что я здесь пишу, я пишу по устному, не особенно связному рассказу Цвета. Но я давно уже как будто слышу голос читателя, нетерпеливо спрашивающий: да что же это — явь или сон? И если сон, то когда он кончится.</z> <z><o></o>Очень скоро. Мы идем быстрыми шагами к концу, и я постараюсь излагать дальнейшие события в самом укороченном темпе. За то, что все, приключившееся с нашим героем, произошло на самом деле, я не стану ручаться, хотя напоследок все-таки приберегаю один-два факта, которые как будто свидетельствуют, что не все в похождениях Цвета оказалось сном или праздным вымыслом. А впрочем, кто скажет нам, где граница между сном и бодрствованием? Да и на много ли разнится жизнь с открытыми глазами от жизни с закрытыми? Разве человек, одновременно слепой, глухой и немой и лишенный рук и ног, не живет? Разве во сне мы не смеемся, не любим, не испытываем радостей и ужасов, иногда гораздо более сильных, чем в рассеянной действительности? И что такое, если поглядим глубоко, вся жизнь человека и человечества, как не краткий, узорчатый и, вероятно, напрасный сон? Ибо — рождение наше случайно, зыбко наше бытие, и лишь вечный сон непреложен.</z> <z> </z> <z><o></o>Цвет наделал ряд глупостей. Вечером после скачек, еще томясь стыдом и жалостью от своего выигрыша, он вдруг вспомнил грубый окрик Валдалаева, разозлился задним числом и, по совету возликовавшего Тоффеля, послал хриплому великану вызов на дуэль. Секунданты, драгунский безусый корнет и молодой польский поддельный графчик, привезли согласие Валдалаева и передали даже его подлинные слова. Он сказал сердито: «Я продырявлю этого Цвета так, что от него останется только запах».</z> <z><o></o>— И он это может, — прибавил от себя, важно нахмурившись, корнет. — Он бывший ахтырец и знаменитый бреттер.</z> <z><o></o>— Тен-то може! — уверенно подтвердил граф.</z> <z><o></o>А вспыхнувший от нового оскорбления Цвет подумал:</z> <z><o></o>«Ну, в таком случае я его убью».</z> <z><o></o>На другой день утром они стрелялись за Караваевскими дачами, в рощице, на лужайке. Валдалаев выстрелил первый и промахнулся; пуля лишь слегка задела рукав рубашки Ивана Степановича. Цвет, впервые державший пистолет в руке, стал целиться. Гигант стоял перед ним в половину оборота, в двадцати шагах, нелепо огромный, красноносый, спокойный, с опущенными и растопыренными руками, со слегка наклоненной головой. Правое его ухо, пронизанное солнечным лучом, алело ярким пятном под круглой касторовой шляпой.</z> <z><o></o>Остатки гнева, поутихшего за ночь, совсем испарились из души Цвета... «Я прострелю ему ухо», — решил Цвет и слегка надавил на собачку. Но ему стало нестерпимо жалко противника. «Нет, лучше попаду в шляпу». И сжал указательный палец.</z> <z><o></o>Резко хлопнул выстрел, и зазвенело в ушах Цвета, и пахнуло весело пороховым дымом. Котелок свалился с Валдалаева. Валдалаев поднял его, внимательно оглядел и прохрипел спокойно октавой:</z> <z><o></o>— Превосхо-о-о-о...</z> <z><o></o>И, подойдя с протянутой рукой к Цвету, сказал самым пленительным, душевным тоном:</z> <z><o></o>— Извиняюсь перед вами... Я не то о вас подумал... Я думал, что вы... так себе... шляпа... А вы, оказывается, славный и смелый парень. Но, черт побери, сатанинская у вас удача! Исключи-и-и...</z> <z><o></o>Вблизи от места поединка уютно засел в зелени загородный ресторанчик. Туда, по окончании формальностей поединка, направились дуэлянты, четверо свидетелей и доктор, чтобы заказать завтрак, о котором память должна была сохраниться на десятки лет. После соленых закусок Валдалаев и Цвет были на «ты». За первой дюжиной шампанского Валдалаев уступил Ивану Степановичу кобылу Сатанеллу в цене пяти тысяч рублей. Цвет только повернул слегка глаза на Тоффеля, и перед ним мгновенно очутилась чековая книжка.</z> <z><o></o>— Пишите, Иван Степанович, — сказал Тоффель с мрачным удовольствием. — Пишите.</z> <z><o></o>А к полуночи, когда компания переменила уже четвертое место кутежа, Цвет купил всю конюшню Валдалаева, состоявшую из восьми лошадей.</z> <z><o></o>— Но чтобы, — кричал он, стоя, шатаясь и расплескивая бокал, — чтобы не ломать ног лошадям, не бить их хлыстами. И желаю вообще детский сад для лошадей! Чтобы я их мог целовать в самый храп!.. В мордочку! Безнаказанно! Урра!</z> <z><o></o>— Поедем в купеческий клуб, — сказал где-то в пространстве Валдалаев, — там французские шулера. Там я проиграл сотню тысяч.</z> <z><o></o>— Есть. Езда! — ответил с добродушной готовностью Цвет. — Но сперва вымойте меня сельтерской водой.</z> <z><o></o>Это было сделано. Цвет почувствовал себя сразу трезвым и легким. По дороге Валдалаев, сидя с ним рядом на извозчике и обнимая его, шептал ему тепло в ухо:</z> <z><o></o>— Четыре француза. Господа: Поль, Бильден, Филиппар и Галер. Ты их — рразом... Понимаешь?</z> <z><o></o>— Рразом! Понимаю!</z> <z><o></o>— Твоя власть, милый Виноград, от дьявола. Верно?</z> <z><o></o>— Д-да!</z> <z><o></o>— Валяй!</z> <z><o></o>— Я им пок-кажу-у!</z> <z><o></o>— Покажи.</z> <z><o></o>В лучшем городском клубе, где бывал сам губернатор, Цвет обыграл в эту ночь в баккара четырех профессиональных искуснейших шулеров. Он также открыл в рукаве у одного из них, у главного крупье monsieur Филиппара, машинку с готовыми восьмерками и девятками. Затем он обыграл дочиста на несколько сот тысяч всех членов собрания. Но, обыграв, вдруг признался, к громадному наслаждению Тоффеля, который покатывался от смеха:</z> <z><o></o>— Господа. И французов, и вас я обыграл наверняка. Французов так и следовало. А вы — простые, добродушные бараны. Поэтому потрудитесь взять все проигранные вами деньги обратно. Я обладаю двойным зрением. Я видел насквозь каждую карту. Хотите, я назову вам наперед любую по счету карту в колоде, стоя к вам спиною?</z> <z><o></o>Его проверили. Загадывали двадцать седьмую, и девятую, и тридцать шестую карту из колоды. Он на секунду прикрывал глаза, открывал их и сразу угадывал: туз пик, девятка бубен, двойка бубен. Все объяснили это явление телепатией и оккультизмом и охотно взяли свои ставки обратно, причем многие перессорились.</z> <z><o></o>Один Валдалаев отказался от денег. Он застегнулся на все пуговицы, перекрестился и сказал своим рычащим голосом:</z> <z><o></o>— Сногсшиба-а-а... Однако я в этой странной хреновине не участник. Эти деньги — к чертовой их матери!..</z> <z><o></o>И величественно ушел, не дотронувшись до кучи золота и бумажек.</z> <z><o></o>А Иван Степанович, глядя ему вслед, на его удаляющую широкую спину, вдруг побледнел и стал нервно тереть ладонями виски.</z> <z> </z> <z><o></o>Утром явился к Цвету мистер Тритчель, англичанин-жокей, скакавший накануне на Леди-Винтерсет, на той лошади, что сломала себе ногу, и предложил ему свои услуги. По его словам, валдалаевская конюшня была очень высоких качеств, но падала с каждым годом из-за характера прежнего владельца, который, по своей вспыльчивости, самоуверенности и нетерпимости, постоянно менял жокеев и доверял только посредственным и малознающим тренерам. Цвет согласился. С этого времени его лошади стали забирать все первые призы.</z> <z><o></o>Мало того, однажды, подстрекаемый внезапным и нелепым припадком честолюбия, он вызвался сам, лично, участвовать в джентльменской скачке. Все доводы благоразумия были против этой дикой затеи, начиная с того обстоятельства, что Цвет еще ни разу в своей жизни не садился на лошадь. В пользу Ивана Степановича говорило лишь два слабых данных: его легкий вес — три пуда двадцать пять фунтов — и его непоколебимая решимость скакать.</z> <z><o></o>Мистер Тритчель специально для этой цели приобрел за довольно дорогую цену добронравную, спокойную девятилетнюю кобылу, ростом в шесть с половиной вершков, по имени Mademoiselle Barbe. Он сам дал своему патрону несколько уроков верховой езды на маленьком конюшенном ипподроме. Цвет, галопирующий в крошечном английском седле на огромной гнедой лошади, напоминал ему фокстерьера, балансирующего на ребре обледенелой крыши. Часто Цвет оборачивался на Тритчеля, услышав с его стороны короткое носовое фырканье. Но каждый раз его глаза встречали сухое, костистое, горбоносое лицо кривоногого англичанина, исполненное серьезности и достоинства.</z> <z><o></o>И вопреки логике и здравому смыслу, Цвет все-таки в джентльменской скачке пришел первым. Нет, вернее, не он пришел, а его принесла сильная и старательная лошадь, а он сидел на ней, вцепившись обеими руками в гриву, растеряв поводья и стремена, потеряв картуз и хлыст. Публика встретила его у столба тысячеголосным ревом, хохотом, свистом, шиканьем и бурными аплодисментами.</z> <z><o></o>Одно время он пристрастился к биржевой игре, и в этой темной, сложной и рискованной области его не только не оставляло, но даже как бы рабски тащилось за ним безумное, постоянное счастье. В самый короткий срок он сделался оракулом местной биржи, чем-то вроде биржевого барометра. Маклеры, банкиры и спекулянты глядели ему в рот, взвешивая и оценивая каждое его слово. Он же действовал всегда наобум, исключительно под влиянием мгновенного каприза. Он покупал и продавал бумаги, судя по тому, нравились ему сегодня или не нравились их названия, не имея ни малейшего представления о том, какие предприятия эти бумаги обеспечивают. Он никогда не мог постигнуть глубокую сущность биржевых сделок «à la hausse» и «à la baisse»<fn><sup> <a href="#fn1" name="fns1">1</a></sup></fn>. Но когда он играл на повышение, то тотчас же где-то, на краю света, в неведомых ему степях, начинали бить мощные нефтяные фонтаны и в неслыханных сибирских горах вдруг обнаруживались жирные залежи золота. А если он ставил на понижение, то старинные предприятия сразу терпели громадные убытки от забастовок, от пожаров и наводнений, от колебаний заграничной биржи, от внезапной сильной конкуренции. Если бы его спросили, в чем состоит тайна его удивительного успеха, он только пожал бы плечами и ответил бы совершенно искренно: «Да, право, я и сам не знаю...» Но в том-то и заключалось скрытое несчастие и невидимая боль его жизни, <i>что он знал и не мог никому сознаться.</i></z> <z><o></o>Его широкий образ жизни скоро обратил на себя внимание, и о Цвете стали негласным образом наводить справки. Но придраться было не к чему; налицо оказывались: и полученное наследство и поразительные выигрыши на бирже. К тому же он чрезвычайно щедро разбрасывал деньги. На благотворительных вечерах, концертах, базарах, общественных подписках и лотереях под его именем значились наиболее крупные пожертвования. Никто охотнее его не давал денег на стипендии, поощрения и койки в лазаретах. Но он сам замечал с глубоким огорчением, что ни разу никому его щедрость не принесла ничего, кроме неудач, разорения, беспутства, болезней и смерти.</z> <z><o></o>Он занимал небольшой старинный облицованный мрамором особняк в нагорной, самой аристократической и тихой части города, утопавшей в липовых аллеях и садах. По преданию, в этом доме когда-то останавливался Наполеон, и до сих пор в одной из комнат сохранилась кровать под огромным балдахином с занавесками серо-малинового бархата, затканного золотыми пчелами. Штат его служащих увеличивался с каждым днем. Во главе всех стоял мажордом<fn><sup> <a href="#fn2" name="fns2">2</a></sup></fn>, величественный седовласый бакенбардист, похожий на русского посла прежних времен в Париже или Лондоне. За ним следовали: камердинер, с наружностью первого любовника с императорской сцены; круглый, как шар, бритый старший повар, выписанный из Москвы от Оливье; кучер для русской упряжи, поражавший всех до ужаса густотою черной бороды, румянцем щек, обширностью наваченного зада и звериным голосом; кучер для английской упряжи; ученый немец-садовник в очках, заведовавший оранжереею и зимним садом, и еще десятка два мелких прислужников. Весь город любовался Цветом, когда он в погожий полдень проезжал по Московской и Дворянской улицам, правя с высоты английского дог-карта<fn><sup> <a href="#fn3" name="fns3">3</a></sup></fn> двумя парами прекрасно подобранных и выезженных лошадей, масти Изабелла, светло-песочного цвета, с начисто вымытыми сребро-белыми гривами и хвостами.</z> <z><o></o>Всезнающий и всемогущий Тоффель приобрел откуда-то для Цвета по особо удачному случаю старинное серебро и древний французский фарфор с клеймами в виде золотых лилий. Он же скупил у разорившегося польского магната богатейший погреб вин, который, по редкости и тонкости сортов, считался четвертым в мире (как в этом по крайней мере уверял прежний владелец). Он же доставал из третьих рук такие ароматные и выдержанные сигары, какими сам архимиллионер Лазарь Израилевич не угощал местного генерал-губернатора — всесильного сатрапа и знаменитого лакомку. Наконец это Тоффель организовал по вторникам в особняке Цвета интимные ужины и тщательно выбирал и фильтровал приглашенных, стараясь предотвратить вторжение улицы. Только остроумие, изобретательность в веселье, талант, изящество, красота, вкус к жизни и добродушная учтивость служили патентами для входа на эти вечера, и никогда не удавалось проникнуть туда чванному светскому снобизму, ленивому и пресыщенному любопытству, людям глупости и скуки, расчетливым искателям связей и знакомств.</z> <z><o></o>Желанными гостями были артисты и артистки всех профессий, актеры, певцы, танцоры, музыканты, композиторы, художники, скульпторы, декораторы, поэты, клоуны, фокусники, имитаторы и особая порода светских дилетантов, неистощимых на выдумки. Все хорошенькие женщины города показывались с удовольствием и без стеснения на этих вечерах, где, по их словам, всегда бывало так мило и просто. Устраивались великолепные, шутливые китайские шествия с фонарями, драконами и носилками, воскрешались старинные пасторали с гавотами и менуэтами в костюмах XVIII столетия, разыгрывались водевили с пением и целые комические оперы на сюжет, придуманный тут же у Цвета в гостиной, а также ставились сообща нелепо-веселые пародии на модные пьесы и на современные события.</z> <z><o></o>Ужинали на отдельных столиках, по двое и по четверо, кто как хотел. Мужчины служили своим дамам и самим себе. В их распоряжении был буфет, щедро снабженный винами и холодными изысканными закусками.</z> <z><o></o>В городе ходили всякие злостные слухи об этих ужинах, на которые попасть было весьма трудно, но на самом деле, несмотря на безудержное веселье, на полное отсутствие натянутости, они носили приличный, изящный и целомудренный характер. Так Цвет <i>хотел,</i> так и было. И часто его спокойный, быстрый взгляд, направленный через всю столовую, останавливал в самом начале рискованную выходку, слишком громкий смех или резкий жест.</z> <z><o></o>С сотнями людей сталкивала Цвета его многогранная жизнь, но ни с одним человеком он не сошелся за это время, ни к кому не прикоснулся близко душой. С тою же чудесной способностью «двойного зрения», с какою Цвет мог видеть рельеф императрицы и год чеканки на золотой монете, зажатой в кулаке Тоффеля, или угадать любую карту из колоды, — так же легко он читал в мыслях каждого человека. Цвету нужно было для этого, пристально и напряженно вглядевшись в него, вообразить внутри самого себя его жесты, движения, голос, сделать втайне свое лицо как бы его лицом, и тотчас же после какого-то мгновенного, почти необъяснимого душевного усилия, похожего на стремление перевоплотиться, — перед Цветом раскрывались все мысли другого человека, все его явные, потаенные и даже скрываемые от себя желания, все чувства и их оттенки. Это состояние бывало похоже на то, как будто бы Цвет проникал сквозь непроницаемый колпак в самую середину чрезвычайно сложного и тонкого механизма и мог наблюдать незаметную извне, запутанную работу всех его частей: пружин, колес, шестерней, валиков и рычагов. Нет, даже иначе: он сам как бы делался на минуту этим механизмом во всех его подробностях и в то же время оставался самим собою, Цветом, холодно наблюдающим мастером.</z> <z><o></o>Такая способность углубляться по внешним признакам, по мельчайшим, едва уловимым изменениям лица, в недра чужих душ, пожалуй, не имела в своей основе ничего таинственного. Ею обладают в большей или меньшей степени старые судебные следователи, талантливые уголовные сыщики, опытные гадалки, психиатры, художники-портретисты и прозорливые монастырские старцы. Разница была только в том, что у них она является результатом долголетнего и тяжелого житейского опыта, а Цвету она далась чрезвычайно легко.</z> <z><o></o>И сделала его глубоко несчастным. Каждый день перед ним разверзались бездны человеческой душевной грязи, в которой копошились ложь, обман, предательство, продажность, ненависть, зависть, беспредельная жадность и трусость. Почтенные старцы, дедушки с видом патриархов, невинные барышни, цветущие юноши, безупречные многодетные матроны, добродушные толстые остряки, отцы города, политические деятели, филантропы и благотворительницы, передовые писатели, служители искусств и религий — все они в подвалах своих мыслей бывали тысячекратно ворами, насильниками, грабителями, клятвопреступниками, убийцами, извращенными прелюбодеями. Их полусознанные, мгновенные, часто непроизвольные желания были похожи на свору кровожадных и похотливых зверей, запертых на замок, ключ от которого находился в неведомой и мудрой руке. И каждый день Цвет чувствовал, как в нем нарастает презрение к человеку и отвращение к человечеству.</z> <z><o></o>О, сколько раз тянулись к нему трепетные и послушные женские руки, а глаза — затуманенные, влажные — искали его глаз, и губы открывались для поцелуя. Но сквозь маску профессионального кокетства, под личиной любовного самообмана, Цвет прозревал или открытую жажду его золота, или сокровенное, инстинктивное, воспитанное сотнями поколений, рабское преклонение перед властью богатства. Он одаривал женщин с очаровательной улыбкой и с внутренней брезгливостью, оставаясь сам холодным и недоступным.</z> <z><o></o>Была во всем свете лишь одна — ее имя начиналось с буквы «В» — одна-единственная, незаменимая, несравненная, прекраснейшая, чье розовое лицо пряталось в букете сирени и чьи темные глаза смеялись, ласкали и притягивали. Но перед ее далеким образом молчало всемогущество желаний. Цвет окружал ее безмолвным обожанием, тихой самоотверженной любовью, не смеющей ждать ответа. Ему доставляло страшное наслаждение вновь найти в записной книжке ее имя и прочитать его, но ни за что он не отважил бы пойти по тому адресу, который она сама продиктовала.</z> <z><o></o>Чтение чужих мыслей было не единственным несчастием Цвета. Его очень тяготило также постоянное совпадение его малейших желаний с их мгновенным исполнением. Цвет никому не хотел зла, но невольно причинял его на каждом шагу. Рассказывают об одном великом алхимике, который сообщил своему ученику точный рецепт жизненного эликсира, но предупредил его, чтобы он при его изготовлении никак не смел думать о белом медведе. И вот, каждый раз, как только ученик приступал к таинственным манипуляциям, первой его мыслью всегда бывала мысль о белом медведе. Так и Цвет, сидя, например, однажды в цирке и следя глазами за акробаткой, скользящей по проволоке, не мог не вспомнить о своем несчастном даре и крепко, всеми силами, внушал себе: «Только бы случайно не пожелать, чтобы она упала, только бы, только бы...» Он сжимал при этом кулаки и напрягал мускулы лица и шеи, но в воображении уже рисовалось падение... и вот с легким птичьим криком гибкая женская фигура в лиловом трико упала вниз, в сетку, сверкая золотыми блестками.</z> <z><o></o>Один случай в этом роде так напугал Цвета, что он чуть не сошел с ума. Он возвращался домой с утреннего концерта пешком. Был хмурый и ветреный день, со странным зловещим багрово-медным освещением облаков, которые неслись низко и быстро, точно ватаги растрепанных дьяволов. Каким-то капризным путем мысли Цвета, цепляясь одна за другую, пришли к чуду Иисуса Навина, который продлил день битвы, остановив солнце. Из начатков космографии Цвет, конечно, знал, что иудейскому полководцу для его цели надо было остановить не солнце, а вращение земли вокруг ее оси и что эта остановка повлекла бы за собою, в силу инерции, страшную катастрофу на земной поверхности, а может быть, и во всем мироздании. Цвет был в этот день весьма легкомысленно настроен. Сам того не зная, он на одну миллиардную долю секунды был близок к тому, чтобы сказать старой земле: «Остановись!» Он даже почти сказал это. Но внезапный ураган, ринувшийся на город, подхватил Цвета, протащил его сажени с три и швырнул на телеграфный столб, за который он в смертельном ужасе обвился руками и ногами. А мимо него понеслись в свирепом вихре пыли, в мрачной полутьме: зонтики, шляпы, газеты, древесные ветки, растерянные люди, обезумевшие лошади. Со зданий падали кирпичи от разрушенных труб, крыши оглушительно гремели своими железными листами, пронзительно выли телеграфные проволоки, хлопали окна и вывески, звенело бьющееся стекло.</z> <z><o></o>Это прошел через город край того ужасающего циклона, который в Москве в 19** году разметал множество деревушек, опрокинул в городе водонапорные башни, повалил груженые вагоны и в одну минуту скосил начисто несколько десятин крепкого строевого леса. Ураган так же быстро, как и поднялся, так неожиданно и утих. Цвет целый день тер на лбу громадную шишку и шептал, точно извиняясь перед всей вселенной: «Но ведь это же не я, честное слово, не я. Я не хотел этого, я не сказал этого...»</z> <z><o></o>И еще было одно глубокое, печальное горе у Цвета. От него, так волшебно подчинявшего себе настоящее, уплыло куда-то в безвестную тьму все прошлое. Не то, чтобы он его забыл, но он <i>не мог вспомнить.</i> Сравнительно ясно представлялись вчерашние переживания, но позавчерашний день приходил на память урывками, а дальше сгущался плотный туман. Мелькали в нем бессвязно какие-то бледные образы, звучали знакомые голоса, но они мерещились лишь на секунды, чтобы исчезнуть бесследно, и Цвет не в силах был уловить, остановить их.</z> <z><o></o>Иногда по вечерам, оставаясь один в своем роскошном кабинете, Цвет подолгу сидел, вцепившись пальцами в волосы, и старался припомнить, что с ним было раньше. Клочками проносились перед ним: железная дорога, какой-то запущенный сад, необыкновенная лаборатория, книга в красном сафьяне, рыжий почтальон, взрыв огненного шара, древний церковный старик, козлиная морда, узор текинского ковра, девушка в вагонном окне... Но в этих видениях не было ни связи, ни смысла, ни яркости. Они не зацеплялись за сознание, они только раздражали память и угнетали волю.</z> <z><o></o>От усилия вспомнить у Цвета так разбаливалась голова, как будто кто-то ввинчивал длинный винт через весь его мозг, а душа его ущемлялась такой ноющей тоской, которая была еще больнее головной боли. Измученный Цвет быстро раздевался и приказывал себе: спать! — и тотчас же погружался в безмолвие и покой.</z> <z><o></o>Видел он всегда один и тот же сон: желтенькие обои с зелеными венчиками и розовыми цветочками, японскую или китайскую ширму, с аистами и рыболовом, клетку с канарейкой, кактус на окне и форменную фуражку с бархатным околышем и бирюзовыми кантами. И таким сиянием ранней молодости, прелестью невинных, но утраченных навсегда радостей, такой сладкой грустью были окружены эти незатейливые предметы, что, просыпаясь среди ночи, Цвет удивлялся, отчего у него влажная подушка. Но свой сон никогда он не мог припомнить.</z> <div style="margin:0.5em 0em;background-color:#222;height:1px;width:25%"></div><div class="fns"><fnb><fnn><a href="#fns1" name="fn1">1</a></fnn></fnb> <z><o></o>«На повышение» ...«На понижение» (франц.).<div style="font-size:0;"></div></z><fnb><fnn><a href="#fns2" name="fn2">2</a></fnn></fnb> <z><o></o>Дворецкий (от <i>франц.</i> majordome).<div style="font-size:0;"></div></z><fnb><fnn><a href="#fns3" name="fn3">3</a></fnn></fnb> <z><o></o>Двухколесного экипажа (от <i>англ.</i> dog-cart).<div style="font-size:0;"></div></z></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/kuprin/index.html">А. И. Куприн</a>. <a href="/text/4257/index.html">Звезда Соломона</a></div> <h2>XI</h2> <z><o></o>Но всему, даже горю, приходит конец.</z> <z><o></o>Однажды утром, подавая Цвету кофе, великолепный камердинер, с лицом театрального светского льва, сказал:</z> <z><o></o>— Я вчера вечером перебирал ваш гардероб, барин, и в старом сером костюме, в кармане, нашел вот это... какие-то жетоны или игральные марки... не знаю...</z> <z><o></o>Он осторожно поставил на стол круглый маленький поднос, на котором лежали аккуратной горкой штук тридцать квадратных сантиметровых пластинок из слоновой кости. На них были выгравированы и выведены эмалью различные латинские буквы. Цвет взял двумя пальцами одну костяшку и поднес ее к глазам, а поднос слегка отодвинул, сказав небрежно:</z> <z><o></o>— Уберите куда-нибудь.</z> <z><o></o>Слуга ушел.</z> <z><o></o>Цвет рассеянно прихлебывал кофе и время от времени взглядывал на костяной квадратик. Несомненно, он его видел где-то раньше... С ним даже было связано какое-то отдаленное, чрезвычайно важное и загадочное воспоминание. Так же змеисто изгибалось когда-то перед ним изящное старинное начертание этого стройного S... Слабый, еле мерцающий огонек проволочного фонаря тогда освещал его... В глубокой полночной тишине только и слышалось что торопливое тиканье часов, лежавших на столе, а гул, подобный морскому прибою, гудел в ушах Цвета... И тогда-то именно случилось... Но головная боль пронизала винтом его голову и затмила мозг. Положив машинально квадратик в карман, Цвет стал одеваться.</z> <z><o></o>Немного времени спустя к нему вошел его личный секретарь, ставленник Тоффеля, низенький и плотный южанин, вертлявый, в черепаховом пенсне, стриженный так низко, что голова его казалась белым шаром, с синими от бритья щеками, губами и подбородком. Он всем распоряжался, всеми понукал, был дерзок, высокомерен и шумлив и в сущности ничего не знал, не умел и не делал. Он хлопал Цвета по плечу, по животу и по спине и называл его «дорогой мой» и только на одного Тоффеля глядел всегда такими же жадными, просящими, преданными глазами, какими Тоффель глядел на Цвета. Иван Степанович знал о нем очень немногое, а именно, что этого молодого и глупого наглеца звали Борисом Марковичем, что он вел свое происхождение из Одессы и был по убеждению сосьяль-демократ, о чем докладывал на дню по сто раз. Цвет побаивался его и всегда ежился от его фамильярности.</z> <z><o></o>— К вам домогается какой-то тип — Среброструн. Что он за один, — я не могу понять. И как я его ни уговаривал, он таки не уходит. И непременно хотит, чтобы лично... Ну?</z> <z><o></o>— Просите его, — сказал Цвет и скрипнул зубами. И вдруг от нестерпимого, сразу хлынувшего гнева вся комната стала красной в его глазах. — А вы... — прошептал он с ненавистью, — вы сейчас же, вот как стоите здесь, исчезните! И навсегда!</z> <z><o></o>Секретарь не двинулся с места, но начал быстро бледнеть, линять, обесцвечиваться, сделался прозрачным, потом от него остался только смутный контур, а через две секунды этот призрак на самом деле <i>исчез</i> в виде легкого пара, поднявшегося кверху и растаявшего в воздухе.</z> <z><o></o>«Первая галлюцинация, — подумал Цвет тоскливо. — Началось. Допрыгался». И крикнул громко, отвечая на стук в дверях:</z> <z><o></o>— Да кто там? Войдите же!</z> <z><o></o>Он устало закрыл глаза, а когда открыл их, перед ним стоял невысокий толстый человек, весь лоснящийся: у него лоснилось полное румяное лицо, лоснились напомаженные кудри и закрученные крендельками усы, сиял начисто выбритый подбородок, блестели шелковые отвороты длинного черного сюртука.</z> <z><o></o>— Неужели не узнаете? Среброструнов. Регент.</z> <z><o></o>Нет. Иван Степанович не узнавал Среброструнова, регента, и в то же время каждый кусочек этого губительного красавца, каждое его движение, каждое колебание его голоса были бесконечно знакомы ему. Парализованная память молчала. Но по усвоенной привычке разговаривать ежедневно со множеством людей, которые его знали, но которых он совершенно не помнил, Цвет уверенно ответил, показывая на кресло:</z> <z><o></o>— Как же, как же... Великолепно помню... регент Среброструнов... еще бы. Прошу садиться. Чем могу?..</z> <z><o></o>Среброструнов был одновременно подавлен строгим комфортом стильного большого кабинета и снисходительной любезностью хозяина. Было ясно, что он хотел напомнить Цвету и по душам разговориться о чем-то далеко прошлом, милом, теплом и простом, и Цвет ждал этого. Но регент так и не решился. Срываясь и торопясь, с бегающими глазами, вертя напряженно пуговицу на своем рукаве, начал он обычную просительную канитель: простудился, начал глохнуть, голос сдал... все это, конечно, временное и проходящее... но, сами знаете, каковы люди... Конкуренция, завистники... Теперь доктора посылают на Кавказ, на целебные воды... Как поедешь?.. Вещи, какие были, заложены... Словом...</z> <z><o></o>Словом, Цвет написал ему чек на две тысячи. Но, прощаясь, он на мгновение задержал руку регента и спросил его робким, тихим, почти умоляющим голосом:</z> <z><o></o>— Подождите... Мне изменила память... Подождите минуточку... Ах, черт... — Он усиленно потер лоб. — Никак не могу... Да где же, наконец, мы встречались?</z> <z><o></o>— Помилуйте! Господин Цвет! Да как же это? Я у Знаменья регентовал. Неужели не помните? Вы же у меня в хоре изволили петь. Первым тенором. Вспоминаете? Чудесный был у вас голосок... Как это вы прелестно соло выводили «Благослови душе моя» иеромонаха Феофана. Нет? Не вспоминаете?</z> <z><o></o>Точно дальняя искорка среди ночной темноты, сверкнул в голове Цвета обрывок картины: клирос, запах ладана, живые огни тонких восковых свечей, ярко освещенные ноты, шорохи и звуки шевелящейся сзади толпы, тонкое певучее жужжание камертона... Но огонек сверкнул и погас, и опять ничего не стало, кроме мрака, пустоты, головной боли и томной, раздражающей, обморочной тоски в сердце.</z> <z><o></o>Цвет закрыл лицо обеими руками и глухо простонал:</z> <z><o></o>— Извините... Я не могу больше... Уйдите скорее...</z> <z><o></o>Ему страшно и скучно было оставаться одному, и он весь этот день бесцельно мыкался по городу. Завтракал у Массью, обедал в Европейской. В промежутке между завтраком и обедом заехал на репетицию в опереточный театр и, сидя в ложе пустого темного зала, бессмысленно глядел на еле освещенную сцену, где толклись в обыкновенных домашних платьях актеры и актрисы и вяло, деревянными голосами, точно спросонья, что-то бормотали. Купил у Дюрана нитку жемчуга и завез ее Аннунциате Бенедетти, той хорошенькой цирковой артистке, которая однажды, по его, как он думал, вине, упала с проволоки. Сидел около часу в читальне клуба с газетой в руке, устремив взор в одно объявление, и все не мог понять, что это такое значит: «Маникюр и педикюр, мадам Пеляжи Хухрик, у себя и на дому». У него было такое тяжелое, беспокойное и угнетенное состояние ожидания, какое бывает у нервных людей перед грозою или, пожалуй, как у больных, приговоренных на сегодня к серьезной операции: «Хоть бы поскорее!»</z> <z><o></o>Из Европейской гостиницы он вышел довольно поздно, когда уже на город тепло спускались розовые, зеленые, лиловые сумерки. Экипаж он отпустил еще раньше и шел, глубоко задумавшись, засунув руки в карманы, не отвечая на низкие поклоны знакомых, неведомых ему людей. Мысли его все теснились около двух утренних случаев. Несомненно, между ними была какая-то отдаленная, неуловимая связь, и в то же время они взаимно исключали друг друга, как явления противоположных миров. Сияющий и жалкий Среброструнов принадлежал к чему-то прошлому в жизни Цвета, такому понятному, простому и милому, но безвозвратному, недосягаемому, прикасался к чему-то бесконечно близкому, но теперь забытому. А квадратики из слоновой кости с латинскими литерами точно знаменовали переход к теперешнему существованию Цвета — фантастическому и скорбному.</z> <z><o></o>На перекрестке Иван Степанович остановился, бесцельно переворачивая правой рукой в кармане квадратную костяшку.</z> <z><o></o>По Александровской улице сверху бежал трамвай, выбрасывая из-под колес трескучие снопы фиолетовых и зеленых искр. Описав кривую, он уже приближался к углу Бульварной. Какая-то пожилая дама, ведя за руку девочку лет шести, переходила через Александровскую улицу, и Цвет подумал: «Вот сейчас она обернется на трамвай, замнется на секунду и, опоздав, побежит через рельсы. Что за дикая привычка у всех женщин непременно дожидаться последнего момента и в самое неудобное мгновение броситься наперерез лошади или вагону. Как будто они нарочно испытывают судьбу или играют со смертью. И, вероятно, это происходит у них только от трусости».</z> <z><o></o>Так и вышло. Дама увидела быстро несущийся трамвай и растерянно заметалась то вперед, то назад. В самую последнюю долю секунды ребенок оказался мудрее взрослого своим звериным инстинктом. Девочка выдернула ручонку и отскочила назад. Пожилая дама, вздев руки вверх, обернулась и рванулась к ребенку. В этот момент трамвай налетел на нее и сшиб с ног.</z> <z><o></o>Цвет в полной мере пережил и перечувствовал все, что было в эти секунды с дамой: торопливость, растерянность, беспомощность, ужас. Вместе с ней он — издали, внутренне — суетился, терялся, совался вперед и назад и, наконец, упал между рельс, оглушенный ударом. Был один самый последний, короткий, как зигзаг молнии, необычайный, нестерпимо яркий момент, когда Цвет сразу пробежал вторично всю свою прошлую жизнь, от крупных событий до мельчайших пустяков. Многие, к кому подходила вплотную смерть, — бывало ли это в воде, в огне, под землею или в воздухе, — говорят, что они переживали подобные же ощущения. Цвет увидел, точно в хрустальном волшебном зеркале, свое детство: медные каски пожарных и страшные ночные выезды команды, игру в бабки за конюшнями, ловлю рыбы при помощи завязанных штанишек на речке Кизахе и кулачные бои городских мальчишек с заречными турунтаями на льду Кинешемки, духовное училище и гимназию, и всю службу в Сиротском суде, и певческий хор у Знаменья, и свое мирное житие в мансарде на шестом этаже, и визит Тоффеля, и усадьбу в Червоном, и страшную ночь в кабинете дяди-алхимика, и обратную дорогу, и очаровательную Варвару Николаевну с букетом сирени, с розовым лицом и сладостным голосом, и всю последнюю жизнь, полную скуки, беспамятства, невольного зла и нелепой роскоши. Все это промелькнуло в одну тысячную долю секунды. Теряя сознание, он закричал диким голосом:</z> <z><o></o>— Афро-Аместигон!</z> <z><o></o>Очнулся он на извозчике, рядом с Тоффелем, который одной рукой обнимал его за спину и другой держал у его носа пузырек с нашатырным спиртом. Внимательным, серьезным и глубоким взглядом всматривался ходатай сбоку в лицо Цвета, и Цвет успел заметить, что у него глаза теперь были не пустые и не светлые, как раньше, а темно-карие, глубокие, и не жестко-холодные, а смягченные, почти ласковые.</z> <z><o></o>Приехав домой, Тоффель провел Ивана Степановича в кабинет, заботливо усадил его в кресло, опустил оконные занавески и зажег электричество. Потом он приказал лакею принести коньяку и, когда тот исполнил приказание, собственноручно запер за ним дверь.</z> <z><o></o>— Выпейте-ка, дорогой мой патрон и клиент, — сказал он, наливая Цвету большую рюмку. — Выпейте, успокойтесь и поговорим. — Он слегка погладил его по колену. — Ну-с, самое главное свершилось. Вы назвали слово. И, видите, ничего страшного не произошло.</z> <z><o></o>Коньяк согрел и успокоил Цвета. Но в нем уже не было ни вражды к Тоффелю, ни презрения, ни прежнего с ним повелительного обращения. Он самым простым тоном, в котором слышалось кроткое любопытство, спросил:</z> <z><o></o>— Вы — Мефистофель?</z> <z><o></o>— О нет, — мягко улыбнулся Тоффель, — Вас смущает Меф. Ис... — начальные слоги моего имени, отчества и фамилии?.. Нет, мой друг, куда мне до такой знатной особы. Мы — существа маленькие, служилые... так себе... серая команда.</z> <z><o></o>— А мой секретарь?</z> <z><o></o>— Ну, этот-то уж совсем мальчишка на побегушках. Ах, как вы его утром великолепно испарили. Я любовался. Но и то сказать, — нахал! Однако о деле, добрейший Иван Степанович... Ну, что же? Испытали могущество власти?</z> <z><o></o>— Ах, к черту ее!</z> <z><o></o>— Будет? Сыты?</z> <z><o></o>— Свыше головы. Какая гадость!</z> <z><o></o>— Я рад слышать это. Но не было ли у вас... Нет, не теперь, не теперь... Теперь вы во сне... А еще раньше, наяву, когда вы не были сказочным миллионером и кумиром золотой молодежи, а просто служили скромным канцелярским служителем в Сиротском суде... Не было ли у вас какого-нибудь затаенного, маленького, хоть самого ничтожного желаньишка?</z> <z><o></o>Цвет прояснел и сказал твердо:</z> <z><o></o>— Конечно же, было... Мне так хотелось получить первый чин коллежского регистратора и выйти на улицу в форменной фуражке...</z> <z><o></o>— Исполнено, — сказал Тоффель серьезно.</z> <z><o></o>— Да, но если это опять сопряжено с какими-нибудь чудесами в решете?..</z> <z><o></o>— Без всяких чудес. Так хотите?</z> <z><o></o>— Очень.</z> <z><o></o>— Через минуту это сбудется. Скажите еще раз <i>слово.</i></z> <z><o></o>Цвет сказал с расстановкой:</z> <z><o></o>— Афро-Аместигон.</z> <z><o></o>— Вот и все, — кивнул головой Тоффель. — А теперь послушайте меня. Вы совершенно случайно овладели великой тайной, которой тьма лет, больше тридцати столетий. Ее когда-то извлек из недр невидимого мира духов сам царь Соломон. От него она перешла к финикиянам, к халдеям, потом к индийским мудрецам, потом попала опять в Египет, затем в Испанию, во Францию и, наконец, в Россию. Вместе с этой тайной вы получили ни с чем не сравнимую, поразительно громадную власть. Тысячи незримых существ служат вам, как преданные рабы, и в том числе я, принявший этот потертый внешний облик и этот глупый боевой псевдоним. И счастье ваше, что вы оказались человеком с такой доброй душой и с таким... не обижайтесь, мой милый... с таким... как бы это сказать вежливее... простоватым умом. Злодей на вашем месте залил бы весь земной шар кровью и осветил бы его заревом пожаров. Умный стремился бы сделать его земным раем, но сам погиб бы жестокой и мучительной смертью. Вы избежали того и другого, и я скажу вам по правде, что вы и без каббалистического слова — носитель несомненной, сверхъестественной удачи.</z> <z><o></o>Но сколькими огромными человеческими соблазнами вы пренебрегли, мой милый Цвет! Вы могли бы объездить весь земной шар и увидеть его во всем его роскошном разнообразии, с его морями, горами, реками, водопадами, от пламенного экватора до таинственной точки полюса. Вы увидели бы древнейшие памятники исторической старины, величайшие создания искусства, живую пеструю жизнь народов. Париж с его вкусом и весельем, себялюбивый и прочный комфорт Англии, бешеная жизнь Нью-Йорка с высоты сорокаэтажных зданий, бой быков в Мадриде, египетские пирамиды, римский карнавал, красота Константинополя и Венеции, земной рай на островах Полинезии, сказочные панорамы Индии, буддийские храмы и курильни Китая, цветущая и нежная Япония — все пронеслось бы перед вашими очарованными глазами... Вы не захотели этого... а теперь уже поздно...</z> <z><o></o>Вы точно забыли или не хотели знать, что в мире существует множество прекрасных женщин. Не только их красота, за которую лучшие люди отдают радостно свою жизнь, дожидалась мановения вашей руки, но также ум, изящество, талант и тот венец женского очарования, который достигается сотнями лет культуры. Но вы робко и безнадежно мечтали только об одной, не смея...</z> <z><o></o>Цвет нахмурился.</z> <z><o></o>— Оставим это... — сказал он тихо, но настойчиво.</z> <z><o></o>Тоффель опустил глаза и почтительно наклонил голову.</z> <z><o></o>— Слушаю, — произнес он покорно. — Но дальше, дальше... Вы никогда не подумали о власти, о громадном подавляющем господстве над людской массой, а я мог и его вам доставить... Помните, мы с вами вместе были на трибуне во время проезда государя. Я тогда следил за вами, и я видел, как остро и напряженно вы впились глазами в его лицо и фигуру. И я знаю, что на несколько секунд вы проникли в его оболочку и были им самим.</z> <z><o></o>— Да, да, — прошептал Цвет. — Вы угадали.</z> <z><o></o>— Я видел ваше лицо и видел, как на нем отражались попеременно выражения величия, приветливости, скуки, смертельной боязни, брезгливости, усталости и, наконец, жалости. Нет, вы не властолюбивы. Но вы и не любопытны. Отчего вы ни разу не захотели, не попытались заглянуть в ту великую книгу, где хранятся сокровенные тайны мироздания. Она открылась бы перед вами. Вы постигли бы бесконечность времени и неизмеримость пространства, ощутили бы четвертое измерение, испытали бы смерть и воскресение, узнали бы страшные, чудесные свойства материи, скрытые от человеческого пытливого ума еще на сотни тысяч лет, — а их великое множество, и в числе их таинственный радий — лишь первый слог азбуки. Вы отвернулись от знания, прошли мимо него, как прошли мимо власти, женщины, богатства, мимо ненасытимой жажды впечатлений. И во всем этом равнодушии — ваше великое счастье, мой милый друг.</z> <z><o></o>— Но у нас, — продолжал Тоффель, — осталось очень мало времени. Склонны ли вы слушаться меня? Если вы еще колеблетесь, то подымите вашу опущенную голову и всмотритесь в меня.</z> <z><o></o>Иван Степанович взглянул и нежно улыбнулся. Перед ним сидел чистенький, благодушный, весь серебряный старичок с приятными, добрыми глазами мягкотабачного цвета.</z> <z><o></o>— Я повинуюсь, — сказал Цвет.</z> <z><o></o>— И хорошо делаете. Начертите сейчас же на бумаге «Звезду Соломона». Нет, не надо ни линейки, ни транспортира, ни старания. Берите на глаз шестьдесят градусов в каждом углу. Время страшно бежит, а срок у нас короткий... Ну вот, хоть так... Теперь проставьте буквы. В середине знак Сатаны. Его озмеяет печать Соломона. Их пересекают скрещенные рога Астарота.</z> <z><o></o>— Не диктуйте, я знаю, я помню, — перебил Цвет и без ошибок, скоро и точно заполнил формулу.</z> <z><o></o>— Верно, — сказал Тоффель. Потом он заговорил веско, тоном приказания и немного торжественно. В его пристальных рыжих глазах, в самых зрачках, зажглись знакомые Цвету фиолетовые огни.</z> <z><o></o>— Теперь слушайте меня. Сейчас вы сожжете эту бумажку, произнеся <i>то слово,</i> которое, черт побери, я не смею выговорить. И тогда вы будете свободны. Вы вынырнете благополучно из водоворота, куда так странно зашвырнула вас жизнь. Но раньше скажите, нет ли у вас, на самом дне душевного сундука, нет ли у вас сожаления о том великолепии, которое вас окружает? Не хотите ли унести с собою в скучную, будничную жизнь что-нибудь веселое, пряное, дорогое?</z> <z><o></o>— Нет.</z> <z><o></o>— Значит, только кокарду?</z> <z><o></o>— Только.</z> <z><o></o>— Тогда позвольте мне принести вам мою сердечную признательность. — Тоффель встал и совсем без иронии, низко, по-старомодному, поклонился Цвету. — Вы весь — прелесть. Своим щедрым отказом вы ставите меня в положение должника, но такого вечного должника, который даже в бесконечности не сможет уплатить вам. Вашим одним словом — «только» — вы освобождаете меня от плена, в котором находился больше тридцати веков. Уверяю вас, что за время нашего непродолжительного, полутораминутного знакомства вы мне чрезвычайно понравились. Добрый вы, смешной и чистый человек. И пусть вас хранит тот, кого никто не называет. Вы готовы? Не боитесь?</z> <z><o></o>— Немного трушу, но... говорите.</z> <z><o></o>Тоффель воспламенил карманную зажигалку и протянул ее Цвету.</z> <z><o></o>— Когда загорится, скажите формулу.</z> <z><o></o>— Однако подождите, — остановил его Цвет. — А это... новое заклинание... Не повлечет ли оно за собою какого-нибудь нового для меня горя? Не превратит ли оно меня в какое-нибудь животное или, может быть, вдруг опять лишит меня дара памяти или слова? Я не боюсь, но хочу знать наверно.</z> <z><o></o>— Нет, — твердо ответил Тоффель. — Клянусь печатью. Ни вреда, ни боли, ни разочарования.</z> <z><o></o>«Звезда Соломона» вспыхнула. «Афро-Аместигон», — прошептал Цвет. И догорающий клочок бумаги еще не успел догореть, как перед глазами Цвета стало происходить то явление, которое он раньше видел неоднократно в кинематографе, во время сквозной смены картин.</z> <z><o></o>Все в кабинете начало так же обесцвечиваться, бледнеть в водянистом, мелькающем дрожании, утончаться, исчезать — все: портьеры у дверей, ковры, оконные занавески, мебель, обои. И в то же время сквозь них, издали, приближаясь и яснея, выступали венчики — зеленые с розовым, японские ширмы, знакомое окно с тюлевыми занавесками, и все с каждым мигом утверждалось в привычной милой простоте. Кто-то стучал равномерно, громко и настойчиво за стеною. Точно работал мотор.</z> <z><o></o>И Цвет увидел себя, но на этот раз уже совсем взаправду, в своей давно знакомой комнате-гробе. В дверь давно уже кто-то стучался.</z> <z><o></o>Цвет босиком отворил дверь.</z> <z><o></o>В комнату вошли его сослуживцы; Бутилович, Сашка Рококо, Жуков и Влас Пустынник. Они были пьяны сумбурным утренним хмелем, и это они все вместе ритмически барабанили в дверь. Они вошли, шатаясь, безобразные, лохматые, опухшие, и запели ужасным хором дурацкие, сочиненные сообща на улице куплеты:</z> <div id="pt1" style="margin:0em auto;display:table"><pms><pm><z><o></o><v><m></m>Коллежский регистратор,</v><c></c> <v><m></m>Чуть-чуть не император.</v><c></c> <v><m></m><s6></s6>Слава, слава.</v><c></c> <v><m></m>С кокардою фуражка,</v><c></c> <v><m></m>Портфель, а в нем бумажка.</v><c></c> <v><m></m><s6></s6>Слава, слава.</v><c></c> <v><m></m>Жалово́нье получает,</v><c></c> <v><m></m>Бумаги пербеляет.</v><c></c> <v><m></m><s6></s6>Слава, слава.</v><c></c> <v><m></m>Листовку пьет запоем,</v><c></c> <v><m></m>Страдает геморроем.</v><c></c> <v><m></m><s6></s6>Слава, слава.</v><c></c> <v><m></m>И о числе двадцатом</v><c></c> <v><m></m>Поет он благим матом.</v><c></c> <v><m></m><s6></s6>Слава, слава!..</v><c></c></z> </pm></pms></div> <script>poems.push(ge("pt1"));</script> <z><o></o>А Володька Жуков махал, проходясь вприпляску, нумером «Правительственного вестника», в котором было четко напечатано о том, что канц. служ. Цвет Иван производится в коллежские регистраторы.</z> <z><o></o>Бутилович же сказал голосом, подобным рыканию перепившегося и осипшего от рева тигра:</z> <z><o></o>— Ergo<fn><sup> <a href="#fn1" name="fns1">1</a></sup></fn>, с тебя литки. Выпивон и закусон. А за вами следом вся гоп-компания с отцом протодьяконом Картагеновым во главе.</z> <z><o></o>— Исполнено, — ответил с радостью Цвет. — Ну, как это вы эту песню сочинили? Давайте-ка...</z> <z> </z> <z><o></o>И все.</z> <div style="margin:0.5em 0em;background-color:#222;height:1px;width:25%"></div><div class="fns"><fnb><fnn><a href="#fns1" name="fn1">1</a></fnn></fnb> <z><o></o>Следовательно (лат.).<div style="font-size:0;"></div></z></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/kuprin/index.html">А. И. Куприн</a>. <a href="/text/4257/index.html">Звезда Соломона</a></div> <h2>XII</h2> <z><o></o>Рассказ окончен. Поставлена точка. Надо бы было распроститься с героем. Но автор не считает себя вправе умолчать о нескольких незначительных мелочах, которые и наяву как будто бы свидетельствовали о некоторой правдоподобности странного сна, виденного Цветом.</z> <z><o></o>Одеваясь, чтобы идти с товарищами в «Белые лебеди», Иван Степанович с удивлением нашел на своем письменном столе несколько веточек цветущей сирени, воткнутых в дешевую фарфоровую вазочку. Цветы были ранние, искусственно выгнанные, почти без запаха или, вернее, с тем слабым запахом бензина, которым пахнет всегда оранжерейная сирень. Этот сюрприз объяснился скоро и просто. Вчера племянница хозяйки, Лидочка, была дружкой на богатой свадьбе и принесла в подарок тетке из своего букета несколько кистей сирени, а та, в виде тонкой любезности, поставила цветы на стол уважаемому жильцу.</z> <z><o></o>Тут же, рядом с вазочкой, лежал цветовский блокнот, раскрытый посредине. Обе страницы были сплошь исчерчены все одним и тем же рисунком — шестиугольной «Звездой Соломона». Чертежи были сделаны кое-как — небрежно, некрасиво, неряшливо, точно их рисовали с закрытыми глазами, или впотьмах, или спьяну. Как Цвет ни ломал себе голову, он не мог вспомнить, кто и когда исчертил его книжку. Сам он этого не делал — это он знал твердо. «Может быть, кто из товарищей баловался на службе?» — подумал он.</z> <z><o></o>Несколько страннее оказался случай в «Белых лебедях», где Иван Степанович волей-неволей должен был вспрыснуть свой первый чин и великолепную фуражку с зерцалом на зеленом бархатном околыше. Опустив нечаянно пальцы левой руки в жилетный карман, Цвет нащупал в нем какой-то маленький твердый предмет. Вытащив его наружу, он увидел квадратную пластинку из слоновой кости. На ней была красиво вырезана латинская литера S, обведенная снаружи, по краям, тонкими серебряными линиями и закрашенная внутри блестящей черной эмалью. Цвет узнал эту вещицу. Именно такие сантиметровые пластинки с буквами видел он прошлою ночью во сне. Но каким образом она попала ему в карман. Цвет не мог этого представить.</z> <z><o></o>Регент Среброструнов, сияющий, лоснящийся, курчавый и прекрасный, как елочный купидон, увидев квадратик в руке у Цвета, заинтересовался им и выпросил себе эту пустячную, изящную вещицу. «Точно нарочно для меня, — сказал он. — Первая буква моей фамилии». Цвет охотно отдал ее и сам видел, как регент положил ее в портмоне. Но когда Среброструнов через три минуты хотел опять на нее посмотреть, то в кармане ее уже не оказалось. Не нашлось ее и на полу.</z> <z><o></o>Среди этих поисков Среброструнов вдруг откинулся на спинку стула, хлопнул себя ладонью по лбу и уставился вытаращенными глазами на Цвета.</z> <z><o></o>— Отроче Иоанне! — воскликнул он. — А ведь я тебя нынче во сне видел! Будто бы ты сидел в самом шикарном кабинете, точно какой-нибудь министр или фон-барон, и, выражаясь репортерским языком, «утопал в вольтеровском кресле», а я будто бы тебя просил одолжить мне сто тысяч на устройство певческой капеллы... Скажи на милость — какая ерундистика привидится? А?</z> <z><o></o>Цвет сконфузился, улыбнулся робко, опустил глаза и промямлил:</z> <z><o></o>— Да... бывает...</z> <z><o></o>Но самое глубокое и потрясающее воспоминание о диковинном сне ожидало Цвета через несколько дней, именно первого мая. Может быть, случайно, а может быть, отчасти и под влиянием своего сна, Цвет пошел в этот день на скачки. Он и раньше бывал изредка на ипподроме, но без увлечения спортом и без интереса к игре, так себе, просто ради компании. Так и теперь он равнодушно следил глазами за скачущими лошадьми, за жокеями в раздувающихся шелковых разноцветных рубашках, за пестрым оживлением нарядной толпы, переполнявшей трибуны.</z> <z><o></o>Во время одной скачки он вдруг почувствовал настоятельную потребность обернуться назад и, обернувшись, увидел в ложе, прямо против себя, Варвару Николаевну. Не было никакого сомнения, что это была она, та самая, которую он не мог забыть со времени своего сна, и лицо которой он всегда вспоминал, оставаясь наедине, особенно по вечерам, ложась спать. Она, слегка пригнувшись к барьеру ложи, глядела на него сверху, не отрываясь, пристальными, изумленными глазами, слепка полуоткрыв рот, заметно бледнея от волнения. Цвет не выдержал ее взгляда, отвернулся, и сердце у него заколотилось сильно и с болью.</z> <z><o></o>В антракте к нему подошел молодой бритый красивый офицер-моряк и слегка притронулся к его локтю. Цвет поднял голову.</z> <z><o></o>— Извините, — сказал офицер. — Вас просит на минуту зайти дама вот из той ложи. Мне поручено передать вам.</z> <z><o></o>— Слушаю, — сказал Цвет.</z> <z><o></o>Ноги его, как каменные, ступали по деревянным ступеням лестницы. Ему казалось, что вся публика ипподрома следит за ним. Путаясь в проходах, он с трудом нашел ложу и, войдя, неловко поклонился.</z> <z><o></o>Это была она. Только она одна могла быть такой прекрасной, чистой и ясной, вся в волшебном сиянии незабытого сна. С удивительной четкостью были обрисованы все мельчайшие линии ее тонких век, ресниц и бровей, и темные ее глаза сияли оживлением, любопытством и страхом. Она показала Цвету на стул против себя и сказала, слегка краснея от замешательства:</z> <z><o></o>— Извините, я вас побеспокоила. Но что-то невообразимо знакомое мне показалось в вашем лице.</z> <z><o></o>— Ваше имя Варвара Николаевна? — спросил робко Цвет.</z> <z><o></o>— Нет. Мое имя Анна. А вас зовут не Леонидом?</z> <z><o></o>— Нет. Иваном.</z> <z><o></o>— Но я вас видела, видела... Не на железной ли дороге? На станции?</z> <z><o></o>— Да. Там стояли рядом два поезда... Окно в окно...</z> <z><o></o>— Да. И на мне было серое пальто, вышитое вот здесь, на воротнике и вдоль отворотов, шелками...</z> <z><o></o>— Это верно, — радостно согласился Цвет. — И белая кофточка, и белая шляпа с розовыми цветами.</z> <z><o></o>— Как странно, как странно, — произнесла она медленно, не сводя с Цвета ласковых, вопрошающих глаз.</z> <z><o></o>— И — помните — у меня в руках был букет сирени?</z> <z><o></o>— Да, я это хорошо помню. Когда ваш поезд тронулся, вы бросили мне его в раскрытое окно.</z> <z><o></o>— Да, да, да! — воскликнула она с восторгом. — А наутро...</z> <z><o></o>— Наутро мы опять встретились. Вы нечаянно сели не в тот поезд и уже на ходу пересели в мой... И мы познакомились. Вы позволили мне навестить вас у себя. Я помню ваш адрес: Озерная улица, дом пятнадцать... собственный, Локтева...</z> <z><o></o>Она тихонько покачала головой.</z> <z><o></o>— Это не то, не то. Я вас приглашала быть у нас в Москве. Я не здешняя, только вчера приехала и завтра уеду. Я впервые в этом городе... Как все это необыкновенно... С вами был еще один господин, со страшным лицом, похожий на Мефистофеля... Погодите... его фамилия...</z> <z><o></o>— Тоффель!</z> <z><o></o>— Нет, нет. Не то... Что-то звучное... вроде Эрио или Онтарио... не вспомню... И потом мы простились на вокзале.</z> <z><o></o>— Да, — сказал шепотом Цвет, наклоняясь к ней. — Я до сих пор помню пожатие вашей руки.</z> <z><o></o>Она продолжала глядеть на него внимательно, слегка наклонив голову, но в ее потухающих глазах все глубже виделись печаль и разочарование.</z> <z><o></o>— Но вы не тот, — сказала она, наконец, с невыразимым сожалением. — Это был сон... Необыкновенный, таинственный сон... чудесный... непостижимый...</z> <z><o></o>— Сон, — ответил, как эхо, Цвет.</z> <z><o></o>Она закрыла узкой прелестной ладонью глаза и несколько секунд сидела неподвижно. Потом сразу, точно очнувшись, выпрямилась и протянула Цвету руку.</z> <z><o></o>— Прощайте, — сказала она спокойно. — Больше не увидимся. Извините за беспокойство. — И прибавила невыразимым тоном искренней печали: — А как жаль!..</z> <z><o></o>И в самом деле, Цвет больше никогда не встретил этой прекрасной женщины. Но то, что они оба, не знавшие до того никогда друг друга, в одну и ту же ночь, в одни и те же секунды, видели друг друга во сне и что их сны так удивительно сошлись, — это для Цвета навсегда осталось одинаково несомненным, как и непонятным. Но это — только мелочь в бесконечно разнообразных и глубоко загадочных формах сна, жизни и смерти человека.</z>
4290
На звук цевницы голосистой, Толпой забав окружена, Летит прекрасная весна; Благоухает воздух чистый, Земля воздвиглась ото сна. Утихли вьюги и метели, Текут потоками снега; Опять в горах трубят рога, Опять зефиры налетели На обновленные луга. Над урной мшистою наяда Проснулась в сумраке ветвей, Стрясает инеи с кудрей, И, разломав оковы хлада, Заговорил ее ручей. Восторги дух мой пробудили! Звучат и блещут небеса; Певцов пернатых голоса, Пастушьи песни огласили Долины, горы и леса. Лишь ты, увядшая Климена, Лишь ты, в печаль облечена, Весны не празднуешь одна! Тобою младости измена Еще судьбе не прощена! Унынье в грудь к тебе теснится, Не видишь ты красы лугов. О, если б щедростью богов Могла ко смертным возвратиться Пора любви с порой цветов! На звук цевницы голосистой, Толпой забав окружена, Летит прекрасная весна; Благоухает воздух чистый, Земля воздвиглась ото сна. Утихли вьюги и метели, Текут потоками снега; Опять в горах трубят рога, Опять зефиры налетели На обновленные луга. Над урной мшистою наяда Проснулась в сумраке ветвей, Стрясает инеи с кудрей, И, разломав оковы хлада, Заговорил ее ручей. Восторги дух мой пробудили! Звучат и блещут небеса; Певцов пернатых голоса, Пастушьи песни огласили Долины, горы и леса. Лишь ты, увядшая Климена, Лишь ты, в печаль облечена, Весны не празднуешь одна! Тобою младости измена Еще судьбе не прощена! Унынье в грудь к тебе теснится, Не видишь ты красы лугов. О, если б щедростью богов Могла ко смертным возвратиться Пора любви с порой цветов!
Е. А. Баратынский
⟨Весна⟩ («На звук цевницы голосистой...»)
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/baratynsky/index.html">Е. А. Баратынский</a>. <a href="/text/4290/index.html">⟨Весна⟩ («На звук цевницы голосистой...»)</a></div> <div class="author">Евгений Баратынский</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>На звук цевницы голосистой,</v><c></c> <v><m></m>Толпой забав окружена,</v><c></c> <v><m></m>Летит прекрасная весна;</v><c></c> <v><m></m>Благоухает воздух чистый,</v><c></c> <v><m></m>Земля воздвиглась ото сна.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Утихли вьюги и метели,</v><c></c> <v><m></m>Текут потоками снега;</v><c></c> <v><m></m>Опять в горах трубят рога,</v><c></c> <v><m></m>Опять зефиры налетели</v><c></c> <v><m></m>На обновленные луга.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Над урной мшистою наяда</v><c></c> <v><m></m>Проснулась в сумраке ветвей,</v><c></c> <v><m></m>Стрясает инеи с кудрей,</v><c></c> <v><m></m>И, разломав оковы хлада,</v><c></c> <v><m></m>Заговорил ее ручей.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Восторги дух мой пробудили!</v><c></c> <v><m></m>Звучат и блещут небеса;</v><c></c> <v><m></m>Певцов пернатых голоса,</v><c></c> <v><m></m>Пастушьи песни огласили</v><c></c> <v><m></m>Долины, горы и леса.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Лишь ты, увядшая Климена,</v><c></c> <v><m></m>Лишь ты, в печаль облечена,</v><c></c> <v><m></m>Весны не празднуешь одна!</v><c></c> <v><m></m>Тобою младости измена</v><c></c> <v><m></m>Еще судьбе не прощена!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Унынье в грудь к тебе теснится,</v><c></c> <v><m></m>Не видишь ты красы лугов.</v><c></c> <v><m></m>О, если б щедростью богов</v><c></c> <v><m></m>Могла ко смертным возвратиться</v><c></c> <v><m></m>Пора любви с порой цветов!</v><c></c></z> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/baratynsky/index.html">Е. А. Баратынский</a>. <a href="/text/4290/index.html">⟨Весна⟩ («На звук цевницы голосистой...»)</a></div> <div class="author">Евгений Баратынский</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>На звук цевницы голосистой,</v><c></c> <v><m></m>Толпой забав окружена,</v><c></c> <v><m></m>Летит прекрасная весна;</v><c></c> <v><m></m>Благоухает воздух чистый,</v><c></c> <v><m></m>Земля воздвиглась ото сна.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Утихли вьюги и метели,</v><c></c> <v><m></m>Текут потоками снега;</v><c></c> <v><m></m>Опять в горах трубят рога,</v><c></c> <v><m></m>Опять зефиры налетели</v><c></c> <v><m></m>На обновленные луга.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Над урной мшистою наяда</v><c></c> <v><m></m>Проснулась в сумраке ветвей,</v><c></c> <v><m></m>Стрясает инеи с кудрей,</v><c></c> <v><m></m>И, разломав оковы хлада,</v><c></c> <v><m></m>Заговорил ее ручей.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Восторги дух мой пробудили!</v><c></c> <v><m></m>Звучат и блещут небеса;</v><c></c> <v><m></m>Певцов пернатых голоса,</v><c></c> <v><m></m>Пастушьи песни огласили</v><c></c> <v><m></m>Долины, горы и леса.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Лишь ты, увядшая Климена,</v><c></c> <v><m></m>Лишь ты, в печаль облечена,</v><c></c> <v><m></m>Весны не празднуешь одна!</v><c></c> <v><m></m>Тобою младости измена</v><c></c> <v><m></m>Еще судьбе не прощена!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Унынье в грудь к тебе теснится,</v><c></c> <v><m></m>Не видишь ты красы лугов.</v><c></c> <v><m></m>О, если б щедростью богов</v><c></c> <v><m></m>Могла ко смертным возвратиться</v><c></c> <v><m></m>Пора любви с порой цветов!</v><c></c></z> </pmm></pms></div>
4301
А. П. Чехов
Маленькая трилогия
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/chekhov/index.html">А. П. Чехов</a>. <a href="/text/4301/index.html">Маленькая трилогия</a></div>Файл с текстом произведения не найден. <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/chekhov/index.html">А. П. Чехов</a>. <a href="/text/4301/index.html">Маленькая трилогия</a></div>Файл с текстом произведения не найден. <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/chekhov/index.html">А. П. Чехов</a>. <a href="/text/4301/index.html">Маленькая трилогия</a></div>Файл с текстом произведения не найден. <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/chekhov/index.html">А. П. Чехов</a>. <a href="/text/4301/index.html">Маленькая трилогия</a></div>Файл с текстом произведения не найден.
4292
Не славь, обманутый Орфей, Мне Элизийские селенья: Элизий в памяти моей И не кропим водой забвенья. В нем мир цветущий старины Умерших тени населяют, Привычки жизни сохраняют И чувств ее не лишены. Там жив ты, Дельвиг! там за чашей Еще со мною шутишь ты, Поешь веселье дружбы нашей И сердца юные мечты. Не славь, обманутый Орфей, Мне Элизийские селенья: Элизий в памяти моей И не кропим водой забвенья. В нем мир цветущий старины Умерших тени населяют, Привычки жизни сохраняют И чувств ее не лишены. Там жив ты, Дельвиг! там за чашей Еще со мною шутишь ты, Поешь веселье дружбы нашей И сердца юные мечты.
Е. А. Баратынский
⟨Мой Элизий⟩ («Не славь, обманутый Орфей...»)
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/baratynsky/index.html">Е. А. Баратынский</a>. <a href="/text/4292/index.html">⟨Мой Элизий⟩ («Не славь, обманутый Орфей...»)</a></div> <div class="author">Евгений Баратынский</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Не славь, обманутый Орфей,</v><c></c> <v><m></m>Мне Элизийские селенья:</v><c></c> <v><m></m>Элизий в памяти моей</v><c></c> <v><m></m>И не кропим водой забвенья.</v><c></c> <v><m></m>В нем мир цветущий старины</v><c></c> <v><m></m>Умерших тени населяют,</v><c></c> <v><m></m>Привычки жизни сохраняют</v><c></c> <v><m></m>И чувств ее не лишены.</v><c></c> <v><m></m>Там жив ты, Дельвиг! там за чашей</v><c></c> <v><m></m>Еще со мною шутишь ты,</v><c></c> <v><m></m>Поешь веселье дружбы нашей</v><c></c> <v><m></m>И сердца юные мечты.</v><c></c></z> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/baratynsky/index.html">Е. А. Баратынский</a>. <a href="/text/4292/index.html">⟨Мой Элизий⟩ («Не славь, обманутый Орфей...»)</a></div> <div class="author">Евгений Баратынский</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Не славь, обманутый Орфей,</v><c></c> <v><m></m>Мне Элизийские селенья:</v><c></c> <v><m></m>Элизий в памяти моей</v><c></c> <v><m></m>И не кропим водой забвенья.</v><c></c> <v><m></m>В нем мир цветущий старины</v><c></c> <v><m></m>Умерших тени населяют,</v><c></c> <v><m></m>Привычки жизни сохраняют</v><c></c> <v><m></m>И чувств ее не лишены.</v><c></c> <v><m></m>Там жив ты, Дельвиг! там за чашей</v><c></c> <v><m></m>Еще со мною шутишь ты,</v><c></c> <v><m></m>Поешь веселье дружбы нашей</v><c></c> <v><m></m>И сердца юные мечты.</v><c></c></z> </pmm></pms></div>
4258
Не могу точно сказать, когда случилось это чудо. Во всяком случае, — если не в день летнего солнцестояния, 21 июня, то очень близко к нему. А происходило оно на даче, в Виль-д'Аврэ, в десяти километрах от Парижа. Я тогда проснулся еще до света, проснулся как-то внезапно, без мутного перехода от сна к яви, с чувством легкой свежести и со сладкой уверенностью, что там, за окнами, под открытым небом, в нежной ясности занимающегося утра происходит какое-то простое и прелестное чудо. Так иногда меня ласково пробуждали до зари — веселая песня скворца или дерзкий, но мелодичный свист черного дрозда. Я распахнул окно и сел на подоконник. В еще холодном воздухе стояли наивные ароматы трав, листьев, коры, земли. В темных паникадилах каштанов еще путались застрявшие ночью, как тончайшая кисея, обрывки ночного тумана. Но деревья уже проснулись и поеживались, открывая радостно и лениво миллионы своих глаз: разве деревья не видят и не слышат? Но веселый болтун-скворец и беззаботный свистун-дрозд молчали в это утро. Может быть, они так же, как и я, внимательно, с удивлением прислушивались к тем странным, непонятным, никогда доселе мною не слыханным звукам — мощным и звонким, — от которых, казалось, дрожала каждая частица воздуха. Я не вдруг понял, что это пели петухи. Прошло много секунд, пока я об этом догадался. Мне казалось, что по всей земле трубят золотые и серебряные трубы, посылая ввысь звуки изумительной чистоты, красоты и звонкости. Я знаю силу и пронзительность петушиного крика. В прежние времена, охотясь на весенних глухариных токах в огромных русских лесах, в десяти, пятнадцати верстах от какого-либо жилья, я перед восходом солнца улавливал своим напряженным слухом лишь два звука, напоминающих о человеке: изредка отдаленный паровозный свисток и петушиные крики в ближних деревнях. Последними земными звуками, которые я слышал, поднимаясь в беззвучном полете на воздушном шаре, всегда были свистки уличных мальчишек, но еще дольше их доносился победоносный крик петуха. И теперь, в этот стыдливый час, когда земля, деревья и небо, только что выкупавшиеся в ночной прохладе, молчаливо надевали свои утренние одежды, я с волнением подумал: «Ведь это сейчас поют все петухи, все, все до единого, старые, пожилые, молодые и годовалые мальчуганы, — все они, живущие на огромной площади, уже освещенной солнцем, и на той, которая через несколько мгновений засияет в солнечных лучах». В окружности, доступной для напряженного человеческого слуха, нет ни одного городка, ни одной деревни, фермы, двора, где бы каждый петух, вытягивая голову вверх и топорща перья на горле, не бросал в небо торжествующих прекрасно-яростных звуков. Повсюду — в Версале, в Сен-Жермене и Мальмезоне, в Рюелле, Сюрене, в Гарше, в Марн-ла-Кокет, в Вокресоне, Медоне и на окраинах Парижа — звучит одновременно песня сотен тысяч восторженных петушиных голосов. Какой человеческий оркестр не показался бы жалким в сравнении с этим волшебным и могучим хором, где уже не было слышно отдельных колен петушиного крика, но полнезвучно льется мажорный аккорд на фоне пурпурно-золотого do ! Временами ближние петухи на несколько мгновений замолкали, как будто выдерживая строгую, точную паузу, и тогда я слышал, как волна звуков катилась все дальше и дальше, до самых отдаленных мест, и, точно отразившись там, возвращалась назад, увеличиваясь, нарастая, взмывая звонким певучим валом до моего окна, до крыш, до верхушек деревьев. Эти широкие звуковые валы раскатывались с севера на юг, с запада на восток в какой-то чудесной, непостижимой фуге. Так, вероятно, войска великолепного древнего Рима встречали своего триумфатора-цезаря. Когорты, расположенные на холмах и высотах, первые успевали увидеть его торжественную колесницу и приветствовали ее отдаленными восклицаниями радости, а внизу кричали металлическими голосами восторженные легионы, чьи ряды один за другим уже озарились сияющим взглядом его лучезарных глаз. Я слушал эту чудесную музыку с волнением, почти с восторгом. Она не оглушала ухо, но сладостно наполняла и насыщала слух. Что за странное, что за необыкновенное утро! Что случилось сегодня с петухами всей окрестности, может быть всей страны, может быть всего земного шара? Не празднуют ли они самый долгий солнечный день и радостно воспевают все прелести лета: теплоту солнечных лучей, горячий песок, пахучие вкусные травы, бесконечные радости любви и бурную радость боя, когда два сильных петушиных тела яростно сталкиваются в воздухе, крепко бьются упругие крылья, вонзаются в мясо кривые стальные клювы и из облака крутящейся пыли летят перья и брызги крови. Или, может быть, сегодня празднуется день трехсотого тысячелетия памяти Древнего Петуха — праотца всех петухов на свете, того, кто, как воин и царь, не знавший выше себя ничьей власти, полновластно господствовал над необозримыми лесами, полями и реками? «И, наконец, может быть, — думал я, — сегодня, перед самым длинным трудовым днем лета, тучи на востоке задержали солнце на несколько мгновений, и петухи-солнцепоклонники, обожествившие свет и тепло, выкликают в священном нетерпении своего огнеликого бога». Вот и солнце. Еще никогда никто — ни человек, ни зверь, ни птица — не сумел уловить момента, когда оно появляется, и подметить секунды, когда все в мире становится из бледного, розового — розово-золотым, золотым. Вот уже золотой огонь пронизал все: и небо, и воздух, и землю. Напрягая последние силы, в самозабвенном экстазе, трепеща от блаженства, закрыв в упоении глаза, поет великолепное славословие бесчисленный петушиный хор! И теперь я уже не понимаю — звенят ли золотыми трубами солнечные лучи, или петушиный гимн сияет солнечными лучами? Великий Золотой Петух выплывает на небо в своем огненном одиночестве. Вот он, старый прекрасный миф о Фениксе — таинственной птице, которая вчера вечером сожгла себя на пышном костре вечерней зари, а сегодня вновь восстала на востоке из пепла, дыма и раскаленных углей! Постепенно смолкают земные петухи. Сначала ближние, потом дальние, еще более дальние, и, наконец, где-то совсем уже на краю света, почти за пределами слуха, я улавливаю нежнейшее пианиссимо. Вот и оно растаяло. Целый день я находился под впечатлением этой очаровательной и могущественной музыки. Часа в два мне пришлось зайти в один дом. Посреди двора стоял огромный лоншанский петух. В ярких солнечных лучах почти ослепительно сверкало золото его мундира, блестели зеленые и голубые отливы его доспехов вороненой стали, развевались атласные ленты: красные, черные и белые. Осторожно обходя этого красавца, я нагнулся и спросил: — Это вы так хорошо пели сегодня на заре? Он кинул на меня боковой недовольный взгляд, отвернулся, опустил голову, черкнул туда и сюда клювом по песку и пробормотал что-то недовольным хриплым баском. Не ручаюсь, чтобы я его понял, но мне послышалось, будто он сказал: «А вам какое дело?» Я не обиделся. Я только сконфузился. Я знаю сам, что я всего лишь слабый, жалкий человек, не более. Мое сухое сердце не вместит неистовых священных восторгов петуха, воспевающего своего золотого бога. Но разве не позволено и мне скромно, по-своему, быть влюбленным в вечное, прекрасное, животворящее, доброе солнце? Не могу точно сказать, когда случилось это чудо. Во всяком случае, — если не в день летнего солнцестояния, 21 июня, то очень близко к нему. А происходило оно на даче, в Виль-д'Аврэ, в десяти километрах от Парижа. Я тогда проснулся еще до света, проснулся как-то внезапно, без мутного перехода от сна к яви, с чувством легкой свежести и со сладкой уверенностью, что там, за окнами, под открытым небом, в нежной ясности занимающегося утра происходит какое-то простое и прелестное чудо. Так иногда меня ласково пробуждали до зари — веселая песня скворца или дерзкий, но мелодичный свист черного дрозда. Я распахнул окно и сел на подоконник. В еще холодном воздухе стояли наивные ароматы трав, листьев, коры, земли. В темных паникадилах каштанов еще путались застрявшие ночью, как тончайшая кисея, обрывки ночного тумана. Но деревья уже проснулись и поеживались, открывая радостно и лениво миллионы своих глаз: разве деревья не видят и не слышат? Но веселый болтун-скворец и беззаботный свистун-дрозд молчали в это утро. Может быть, они так же, как и я, внимательно, с удивлением прислушивались к тем странным, непонятным, никогда доселе мною не слыханным звукам — мощным и звонким, — от которых, казалось, дрожала каждая частица воздуха. Я не вдруг понял, что это пели петухи. Прошло много секунд, пока я об этом догадался. Мне казалось, что по всей земле трубят золотые и серебряные трубы, посылая ввысь звуки изумительной чистоты, красоты и звонкости. Я знаю силу и пронзительность петушиного крика. В прежние времена, охотясь на весенних глухариных токах в огромных русских лесах, в десяти, пятнадцати верстах от какого-либо жилья, я перед восходом солнца улавливал своим напряженным слухом лишь два звука, напоминающих о человеке: изредка отдаленный паровозный свисток и петушиные крики в ближних деревнях. Последними земными звуками, которые я слышал, поднимаясь в беззвучном полете на воздушном шаре, всегда были свистки уличных мальчишек, но еще дольше их доносился победоносный крик петуха. И теперь, в этот стыдливый час, когда земля, деревья и небо, только что выкупавшиеся в ночной прохладе, молчаливо надевали свои утренние одежды, я с волнением подумал: «Ведь это сейчас поют все петухи, все, все до единого, старые, пожилые, молодые и годовалые мальчуганы, — все они, живущие на огромной площади, уже освещенной солнцем, и на той, которая через несколько мгновений засияет в солнечных лучах». В окружности, доступной для напряженного человеческого слуха, нет ни одного городка, ни одной деревни, фермы, двора, где бы каждый петух, вытягивая голову вверх и топорща перья на горле, не бросал в небо торжествующих прекрасно-яростных звуков. Повсюду — в Версале, в Сен-Жермене и Мальмезоне, в Рюелле, Сюрене, в Гарше, в Марн-ла-Кокет, в Вокресоне, Медоне и на окраинах Парижа — звучит одновременно песня сотен тысяч восторженных петушиных голосов. Какой человеческий оркестр не показался бы жалким в сравнении с этим волшебным и могучим хором, где уже не было слышно отдельных колен петушиного крика, но полнезвучно льется мажорный аккорд на фоне пурпурно-золотого do ! Временами ближние петухи на несколько мгновений замолкали, как будто выдерживая строгую, точную паузу, и тогда я слышал, как волна звуков катилась все дальше и дальше, до самых отдаленных мест, и, точно отразившись там, возвращалась назад, увеличиваясь, нарастая, взмывая звонким певучим валом до моего окна, до крыш, до верхушек деревьев. Эти широкие звуковые валы раскатывались с севера на юг, с запада на восток в какой-то чудесной, непостижимой фуге. Так, вероятно, войска великолепного древнего Рима встречали своего триумфатора-цезаря. Когорты, расположенные на холмах и высотах, первые успевали увидеть его торжественную колесницу и приветствовали ее отдаленными восклицаниями радости, а внизу кричали металлическими голосами восторженные легионы, чьи ряды один за другим уже озарились сияющим взглядом его лучезарных глаз. Я слушал эту чудесную музыку с волнением, почти с восторгом. Она не оглушала ухо, но сладостно наполняла и насыщала слух. Что за странное, что за необыкновенное утро! Что случилось сегодня с петухами всей окрестности, может быть всей страны, может быть всего земного шара? Не празднуют ли они самый долгий солнечный день и радостно воспевают все прелести лета: теплоту солнечных лучей, горячий песок, пахучие вкусные травы, бесконечные радости любви и бурную радость боя, когда два сильных петушиных тела яростно сталкиваются в воздухе, крепко бьются упругие крылья, вонзаются в мясо кривые стальные клювы и из облака крутящейся пыли летят перья и брызги крови. Или, может быть, сегодня празднуется день трехсотого тысячелетия памяти Древнего Петуха — праотца всех петухов на свете, того, кто, как воин и царь, не знавший выше себя ничьей власти, полновластно господствовал над необозримыми лесами, полями и реками? «И, наконец, может быть, — думал я, — сегодня, перед самым длинным трудовым днем лета, тучи на востоке задержали солнце на несколько мгновений, и петухи-солнцепоклонники, обожествившие свет и тепло, выкликают в священном нетерпении своего огнеликого бога». Вот и солнце. Еще никогда никто — ни человек, ни зверь, ни птица — не сумел уловить момента, когда оно появляется, и подметить секунды, когда все в мире становится из бледного, розового — розово-золотым, золотым. Вот уже золотой огонь пронизал все: и небо, и воздух, и землю. Напрягая последние силы, в самозабвенном экстазе, трепеща от блаженства, закрыв в упоении глаза, поет великолепное славословие бесчисленный петушиный хор! И теперь я уже не понимаю — звенят ли золотыми трубами солнечные лучи, или петушиный гимн сияет солнечными лучами? Великий Золотой Петух выплывает на небо в своем огненном одиночестве. Вот он, старый прекрасный миф о Фениксе — таинственной птице, которая вчера вечером сожгла себя на пышном костре вечерней зари, а сегодня вновь восстала на востоке из пепла, дыма и раскаленных углей! Постепенно смолкают земные петухи. Сначала ближние, потом дальние, еще более дальние, и, наконец, где-то совсем уже на краю света, почти за пределами слуха, я улавливаю нежнейшее пианиссимо. Вот и оно растаяло. Целый день я находился под впечатлением этой очаровательной и могущественной музыки. Часа в два мне пришлось зайти в один дом. Посреди двора стоял огромный лоншанский петух. В ярких солнечных лучах почти ослепительно сверкало золото его мундира, блестели зеленые и голубые отливы его доспехов вороненой стали, развевались атласные ленты: красные, черные и белые. Осторожно обходя этого красавца, я нагнулся и спросил: — Это вы так хорошо пели сегодня на заре? Он кинул на меня боковой недовольный взгляд, отвернулся, опустил голову, черкнул туда и сюда клювом по песку и пробормотал что-то недовольным хриплым баском. Не ручаюсь, чтобы я его понял, но мне послышалось, будто он сказал: «А вам какое дело?» Я не обиделся. Я только сконфузился. Я знаю сам, что я всего лишь слабый, жалкий человек, не более. Мое сухое сердце не вместит неистовых священных восторгов петуха, воспевающего своего золотого бога. Но разве не позволено и мне скромно, по-своему, быть влюбленным в вечное, прекрасное, животворящее, доброе солнце?
А. И. Куприн
Золотой петух
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/kuprin/index.html">А. И. Куприн</a>. <a href="/text/4258/index.html">Золотой петух</a></div> <div class="author">Александр Куприн</div> <div class="title"><h1>Золотой петух</h1></div> <z><o></o>Не могу точно сказать, когда случилось это чудо. Во всяком случае, — если не в день летнего солнцестояния, 21 июня, то очень близко к нему. А происходило оно на даче, в Виль-д'Аврэ, в десяти километрах от Парижа.</z> <z><o></o>Я тогда проснулся еще до света, проснулся как-то внезапно, без мутного перехода от сна к яви, с чувством легкой свежести и со сладкой уверенностью, что там, за окнами, под открытым небом, в нежной ясности занимающегося утра происходит какое-то простое и прелестное чудо. Так иногда меня ласково пробуждали до зари — веселая песня скворца или дерзкий, но мелодичный свист черного дрозда.</z> <z><o></o>Я распахнул окно и сел на подоконник. В еще холодном воздухе стояли наивные ароматы трав, листьев, коры, земли. В темных паникадилах каштанов еще путались застрявшие ночью, как тончайшая кисея, обрывки ночного тумана. Но деревья уже проснулись и поеживались, открывая радостно и лениво миллионы своих глаз: разве деревья не видят и не слышат?</z> <z><o></o>Но веселый болтун-скворец и беззаботный свистун-дрозд молчали в это утро. Может быть, они так же, как и я, внимательно, с удивлением прислушивались к тем странным, непонятным, никогда доселе мною не слыханным звукам — мощным и звонким, — от которых, казалось, дрожала каждая частица воздуха.</z> <z><o></o>Я не вдруг понял, что это пели петухи. Прошло много секунд, пока я об этом догадался. Мне казалось, что по всей земле трубят золотые и серебряные трубы, посылая ввысь звуки изумительной чистоты, красоты и звонкости.</z> <z><o></o>Я знаю силу и пронзительность петушиного крика. В прежние времена, охотясь на весенних глухариных токах в огромных русских лесах, в десяти, пятнадцати верстах от какого-либо жилья, я перед восходом солнца улавливал своим напряженным слухом лишь два звука, напоминающих о человеке: изредка отдаленный паровозный свисток и петушиные крики в ближних деревнях. Последними земными звуками, которые я слышал, поднимаясь в беззвучном полете на воздушном шаре, всегда были свистки уличных мальчишек, но еще дольше их доносился победоносный крик петуха. И теперь, в этот стыдливый час, когда земля, деревья и небо, только что выкупавшиеся в ночной прохладе, молчаливо надевали свои утренние одежды, я с волнением подумал: «Ведь это сейчас поют все петухи, все, все до единого, старые, пожилые, молодые и годовалые мальчуганы, — все они, живущие на огромной площади, уже освещенной солнцем, и на той, которая через несколько мгновений засияет в солнечных лучах». В окружности, доступной для напряженного человеческого слуха, нет ни одного городка, ни одной деревни, фермы, двора, где бы каждый петух, вытягивая голову вверх и топорща перья на горле, не бросал в небо торжествующих прекрасно-яростных звуков. Повсюду — в Версале, в Сен-Жермене и Мальмезоне, в Рюелле, Сюрене, в Гарше, в Марн-ла-Кокет, в Вокресоне, Медоне и на окраинах Парижа — звучит одновременно песня сотен тысяч восторженных петушиных голосов. Какой человеческий оркестр не показался бы жалким в сравнении с этим волшебным и могучим хором, где уже не было слышно отдельных колен петушиного крика, но полнезвучно льется мажорный аккорд на фоне пурпурно-золотого <i>do</i><i>!</i></z> <z><o></o>Временами ближние петухи на несколько мгновений замолкали, как будто выдерживая строгую, точную паузу, и тогда я слышал, как волна звуков катилась все дальше и дальше, до самых отдаленных мест, и, точно отразившись там, возвращалась назад, увеличиваясь, нарастая, взмывая звонким певучим валом до моего окна, до крыш, до верхушек деревьев. Эти широкие звуковые валы раскатывались с севера на юг, с запада на восток в какой-то чудесной, непостижимой фуге. Так, вероятно, войска великолепного древнего Рима встречали своего триумфатора-цезаря. Когорты, расположенные на холмах и высотах, первые успевали увидеть его торжественную колесницу и приветствовали ее отдаленными восклицаниями радости, а внизу кричали металлическими голосами восторженные легионы, чьи ряды один за другим уже озарились сияющим взглядом его лучезарных глаз.</z> <z><o></o>Я слушал эту чудесную музыку с волнением, почти с восторгом. Она не оглушала ухо, но сладостно наполняла и насыщала слух. Что за странное, что за необыкновенное утро! Что случилось сегодня с петухами всей окрестности, может быть всей страны, может быть всего земного шара? Не празднуют ли они самый долгий солнечный день и радостно воспевают все прелести лета: теплоту солнечных лучей, горячий песок, пахучие вкусные травы, бесконечные радости любви и бурную радость боя, когда два сильных петушиных тела яростно сталкиваются в воздухе, крепко бьются упругие крылья, вонзаются в мясо кривые стальные клювы и из облака крутящейся пыли летят перья и брызги крови. Или, может быть, сегодня празднуется день трехсотого тысячелетия памяти Древнего Петуха — праотца всех петухов на свете, того, кто, как воин и царь, не знавший выше себя ничьей власти, полновластно господствовал над необозримыми лесами, полями и реками?</z> <z><o></o>«И, наконец, может быть, — думал я, — сегодня, перед самым длинным трудовым днем лета, тучи на востоке задержали солнце на несколько мгновений, и петухи-солнцепоклонники, обожествившие свет и тепло, выкликают в священном нетерпении своего огнеликого бога».</z> <z><o></o>Вот и солнце. Еще никогда никто — ни человек, ни зверь, ни птица — не сумел уловить момента, когда оно появляется, и подметить секунды, когда все в мире становится из бледного, розового — розово-золотым, золотым. Вот уже золотой огонь пронизал все: и небо, и воздух, и землю. Напрягая последние силы, в самозабвенном экстазе, трепеща от блаженства, закрыв в упоении глаза, поет великолепное славословие бесчисленный петушиный хор! И теперь я уже не понимаю — звенят ли золотыми трубами солнечные лучи, или петушиный гимн сияет солнечными лучами? Великий Золотой Петух выплывает на небо в своем огненном одиночестве. Вот он, старый прекрасный миф о Фениксе — таинственной птице, которая вчера вечером сожгла себя на пышном костре вечерней зари, а сегодня вновь восстала на востоке из пепла, дыма и раскаленных углей!</z> <z><o></o>Постепенно смолкают земные петухи. Сначала ближние, потом дальние, еще более дальние, и, наконец, где-то совсем уже на краю света, почти за пределами слуха, я улавливаю нежнейшее пианиссимо. Вот и оно растаяло.</z> <z><o></o>Целый день я находился под впечатлением этой очаровательной и могущественной музыки. Часа в два мне пришлось зайти в один дом. Посреди двора стоял огромный лоншанский петух. В ярких солнечных лучах почти ослепительно сверкало золото его мундира, блестели зеленые и голубые отливы его доспехов вороненой стали, развевались атласные ленты: красные, черные и белые. Осторожно обходя этого красавца, я нагнулся и спросил:</z> <z><o></o>— Это вы так хорошо пели сегодня на заре?</z> <z><o></o>Он кинул на меня боковой недовольный взгляд, отвернулся, опустил голову, черкнул туда и сюда клювом по песку и пробормотал что-то недовольным хриплым баском. Не ручаюсь, чтобы я его понял, но мне послышалось, будто он сказал: «А вам какое дело?»</z> <z><o></o>Я не обиделся. Я только сконфузился. Я знаю сам, что я всего лишь слабый, жалкий человек, не более. Мое сухое сердце не вместит неистовых священных восторгов петуха, воспевающего своего золотого бога. Но разве не позволено и мне скромно, по-своему, быть влюбленным в вечное, прекрасное, животворящее, доброе солнце?</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/kuprin/index.html">А. И. Куприн</a>. <a href="/text/4258/index.html">Золотой петух</a></div> <div class="author">Александр Куприн</div> <div class="title"><h1>Золотой петух</h1></div> <z><o></o>Не могу точно сказать, когда случилось это чудо. Во всяком случае, — если не в день летнего солнцестояния, 21 июня, то очень близко к нему. А происходило оно на даче, в Виль-д'Аврэ, в десяти километрах от Парижа.</z> <z><o></o>Я тогда проснулся еще до света, проснулся как-то внезапно, без мутного перехода от сна к яви, с чувством легкой свежести и со сладкой уверенностью, что там, за окнами, под открытым небом, в нежной ясности занимающегося утра происходит какое-то простое и прелестное чудо. Так иногда меня ласково пробуждали до зари — веселая песня скворца или дерзкий, но мелодичный свист черного дрозда.</z> <z><o></o>Я распахнул окно и сел на подоконник. В еще холодном воздухе стояли наивные ароматы трав, листьев, коры, земли. В темных паникадилах каштанов еще путались застрявшие ночью, как тончайшая кисея, обрывки ночного тумана. Но деревья уже проснулись и поеживались, открывая радостно и лениво миллионы своих глаз: разве деревья не видят и не слышат?</z> <z><o></o>Но веселый болтун-скворец и беззаботный свистун-дрозд молчали в это утро. Может быть, они так же, как и я, внимательно, с удивлением прислушивались к тем странным, непонятным, никогда доселе мною не слыханным звукам — мощным и звонким, — от которых, казалось, дрожала каждая частица воздуха.</z> <z><o></o>Я не вдруг понял, что это пели петухи. Прошло много секунд, пока я об этом догадался. Мне казалось, что по всей земле трубят золотые и серебряные трубы, посылая ввысь звуки изумительной чистоты, красоты и звонкости.</z> <z><o></o>Я знаю силу и пронзительность петушиного крика. В прежние времена, охотясь на весенних глухариных токах в огромных русских лесах, в десяти, пятнадцати верстах от какого-либо жилья, я перед восходом солнца улавливал своим напряженным слухом лишь два звука, напоминающих о человеке: изредка отдаленный паровозный свисток и петушиные крики в ближних деревнях. Последними земными звуками, которые я слышал, поднимаясь в беззвучном полете на воздушном шаре, всегда были свистки уличных мальчишек, но еще дольше их доносился победоносный крик петуха. И теперь, в этот стыдливый час, когда земля, деревья и небо, только что выкупавшиеся в ночной прохладе, молчаливо надевали свои утренние одежды, я с волнением подумал: «Ведь это сейчас поют все петухи, все, все до единого, старые, пожилые, молодые и годовалые мальчуганы, — все они, живущие на огромной площади, уже освещенной солнцем, и на той, которая через несколько мгновений засияет в солнечных лучах». В окружности, доступной для напряженного человеческого слуха, нет ни одного городка, ни одной деревни, фермы, двора, где бы каждый петух, вытягивая голову вверх и топорща перья на горле, не бросал в небо торжествующих прекрасно-яростных звуков. Повсюду — в Версале, в Сен-Жермене и Мальмезоне, в Рюелле, Сюрене, в Гарше, в Марн-ла-Кокет, в Вокресоне, Медоне и на окраинах Парижа — звучит одновременно песня сотен тысяч восторженных петушиных голосов. Какой человеческий оркестр не показался бы жалким в сравнении с этим волшебным и могучим хором, где уже не было слышно отдельных колен петушиного крика, но полнезвучно льется мажорный аккорд на фоне пурпурно-золотого <i>do</i><i>!</i></z> <z><o></o>Временами ближние петухи на несколько мгновений замолкали, как будто выдерживая строгую, точную паузу, и тогда я слышал, как волна звуков катилась все дальше и дальше, до самых отдаленных мест, и, точно отразившись там, возвращалась назад, увеличиваясь, нарастая, взмывая звонким певучим валом до моего окна, до крыш, до верхушек деревьев. Эти широкие звуковые валы раскатывались с севера на юг, с запада на восток в какой-то чудесной, непостижимой фуге. Так, вероятно, войска великолепного древнего Рима встречали своего триумфатора-цезаря. Когорты, расположенные на холмах и высотах, первые успевали увидеть его торжественную колесницу и приветствовали ее отдаленными восклицаниями радости, а внизу кричали металлическими голосами восторженные легионы, чьи ряды один за другим уже озарились сияющим взглядом его лучезарных глаз.</z> <z><o></o>Я слушал эту чудесную музыку с волнением, почти с восторгом. Она не оглушала ухо, но сладостно наполняла и насыщала слух. Что за странное, что за необыкновенное утро! Что случилось сегодня с петухами всей окрестности, может быть всей страны, может быть всего земного шара? Не празднуют ли они самый долгий солнечный день и радостно воспевают все прелести лета: теплоту солнечных лучей, горячий песок, пахучие вкусные травы, бесконечные радости любви и бурную радость боя, когда два сильных петушиных тела яростно сталкиваются в воздухе, крепко бьются упругие крылья, вонзаются в мясо кривые стальные клювы и из облака крутящейся пыли летят перья и брызги крови. Или, может быть, сегодня празднуется день трехсотого тысячелетия памяти Древнего Петуха — праотца всех петухов на свете, того, кто, как воин и царь, не знавший выше себя ничьей власти, полновластно господствовал над необозримыми лесами, полями и реками?</z> <z><o></o>«И, наконец, может быть, — думал я, — сегодня, перед самым длинным трудовым днем лета, тучи на востоке задержали солнце на несколько мгновений, и петухи-солнцепоклонники, обожествившие свет и тепло, выкликают в священном нетерпении своего огнеликого бога».</z> <z><o></o>Вот и солнце. Еще никогда никто — ни человек, ни зверь, ни птица — не сумел уловить момента, когда оно появляется, и подметить секунды, когда все в мире становится из бледного, розового — розово-золотым, золотым. Вот уже золотой огонь пронизал все: и небо, и воздух, и землю. Напрягая последние силы, в самозабвенном экстазе, трепеща от блаженства, закрыв в упоении глаза, поет великолепное славословие бесчисленный петушиный хор! И теперь я уже не понимаю — звенят ли золотыми трубами солнечные лучи, или петушиный гимн сияет солнечными лучами? Великий Золотой Петух выплывает на небо в своем огненном одиночестве. Вот он, старый прекрасный миф о Фениксе — таинственной птице, которая вчера вечером сожгла себя на пышном костре вечерней зари, а сегодня вновь восстала на востоке из пепла, дыма и раскаленных углей!</z> <z><o></o>Постепенно смолкают земные петухи. Сначала ближние, потом дальние, еще более дальние, и, наконец, где-то совсем уже на краю света, почти за пределами слуха, я улавливаю нежнейшее пианиссимо. Вот и оно растаяло.</z> <z><o></o>Целый день я находился под впечатлением этой очаровательной и могущественной музыки. Часа в два мне пришлось зайти в один дом. Посреди двора стоял огромный лоншанский петух. В ярких солнечных лучах почти ослепительно сверкало золото его мундира, блестели зеленые и голубые отливы его доспехов вороненой стали, развевались атласные ленты: красные, черные и белые. Осторожно обходя этого красавца, я нагнулся и спросил:</z> <z><o></o>— Это вы так хорошо пели сегодня на заре?</z> <z><o></o>Он кинул на меня боковой недовольный взгляд, отвернулся, опустил голову, черкнул туда и сюда клювом по песку и пробормотал что-то недовольным хриплым баском. Не ручаюсь, чтобы я его понял, но мне послышалось, будто он сказал: «А вам какое дело?»</z> <z><o></o>Я не обиделся. Я только сконфузился. Я знаю сам, что я всего лишь слабый, жалкий человек, не более. Мое сухое сердце не вместит неистовых священных восторгов петуха, воспевающего своего золотого бога. Но разве не позволено и мне скромно, по-своему, быть влюбленным в вечное, прекрасное, животворящее, доброе солнце?</z>
4293
Где сладкий шепот Моих лесов? Потоков ропот, Цветы лугов? Деревья голы; Ковер зимы Покрыл холмы, Луга и долы. Под ледяной Своей корой Ручей немеет; Все цепенеет, Лишь ветер злой, Бушуя, воет И небо кроет Седою мглой. Зачем, тоскуя, В окно слежу я Метели лёт? Любимцу счастья Кров от ненастья Оно дает. Огонь трескучий В моей печи; Его лучи И пыл летучий Мне веселят Беспечный взгляд. В тиши мечтаю Перед живой Его игрой, И забываю Я бури вой. О провиденье, Благодаренье! Забуду я И дуновенье Бурь бытия. Скорбя душою, В тоске моей, Склонюсь главою На сердце к ней, И под мятежной Метелью бед, Любовью нежной Ее согрет, Забуду вскоре Крутое горе, Как в этот миг Забыл природы Гробовый лик И непогоды Мятежный крик. Где сладкий шепот Моих лесов? Потоков ропот, Цветы лугов? Деревья голы; Ковер зимы Покрыл холмы, Луга и долы. Под ледяной Своей корой Ручей немеет; Все цепенеет, Лишь ветер злой, Бушуя, воет И небо кроет Седою мглой. Зачем, тоскуя, В окно слежу я Метели лёт? Любимцу счастья Кров от ненастья Оно дает. Огонь трескучий В моей печи; Его лучи И пыл летучий Мне веселят Беспечный взгляд. В тиши мечтаю Перед живой Его игрой, И забываю Я бури вой. О провиденье, Благодаренье! Забуду я И дуновенье Бурь бытия. Скорбя душою, В тоске моей, Склонюсь главою На сердце к ней, И под мятежной Метелью бед, Любовью нежной Ее согрет, Забуду вскоре Крутое горе, Как в этот миг Забыл природы Гробовый лик И непогоды Мятежный крик.
Е. А. Баратынский
«Где сладкий шепот...»
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/baratynsky/index.html">Е. А. Баратынский</a>. <a href="/text/4293/index.html">«Где сладкий шепот...»</a></div> <div class="author">Евгений Баратынский</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m><s8></s8>Где сладкий шепот</v><c></c> <v><m></m>Моих лесов?</v><c></c> <v><m></m>Потоков ропот,</v><c></c> <v><m></m>Цветы лугов?</v><c></c> <v><m></m>Деревья голы;</v><c></c> <v><m></m>Ковер зимы</v><c></c> <v><m></m>Покрыл холмы,</v><c></c> <v><m></m>Луга и долы.</v><c></c> <v><m></m>Под ледяной</v><c></c> <v><m></m>Своей корой</v><c></c> <v><m></m>Ручей немеет;</v><c></c> <v><m></m>Все цепенеет,</v><c></c> <v><m></m>Лишь ветер злой,</v><c></c> <v><m></m>Бушуя, воет</v><c></c> <v><m></m>И небо кроет</v><c></c> <v><m></m>Седою мглой.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m><s8></s8>Зачем, тоскуя,</v><c></c> <v><m></m>В окно слежу я</v><c></c> <v><m></m>Метели лёт?</v><c></c> <v><m></m>Любимцу счастья</v><c></c> <v><m></m>Кров от ненастья</v><c></c> <v><m></m>Оно дает.</v><c></c> <v><m></m>Огонь трескучий</v><c></c> <v><m></m>В моей печи;</v><c></c> <v><m></m>Его лучи</v><c></c> <v><m></m>И пыл летучий</v><c></c> <v><m></m>Мне веселят</v><c></c> <v><m></m>Беспечный взгляд.</v><c></c> <v><m></m>В тиши мечтаю</v><c></c> <v><m></m>Перед живой</v><c></c> <v><m></m>Его игрой,</v><c></c> <v><m></m>И забываю</v><c></c> <v><m></m>Я бури вой.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m><s8></s8>О провиденье,</v><c></c> <v><m></m>Благодаренье!</v><c></c> <v><m></m>Забуду я</v><c></c> <v><m></m>И дуновенье</v><c></c> <v><m></m>Бурь бытия.</v><c></c> <v><m></m>Скорбя душою,</v><c></c> <v><m></m>В тоске моей,</v><c></c> <v><m></m>Склонюсь главою</v><c></c> <v><m></m>На сердце к ней,</v><c></c> <v><m></m>И под мятежной</v><c></c> <v><m></m>Метелью бед,</v><c></c> <v><m></m>Любовью нежной</v><c></c> <v><m></m>Ее согрет,</v><c></c> <v><m></m>Забуду вскоре</v><c></c> <v><m></m>Крутое горе,</v><c></c> <v><m></m>Как в этот миг</v><c></c> <v><m></m>Забыл природы</v><c></c> <v><m></m>Гробовый лик</v><c></c> <v><m></m>И непогоды</v><c></c> <v><m></m>Мятежный крик.</v><c></c></z> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/baratynsky/index.html">Е. А. Баратынский</a>. <a href="/text/4293/index.html">«Где сладкий шепот...»</a></div> <div class="author">Евгений Баратынский</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m><s8></s8>Где сладкий шепот</v><c></c> <v><m></m>Моих лесов?</v><c></c> <v><m></m>Потоков ропот,</v><c></c> <v><m></m>Цветы лугов?</v><c></c> <v><m></m>Деревья голы;</v><c></c> <v><m></m>Ковер зимы</v><c></c> <v><m></m>Покрыл холмы,</v><c></c> <v><m></m>Луга и долы.</v><c></c> <v><m></m>Под ледяной</v><c></c> <v><m></m>Своей корой</v><c></c> <v><m></m>Ручей немеет;</v><c></c> <v><m></m>Все цепенеет,</v><c></c> <v><m></m>Лишь ветер злой,</v><c></c> <v><m></m>Бушуя, воет</v><c></c> <v><m></m>И небо кроет</v><c></c> <v><m></m>Седою мглой.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m><s8></s8>Зачем, тоскуя,</v><c></c> <v><m></m>В окно слежу я</v><c></c> <v><m></m>Метели лёт?</v><c></c> <v><m></m>Любимцу счастья</v><c></c> <v><m></m>Кров от ненастья</v><c></c> <v><m></m>Оно дает.</v><c></c> <v><m></m>Огонь трескучий</v><c></c> <v><m></m>В моей печи;</v><c></c> <v><m></m>Его лучи</v><c></c> <v><m></m>И пыл летучий</v><c></c> <v><m></m>Мне веселят</v><c></c> <v><m></m>Беспечный взгляд.</v><c></c> <v><m></m>В тиши мечтаю</v><c></c> <v><m></m>Перед живой</v><c></c> <v><m></m>Его игрой,</v><c></c> <v><m></m>И забываю</v><c></c> <v><m></m>Я бури вой.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m><s8></s8>О провиденье,</v><c></c> <v><m></m>Благодаренье!</v><c></c> <v><m></m>Забуду я</v><c></c> <v><m></m>И дуновенье</v><c></c> <v><m></m>Бурь бытия.</v><c></c> <v><m></m>Скорбя душою,</v><c></c> <v><m></m>В тоске моей,</v><c></c> <v><m></m>Склонюсь главою</v><c></c> <v><m></m>На сердце к ней,</v><c></c> <v><m></m>И под мятежной</v><c></c> <v><m></m>Метелью бед,</v><c></c> <v><m></m>Любовью нежной</v><c></c> <v><m></m>Ее согрет,</v><c></c> <v><m></m>Забуду вскоре</v><c></c> <v><m></m>Крутое горе,</v><c></c> <v><m></m>Как в этот миг</v><c></c> <v><m></m>Забыл природы</v><c></c> <v><m></m>Гробовый лик</v><c></c> <v><m></m>И непогоды</v><c></c> <v><m></m>Мятежный крик.</v><c></c></z> </pmm></pms></div>
4259
Давным-давно, с незапамятных времен, жил на одном высоком плоскогорье мирный пастушеский народ, отделенный от всего света крутыми скалами, глубокими пропастями и густыми лесами. История не помнит и не знает, сколько веков назад взобрались на горы и проникли в эту страну закованные в железо, чужие, сильные и высокие люди, пришедшие с юга. Суровым воинам очень понравилась открытая ими страна с ее кротким народом, умеренно теплым климатом, вкусной водой и плодородною землею, и они решили навсегда в ней поселиться. Для этого совсем не надо было ее покорять, ибо обитатели не ведали ни зла, ни орудий войны. Все завоевание заключалось в том, что железные рыцари сняли свои тяжелые доспехи и поженились на местных красивейших девушках, а во главе нового государства поставили своего предводителя, великодушного, храброго Эрна, которого облекли королевской властью, наследственной и неограниченной. В те далекие наивные времена это еще было возможно. Около тысячи лет прошло с той поры. Потомки воинов до такой степени перемешались через перекрестные браки с потомками основных жителей, что уже не стало между ними никакой видимой разницы ни в языке, ни в наружности: внешний образ древних рыцарей совершенно поглотился народным эрнотеррским обличьем и растворился в нем. Старинный язык, почти забытый даже королями, употребляли только при дворе и то лишь в самых торжественных случаях и церемониях или изредка для изъяснения высоких чувств и понятий. Память об Эрне Первом, Эрне Великом, Эрне Святом, осталась навеки бессмертной в виде прекрасной, неувядающей легенды, сотворенной целым народом, подобной тем удивительным сказаниям, которые создали индейцы о Гайавате, финны о Вейнемейнене, русские о Владимире Красном Солнышке, евреи о Моисее, французы о Шарлемане. Это он, мудрый Эрн, научил жителей Эрнотерры хлебопашеству, огородничеству и обработке железной руды. Он открыл им письменность и искусства. Он же дал им начатки религии и закона: религия заключалась в чтении господней молитвы на непонятном языке, а основной закон был всего один: в Эрнотерре никто не смеет лгать. Мужчины и женщины были им признаны одинаково равными в своих правах и обязанностях, а всякие титулы и привилегии были им стерты с первого дня вступления на престол. Сам король носил лишь титул «Первого слуги народа». Эрн Великий также установил и закон о престолонаследии, по которому наследовали престол перворожденные: все равно будь это сын или дочь, которые вступали в брак единственно по своему личному влечению. Наконец он же, Эрн Первый, знавший многое о соблазнах, разврате и злобе, царящих там внизу, в покинутых им образованных странах, повелел разрушить и сделать навсегда недосягаемой ту страшную горную тропу, по которой впервые вскарабкались с невероятным трудом наверх он сам и его славная дружина. И вот под отеческой, мудрой и доброй властью королей Эрнов расцвела роскошно Эрнотерра и зажила невинной, полной, чудесной жизнью, не зная ни войн, ни преступлений, ни нужды в течение целых тысячи лет. В старом тысячелетнем королевском замке еще сохранились, как память, некоторые предметы, принадлежавшие при жизни Эрну Первому: его латы, его шлем, его меч, его копье и несколько непонятных слов, которые он вырезал острием кинжала на стене своей охотничьей комнаты. Теперь уже никто из эрнотерранов не смог бы поднять этой брони хотя бы на дюйм от земли или взмахнуть этим мечом, хотя бы даже взяв его обеими руками, или прочитать королевскую надпись. Сохранились также три изображения самого короля: одно — профильное, в мельчайшей мозаике, другое — лицевое, красками, третье — изваянное в мраморе. И надо сказать, что все эти три портрета, сделанные с большою любовью и великим искусством, были предметом постоянного огорчения жителей, обожавших своего первого монарха. Судя по ним, не оставалось никакого сомнения в том, что великий, мудрый, справедливый, святой Эрн отличался исключительной, выходящей из ряда вон некрасивостью, почти уродством лица, в котором, впрочем, не было ничего злобного или отталкивающего. А между тем эрнотерраны всегда гордились своей национальной красотою и безобразную наружность первого короля прощали только за легендарную красоту его души. Закон наследственного сходства у людей знает свои странные капризы. Иногда ребенок родится непохожим ни на отца с матерью, даже ни на дедов и прадедов, а внезапно на одного из отдаленнейших предков, отстоящих от него на множество поколений. Так и в династии Эрнов летописцы отмечали иногда рождение очень некрасивых сыновей, хотя эти явления с течением истории становились все более редкими. Правда, надо сказать, что эти уродливые принцы отличались, как нарочно, замечательно высокими душевными качествами: добротой, умом, веселостью. Таковая справедливая милость судьбы к несчастным августейшим уродам примиряла с ними эрнотерров, весьма требовательных в вопросах красоты линий, форм и движений. Добрый король Эрн XXIII отличался выдающейся красотой и женат был по страстной любви на самой прекрасной девушке государства. Но детей у них не было очень долго: целых десять лет, считая от свадьбы. Можно представить себе ликование народа, когда на одиннадцатом году он услышал долгожданную весть о том, что его любимая ласковая королева готовится стать матерью. Народ радовался вдвойне: и за королевскую чету и потому, что вновь восстанавливался по прямой линии славный род сказочного Эрна. Через шесть месяцев он с восторгом услыхал о благополучном рождении принцессы Эрны XIII. В этот день не было ни одного человека в Эрнотерре, не испившего полную чашу вина за здоровье инфанты. Не веселились только во дворце. Придворная повитуха, едва принявши младенца, сразу покачала головой и горестно почмокала языком. Королева же, когда ей принесли и показали девочку, всплеснула ладонями и воскликнула: — Ах, боже мой, какая дурнушка! — И залилась слезами. Но, впрочем, только на минутку. А потом, протянувши руки, сказала: — Нет, нет, дайте мне поскорее мою крошку, я буду ее любить вдвое за то, что она, бедная, так некрасива. Чрезвычайно был огорчен и августейший родитель. — Надо же было судьбе оказать такую жестокость! — говорил он. — О принцах-уродах в нашей династии мы слыхали, но принцесса-дурнушка впервые появилась в древнем роде Эрнов! Будем молиться о том, чтобы ее телесная некрасивость уравновесилась прекрасными дарами души, сердца и ума. То же самое повторил и верный народ, когда услышал о некрасивой наружности новорожденной инфанты. Девочка между тем росла по дням и дурнела по часам. А так как она своей дурноты еще не понимала, то в полной беззаботности крепко спала, с аппетитом кушала и была превеселым и прездоровым ребенком. К трем годкам для всего двора стало очевидным ее поразительное сходство с портретами Эрна Великого. Но уже в этом нежном возрасте она обнаруживала свои прелестные внутренние качества: доброту, терпение, кротость, внимание к окружающим, любовь к людям и животным, ясный, живой, точный ум и всегдашнюю приветливость. Около этого времени королева однажды пришла к королю и сказала ему: — Государь мой и дорогой супруг. Я хочу просить у вас большой милости для нашей дочери. — Просите, возлюбленная моя супруга, хотя вы знаете сами, что я ни в чем не могу отказать вам. — Дочь наша подрастает и, по-видимому, бог послал ей совсем необычный ум, который перегоняет ее телесный рост. Скоро наступит тот роковой день, когда добрая, ненаглядная Эрна убедится путем сравнения в том, как исключительно некрасиво ее лицо. И я боюсь, что это сознание принесет ей очень много горя и боли не только теперь, но и во всей ее будущей жизни. — Вы правы, дорогая супруга. Но какою же моею милостью думаете вы отклонить или смягчить этот неизбежный удар, готовящийся для нашей столь любимой дочери? — Не гневайтесь, государь, если моя мысль покажется вам глупой. Необходимо, чтобы Эрна никогда не видела своего отражения в зеркале. Тогда, если чей-нибудь злой или неосторожный язык и скажет ей, что она некрасива, — она все-таки никогда не узнает всей крайности своего безобразия. — И для этого вы хотели бы? — Да... Чтобы в Эрнотерре не осталось ни одного зеркала! Король задумался. Потом сказал: — Это будет большим лишением для нашего доброго народа. Благодаря закону моего великого пращура о равноправии полов женщины и мужчины Эрнотерры одинаково кокетливы. Но мы знаем глубокую любовь к нам и испытанную преданность нашего народа королевскому дому и уверены, что он охотно принесет нам эту маленькую жертву. Сегодня же я издам и оповещу через герольдов указ наш о повсеместном изъятии и уничтожении зеркал, как стеклянных, так и металлических, в нашем королевстве. Король не ошибся в своем народе, который в те счастливые времена составлял одну тесную семью с королевской фамилией. Эрнотерраны с большим сочувствием поняли, какие деликатные мотивы руководили королевским повелением, и с готовностью отдали государственной страже все зеркала и даже зеркальные осколки. Правда, шутники не воздержались от веселой демонстрации, пройдя мимо дворца с взлохмаченными волосами и с лицами, вымазанными грязью. Но когда народ смеется, даже с оттенком сатиры, монарх может спать спокойно. Жертва, принесенная королю подданными, была тем значительнее, что все горные ручьи и ручейки Эрнотерры были очень быстры и потому не отражали предметов. Принцессе Эрне шел пятнадцатый год. Она была крепкой, сильной девушкой и такой высокой, что превышала на целую голову самого рослого мужчину. Была одинаково искусна как в вышивании легких тканей, так и в игре на арфе... В бросании мяча не имела соперников и ходила по горным обрывам, как дикая коза. Доброта, участие, справедливость, сострадание изливались из нее, подобно лучам, дающим вокруг свет, тепло и радость. Никогда не уставала она в помощи больным, старым и бедным. Умела перевязывать раны и знала действие и природу лечебных трав. Истинный дар небесного царя земным королям заключался в ее чудесных руках: возлагая их на золотушных и страдающих падучей, она излечивала эти недуги. Народ боготворил ее и повсюду провожал благословениями. Но часто, очень часто ловила на себе чуткая и нежная Эрна бегучие взгляды, в которых ей чувствовалась молчаливая жалость, тайное соболезнование... «Может быть, я не такая, как все?» — думала принцесса и спрашивала своих фрейлин: — Скажите мне, дорогие подруги, красива я или нет? И так как в Эрнотерре никто не лгал, то придворные девицы отвечали ей чистосердечно: — Вас нельзя назвать, принцесса, красавицей, но бесспорно вы милее, умнее и добрее всех девушек и дам на свете. Поверьте, то же самое скажет вам и тот человек, которому суждено будет стать вашим мужем. А ведь мы, женщины, плохие судьи в женских прелестях. И верно: им было трудно судить о наружности Эрны. Ни ростом, ни телом, ни сложением, ни чертами лица — ничем она не была хоть отдаленно похожа на женщин Эрнотерры. Тот день, когда Эрне исполнилось пятнадцать лет — срок девической зрелости по законам страны, — был отпразднован во дворце роскошным обедом и великолепным балом. А на следующее утро добросердечная Эрна собрала в ручную корзину кое-какие редкие лакомства, оставшиеся от вчерашнего пира, и, надев корзину на локоть, пошла в горы, мили за четыре, навестить свою кормилицу, к которой она была очень горячо привязана. Против обыкновения, ранняя прогулка и чистый горный воздух не веселили ее. Мысли все вращались около странных наблюдений, сделанных ею на вчерашнем балу. Душа Эрны была ясна и невинна, как вечный горный снег, но женский инстинкт, зоркий глаз и цветущий возраст подсказали ей многое. От нее не укрылись те взгляды томности, которые устремляли друг на друга танцевавшие юноши и девушки. Но ни один такой говорящий взор не останавливался на ней: лишь покорность, преданность, утонченную вежливость читала она в почтительных улыбках и низких поклонах. И всегда этот неизбежный, этот ужасный оттенок сожаления! Неужели я в самом деле так безобразна? Неужели я урод, страшилище, внушающее отвращение, и никто мне не смеет сказать об этом? В таких печальных размышлениях дошла Эрна до дома кормилицы и постучалась, но, не получив ответа, открыла дверь (в стране еще не знали замков) и вошла внутрь, чтобы обождать кормилицу; это она иногда делала и раньше, когда ее не заставала. Сидя у окна, отдыхая и предаваясь своим грустным мыслям, бродила принцесса рассеянными глазами по давно знакомой мебели и по утвари, как вдруг внимание ее привлекла заповедная кормилицына шкатулка, в которой та хранила всяческие пустяки, связанные с ее детством, с девичеством, с первыми шагами любви, с замужеством и с пребыванием во дворце: разноцветные камушки, брошки, вышивки, ленточки, печатки, колечки и другую наивную и дешевую мелочь; принцесса еще с раннего детства любила рыться в этих сувенирах, и хотя знала наизусть их интимные истории, но всегда слушала их вновь с живейшим удовольствием. Только показалось ей немного странным, почему ларец стоит так на виду: всегда берегла его кормилица в потаенном месте, а когда, бывало, ее молочная дочь вдоволь насмотрится, завертывала его в кусок нарядной материи и бережно прятала. «Должно быть, теперь очень заторопилась, выскочила на минутку из дома и забыла спрятать», — подумала принцесса, присела к столу, небрежно положила укладочку на колени и стала перебирать одну за другой знакомые вещички, бросая их поочередно себе на платье. Так добралась Эрна до самого дна и вдруг заметила какой-то косоугольный, большой, плоский осколок. Она вынула его и посмотрела. С одной стороны он был красный, а с другой — серебряный, блестящий и как будто бы глубокий. Присмотрелась и увидела в нем угол комнаты с прислоненной метлой... Повернула немного — отразился старый узкий деревянный комод, еще немножко... и выплыло такое некрасивое лицо, какого принцесса и вообразить никогда бы не сумела. Подняла она брови кверху — некрасивое лицо делает то же самое. Наклонила голову — лицо повторило. Провела руками по губам — и в осколке отразилось это движение. Тогда поняла вдруг Эрна, что смотрит на нее из странного предмета ее же собственное лицо. Уронила зеркальце, закрыла глаза руками и в горести пала головою на стол. В эту же минуту вошла вернувшаяся кормилица. Увидала принцессу, забытую шкатулку, осколок зеркала и сразу обо всем догадалась. Бросилась перед Эрной на колени, стала говорить нежные, жалкие слова. Принцесса же быстро поднялась, выпрямилась с сухими глазами, но с гневным взором и приказала коротко: — Расскажи мне все. И показала пальцем на зеркало. И такая неожиданная, но непреклонная воля зазвучала в ее голосе, что простодушная женщина не посмела ослушаться, все передала принцессе: об уродливых добрых принцах, о горе королевы, родившей некрасивую дочь, о ее трогательной заботе, с которой она старалась отвести от дочери тяжелый удар судьбы, и о королевском указе об уничтожении зеркал. Плакала кормилица при своем рассказе, рвала волосы и проклинала тот час, когда, на беду своей ненаглядной Эрне, утаила она по глупой женской слабости осколок запретного зеркала в заветном ларце. Выслушав ее до конца, принцесса сказала со скорбной улыбкой: — В Эрнотерре никто не смеет лгать! И вышла из дома. Встревоженная кормилица хотела было за нею последовать. Но Эрна приказала сурово: — Останься. Кормилица повиновалась. Да и как ей было ослушаться? В этом одном слове она услышала не всегдашний кроткий голос маленькой Эрны, сладко сосавшей когда-то ее грудь, а приказ гордой принцессы, предки которой господствовали тысячу лет над ее народом. Шла несчастная Эрна по крутым горным дорогам, и ветер трепал на ней ее легкое длинное голубое платье. Шла она по самому краю отвесного обрыва. Внизу, под ее ногами, темнела синяя мгла пропасти и слышался глухой рев водопадов, как бы повисших сверху белыми лентами. Облака бродили под ее ногами в виде густых хмурых туманов. Но ничего не видела и не хотела видеть Эрна, скользившая над бездной привычными легкими ногами. А ее бурные чувства, ее тоскливые мысли на этом одиноком пути? Кто их смог бы понять и рассказать о них достоверно? Разве только другая принцесса, другая дочь могучего монарха, которую слепой рок постиг бы столь же внезапно, жестоко и незаслуженно... Так дошла она до крутого поворота, под которым давно обвалившиеся скалы нагромоздились в грозном беспорядке, и вдруг остановилась. Какой-то необычный звук донесся до нее снизу, сквозь гул водопада. Она склонилась над обрывом и прислушалась. Где-то глубоко под ее ногами раздавался стонущий и зовущий человеческий голос. Тогда, забыв о своем огорчении, движимая лишь велением сердечной доброты, стала спускаться Эрна в пропасть, перепрыгивая с уступа на уступ, с камня на камень, с утеса на утес с легкостью молодого оленя, пока не утвердилась на небольшой площадке, размером немного пошире мельничного жернова. Дальше уже не было спуска. Правда, и подняться обратно наверх теперь стало невозможным, но самозабвенная Эрна об этом даже не подумала. Стонущий человек находился где-то совсем близко, под площадкой. Легши на камень и свесивши голову вниз, Эрна увидела его. Он полулежал-полувисел на заостренной вершине утеса, уцепившись одной рукой за его выступ, а другой за тонкий ствол кривой горной сосенки; левая нога его упиралась в трещину, правая же не имела опоры. По одежде он не был жителем Эрнотерры, потому что принцесса ни шелка, ни кружев, ни замшевых краг, ни кожаных сапог со шпорами, ни поясов, тисненных золотом, никогда еще не видала. Она звонко крикнула ему: — Огэй! Чужестранец! Держитесь крепко, я помогу вам. Незнакомец со стоном поднял кверху бледное лицо, черты которого ускользали в полутьме, и кивнул головой. Но как же могла помочь ему великодушная принцесса? Спуститься ниже для нее было и немыслимо и бесполезно. Если бы была веревка!.. Высота всего лишь в два крупных человеческих роста отделяла принцессу от путника. Как быть? И вот, точно молния, озарила Эрну одна из тех вдохновенных мыслей, которые сверкают в опасную минуту в головах смелых и сильных людей. Быстро скинула она с себя свое прекрасное голубое платье, сотканное из самого тонкого и крепкого льна; руками и зубами разорвала его на широкие длинные полосы, ссучила эти полосы в тонкие веревки и связала их одну с другой, перевязав еще несколько раз для крепости посередине. И вот, лежа на грубых камнях, царапая о них руки и ноги, она спустила вниз самодельную веревку и радостно засмеялась, когда убедилась, что ее не только хватило, но даже оказался большой запас. И увидев, что путник, с трудом удерживая равновесие между расщелиной скалы и сосновым стволом, ухитрился привязать конец веревки к своему поясу из буйволовой кожи, Эрна начала осторожно вытягивать веревку вверх. Чужеземец помогал ей в этом, цепляясь руками за каждые неровности утеса и подтягивая кверху свое тело. Но когда голова и грудь чужеземца показались над краем площадки, то силы оставили его, и Эрне лишь с великим трудом удалось вытащить его на ровное место. Так как обоим было слишком тесно на площадке, то Эрне пришлось, сидя, положить голову незнакомца к себе на грудь, а руками обвить его ослабевшее тело. — Кто ты, о волшебное существо? — прошептал юноша побелевшими устами. — Ангел ли, посланный мне с неба? Или добрая фея этих гор? Или ты одна из прекрасных языческих богинь? Принцесса не понимала его слов. Зато говорил ясным языком нежный, благодарный и восхищенный взор его черных глаз. Но тотчас его длинные ресницы сомкнулись, смертельная бледность разлилась по лицу, и юноша потерял сознание на груди принцессы Эрны. Она же сидела, поневоле не шевелясь, не выпуская его из объятий и не сводя с его лица синих звезд своих глаз. И тайно размышляла Эрна: «Он так же некрасив, этот несчастный путник, как я, как и мой славный предок Эрн Великий. По-видимому, все мы трое люди одной и той же особой породы, физическое уродство которой так резко и невыгодно отличается от классической красоты жителей Эрнотерры. Но почему взгляд его, обращенный ко мне, был так упоительно сладок? Как жалки перед ним те умильные взгляды, которые вчера бросали наши юноши на девушек, танцуя с ними? Они были как мерцание свечки сравнительно с сиянием горячего полуденного солнца. И отчего же так быстро бежит кровь в моих жилах, отчего пылают мои щеки и бьется сердце, отчего дыхание мое так глубоко и радостно? Господи! это твоя воля, что создал ты меня некрасивой, и я не ропщу на тебя. Но для него одного я хотела бы быть красивее всех девиц на свете!» В это время наверху послышались голоса. Кормилица, правда, не скоро оправилась от оцепенения, в которое ее поверг властный приказ принцессы. Но, едва оправившись, она тотчас же устремилась вслед своей дорогой дочке. Увидев, как Эрна спускалась прыжками со скал, и услышав стоны, доносившиеся из пропасти, умная женщина сразу догадалась, в чем дело и как надо ей поступить. Она вернулась в деревню, всполошила соседей и вскоре заставила их всех бежать бегом с шестами, веревками и лестницами к обрыву. Путешественник был бесчувственным невредимо извлечен из бездны, но, прежде чем вытаскивать принцессу, кормилица спустила ей вниз на бечевке свои лучшие одежды. Потом чужой юноша был по приказанию Эрны отнесен во дворец и помещен в самой лучшей комнате. При осмотре у него оказалось несколько тяжелых ушибов и вывих руки; кроме того, у него была горячка. Сама принцесса взяла на себя уход за ним и лечение. Этому никто не удивился: при дворе знали ее сострадание к больным и весьма чтили ее медицинские познания. Кроме того, больной юноша, хотя и был очень некрасив, но производил впечатление знатного господина. Надо ли длинно и подробно рассказывать о том, что произошло дальше? О том, как благодаря неусыпному уходу Эрны иностранец очнулся, наконец, от беспамятства и с восторгом узнал свою спасительницу. Как быстро стал он поправляться здоровьем. Как нетерпеливо ждал он каждого прихода принцессы и как трудно было Эрне с ним расставаться. Как они учились друг у друга словам чужого языка. Как однажды нежный голос чужестранца произнес сладостное слово «amo!» и как Эрна его повторила робким шепотом, краснея от радости и стыда. И существует ли хоть одна девушка в мире, которая не поймет, что «amo» значит «люблю», особенно когда это слово сопровождается первым поцелуем? Любовь — лучшая учительница языка. К тому времени, когда юноша, покинув постель, мог прогуливаться с принцессой по аллеям дворцового сада, они уже знали друг о друге все, что им было нужно. Спасенный Эрною путник оказался единственным сыном могущественного короля, правившего богатым и прекрасным государством — Францией. Имя его было Шарль. Страстное влечение к путешествиям и приключениям привело его в недоступные грозные горы Эрнотерры, где его однажды покинули робкие проводники, а он сам, сорвавшись с утеса, едва не лишился жизни. Не забыл он также рассказать Эрне о гороскопе, который составил для него при рождении великий французский предсказатель Нострадамус и в котором стояла, между прочим, такая фраза: «...и в диких горах на северо-востоке увидишь сначала смерть, потом же синюю звезду; она тебе будет светить всю жизнь». Эрна тоже, как умела, передала Шарлю историю Эрнотерры и королевского дома. Не без гордости показала она ему однажды доспехи великого Эрна. Шарль оглядел их с подобающим почтением, легко проделал несколько фехтовальных приемов тяжелым королевским мечом и нашел, что портреты пращура Эрны изображают человека, которому одинаково свойственны были красота, мудрость и величие. Прочитавши же надпись на стене, вырезанную Эрном Первым, он весело и лукаво улыбнулся. — Чему вы смеетесь, принц? — спросила обеспокоенная принцесса. — Дорогая Эрна, — ответил Шарль, целуя ее руку, — причину моего смеха я вам непременно скажу, но только немного позже. Вскоре принц Шарль попросил у короля и королевы руку их дочери: сердце ее ему уже давно принадлежало. Предложение его было принято. Совершеннолетние девушки Эрнотерры пользовались полной свободой выбора мужа, и, кроме того, молодой принц во всем своем поведении являл несомненные знаки учтивости, благородства и достоинства. По случаю помолвки было дано много праздников для двора и для народа, на которых веселились вдоволь и старики и молодежь. Только королева-мать грустила потихоньку, оставаясь одна в своих покоях. «Несчастные! — думала она. — Какие безобразные у них родятся дети!..» В эти дни, глядя вместе с женихом на танцующие пары, Эрна как-то сказала ему: — Мой любимый! Ради тебя я хотела бы быть похожей хоть на самую некрасивую из женщин Эрнотерры. — Да избавит тебя бог от этого несчастья, о моя синяя звезда! — испуганно возразил Шарль. — Ты прекрасна! — Нет, — печально возразила Эрна, — не утешай меня, дорогой мой. Я знаю все свои недостатки. У меня слишком длинные ноги, слишком маленькие ступни и руки, слишком высокая талия, чересчур большие глаза противного синего, а не чудесного желтого цвета, а губы, вместо того чтобы быть плоскими или узкими, изогнуты наподобие лука. Но Шарль целовал без конца ее белые руки с голубыми жилками и длинными пальцами и говорил ей тысячи изысканных комплиментов, а глядя на танцующих эрнотерранов, хохотал как безумный. Наконец праздники окончились. Король с королевой благословили счастливую пару, одарили ее богатыми подарками и отправили в путь. (Перед этим добрые жители Эрнотерры целый месяц проводили горные дороги и наводили временные мосты через ручьи и провалы.) А спустя еще месяц принц Шарль уже въезжал с невестой в столицу своих предков. Известно давно, что добрая молва опережает самых быстрых лошадей. Все население великого города Парижа вышло навстречу наследному принцу, которого все любили за доброту, простоту и щедрость. И не было в тот день не только ни одного мужчины, но даже ни одной женщины, которые не признали бы Эрну первой красавицей в государстве, а следовательно, и на всей земле. Сам король, встречая свою будущую невестку в воротах дворца, обнял ее, запечатлел поцелуй на ее чистом челе и сказал: — Дитя мое, я не решаюсь сказать, что в тебе лучше: красота или добродетель, ибо обе мне кажутся совершенными... А скромная Эрна, принимая эти почести и ласки, думала про себя: «Это очень хорошо, что судьба привела меня в царство уродов: по крайней мере никогда мне не представится предлог для ревности». И этого убеждения она держалась очень долго, несмотря на то, что менестрели и трубадуры славили по всем концам света прелести ее лица и характера, а все рыцари государства носили синие цвета в честь ее глаз. Но вот прошел год, и к безмятежному счастью, в котором протекал брак Шарля и Эрны, прибавилась новая чудесная радость: у Эрны родился очень крепкий и очень крикливый мальчик. Показывая его впервые своему обожаемому супругу, Эрна сказала застенчиво: — Любовь моя! Мне стыдно признаться, но я... я нахожу его красавцем, несмотря на то, что он похож на тебя, похож на меня и ничуть не похож на моих добрых соотечественников. Или это материнское ослепление? На это Шарль ответил, улыбаясь весело и лукаво: — Помнишь ли ты, божество мое, тот день, когда я обещал перевести тебе надпись, вырезанную Эрном Мудрым на стене охотничьей комнаты? — Да, любимый! — Слушай же. Она была сделана на старом латинском языке и вот что гласила: «Мужчины моей страны умны, верны и трудолюбивы: женщины — честны, добры и понятливы. Но — прости им бог — и те и другие безобразны». Давным-давно, с незапамятных времен, жил на одном высоком плоскогорье мирный пастушеский народ, отделенный от всего света крутыми скалами, глубокими пропастями и густыми лесами. История не помнит и не знает, сколько веков назад взобрались на горы и проникли в эту страну закованные в железо, чужие, сильные и высокие люди, пришедшие с юга. Суровым воинам очень понравилась открытая ими страна с ее кротким народом, умеренно теплым климатом, вкусной водой и плодородною землею, и они решили навсегда в ней поселиться. Для этого совсем не надо было ее покорять, ибо обитатели не ведали ни зла, ни орудий войны. Все завоевание заключалось в том, что железные рыцари сняли свои тяжелые доспехи и поженились на местных красивейших девушках, а во главе нового государства поставили своего предводителя, великодушного, храброго Эрна, которого облекли королевской властью, наследственной и неограниченной. В те далекие наивные времена это еще было возможно. Около тысячи лет прошло с той поры. Потомки воинов до такой степени перемешались через перекрестные браки с потомками основных жителей, что уже не стало между ними никакой видимой разницы ни в языке, ни в наружности: внешний образ древних рыцарей совершенно поглотился народным эрнотеррским обличьем и растворился в нем. Старинный язык, почти забытый даже королями, употребляли только при дворе и то лишь в самых торжественных случаях и церемониях или изредка для изъяснения высоких чувств и понятий. Память об Эрне Первом, Эрне Великом, Эрне Святом, осталась навеки бессмертной в виде прекрасной, неувядающей легенды, сотворенной целым народом, подобной тем удивительным сказаниям, которые создали индейцы о Гайавате, финны о Вейнемейнене, русские о Владимире Красном Солнышке, евреи о Моисее, французы о Шарлемане. Это он, мудрый Эрн, научил жителей Эрнотерры хлебопашеству, огородничеству и обработке железной руды. Он открыл им письменность и искусства. Он же дал им начатки религии и закона: религия заключалась в чтении господней молитвы на непонятном языке, а основной закон был всего один: в Эрнотерре никто не смеет лгать. Мужчины и женщины были им признаны одинаково равными в своих правах и обязанностях, а всякие титулы и привилегии были им стерты с первого дня вступления на престол. Сам король носил лишь титул «Первого слуги народа». Эрн Великий также установил и закон о престолонаследии, по которому наследовали престол перворожденные: все равно будь это сын или дочь, которые вступали в брак единственно по своему личному влечению. Наконец он же, Эрн Первый, знавший многое о соблазнах, разврате и злобе, царящих там внизу, в покинутых им образованных странах, повелел разрушить и сделать навсегда недосягаемой ту страшную горную тропу, по которой впервые вскарабкались с невероятным трудом наверх он сам и его славная дружина. И вот под отеческой, мудрой и доброй властью королей Эрнов расцвела роскошно Эрнотерра и зажила невинной, полной, чудесной жизнью, не зная ни войн, ни преступлений, ни нужды в течение целых тысячи лет. В старом тысячелетнем королевском замке еще сохранились, как память, некоторые предметы, принадлежавшие при жизни Эрну Первому: его латы, его шлем, его меч, его копье и несколько непонятных слов, которые он вырезал острием кинжала на стене своей охотничьей комнаты. Теперь уже никто из эрнотерранов не смог бы поднять этой брони хотя бы на дюйм от земли или взмахнуть этим мечом, хотя бы даже взяв его обеими руками, или прочитать королевскую надпись. Сохранились также три изображения самого короля: одно — профильное, в мельчайшей мозаике, другое — лицевое, красками, третье — изваянное в мраморе. И надо сказать, что все эти три портрета, сделанные с большою любовью и великим искусством, были предметом постоянного огорчения жителей, обожавших своего первого монарха. Судя по ним, не оставалось никакого сомнения в том, что великий, мудрый, справедливый, святой Эрн отличался исключительной, выходящей из ряда вон некрасивостью, почти уродством лица, в котором, впрочем, не было ничего злобного или отталкивающего. А между тем эрнотерраны всегда гордились своей национальной красотою и безобразную наружность первого короля прощали только за легендарную красоту его души. Закон наследственного сходства у людей знает свои странные капризы. Иногда ребенок родится непохожим ни на отца с матерью, даже ни на дедов и прадедов, а внезапно на одного из отдаленнейших предков, отстоящих от него на множество поколений. Так и в династии Эрнов летописцы отмечали иногда рождение очень некрасивых сыновей, хотя эти явления с течением истории становились все более редкими. Правда, надо сказать, что эти уродливые принцы отличались, как нарочно, замечательно высокими душевными качествами: добротой, умом, веселостью. Таковая справедливая милость судьбы к несчастным августейшим уродам примиряла с ними эрнотерров, весьма требовательных в вопросах красоты линий, форм и движений. Добрый король Эрн XXIII отличался выдающейся красотой и женат был по страстной любви на самой прекрасной девушке государства. Но детей у них не было очень долго: целых десять лет, считая от свадьбы. Можно представить себе ликование народа, когда на одиннадцатом году он услышал долгожданную весть о том, что его любимая ласковая королева готовится стать матерью. Народ радовался вдвойне: и за королевскую чету и потому, что вновь восстанавливался по прямой линии славный род сказочного Эрна. Через шесть месяцев он с восторгом услыхал о благополучном рождении принцессы Эрны XIII. В этот день не было ни одного человека в Эрнотерре, не испившего полную чашу вина за здоровье инфанты. Не веселились только во дворце. Придворная повитуха, едва принявши младенца, сразу покачала головой и горестно почмокала языком. Королева же, когда ей принесли и показали девочку, всплеснула ладонями и воскликнула: — Ах, боже мой, какая дурнушка! — И залилась слезами. Но, впрочем, только на минутку. А потом, протянувши руки, сказала: — Нет, нет, дайте мне поскорее мою крошку, я буду ее любить вдвое за то, что она, бедная, так некрасива. Чрезвычайно был огорчен и августейший родитель. — Надо же было судьбе оказать такую жестокость! — говорил он. — О принцах-уродах в нашей династии мы слыхали, но принцесса-дурнушка впервые появилась в древнем роде Эрнов! Будем молиться о том, чтобы ее телесная некрасивость уравновесилась прекрасными дарами души, сердца и ума. То же самое повторил и верный народ, когда услышал о некрасивой наружности новорожденной инфанты. Девочка между тем росла по дням и дурнела по часам. А так как она своей дурноты еще не понимала, то в полной беззаботности крепко спала, с аппетитом кушала и была превеселым и прездоровым ребенком. К трем годкам для всего двора стало очевидным ее поразительное сходство с портретами Эрна Великого. Но уже в этом нежном возрасте она обнаруживала свои прелестные внутренние качества: доброту, терпение, кротость, внимание к окружающим, любовь к людям и животным, ясный, живой, точный ум и всегдашнюю приветливость. Около этого времени королева однажды пришла к королю и сказала ему: — Государь мой и дорогой супруг. Я хочу просить у вас большой милости для нашей дочери. — Просите, возлюбленная моя супруга, хотя вы знаете сами, что я ни в чем не могу отказать вам. — Дочь наша подрастает и, по-видимому, бог послал ей совсем необычный ум, который перегоняет ее телесный рост. Скоро наступит тот роковой день, когда добрая, ненаглядная Эрна убедится путем сравнения в том, как исключительно некрасиво ее лицо. И я боюсь, что это сознание принесет ей очень много горя и боли не только теперь, но и во всей ее будущей жизни. — Вы правы, дорогая супруга. Но какою же моею милостью думаете вы отклонить или смягчить этот неизбежный удар, готовящийся для нашей столь любимой дочери? — Не гневайтесь, государь, если моя мысль покажется вам глупой. Необходимо, чтобы Эрна никогда не видела своего отражения в зеркале. Тогда, если чей-нибудь злой или неосторожный язык и скажет ей, что она некрасива, — она все-таки никогда не узнает всей крайности своего безобразия. — И для этого вы хотели бы? — Да... Чтобы в Эрнотерре не осталось ни одного зеркала! Король задумался. Потом сказал: — Это будет большим лишением для нашего доброго народа. Благодаря закону моего великого пращура о равноправии полов женщины и мужчины Эрнотерры одинаково кокетливы. Но мы знаем глубокую любовь к нам и испытанную преданность нашего народа королевскому дому и уверены, что он охотно принесет нам эту маленькую жертву. Сегодня же я издам и оповещу через герольдов указ наш о повсеместном изъятии и уничтожении зеркал, как стеклянных, так и металлических, в нашем королевстве. Король не ошибся в своем народе, который в те счастливые времена составлял одну тесную семью с королевской фамилией. Эрнотерраны с большим сочувствием поняли, какие деликатные мотивы руководили королевским повелением, и с готовностью отдали государственной страже все зеркала и даже зеркальные осколки. Правда, шутники не воздержались от веселой демонстрации, пройдя мимо дворца с взлохмаченными волосами и с лицами, вымазанными грязью. Но когда народ смеется, даже с оттенком сатиры, монарх может спать спокойно. Жертва, принесенная королю подданными, была тем значительнее, что все горные ручьи и ручейки Эрнотерры были очень быстры и потому не отражали предметов. Принцессе Эрне шел пятнадцатый год. Она была крепкой, сильной девушкой и такой высокой, что превышала на целую голову самого рослого мужчину. Была одинаково искусна как в вышивании легких тканей, так и в игре на арфе... В бросании мяча не имела соперников и ходила по горным обрывам, как дикая коза. Доброта, участие, справедливость, сострадание изливались из нее, подобно лучам, дающим вокруг свет, тепло и радость. Никогда не уставала она в помощи больным, старым и бедным. Умела перевязывать раны и знала действие и природу лечебных трав. Истинный дар небесного царя земным королям заключался в ее чудесных руках: возлагая их на золотушных и страдающих падучей, она излечивала эти недуги. Народ боготворил ее и повсюду провожал благословениями. Но часто, очень часто ловила на себе чуткая и нежная Эрна бегучие взгляды, в которых ей чувствовалась молчаливая жалость, тайное соболезнование... «Может быть, я не такая, как все?» — думала принцесса и спрашивала своих фрейлин: — Скажите мне, дорогие подруги, красива я или нет? И так как в Эрнотерре никто не лгал, то придворные девицы отвечали ей чистосердечно: — Вас нельзя назвать, принцесса, красавицей, но бесспорно вы милее, умнее и добрее всех девушек и дам на свете. Поверьте, то же самое скажет вам и тот человек, которому суждено будет стать вашим мужем. А ведь мы, женщины, плохие судьи в женских прелестях. И верно: им было трудно судить о наружности Эрны. Ни ростом, ни телом, ни сложением, ни чертами лица — ничем она не была хоть отдаленно похожа на женщин Эрнотерры. Тот день, когда Эрне исполнилось пятнадцать лет — срок девической зрелости по законам страны, — был отпразднован во дворце роскошным обедом и великолепным балом. А на следующее утро добросердечная Эрна собрала в ручную корзину кое-какие редкие лакомства, оставшиеся от вчерашнего пира, и, надев корзину на локоть, пошла в горы, мили за четыре, навестить свою кормилицу, к которой она была очень горячо привязана. Против обыкновения, ранняя прогулка и чистый горный воздух не веселили ее. Мысли все вращались около странных наблюдений, сделанных ею на вчерашнем балу. Душа Эрны была ясна и невинна, как вечный горный снег, но женский инстинкт, зоркий глаз и цветущий возраст подсказали ей многое. От нее не укрылись те взгляды томности, которые устремляли друг на друга танцевавшие юноши и девушки. Но ни один такой говорящий взор не останавливался на ней: лишь покорность, преданность, утонченную вежливость читала она в почтительных улыбках и низких поклонах. И всегда этот неизбежный, этот ужасный оттенок сожаления! Неужели я в самом деле так безобразна? Неужели я урод, страшилище, внушающее отвращение, и никто мне не смеет сказать об этом? В таких печальных размышлениях дошла Эрна до дома кормилицы и постучалась, но, не получив ответа, открыла дверь (в стране еще не знали замков) и вошла внутрь, чтобы обождать кормилицу; это она иногда делала и раньше, когда ее не заставала. Сидя у окна, отдыхая и предаваясь своим грустным мыслям, бродила принцесса рассеянными глазами по давно знакомой мебели и по утвари, как вдруг внимание ее привлекла заповедная кормилицына шкатулка, в которой та хранила всяческие пустяки, связанные с ее детством, с девичеством, с первыми шагами любви, с замужеством и с пребыванием во дворце: разноцветные камушки, брошки, вышивки, ленточки, печатки, колечки и другую наивную и дешевую мелочь; принцесса еще с раннего детства любила рыться в этих сувенирах, и хотя знала наизусть их интимные истории, но всегда слушала их вновь с живейшим удовольствием. Только показалось ей немного странным, почему ларец стоит так на виду: всегда берегла его кормилица в потаенном месте, а когда, бывало, ее молочная дочь вдоволь насмотрится, завертывала его в кусок нарядной материи и бережно прятала. «Должно быть, теперь очень заторопилась, выскочила на минутку из дома и забыла спрятать», — подумала принцесса, присела к столу, небрежно положила укладочку на колени и стала перебирать одну за другой знакомые вещички, бросая их поочередно себе на платье. Так добралась Эрна до самого дна и вдруг заметила какой-то косоугольный, большой, плоский осколок. Она вынула его и посмотрела. С одной стороны он был красный, а с другой — серебряный, блестящий и как будто бы глубокий. Присмотрелась и увидела в нем угол комнаты с прислоненной метлой... Повернула немного — отразился старый узкий деревянный комод, еще немножко... и выплыло такое некрасивое лицо, какого принцесса и вообразить никогда бы не сумела. Подняла она брови кверху — некрасивое лицо делает то же самое. Наклонила голову — лицо повторило. Провела руками по губам — и в осколке отразилось это движение. Тогда поняла вдруг Эрна, что смотрит на нее из странного предмета ее же собственное лицо. Уронила зеркальце, закрыла глаза руками и в горести пала головою на стол. В эту же минуту вошла вернувшаяся кормилица. Увидала принцессу, забытую шкатулку, осколок зеркала и сразу обо всем догадалась. Бросилась перед Эрной на колени, стала говорить нежные, жалкие слова. Принцесса же быстро поднялась, выпрямилась с сухими глазами, но с гневным взором и приказала коротко: — Расскажи мне все. И показала пальцем на зеркало. И такая неожиданная, но непреклонная воля зазвучала в ее голосе, что простодушная женщина не посмела ослушаться, все передала принцессе: об уродливых добрых принцах, о горе королевы, родившей некрасивую дочь, о ее трогательной заботе, с которой она старалась отвести от дочери тяжелый удар судьбы, и о королевском указе об уничтожении зеркал. Плакала кормилица при своем рассказе, рвала волосы и проклинала тот час, когда, на беду своей ненаглядной Эрне, утаила она по глупой женской слабости осколок запретного зеркала в заветном ларце. Выслушав ее до конца, принцесса сказала со скорбной улыбкой: — В Эрнотерре никто не смеет лгать! И вышла из дома. Встревоженная кормилица хотела было за нею последовать. Но Эрна приказала сурово: — Останься. Кормилица повиновалась. Да и как ей было ослушаться? В этом одном слове она услышала не всегдашний кроткий голос маленькой Эрны, сладко сосавшей когда-то ее грудь, а приказ гордой принцессы, предки которой господствовали тысячу лет над ее народом. Шла несчастная Эрна по крутым горным дорогам, и ветер трепал на ней ее легкое длинное голубое платье. Шла она по самому краю отвесного обрыва. Внизу, под ее ногами, темнела синяя мгла пропасти и слышался глухой рев водопадов, как бы повисших сверху белыми лентами. Облака бродили под ее ногами в виде густых хмурых туманов. Но ничего не видела и не хотела видеть Эрна, скользившая над бездной привычными легкими ногами. А ее бурные чувства, ее тоскливые мысли на этом одиноком пути? Кто их смог бы понять и рассказать о них достоверно? Разве только другая принцесса, другая дочь могучего монарха, которую слепой рок постиг бы столь же внезапно, жестоко и незаслуженно... Так дошла она до крутого поворота, под которым давно обвалившиеся скалы нагромоздились в грозном беспорядке, и вдруг остановилась. Какой-то необычный звук донесся до нее снизу, сквозь гул водопада. Она склонилась над обрывом и прислушалась. Где-то глубоко под ее ногами раздавался стонущий и зовущий человеческий голос. Тогда, забыв о своем огорчении, движимая лишь велением сердечной доброты, стала спускаться Эрна в пропасть, перепрыгивая с уступа на уступ, с камня на камень, с утеса на утес с легкостью молодого оленя, пока не утвердилась на небольшой площадке, размером немного пошире мельничного жернова. Дальше уже не было спуска. Правда, и подняться обратно наверх теперь стало невозможным, но самозабвенная Эрна об этом даже не подумала. Стонущий человек находился где-то совсем близко, под площадкой. Легши на камень и свесивши голову вниз, Эрна увидела его. Он полулежал-полувисел на заостренной вершине утеса, уцепившись одной рукой за его выступ, а другой за тонкий ствол кривой горной сосенки; левая нога его упиралась в трещину, правая же не имела опоры. По одежде он не был жителем Эрнотерры, потому что принцесса ни шелка, ни кружев, ни замшевых краг, ни кожаных сапог со шпорами, ни поясов, тисненных золотом, никогда еще не видала. Она звонко крикнула ему: — Огэй! Чужестранец! Держитесь крепко, я помогу вам. Незнакомец со стоном поднял кверху бледное лицо, черты которого ускользали в полутьме, и кивнул головой. Но как же могла помочь ему великодушная принцесса? Спуститься ниже для нее было и немыслимо и бесполезно. Если бы была веревка!.. Высота всего лишь в два крупных человеческих роста отделяла принцессу от путника. Как быть? И вот, точно молния, озарила Эрну одна из тех вдохновенных мыслей, которые сверкают в опасную минуту в головах смелых и сильных людей. Быстро скинула она с себя свое прекрасное голубое платье, сотканное из самого тонкого и крепкого льна; руками и зубами разорвала его на широкие длинные полосы, ссучила эти полосы в тонкие веревки и связала их одну с другой, перевязав еще несколько раз для крепости посередине. И вот, лежа на грубых камнях, царапая о них руки и ноги, она спустила вниз самодельную веревку и радостно засмеялась, когда убедилась, что ее не только хватило, но даже оказался большой запас. И увидев, что путник, с трудом удерживая равновесие между расщелиной скалы и сосновым стволом, ухитрился привязать конец веревки к своему поясу из буйволовой кожи, Эрна начала осторожно вытягивать веревку вверх. Чужеземец помогал ей в этом, цепляясь руками за каждые неровности утеса и подтягивая кверху свое тело. Но когда голова и грудь чужеземца показались над краем площадки, то силы оставили его, и Эрне лишь с великим трудом удалось вытащить его на ровное место. Так как обоим было слишком тесно на площадке, то Эрне пришлось, сидя, положить голову незнакомца к себе на грудь, а руками обвить его ослабевшее тело. — Кто ты, о волшебное существо? — прошептал юноша побелевшими устами. — Ангел ли, посланный мне с неба? Или добрая фея этих гор? Или ты одна из прекрасных языческих богинь? Принцесса не понимала его слов. Зато говорил ясным языком нежный, благодарный и восхищенный взор его черных глаз. Но тотчас его длинные ресницы сомкнулись, смертельная бледность разлилась по лицу, и юноша потерял сознание на груди принцессы Эрны. Она же сидела, поневоле не шевелясь, не выпуская его из объятий и не сводя с его лица синих звезд своих глаз. И тайно размышляла Эрна: «Он так же некрасив, этот несчастный путник, как я, как и мой славный предок Эрн Великий. По-видимому, все мы трое люди одной и той же особой породы, физическое уродство которой так резко и невыгодно отличается от классической красоты жителей Эрнотерры. Но почему взгляд его, обращенный ко мне, был так упоительно сладок? Как жалки перед ним те умильные взгляды, которые вчера бросали наши юноши на девушек, танцуя с ними? Они были как мерцание свечки сравнительно с сиянием горячего полуденного солнца. И отчего же так быстро бежит кровь в моих жилах, отчего пылают мои щеки и бьется сердце, отчего дыхание мое так глубоко и радостно? Господи! это твоя воля, что создал ты меня некрасивой, и я не ропщу на тебя. Но для него одного я хотела бы быть красивее всех девиц на свете!» В это время наверху послышались голоса. Кормилица, правда, не скоро оправилась от оцепенения, в которое ее поверг властный приказ принцессы. Но, едва оправившись, она тотчас же устремилась вслед своей дорогой дочке. Увидев, как Эрна спускалась прыжками со скал, и услышав стоны, доносившиеся из пропасти, умная женщина сразу догадалась, в чем дело и как надо ей поступить. Она вернулась в деревню, всполошила соседей и вскоре заставила их всех бежать бегом с шестами, веревками и лестницами к обрыву. Путешественник был бесчувственным невредимо извлечен из бездны, но, прежде чем вытаскивать принцессу, кормилица спустила ей вниз на бечевке свои лучшие одежды. Потом чужой юноша был по приказанию Эрны отнесен во дворец и помещен в самой лучшей комнате. При осмотре у него оказалось несколько тяжелых ушибов и вывих руки; кроме того, у него была горячка. Сама принцесса взяла на себя уход за ним и лечение. Этому никто не удивился: при дворе знали ее сострадание к больным и весьма чтили ее медицинские познания. Кроме того, больной юноша, хотя и был очень некрасив, но производил впечатление знатного господина. Надо ли длинно и подробно рассказывать о том, что произошло дальше? О том, как благодаря неусыпному уходу Эрны иностранец очнулся, наконец, от беспамятства и с восторгом узнал свою спасительницу. Как быстро стал он поправляться здоровьем. Как нетерпеливо ждал он каждого прихода принцессы и как трудно было Эрне с ним расставаться. Как они учились друг у друга словам чужого языка. Как однажды нежный голос чужестранца произнес сладостное слово «amo!» и как Эрна его повторила робким шепотом, краснея от радости и стыда. И существует ли хоть одна девушка в мире, которая не поймет, что «amo» значит «люблю», особенно когда это слово сопровождается первым поцелуем? Любовь — лучшая учительница языка. К тому времени, когда юноша, покинув постель, мог прогуливаться с принцессой по аллеям дворцового сада, они уже знали друг о друге все, что им было нужно. Спасенный Эрною путник оказался единственным сыном могущественного короля, правившего богатым и прекрасным государством — Францией. Имя его было Шарль. Страстное влечение к путешествиям и приключениям привело его в недоступные грозные горы Эрнотерры, где его однажды покинули робкие проводники, а он сам, сорвавшись с утеса, едва не лишился жизни. Не забыл он также рассказать Эрне о гороскопе, который составил для него при рождении великий французский предсказатель Нострадамус и в котором стояла, между прочим, такая фраза: «...и в диких горах на северо-востоке увидишь сначала смерть, потом же синюю звезду; она тебе будет светить всю жизнь». Эрна тоже, как умела, передала Шарлю историю Эрнотерры и королевского дома. Не без гордости показала она ему однажды доспехи великого Эрна. Шарль оглядел их с подобающим почтением, легко проделал несколько фехтовальных приемов тяжелым королевским мечом и нашел, что портреты пращура Эрны изображают человека, которому одинаково свойственны были красота, мудрость и величие. Прочитавши же надпись на стене, вырезанную Эрном Первым, он весело и лукаво улыбнулся. — Чему вы смеетесь, принц? — спросила обеспокоенная принцесса. — Дорогая Эрна, — ответил Шарль, целуя ее руку, — причину моего смеха я вам непременно скажу, но только немного позже. Вскоре принц Шарль попросил у короля и королевы руку их дочери: сердце ее ему уже давно принадлежало. Предложение его было принято. Совершеннолетние девушки Эрнотерры пользовались полной свободой выбора мужа, и, кроме того, молодой принц во всем своем поведении являл несомненные знаки учтивости, благородства и достоинства. По случаю помолвки было дано много праздников для двора и для народа, на которых веселились вдоволь и старики и молодежь. Только королева-мать грустила потихоньку, оставаясь одна в своих покоях. «Несчастные! — думала она. — Какие безобразные у них родятся дети!..» В эти дни, глядя вместе с женихом на танцующие пары, Эрна как-то сказала ему: — Мой любимый! Ради тебя я хотела бы быть похожей хоть на самую некрасивую из женщин Эрнотерры. — Да избавит тебя бог от этого несчастья, о моя синяя звезда! — испуганно возразил Шарль. — Ты прекрасна! — Нет, — печально возразила Эрна, — не утешай меня, дорогой мой. Я знаю все свои недостатки. У меня слишком длинные ноги, слишком маленькие ступни и руки, слишком высокая талия, чересчур большие глаза противного синего, а не чудесного желтого цвета, а губы, вместо того чтобы быть плоскими или узкими, изогнуты наподобие лука. Но Шарль целовал без конца ее белые руки с голубыми жилками и длинными пальцами и говорил ей тысячи изысканных комплиментов, а глядя на танцующих эрнотерранов, хохотал как безумный. Наконец праздники окончились. Король с королевой благословили счастливую пару, одарили ее богатыми подарками и отправили в путь. (Перед этим добрые жители Эрнотерры целый месяц проводили горные дороги и наводили временные мосты через ручьи и провалы.) А спустя еще месяц принц Шарль уже въезжал с невестой в столицу своих предков. Известно давно, что добрая молва опережает самых быстрых лошадей. Все население великого города Парижа вышло навстречу наследному принцу, которого все любили за доброту, простоту и щедрость. И не было в тот день не только ни одного мужчины, но даже ни одной женщины, которые не признали бы Эрну первой красавицей в государстве, а следовательно, и на всей земле. Сам король, встречая свою будущую невестку в воротах дворца, обнял ее, запечатлел поцелуй на ее чистом челе и сказал: — Дитя мое, я не решаюсь сказать, что в тебе лучше: красота или добродетель, ибо обе мне кажутся совершенными... А скромная Эрна, принимая эти почести и ласки, думала про себя: «Это очень хорошо, что судьба привела меня в царство уродов: по крайней мере никогда мне не представится предлог для ревности». И этого убеждения она держалась очень долго, несмотря на то, что менестрели и трубадуры славили по всем концам света прелести ее лица и характера, а все рыцари государства носили синие цвета в честь ее глаз. Но вот прошел год, и к безмятежному счастью, в котором протекал брак Шарля и Эрны, прибавилась новая чудесная радость: у Эрны родился очень крепкий и очень крикливый мальчик. Показывая его впервые своему обожаемому супругу, Эрна сказала застенчиво: — Любовь моя! Мне стыдно признаться, но я... я нахожу его красавцем, несмотря на то, что он похож на тебя, похож на меня и ничуть не похож на моих добрых соотечественников. Или это материнское ослепление? На это Шарль ответил, улыбаясь весело и лукаво: — Помнишь ли ты, божество мое, тот день, когда я обещал перевести тебе надпись, вырезанную Эрном Мудрым на стене охотничьей комнаты? — Да, любимый! — Слушай же. Она была сделана на старом латинском языке и вот что гласила: «Мужчины моей страны умны, верны и трудолюбивы: женщины — честны, добры и понятливы. Но — прости им бог — и те и другие безобразны».
А. И. Куприн
Синяя звезда
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/kuprin/index.html">А. И. Куприн</a>. <a href="/text/4259/index.html">Синяя звезда</a></div> <div class="author">Александр Куприн</div> <div class="title"><h1>Синяя звезда</h1></div> <z><o></o>Давным-давно, с незапамятных времен, жил на одном высоком плоскогорье мирный пастушеский народ, отделенный от всего света крутыми скалами, глубокими пропастями и густыми лесами. История не помнит и не знает, сколько веков назад взобрались на горы и проникли в эту страну закованные в железо, чужие, сильные и высокие люди, пришедшие с юга.</z> <z><o></o>Суровым воинам очень понравилась открытая ими страна с ее кротким народом, умеренно теплым климатом, вкусной водой и плодородною землею, и они решили навсегда в ней поселиться. Для этого совсем не надо было ее покорять, ибо обитатели не ведали ни зла, ни орудий войны. Все завоевание заключалось в том, что железные рыцари сняли свои тяжелые доспехи и поженились на местных красивейших девушках, а во главе нового государства поставили своего предводителя, великодушного, храброго Эрна, которого облекли королевской властью, наследственной и неограниченной. В те далекие наивные времена это еще было возможно.</z> <z><o></o>Около тысячи лет прошло с той поры. Потомки воинов до такой степени перемешались через перекрестные браки с потомками основных жителей, что уже не стало между ними никакой видимой разницы ни в языке, ни в наружности: внешний образ древних рыцарей совершенно поглотился народным эрнотеррским обличьем и растворился в нем. Старинный язык, почти забытый даже королями, употребляли только при дворе и то лишь в самых торжественных случаях и церемониях или изредка для изъяснения высоких чувств и понятий. Память об Эрне Первом, Эрне Великом, Эрне Святом, осталась навеки бессмертной в виде прекрасной, неувядающей легенды, сотворенной целым народом, подобной тем удивительным сказаниям, которые создали индейцы о Гайавате, финны о Вейнемейнене, русские о Владимире Красном Солнышке, евреи о Моисее, французы о Шарлемане.</z> <z><o></o>Это он, мудрый Эрн, научил жителей Эрнотерры хлебопашеству, огородничеству и обработке железной руды. Он открыл им письменность и искусства. Он же дал им начатки религии и закона: религия заключалась в чтении господней молитвы на непонятном языке, а основной закон был всего один: <i>в Эрнотерре никто не смеет лгать.</i> Мужчины и женщины были им признаны одинаково равными в своих правах и обязанностях, а всякие титулы и привилегии были им стерты с первого дня вступления на престол. Сам король носил лишь титул «Первого слуги народа».</z> <z><o></o>Эрн Великий также установил и закон о престолонаследии, по которому наследовали престол перворожденные: все равно будь это сын или дочь, которые вступали в брак единственно по своему личному влечению. Наконец он же, Эрн Первый, знавший многое о соблазнах, разврате и злобе, царящих там внизу, в покинутых им образованных странах, повелел разрушить и сделать навсегда недосягаемой ту страшную горную тропу, по которой впервые вскарабкались с невероятным трудом наверх он сам и его славная дружина.</z> <z><o></o>И вот под отеческой, мудрой и доброй властью королей Эрнов расцвела роскошно Эрнотерра и зажила невинной, полной, чудесной жизнью, не зная ни войн, ни преступлений, ни нужды в течение целых тысячи лет.</z> <z><o></o>В старом тысячелетнем королевском замке еще сохранились, как память, некоторые предметы, принадлежавшие при жизни Эрну Первому: его латы, его шлем, его меч, его копье и несколько непонятных слов, которые он вырезал острием кинжала на стене своей охотничьей комнаты. Теперь уже никто из эрнотерранов не смог бы поднять этой брони хотя бы на дюйм от земли или взмахнуть этим мечом, хотя бы даже взяв его обеими руками, или прочитать королевскую надпись. Сохранились также три изображения самого короля: одно — профильное, в мельчайшей мозаике, другое — лицевое, красками, третье — изваянное в мраморе.</z> <z><o></o>И надо сказать, что все эти три портрета, сделанные с большою любовью и великим искусством, были предметом постоянного огорчения жителей, обожавших своего первого монарха. Судя по ним, не оставалось никакого сомнения в том, что великий, мудрый, справедливый, святой Эрн отличался исключительной, выходящей из ряда вон некрасивостью, почти уродством лица, в котором, впрочем, не было ничего злобного или отталкивающего. А между тем эрнотерраны всегда гордились своей национальной красотою и безобразную наружность первого короля прощали только за легендарную красоту его души.</z> <z><o></o>Закон наследственного сходства у людей знает свои странные капризы. Иногда ребенок родится непохожим ни на отца с матерью, даже ни на дедов и прадедов, а внезапно на одного из отдаленнейших предков, отстоящих от него на множество поколений. Так и в династии Эрнов летописцы отмечали иногда рождение очень некрасивых сыновей, хотя эти явления с течением истории становились все более редкими. Правда, надо сказать, что эти уродливые принцы отличались, как нарочно, замечательно высокими душевными качествами: добротой, умом, веселостью. Таковая справедливая милость судьбы к несчастным августейшим уродам примиряла с ними эрнотерров, весьма требовательных в вопросах красоты линий, форм и движений.</z> <z> </z> <z><o></o>Добрый король Эрн XXIII отличался выдающейся красотой и женат был по страстной любви на самой прекрасной девушке государства. Но детей у них не было очень долго: целых десять лет, считая от свадьбы. Можно представить себе ликование народа, когда на одиннадцатом году он услышал долгожданную весть о том, что его любимая ласковая королева готовится стать матерью. Народ радовался вдвойне: и за королевскую чету и потому, что вновь восстанавливался по прямой линии славный род сказочного Эрна. Через шесть месяцев он с восторгом услыхал о благополучном рождении принцессы Эрны XIII. В этот день не было ни одного человека в Эрнотерре, не испившего полную чашу вина за здоровье инфанты.</z> <z><o></o>Не веселились только во дворце. Придворная повитуха, едва принявши младенца, сразу покачала головой и горестно почмокала языком. Королева же, когда ей принесли и показали девочку, всплеснула ладонями и воскликнула:</z> <z><o></o>— Ах, боже мой, какая дурнушка! — И залилась слезами. Но, впрочем, только на минутку. А потом, протянувши руки, сказала:</z> <z><o></o>— Нет, нет, дайте мне поскорее мою крошку, я буду ее любить вдвое за то, что она, бедная, так некрасива.</z> <z><o></o>Чрезвычайно был огорчен и августейший родитель.</z> <z><o></o>— Надо же было судьбе оказать такую жестокость! — говорил он. — О принцах-уродах в нашей династии мы слыхали, но принцесса-дурнушка впервые появилась в древнем роде Эрнов! Будем молиться о том, чтобы ее телесная некрасивость уравновесилась прекрасными дарами души, сердца и ума.</z> <z><o></o>То же самое повторил и верный народ, когда услышал о некрасивой наружности новорожденной инфанты.</z> <z><o></o>Девочка между тем росла по дням и дурнела по часам. А так как она своей дурноты еще не понимала, то в полной беззаботности крепко спала, с аппетитом кушала и была превеселым и прездоровым ребенком. К трем годкам для всего двора стало очевидным ее поразительное сходство с портретами Эрна Великого. Но уже в этом нежном возрасте она обнаруживала свои прелестные внутренние качества: доброту, терпение, кротость, внимание к окружающим, любовь к людям и животным, ясный, живой, точный ум и всегдашнюю приветливость.</z> <z><o></o>Около этого времени королева однажды пришла к королю и сказала ему:</z> <z><o></o>— Государь мой и дорогой супруг. Я хочу просить у вас большой милости для нашей дочери.</z> <z><o></o>— Просите, возлюбленная моя супруга, хотя вы знаете сами, что я ни в чем не могу отказать вам.</z> <z><o></o>— Дочь наша подрастает и, по-видимому, бог послал ей совсем необычный ум, который перегоняет ее телесный рост. Скоро наступит тот роковой день, когда добрая, ненаглядная Эрна убедится путем сравнения в том, как исключительно некрасиво ее лицо. И я боюсь, что это сознание принесет ей очень много горя и боли не только теперь, но и во всей ее будущей жизни.</z> <z><o></o>— Вы правы, дорогая супруга. Но какою же моею милостью думаете вы отклонить или смягчить этот неизбежный удар, готовящийся для нашей столь любимой дочери?</z> <z><o></o>— Не гневайтесь, государь, если моя мысль покажется вам глупой. Необходимо, чтобы Эрна никогда не видела своего отражения в зеркале. Тогда, если чей-нибудь злой или неосторожный язык и скажет ей, что она некрасива, — она все-таки никогда не узнает всей крайности своего безобразия.</z> <z><o></o>— И для этого вы хотели бы?</z> <z><o></o>— Да... Чтобы в Эрнотерре не осталось ни одного зеркала!</z> <z><o></o>Король задумался. Потом сказал:</z> <z><o></o>— Это будет большим лишением для нашего доброго народа. Благодаря закону моего великого пращура о равноправии полов женщины и мужчины Эрнотерры одинаково кокетливы. Но мы знаем глубокую любовь к нам и испытанную преданность нашего народа королевскому дому и уверены, что он охотно принесет нам эту маленькую жертву. Сегодня же я издам и оповещу через герольдов указ наш о повсеместном изъятии и уничтожении зеркал, как стеклянных, так и металлических, в нашем королевстве.</z> <z><o></o>Король не ошибся в своем народе, который в те счастливые времена составлял одну тесную семью с королевской фамилией. Эрнотерраны с большим сочувствием поняли, какие деликатные мотивы руководили королевским повелением, и с готовностью отдали государственной страже все зеркала и даже зеркальные осколки. Правда, шутники не воздержались от веселой демонстрации, пройдя мимо дворца с взлохмаченными волосами и с лицами, вымазанными грязью. Но когда народ смеется, даже с оттенком сатиры, монарх может спать спокойно.</z> <z><o></o>Жертва, принесенная королю подданными, была тем значительнее, что все горные ручьи и ручейки Эрнотерры были очень быстры и потому не отражали предметов.</z> <z> </z> <z><o></o>Принцессе Эрне шел пятнадцатый год. Она была крепкой, сильной девушкой и такой высокой, что превышала на целую голову самого рослого мужчину. Была одинаково искусна как в вышивании легких тканей, так и в игре на арфе... В бросании мяча не имела соперников и ходила по горным обрывам, как дикая коза. Доброта, участие, справедливость, сострадание изливались из нее, подобно лучам, дающим вокруг свет, тепло и радость. Никогда не уставала она в помощи больным, старым и бедным. Умела перевязывать раны и знала действие и природу лечебных трав. Истинный дар небесного царя земным королям заключался в ее чудесных руках: возлагая их на золотушных и страдающих падучей, она излечивала эти недуги. Народ боготворил ее и повсюду провожал благословениями. Но часто, очень часто ловила на себе чуткая и нежная Эрна бегучие взгляды, в которых ей чувствовалась молчаливая жалость, тайное соболезнование...</z> <z><o></o>«Может быть, я не такая, как все?» — думала принцесса и спрашивала своих фрейлин:</z> <z><o></o>— Скажите мне, дорогие подруги, красива я или нет?</z> <z><o></o>И так как в Эрнотерре никто не лгал, то придворные девицы отвечали ей чистосердечно:</z> <z><o></o>— Вас нельзя назвать, принцесса, красавицей, но бесспорно вы милее, умнее и добрее всех девушек и дам на свете. Поверьте, то же самое скажет вам и тот человек, которому суждено будет стать вашим мужем. А ведь мы, женщины, плохие судьи в женских прелестях.</z> <z><o></o>И верно: им было трудно судить о наружности Эрны. Ни ростом, ни телом, ни сложением, ни чертами лица — ничем она не была хоть отдаленно похожа на женщин Эрнотерры.</z> <z> </z> <z><o></o>Тот день, когда Эрне исполнилось пятнадцать лет — срок девической зрелости по законам страны, — был отпразднован во дворце роскошным обедом и великолепным балом. А на следующее утро добросердечная Эрна собрала в ручную корзину кое-какие редкие лакомства, оставшиеся от вчерашнего пира, и, надев корзину на локоть, пошла в горы, мили за четыре, навестить свою кормилицу, к которой она была очень горячо привязана. Против обыкновения, ранняя прогулка и чистый горный воздух не веселили ее. Мысли все вращались около странных наблюдений, сделанных ею на вчерашнем балу. Душа Эрны была ясна и невинна, как вечный горный снег, но женский инстинкт, зоркий глаз и цветущий возраст подсказали ей многое. От нее не укрылись те взгляды томности, которые устремляли друг на друга танцевавшие юноши и девушки. Но ни один такой говорящий взор не останавливался на ней: лишь покорность, преданность, утонченную вежливость читала она в почтительных улыбках и низких поклонах. И всегда этот неизбежный, этот ужасный оттенок сожаления! Неужели я в самом деле так безобразна? Неужели я урод, страшилище, внушающее отвращение, и никто мне не смеет сказать об этом?</z> <z><o></o>В таких печальных размышлениях дошла Эрна до дома кормилицы и постучалась, но, не получив ответа, открыла дверь (в стране еще не знали замков) и вошла внутрь, чтобы обождать кормилицу; это она иногда делала и раньше, когда ее не заставала.</z> <z><o></o>Сидя у окна, отдыхая и предаваясь своим грустным мыслям, бродила принцесса рассеянными глазами по давно знакомой мебели и по утвари, как вдруг внимание ее привлекла заповедная кормилицына шкатулка, в которой та хранила всяческие пустяки, связанные с ее детством, с девичеством, с первыми шагами любви, с замужеством и с пребыванием во дворце: разноцветные камушки, брошки, вышивки, ленточки, печатки, колечки и другую наивную и дешевую мелочь; принцесса еще с раннего детства любила рыться в этих сувенирах, и хотя знала наизусть их интимные истории, но всегда слушала их вновь с живейшим удовольствием. Только показалось ей немного странным, почему ларец стоит так на виду: всегда берегла его кормилица в потаенном месте, а когда, бывало, ее молочная дочь вдоволь насмотрится, завертывала его в кусок нарядной материи и бережно прятала.</z> <z><o></o>«Должно быть, теперь очень заторопилась, выскочила на минутку из дома и забыла спрятать», — подумала принцесса, присела к столу, небрежно положила укладочку на колени и стала перебирать одну за другой знакомые вещички, бросая их поочередно себе на платье. Так добралась Эрна до самого дна и вдруг заметила какой-то косоугольный, большой, плоский осколок. Она вынула его и посмотрела. С одной стороны он был красный, а с другой — серебряный, блестящий и как будто бы глубокий. Присмотрелась и увидела в нем угол комнаты с прислоненной метлой... Повернула немного — отразился старый узкий деревянный комод, еще немножко... и выплыло такое некрасивое лицо, какого принцесса и вообразить никогда бы не сумела.</z> <z><o></o>Подняла она брови кверху — некрасивое лицо делает то же самое. Наклонила голову — лицо повторило. Провела руками по губам — и в осколке отразилось это движение. Тогда поняла вдруг Эрна, что смотрит на нее из странного предмета ее же собственное лицо. Уронила зеркальце, закрыла глаза руками и в горести пала головою на стол.</z> <z><o></o>В эту же минуту вошла вернувшаяся кормилица. Увидала принцессу, забытую шкатулку, осколок зеркала и сразу обо всем догадалась. Бросилась перед Эрной на колени, стала говорить нежные, жалкие слова. Принцесса же быстро поднялась, выпрямилась с сухими глазами, но с гневным взором и приказала коротко:</z> <z><o></o>— Расскажи мне все.</z> <z><o></o>И показала пальцем на зеркало. И такая неожиданная, но непреклонная воля зазвучала в ее голосе, что простодушная женщина не посмела ослушаться, все передала принцессе: об уродливых добрых принцах, о горе королевы, родившей некрасивую дочь, о ее трогательной заботе, с которой она старалась отвести от дочери тяжелый удар судьбы, и о королевском указе об уничтожении зеркал. Плакала кормилица при своем рассказе, рвала волосы и проклинала тот час, когда, на беду своей ненаглядной Эрне, утаила она по глупой женской слабости осколок запретного зеркала в заветном ларце.</z> <z><o></o>Выслушав ее до конца, принцесса сказала со скорбной улыбкой:</z> <z><o></o>— В Эрнотерре никто не смеет лгать!</z> <z><o></o>И вышла из дома. Встревоженная кормилица хотела было за нею последовать. Но Эрна приказала сурово:</z> <z><o></o>— Останься.</z> <z><o></o>Кормилица повиновалась. Да и как ей было ослушаться? В этом одном слове она услышала не всегдашний кроткий голос маленькой Эрны, сладко сосавшей когда-то ее грудь, а приказ гордой принцессы, предки которой господствовали тысячу лет над ее народом.</z> <z> </z> <z><o></o>Шла несчастная Эрна по крутым горным дорогам, и ветер трепал на ней ее легкое длинное голубое платье. Шла она по самому краю отвесного обрыва. Внизу, под ее ногами, темнела синяя мгла пропасти и слышался глухой рев водопадов, как бы повисших сверху белыми лентами. Облака бродили под ее ногами в виде густых хмурых туманов. Но ничего не видела и не хотела видеть Эрна, скользившая над бездной привычными легкими ногами. А ее бурные чувства, ее тоскливые мысли на этом одиноком пути? Кто их смог бы понять и рассказать о них достоверно? Разве только другая принцесса, другая дочь могучего монарха, которую слепой рок постиг бы столь же внезапно, жестоко и незаслуженно...</z> <z><o></o>Так дошла она до крутого поворота, под которым давно обвалившиеся скалы нагромоздились в грозном беспорядке, и вдруг остановилась. Какой-то необычный звук донесся до нее снизу, сквозь гул водопада. Она склонилась над обрывом и прислушалась. Где-то глубоко под ее ногами раздавался стонущий и зовущий человеческий голос. Тогда, забыв о своем огорчении, движимая лишь велением сердечной доброты, стала спускаться Эрна в пропасть, перепрыгивая с уступа на уступ, с камня на камень, с утеса на утес с легкостью молодого оленя, пока не утвердилась на небольшой площадке, размером немного пошире мельничного жернова. Дальше уже не было спуска. Правда, и подняться обратно наверх теперь стало невозможным, но самозабвенная Эрна об этом даже не подумала.</z> <z><o></o>Стонущий человек находился где-то совсем близко, под площадкой. Легши на камень и свесивши голову вниз, Эрна увидела его. Он полулежал-полувисел на заостренной вершине утеса, уцепившись одной рукой за его выступ, а другой за тонкий ствол кривой горной сосенки; левая нога его упиралась в трещину, правая же не имела опоры. По одежде он не был жителем Эрнотерры, потому что принцесса ни шелка, ни кружев, ни замшевых краг, ни кожаных сапог со шпорами, ни поясов, тисненных золотом, никогда еще не видала.</z> <z><o></o>Она звонко крикнула ему:</z> <z><o></o>— Огэй! Чужестранец! Держитесь крепко, я помогу вам.</z> <z><o></o>Незнакомец со стоном поднял кверху бледное лицо, черты которого ускользали в полутьме, и кивнул головой. Но как же могла помочь ему великодушная принцесса? Спуститься ниже для нее было и немыслимо и бесполезно. Если бы была веревка!.. Высота всего лишь в два крупных человеческих роста отделяла принцессу от путника. Как быть?</z> <z><o></o>И вот, точно молния, озарила Эрну одна из тех вдохновенных мыслей, которые сверкают в опасную минуту в головах смелых и сильных людей. Быстро скинула она с себя свое прекрасное голубое платье, сотканное из самого тонкого и крепкого льна; руками и зубами разорвала его на широкие длинные полосы, ссучила эти полосы в тонкие веревки и связала их одну с другой, перевязав еще несколько раз для крепости посередине. И вот, лежа на грубых камнях, царапая о них руки и ноги, она спустила вниз самодельную веревку и радостно засмеялась, когда убедилась, что ее не только хватило, но даже оказался большой запас. И увидев, что путник, с трудом удерживая равновесие между расщелиной скалы и сосновым стволом, ухитрился привязать конец веревки к своему поясу из буйволовой кожи, Эрна начала осторожно вытягивать веревку вверх. Чужеземец помогал ей в этом, цепляясь руками за каждые неровности утеса и подтягивая кверху свое тело. Но когда голова и грудь чужеземца показались над краем площадки, то силы оставили его, и Эрне лишь с великим трудом удалось вытащить его на ровное место.</z> <z><o></o>Так как обоим было слишком тесно на площадке, то Эрне пришлось, сидя, положить голову незнакомца к себе на грудь, а руками обвить его ослабевшее тело.</z> <z><o></o>— Кто ты, о волшебное существо? — прошептал юноша побелевшими устами. — Ангел ли, посланный мне с неба? Или добрая фея этих гор? Или ты одна из прекрасных языческих богинь?</z> <z><o></o>Принцесса не понимала его слов. Зато говорил ясным языком нежный, благодарный и восхищенный взор его черных глаз. Но тотчас его длинные ресницы сомкнулись, смертельная бледность разлилась по лицу, и юноша потерял сознание на груди принцессы Эрны.</z> <z><o></o>Она же сидела, поневоле не шевелясь, не выпуская его из объятий и не сводя с его лица синих звезд своих глаз. И тайно размышляла Эрна:</z> <z><o></o>«Он так же некрасив, этот несчастный путник, как я, как и мой славный предок Эрн Великий. По-видимому, все мы трое люди одной и той же особой породы, физическое уродство которой так резко и невыгодно отличается от классической красоты жителей Эрнотерры. Но почему взгляд его, обращенный ко мне, был так упоительно сладок? Как жалки перед ним те умильные взгляды, которые вчера бросали наши юноши на девушек, танцуя с ними? Они были как мерцание свечки сравнительно с сиянием горячего полуденного солнца. И отчего же так быстро бежит кровь в моих жилах, отчего пылают мои щеки и бьется сердце, отчего дыхание мое так глубоко и радостно? Господи! это твоя воля, что создал ты меня некрасивой, и я не ропщу на тебя. Но для него одного я хотела бы быть красивее всех девиц на свете!»</z> <z><o></o>В это время наверху послышались голоса. Кормилица, правда, не скоро оправилась от оцепенения, в которое ее поверг властный приказ принцессы. Но, едва оправившись, она тотчас же устремилась вслед своей дорогой дочке. Увидев, как Эрна спускалась прыжками со скал, и услышав стоны, доносившиеся из пропасти, умная женщина сразу догадалась, в чем дело и как надо ей поступить. Она вернулась в деревню, всполошила соседей и вскоре заставила их всех бежать бегом с шестами, веревками и лестницами к обрыву. Путешественник был бесчувственным невредимо извлечен из бездны, но, прежде чем вытаскивать принцессу, кормилица спустила ей вниз на бечевке свои лучшие одежды. Потом чужой юноша был по приказанию Эрны отнесен во дворец и помещен в самой лучшей комнате. При осмотре у него оказалось несколько тяжелых ушибов и вывих руки; кроме того, у него была горячка. Сама принцесса взяла на себя уход за ним и лечение. Этому никто не удивился: при дворе знали ее сострадание к больным и весьма чтили ее медицинские познания. Кроме того, больной юноша, хотя и был очень некрасив, но производил впечатление знатного господина.</z> <z> </z> <z><o></o>Надо ли длинно и подробно рассказывать о том, что произошло дальше? О том, как благодаря неусыпному уходу Эрны иностранец очнулся, наконец, от беспамятства и с восторгом узнал свою спасительницу. Как быстро стал он поправляться здоровьем. Как нетерпеливо ждал он каждого прихода принцессы и как трудно было Эрне с ним расставаться. Как они учились друг у друга словам чужого языка. Как однажды нежный голос чужестранца произнес сладостное слово «amo!» и как Эрна его повторила робким шепотом, краснея от радости и стыда. И существует ли хоть одна девушка в мире, которая не поймет, что «amo» значит «люблю», особенно когда это слово сопровождается первым поцелуем?</z> <z><o></o>Любовь — лучшая учительница языка. К тому времени, когда юноша, покинув постель, мог прогуливаться с принцессой по аллеям дворцового сада, они уже знали друг о друге все, что им было нужно. Спасенный Эрною путник оказался единственным сыном могущественного короля, правившего богатым и прекрасным государством — Францией. Имя его было Шарль. Страстное влечение к путешествиям и приключениям привело его в недоступные грозные горы Эрнотерры, где его однажды покинули робкие проводники, а он сам, сорвавшись с утеса, едва не лишился жизни. Не забыл он также рассказать Эрне о гороскопе, который составил для него при рождении великий французский предсказатель Нострадамус и в котором стояла, между прочим, такая фраза:</z> <z><o></o>«...и в диких горах на северо-востоке увидишь сначала смерть, потом же синюю звезду; она тебе будет светить всю жизнь».</z> <z><o></o>Эрна тоже, как умела, передала Шарлю историю Эрнотерры и королевского дома. Не без гордости показала она ему однажды доспехи великого Эрна. Шарль оглядел их с подобающим почтением, легко проделал несколько фехтовальных приемов тяжелым королевским мечом и нашел, что портреты пращура Эрны изображают человека, которому одинаково свойственны были красота, мудрость и величие. Прочитавши же надпись на стене, вырезанную Эрном Первым, он весело и лукаво улыбнулся.</z> <z><o></o>— Чему вы смеетесь, принц? — спросила обеспокоенная принцесса.</z> <z><o></o>— Дорогая Эрна, — ответил Шарль, целуя ее руку, — причину моего смеха я вам непременно скажу, но только немного позже.</z> <z><o></o>Вскоре принц Шарль попросил у короля и королевы руку их дочери: сердце ее ему уже давно принадлежало. Предложение его было принято. Совершеннолетние девушки Эрнотерры пользовались полной свободой выбора мужа, и, кроме того, молодой принц во всем своем поведении являл несомненные знаки учтивости, благородства и достоинства.</z> <z><o></o>По случаю помолвки было дано много праздников для двора и для народа, на которых веселились вдоволь и старики и молодежь. Только королева-мать грустила потихоньку, оставаясь одна в своих покоях. «Несчастные! — думала она. — Какие безобразные у них родятся дети!..»</z> <z><o></o>В эти дни, глядя вместе с женихом на танцующие пары, Эрна как-то сказала ему:</z> <z><o></o>— Мой любимый! Ради тебя я хотела бы быть похожей хоть на самую некрасивую из женщин Эрнотерры.</z> <z><o></o>— Да избавит тебя бог от этого несчастья, о моя синяя звезда! — испуганно возразил Шарль. — Ты прекрасна!</z> <z><o></o>— Нет, — печально возразила Эрна, — не утешай меня, дорогой мой. Я знаю все свои недостатки. У меня слишком длинные ноги, слишком маленькие ступни и руки, слишком высокая талия, чересчур большие глаза противного синего, а не чудесного желтого цвета, а губы, вместо того чтобы быть плоскими или узкими, изогнуты наподобие лука.</z> <z><o></o>Но Шарль целовал без конца ее белые руки с голубыми жилками и длинными пальцами и говорил ей тысячи изысканных комплиментов, а глядя на танцующих эрнотерранов, хохотал как безумный.</z> <z><o></o>Наконец праздники окончились. Король с королевой благословили счастливую пару, одарили ее богатыми подарками и отправили в путь. (Перед этим добрые жители Эрнотерры целый месяц проводили горные дороги и наводили временные мосты через ручьи и провалы.) А спустя еще месяц принц Шарль уже въезжал с невестой в столицу своих предков.</z> <z><o></o>Известно давно, что добрая молва опережает самых быстрых лошадей. Все население великого города Парижа вышло навстречу наследному принцу, которого все любили за доброту, простоту и щедрость. И не было в тот день не только ни одного мужчины, но даже ни одной женщины, которые не признали бы Эрну первой красавицей в государстве, а следовательно, и на всей земле. Сам король, встречая свою будущую невестку в воротах дворца, обнял ее, запечатлел поцелуй на ее чистом челе и сказал:</z> <z><o></o>— Дитя мое, я не решаюсь сказать, что в тебе лучше: красота или добродетель, ибо обе мне кажутся совершенными...</z> <z><o></o>А скромная Эрна, принимая эти почести и ласки, думала про себя:</z> <z><o></o>«Это очень хорошо, что судьба привела меня в царство уродов: по крайней мере никогда мне не представится предлог для ревности».</z> <z><o></o>И этого убеждения она держалась очень долго, несмотря на то, что менестрели и трубадуры славили по всем концам света прелести ее лица и характера, а все рыцари государства носили синие цвета в честь ее глаз.</z> <z><o></o>Но вот прошел год, и к безмятежному счастью, в котором протекал брак Шарля и Эрны, прибавилась новая чудесная радость: у Эрны родился очень крепкий и очень крикливый мальчик. Показывая его впервые своему обожаемому супругу, Эрна сказала застенчиво:</z> <z><o></o> — Любовь моя! Мне стыдно признаться, но я... я нахожу его красавцем, несмотря на то, что он похож на тебя, похож на меня и ничуть не похож на моих добрых соотечественников. Или это материнское ослепление?</z> <z><o></o>На это Шарль ответил, улыбаясь весело и лукаво:</z> <z><o></o>— Помнишь ли ты, божество мое, тот день, когда я обещал перевести тебе надпись, вырезанную Эрном Мудрым на стене охотничьей комнаты?</z> <z><o></o>— Да, любимый!</z> <z><o></o>— Слушай же. Она была сделана на старом латинском языке и вот что гласила: «Мужчины моей страны умны, верны и трудолюбивы: женщины — честны, добры и понятливы. Но — прости им бог — и те и другие безобразны».</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/kuprin/index.html">А. И. Куприн</a>. <a href="/text/4259/index.html">Синяя звезда</a></div> <div class="author">Александр Куприн</div> <div class="title"><h1>Синяя звезда</h1></div> <z><o></o>Давным-давно, с незапамятных времен, жил на одном высоком плоскогорье мирный пастушеский народ, отделенный от всего света крутыми скалами, глубокими пропастями и густыми лесами. История не помнит и не знает, сколько веков назад взобрались на горы и проникли в эту страну закованные в железо, чужие, сильные и высокие люди, пришедшие с юга.</z> <z><o></o>Суровым воинам очень понравилась открытая ими страна с ее кротким народом, умеренно теплым климатом, вкусной водой и плодородною землею, и они решили навсегда в ней поселиться. Для этого совсем не надо было ее покорять, ибо обитатели не ведали ни зла, ни орудий войны. Все завоевание заключалось в том, что железные рыцари сняли свои тяжелые доспехи и поженились на местных красивейших девушках, а во главе нового государства поставили своего предводителя, великодушного, храброго Эрна, которого облекли королевской властью, наследственной и неограниченной. В те далекие наивные времена это еще было возможно.</z> <z><o></o>Около тысячи лет прошло с той поры. Потомки воинов до такой степени перемешались через перекрестные браки с потомками основных жителей, что уже не стало между ними никакой видимой разницы ни в языке, ни в наружности: внешний образ древних рыцарей совершенно поглотился народным эрнотеррским обличьем и растворился в нем. Старинный язык, почти забытый даже королями, употребляли только при дворе и то лишь в самых торжественных случаях и церемониях или изредка для изъяснения высоких чувств и понятий. Память об Эрне Первом, Эрне Великом, Эрне Святом, осталась навеки бессмертной в виде прекрасной, неувядающей легенды, сотворенной целым народом, подобной тем удивительным сказаниям, которые создали индейцы о Гайавате, финны о Вейнемейнене, русские о Владимире Красном Солнышке, евреи о Моисее, французы о Шарлемане.</z> <z><o></o>Это он, мудрый Эрн, научил жителей Эрнотерры хлебопашеству, огородничеству и обработке железной руды. Он открыл им письменность и искусства. Он же дал им начатки религии и закона: религия заключалась в чтении господней молитвы на непонятном языке, а основной закон был всего один: <i>в Эрнотерре никто не смеет лгать.</i> Мужчины и женщины были им признаны одинаково равными в своих правах и обязанностях, а всякие титулы и привилегии были им стерты с первого дня вступления на престол. Сам король носил лишь титул «Первого слуги народа».</z> <z><o></o>Эрн Великий также установил и закон о престолонаследии, по которому наследовали престол перворожденные: все равно будь это сын или дочь, которые вступали в брак единственно по своему личному влечению. Наконец он же, Эрн Первый, знавший многое о соблазнах, разврате и злобе, царящих там внизу, в покинутых им образованных странах, повелел разрушить и сделать навсегда недосягаемой ту страшную горную тропу, по которой впервые вскарабкались с невероятным трудом наверх он сам и его славная дружина.</z> <z><o></o>И вот под отеческой, мудрой и доброй властью королей Эрнов расцвела роскошно Эрнотерра и зажила невинной, полной, чудесной жизнью, не зная ни войн, ни преступлений, ни нужды в течение целых тысячи лет.</z> <z><o></o>В старом тысячелетнем королевском замке еще сохранились, как память, некоторые предметы, принадлежавшие при жизни Эрну Первому: его латы, его шлем, его меч, его копье и несколько непонятных слов, которые он вырезал острием кинжала на стене своей охотничьей комнаты. Теперь уже никто из эрнотерранов не смог бы поднять этой брони хотя бы на дюйм от земли или взмахнуть этим мечом, хотя бы даже взяв его обеими руками, или прочитать королевскую надпись. Сохранились также три изображения самого короля: одно — профильное, в мельчайшей мозаике, другое — лицевое, красками, третье — изваянное в мраморе.</z> <z><o></o>И надо сказать, что все эти три портрета, сделанные с большою любовью и великим искусством, были предметом постоянного огорчения жителей, обожавших своего первого монарха. Судя по ним, не оставалось никакого сомнения в том, что великий, мудрый, справедливый, святой Эрн отличался исключительной, выходящей из ряда вон некрасивостью, почти уродством лица, в котором, впрочем, не было ничего злобного или отталкивающего. А между тем эрнотерраны всегда гордились своей национальной красотою и безобразную наружность первого короля прощали только за легендарную красоту его души.</z> <z><o></o>Закон наследственного сходства у людей знает свои странные капризы. Иногда ребенок родится непохожим ни на отца с матерью, даже ни на дедов и прадедов, а внезапно на одного из отдаленнейших предков, отстоящих от него на множество поколений. Так и в династии Эрнов летописцы отмечали иногда рождение очень некрасивых сыновей, хотя эти явления с течением истории становились все более редкими. Правда, надо сказать, что эти уродливые принцы отличались, как нарочно, замечательно высокими душевными качествами: добротой, умом, веселостью. Таковая справедливая милость судьбы к несчастным августейшим уродам примиряла с ними эрнотерров, весьма требовательных в вопросах красоты линий, форм и движений.</z> <z> </z> <z><o></o>Добрый король Эрн XXIII отличался выдающейся красотой и женат был по страстной любви на самой прекрасной девушке государства. Но детей у них не было очень долго: целых десять лет, считая от свадьбы. Можно представить себе ликование народа, когда на одиннадцатом году он услышал долгожданную весть о том, что его любимая ласковая королева готовится стать матерью. Народ радовался вдвойне: и за королевскую чету и потому, что вновь восстанавливался по прямой линии славный род сказочного Эрна. Через шесть месяцев он с восторгом услыхал о благополучном рождении принцессы Эрны XIII. В этот день не было ни одного человека в Эрнотерре, не испившего полную чашу вина за здоровье инфанты.</z> <z><o></o>Не веселились только во дворце. Придворная повитуха, едва принявши младенца, сразу покачала головой и горестно почмокала языком. Королева же, когда ей принесли и показали девочку, всплеснула ладонями и воскликнула:</z> <z><o></o>— Ах, боже мой, какая дурнушка! — И залилась слезами. Но, впрочем, только на минутку. А потом, протянувши руки, сказала:</z> <z><o></o>— Нет, нет, дайте мне поскорее мою крошку, я буду ее любить вдвое за то, что она, бедная, так некрасива.</z> <z><o></o>Чрезвычайно был огорчен и августейший родитель.</z> <z><o></o>— Надо же было судьбе оказать такую жестокость! — говорил он. — О принцах-уродах в нашей династии мы слыхали, но принцесса-дурнушка впервые появилась в древнем роде Эрнов! Будем молиться о том, чтобы ее телесная некрасивость уравновесилась прекрасными дарами души, сердца и ума.</z> <z><o></o>То же самое повторил и верный народ, когда услышал о некрасивой наружности новорожденной инфанты.</z> <z><o></o>Девочка между тем росла по дням и дурнела по часам. А так как она своей дурноты еще не понимала, то в полной беззаботности крепко спала, с аппетитом кушала и была превеселым и прездоровым ребенком. К трем годкам для всего двора стало очевидным ее поразительное сходство с портретами Эрна Великого. Но уже в этом нежном возрасте она обнаруживала свои прелестные внутренние качества: доброту, терпение, кротость, внимание к окружающим, любовь к людям и животным, ясный, живой, точный ум и всегдашнюю приветливость.</z> <z><o></o>Около этого времени королева однажды пришла к королю и сказала ему:</z> <z><o></o>— Государь мой и дорогой супруг. Я хочу просить у вас большой милости для нашей дочери.</z> <z><o></o>— Просите, возлюбленная моя супруга, хотя вы знаете сами, что я ни в чем не могу отказать вам.</z> <z><o></o>— Дочь наша подрастает и, по-видимому, бог послал ей совсем необычный ум, который перегоняет ее телесный рост. Скоро наступит тот роковой день, когда добрая, ненаглядная Эрна убедится путем сравнения в том, как исключительно некрасиво ее лицо. И я боюсь, что это сознание принесет ей очень много горя и боли не только теперь, но и во всей ее будущей жизни.</z> <z><o></o>— Вы правы, дорогая супруга. Но какою же моею милостью думаете вы отклонить или смягчить этот неизбежный удар, готовящийся для нашей столь любимой дочери?</z> <z><o></o>— Не гневайтесь, государь, если моя мысль покажется вам глупой. Необходимо, чтобы Эрна никогда не видела своего отражения в зеркале. Тогда, если чей-нибудь злой или неосторожный язык и скажет ей, что она некрасива, — она все-таки никогда не узнает всей крайности своего безобразия.</z> <z><o></o>— И для этого вы хотели бы?</z> <z><o></o>— Да... Чтобы в Эрнотерре не осталось ни одного зеркала!</z> <z><o></o>Король задумался. Потом сказал:</z> <z><o></o>— Это будет большим лишением для нашего доброго народа. Благодаря закону моего великого пращура о равноправии полов женщины и мужчины Эрнотерры одинаково кокетливы. Но мы знаем глубокую любовь к нам и испытанную преданность нашего народа королевскому дому и уверены, что он охотно принесет нам эту маленькую жертву. Сегодня же я издам и оповещу через герольдов указ наш о повсеместном изъятии и уничтожении зеркал, как стеклянных, так и металлических, в нашем королевстве.</z> <z><o></o>Король не ошибся в своем народе, который в те счастливые времена составлял одну тесную семью с королевской фамилией. Эрнотерраны с большим сочувствием поняли, какие деликатные мотивы руководили королевским повелением, и с готовностью отдали государственной страже все зеркала и даже зеркальные осколки. Правда, шутники не воздержались от веселой демонстрации, пройдя мимо дворца с взлохмаченными волосами и с лицами, вымазанными грязью. Но когда народ смеется, даже с оттенком сатиры, монарх может спать спокойно.</z> <z><o></o>Жертва, принесенная королю подданными, была тем значительнее, что все горные ручьи и ручейки Эрнотерры были очень быстры и потому не отражали предметов.</z> <z> </z> <z><o></o>Принцессе Эрне шел пятнадцатый год. Она была крепкой, сильной девушкой и такой высокой, что превышала на целую голову самого рослого мужчину. Была одинаково искусна как в вышивании легких тканей, так и в игре на арфе... В бросании мяча не имела соперников и ходила по горным обрывам, как дикая коза. Доброта, участие, справедливость, сострадание изливались из нее, подобно лучам, дающим вокруг свет, тепло и радость. Никогда не уставала она в помощи больным, старым и бедным. Умела перевязывать раны и знала действие и природу лечебных трав. Истинный дар небесного царя земным королям заключался в ее чудесных руках: возлагая их на золотушных и страдающих падучей, она излечивала эти недуги. Народ боготворил ее и повсюду провожал благословениями. Но часто, очень часто ловила на себе чуткая и нежная Эрна бегучие взгляды, в которых ей чувствовалась молчаливая жалость, тайное соболезнование...</z> <z><o></o>«Может быть, я не такая, как все?» — думала принцесса и спрашивала своих фрейлин:</z> <z><o></o>— Скажите мне, дорогие подруги, красива я или нет?</z> <z><o></o>И так как в Эрнотерре никто не лгал, то придворные девицы отвечали ей чистосердечно:</z> <z><o></o>— Вас нельзя назвать, принцесса, красавицей, но бесспорно вы милее, умнее и добрее всех девушек и дам на свете. Поверьте, то же самое скажет вам и тот человек, которому суждено будет стать вашим мужем. А ведь мы, женщины, плохие судьи в женских прелестях.</z> <z><o></o>И верно: им было трудно судить о наружности Эрны. Ни ростом, ни телом, ни сложением, ни чертами лица — ничем она не была хоть отдаленно похожа на женщин Эрнотерры.</z> <z> </z> <z><o></o>Тот день, когда Эрне исполнилось пятнадцать лет — срок девической зрелости по законам страны, — был отпразднован во дворце роскошным обедом и великолепным балом. А на следующее утро добросердечная Эрна собрала в ручную корзину кое-какие редкие лакомства, оставшиеся от вчерашнего пира, и, надев корзину на локоть, пошла в горы, мили за четыре, навестить свою кормилицу, к которой она была очень горячо привязана. Против обыкновения, ранняя прогулка и чистый горный воздух не веселили ее. Мысли все вращались около странных наблюдений, сделанных ею на вчерашнем балу. Душа Эрны была ясна и невинна, как вечный горный снег, но женский инстинкт, зоркий глаз и цветущий возраст подсказали ей многое. От нее не укрылись те взгляды томности, которые устремляли друг на друга танцевавшие юноши и девушки. Но ни один такой говорящий взор не останавливался на ней: лишь покорность, преданность, утонченную вежливость читала она в почтительных улыбках и низких поклонах. И всегда этот неизбежный, этот ужасный оттенок сожаления! Неужели я в самом деле так безобразна? Неужели я урод, страшилище, внушающее отвращение, и никто мне не смеет сказать об этом?</z> <z><o></o>В таких печальных размышлениях дошла Эрна до дома кормилицы и постучалась, но, не получив ответа, открыла дверь (в стране еще не знали замков) и вошла внутрь, чтобы обождать кормилицу; это она иногда делала и раньше, когда ее не заставала.</z> <z><o></o>Сидя у окна, отдыхая и предаваясь своим грустным мыслям, бродила принцесса рассеянными глазами по давно знакомой мебели и по утвари, как вдруг внимание ее привлекла заповедная кормилицына шкатулка, в которой та хранила всяческие пустяки, связанные с ее детством, с девичеством, с первыми шагами любви, с замужеством и с пребыванием во дворце: разноцветные камушки, брошки, вышивки, ленточки, печатки, колечки и другую наивную и дешевую мелочь; принцесса еще с раннего детства любила рыться в этих сувенирах, и хотя знала наизусть их интимные истории, но всегда слушала их вновь с живейшим удовольствием. Только показалось ей немного странным, почему ларец стоит так на виду: всегда берегла его кормилица в потаенном месте, а когда, бывало, ее молочная дочь вдоволь насмотрится, завертывала его в кусок нарядной материи и бережно прятала.</z> <z><o></o>«Должно быть, теперь очень заторопилась, выскочила на минутку из дома и забыла спрятать», — подумала принцесса, присела к столу, небрежно положила укладочку на колени и стала перебирать одну за другой знакомые вещички, бросая их поочередно себе на платье. Так добралась Эрна до самого дна и вдруг заметила какой-то косоугольный, большой, плоский осколок. Она вынула его и посмотрела. С одной стороны он был красный, а с другой — серебряный, блестящий и как будто бы глубокий. Присмотрелась и увидела в нем угол комнаты с прислоненной метлой... Повернула немного — отразился старый узкий деревянный комод, еще немножко... и выплыло такое некрасивое лицо, какого принцесса и вообразить никогда бы не сумела.</z> <z><o></o>Подняла она брови кверху — некрасивое лицо делает то же самое. Наклонила голову — лицо повторило. Провела руками по губам — и в осколке отразилось это движение. Тогда поняла вдруг Эрна, что смотрит на нее из странного предмета ее же собственное лицо. Уронила зеркальце, закрыла глаза руками и в горести пала головою на стол.</z> <z><o></o>В эту же минуту вошла вернувшаяся кормилица. Увидала принцессу, забытую шкатулку, осколок зеркала и сразу обо всем догадалась. Бросилась перед Эрной на колени, стала говорить нежные, жалкие слова. Принцесса же быстро поднялась, выпрямилась с сухими глазами, но с гневным взором и приказала коротко:</z> <z><o></o>— Расскажи мне все.</z> <z><o></o>И показала пальцем на зеркало. И такая неожиданная, но непреклонная воля зазвучала в ее голосе, что простодушная женщина не посмела ослушаться, все передала принцессе: об уродливых добрых принцах, о горе королевы, родившей некрасивую дочь, о ее трогательной заботе, с которой она старалась отвести от дочери тяжелый удар судьбы, и о королевском указе об уничтожении зеркал. Плакала кормилица при своем рассказе, рвала волосы и проклинала тот час, когда, на беду своей ненаглядной Эрне, утаила она по глупой женской слабости осколок запретного зеркала в заветном ларце.</z> <z><o></o>Выслушав ее до конца, принцесса сказала со скорбной улыбкой:</z> <z><o></o>— В Эрнотерре никто не смеет лгать!</z> <z><o></o>И вышла из дома. Встревоженная кормилица хотела было за нею последовать. Но Эрна приказала сурово:</z> <z><o></o>— Останься.</z> <z><o></o>Кормилица повиновалась. Да и как ей было ослушаться? В этом одном слове она услышала не всегдашний кроткий голос маленькой Эрны, сладко сосавшей когда-то ее грудь, а приказ гордой принцессы, предки которой господствовали тысячу лет над ее народом.</z> <z> </z> <z><o></o>Шла несчастная Эрна по крутым горным дорогам, и ветер трепал на ней ее легкое длинное голубое платье. Шла она по самому краю отвесного обрыва. Внизу, под ее ногами, темнела синяя мгла пропасти и слышался глухой рев водопадов, как бы повисших сверху белыми лентами. Облака бродили под ее ногами в виде густых хмурых туманов. Но ничего не видела и не хотела видеть Эрна, скользившая над бездной привычными легкими ногами. А ее бурные чувства, ее тоскливые мысли на этом одиноком пути? Кто их смог бы понять и рассказать о них достоверно? Разве только другая принцесса, другая дочь могучего монарха, которую слепой рок постиг бы столь же внезапно, жестоко и незаслуженно...</z> <z><o></o>Так дошла она до крутого поворота, под которым давно обвалившиеся скалы нагромоздились в грозном беспорядке, и вдруг остановилась. Какой-то необычный звук донесся до нее снизу, сквозь гул водопада. Она склонилась над обрывом и прислушалась. Где-то глубоко под ее ногами раздавался стонущий и зовущий человеческий голос. Тогда, забыв о своем огорчении, движимая лишь велением сердечной доброты, стала спускаться Эрна в пропасть, перепрыгивая с уступа на уступ, с камня на камень, с утеса на утес с легкостью молодого оленя, пока не утвердилась на небольшой площадке, размером немного пошире мельничного жернова. Дальше уже не было спуска. Правда, и подняться обратно наверх теперь стало невозможным, но самозабвенная Эрна об этом даже не подумала.</z> <z><o></o>Стонущий человек находился где-то совсем близко, под площадкой. Легши на камень и свесивши голову вниз, Эрна увидела его. Он полулежал-полувисел на заостренной вершине утеса, уцепившись одной рукой за его выступ, а другой за тонкий ствол кривой горной сосенки; левая нога его упиралась в трещину, правая же не имела опоры. По одежде он не был жителем Эрнотерры, потому что принцесса ни шелка, ни кружев, ни замшевых краг, ни кожаных сапог со шпорами, ни поясов, тисненных золотом, никогда еще не видала.</z> <z><o></o>Она звонко крикнула ему:</z> <z><o></o>— Огэй! Чужестранец! Держитесь крепко, я помогу вам.</z> <z><o></o>Незнакомец со стоном поднял кверху бледное лицо, черты которого ускользали в полутьме, и кивнул головой. Но как же могла помочь ему великодушная принцесса? Спуститься ниже для нее было и немыслимо и бесполезно. Если бы была веревка!.. Высота всего лишь в два крупных человеческих роста отделяла принцессу от путника. Как быть?</z> <z><o></o>И вот, точно молния, озарила Эрну одна из тех вдохновенных мыслей, которые сверкают в опасную минуту в головах смелых и сильных людей. Быстро скинула она с себя свое прекрасное голубое платье, сотканное из самого тонкого и крепкого льна; руками и зубами разорвала его на широкие длинные полосы, ссучила эти полосы в тонкие веревки и связала их одну с другой, перевязав еще несколько раз для крепости посередине. И вот, лежа на грубых камнях, царапая о них руки и ноги, она спустила вниз самодельную веревку и радостно засмеялась, когда убедилась, что ее не только хватило, но даже оказался большой запас. И увидев, что путник, с трудом удерживая равновесие между расщелиной скалы и сосновым стволом, ухитрился привязать конец веревки к своему поясу из буйволовой кожи, Эрна начала осторожно вытягивать веревку вверх. Чужеземец помогал ей в этом, цепляясь руками за каждые неровности утеса и подтягивая кверху свое тело. Но когда голова и грудь чужеземца показались над краем площадки, то силы оставили его, и Эрне лишь с великим трудом удалось вытащить его на ровное место.</z> <z><o></o>Так как обоим было слишком тесно на площадке, то Эрне пришлось, сидя, положить голову незнакомца к себе на грудь, а руками обвить его ослабевшее тело.</z> <z><o></o>— Кто ты, о волшебное существо? — прошептал юноша побелевшими устами. — Ангел ли, посланный мне с неба? Или добрая фея этих гор? Или ты одна из прекрасных языческих богинь?</z> <z><o></o>Принцесса не понимала его слов. Зато говорил ясным языком нежный, благодарный и восхищенный взор его черных глаз. Но тотчас его длинные ресницы сомкнулись, смертельная бледность разлилась по лицу, и юноша потерял сознание на груди принцессы Эрны.</z> <z><o></o>Она же сидела, поневоле не шевелясь, не выпуская его из объятий и не сводя с его лица синих звезд своих глаз. И тайно размышляла Эрна:</z> <z><o></o>«Он так же некрасив, этот несчастный путник, как я, как и мой славный предок Эрн Великий. По-видимому, все мы трое люди одной и той же особой породы, физическое уродство которой так резко и невыгодно отличается от классической красоты жителей Эрнотерры. Но почему взгляд его, обращенный ко мне, был так упоительно сладок? Как жалки перед ним те умильные взгляды, которые вчера бросали наши юноши на девушек, танцуя с ними? Они были как мерцание свечки сравнительно с сиянием горячего полуденного солнца. И отчего же так быстро бежит кровь в моих жилах, отчего пылают мои щеки и бьется сердце, отчего дыхание мое так глубоко и радостно? Господи! это твоя воля, что создал ты меня некрасивой, и я не ропщу на тебя. Но для него одного я хотела бы быть красивее всех девиц на свете!»</z> <z><o></o>В это время наверху послышались голоса. Кормилица, правда, не скоро оправилась от оцепенения, в которое ее поверг властный приказ принцессы. Но, едва оправившись, она тотчас же устремилась вслед своей дорогой дочке. Увидев, как Эрна спускалась прыжками со скал, и услышав стоны, доносившиеся из пропасти, умная женщина сразу догадалась, в чем дело и как надо ей поступить. Она вернулась в деревню, всполошила соседей и вскоре заставила их всех бежать бегом с шестами, веревками и лестницами к обрыву. Путешественник был бесчувственным невредимо извлечен из бездны, но, прежде чем вытаскивать принцессу, кормилица спустила ей вниз на бечевке свои лучшие одежды. Потом чужой юноша был по приказанию Эрны отнесен во дворец и помещен в самой лучшей комнате. При осмотре у него оказалось несколько тяжелых ушибов и вывих руки; кроме того, у него была горячка. Сама принцесса взяла на себя уход за ним и лечение. Этому никто не удивился: при дворе знали ее сострадание к больным и весьма чтили ее медицинские познания. Кроме того, больной юноша, хотя и был очень некрасив, но производил впечатление знатного господина.</z> <z> </z> <z><o></o>Надо ли длинно и подробно рассказывать о том, что произошло дальше? О том, как благодаря неусыпному уходу Эрны иностранец очнулся, наконец, от беспамятства и с восторгом узнал свою спасительницу. Как быстро стал он поправляться здоровьем. Как нетерпеливо ждал он каждого прихода принцессы и как трудно было Эрне с ним расставаться. Как они учились друг у друга словам чужого языка. Как однажды нежный голос чужестранца произнес сладостное слово «amo!» и как Эрна его повторила робким шепотом, краснея от радости и стыда. И существует ли хоть одна девушка в мире, которая не поймет, что «amo» значит «люблю», особенно когда это слово сопровождается первым поцелуем?</z> <z><o></o>Любовь — лучшая учительница языка. К тому времени, когда юноша, покинув постель, мог прогуливаться с принцессой по аллеям дворцового сада, они уже знали друг о друге все, что им было нужно. Спасенный Эрною путник оказался единственным сыном могущественного короля, правившего богатым и прекрасным государством — Францией. Имя его было Шарль. Страстное влечение к путешествиям и приключениям привело его в недоступные грозные горы Эрнотерры, где его однажды покинули робкие проводники, а он сам, сорвавшись с утеса, едва не лишился жизни. Не забыл он также рассказать Эрне о гороскопе, который составил для него при рождении великий французский предсказатель Нострадамус и в котором стояла, между прочим, такая фраза:</z> <z><o></o>«...и в диких горах на северо-востоке увидишь сначала смерть, потом же синюю звезду; она тебе будет светить всю жизнь».</z> <z><o></o>Эрна тоже, как умела, передала Шарлю историю Эрнотерры и королевского дома. Не без гордости показала она ему однажды доспехи великого Эрна. Шарль оглядел их с подобающим почтением, легко проделал несколько фехтовальных приемов тяжелым королевским мечом и нашел, что портреты пращура Эрны изображают человека, которому одинаково свойственны были красота, мудрость и величие. Прочитавши же надпись на стене, вырезанную Эрном Первым, он весело и лукаво улыбнулся.</z> <z><o></o>— Чему вы смеетесь, принц? — спросила обеспокоенная принцесса.</z> <z><o></o>— Дорогая Эрна, — ответил Шарль, целуя ее руку, — причину моего смеха я вам непременно скажу, но только немного позже.</z> <z><o></o>Вскоре принц Шарль попросил у короля и королевы руку их дочери: сердце ее ему уже давно принадлежало. Предложение его было принято. Совершеннолетние девушки Эрнотерры пользовались полной свободой выбора мужа, и, кроме того, молодой принц во всем своем поведении являл несомненные знаки учтивости, благородства и достоинства.</z> <z><o></o>По случаю помолвки было дано много праздников для двора и для народа, на которых веселились вдоволь и старики и молодежь. Только королева-мать грустила потихоньку, оставаясь одна в своих покоях. «Несчастные! — думала она. — Какие безобразные у них родятся дети!..»</z> <z><o></o>В эти дни, глядя вместе с женихом на танцующие пары, Эрна как-то сказала ему:</z> <z><o></o>— Мой любимый! Ради тебя я хотела бы быть похожей хоть на самую некрасивую из женщин Эрнотерры.</z> <z><o></o>— Да избавит тебя бог от этого несчастья, о моя синяя звезда! — испуганно возразил Шарль. — Ты прекрасна!</z> <z><o></o>— Нет, — печально возразила Эрна, — не утешай меня, дорогой мой. Я знаю все свои недостатки. У меня слишком длинные ноги, слишком маленькие ступни и руки, слишком высокая талия, чересчур большие глаза противного синего, а не чудесного желтого цвета, а губы, вместо того чтобы быть плоскими или узкими, изогнуты наподобие лука.</z> <z><o></o>Но Шарль целовал без конца ее белые руки с голубыми жилками и длинными пальцами и говорил ей тысячи изысканных комплиментов, а глядя на танцующих эрнотерранов, хохотал как безумный.</z> <z><o></o>Наконец праздники окончились. Король с королевой благословили счастливую пару, одарили ее богатыми подарками и отправили в путь. (Перед этим добрые жители Эрнотерры целый месяц проводили горные дороги и наводили временные мосты через ручьи и провалы.) А спустя еще месяц принц Шарль уже въезжал с невестой в столицу своих предков.</z> <z><o></o>Известно давно, что добрая молва опережает самых быстрых лошадей. Все население великого города Парижа вышло навстречу наследному принцу, которого все любили за доброту, простоту и щедрость. И не было в тот день не только ни одного мужчины, но даже ни одной женщины, которые не признали бы Эрну первой красавицей в государстве, а следовательно, и на всей земле. Сам король, встречая свою будущую невестку в воротах дворца, обнял ее, запечатлел поцелуй на ее чистом челе и сказал:</z> <z><o></o>— Дитя мое, я не решаюсь сказать, что в тебе лучше: красота или добродетель, ибо обе мне кажутся совершенными...</z> <z><o></o>А скромная Эрна, принимая эти почести и ласки, думала про себя:</z> <z><o></o>«Это очень хорошо, что судьба привела меня в царство уродов: по крайней мере никогда мне не представится предлог для ревности».</z> <z><o></o>И этого убеждения она держалась очень долго, несмотря на то, что менестрели и трубадуры славили по всем концам света прелести ее лица и характера, а все рыцари государства носили синие цвета в честь ее глаз.</z> <z><o></o>Но вот прошел год, и к безмятежному счастью, в котором протекал брак Шарля и Эрны, прибавилась новая чудесная радость: у Эрны родился очень крепкий и очень крикливый мальчик. Показывая его впервые своему обожаемому супругу, Эрна сказала застенчиво:</z> <z><o></o> — Любовь моя! Мне стыдно признаться, но я... я нахожу его красавцем, несмотря на то, что он похож на тебя, похож на меня и ничуть не похож на моих добрых соотечественников. Или это материнское ослепление?</z> <z><o></o>На это Шарль ответил, улыбаясь весело и лукаво:</z> <z><o></o>— Помнишь ли ты, божество мое, тот день, когда я обещал перевести тебе надпись, вырезанную Эрном Мудрым на стене охотничьей комнаты?</z> <z><o></o>— Да, любимый!</z> <z><o></o>— Слушай же. Она была сделана на старом латинском языке и вот что гласила: «Мужчины моей страны умны, верны и трудолюбивы: женщины — честны, добры и понятливы. Но — прости им бог — и те и другие безобразны».</z>
4294
Как ревностно ты сам себя дурачишь! На хлопоты вставая до звезды, Какой-нибудь да пакостью означишь Ты каждый день без цели, без нужды! Ты сам себя, и прост и подел вкупе, Эпитимьей затейливой казнишь: Заботливо толчешь ты уголь в ступе И только что лицо свое пылишь. Как ревностно ты сам себя дурачишь! На хлопоты вставая до звезды, Какой-нибудь да пакостью означишь Ты каждый день без цели, без нужды! Ты сам себя, и прост и подел вкупе, Эпитимьей затейливой казнишь: Заботливо толчешь ты уголь в ступе И только что лицо свое пылишь.
Е. А. Баратынский
«Как ревностно ты сам себя дурачишь!..»
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/baratynsky/index.html">Е. А. Баратынский</a>. <a href="/text/4294/index.html">«Как ревностно ты сам себя дурачишь!..»</a></div> <div class="author">Евгений Баратынский</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Как ревностно ты сам себя дурачишь!</v><c></c> <v><m></m>На хлопоты вставая до звезды,</v><c></c> <v><m></m>Какой-нибудь да пакостью означишь</v><c></c> <v><m></m>Ты каждый день без цели, без нужды!</v><c></c> <v><m></m>Ты сам себя, и прост и подел вкупе,</v><c></c> <v><m></m>Эпитимьей затейливой казнишь:</v><c></c> <v><m></m>Заботливо толчешь ты уголь в ступе</v><c></c> <v><m></m>И только что лицо свое пылишь.</v><c></c></z> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/baratynsky/index.html">Е. А. Баратынский</a>. <a href="/text/4294/index.html">«Как ревностно ты сам себя дурачишь!..»</a></div> <div class="author">Евгений Баратынский</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Как ревностно ты сам себя дурачишь!</v><c></c> <v><m></m>На хлопоты вставая до звезды,</v><c></c> <v><m></m>Какой-нибудь да пакостью означишь</v><c></c> <v><m></m>Ты каждый день без цели, без нужды!</v><c></c> <v><m></m>Ты сам себя, и прост и подел вкупе,</v><c></c> <v><m></m>Эпитимьей затейливой казнишь:</v><c></c> <v><m></m>Заботливо толчешь ты уголь в ступе</v><c></c> <v><m></m>И только что лицо свое пылишь.</v><c></c></z> </pmm></pms></div>
4260
Барбос был невелик ростом, но приземист и широкогруд. Благодаря длинной, чуть-чуть вьющейся шерсти в нем замечалось отдаленное сходство с белым пуделем, но только с пуделем, к которому никогда не прикасались ни мыло, ни гребень, ни ножницы. Летом он постоянно с головы до конца хвоста бывал унизан колючими «репяхами», осенью же клоки шерсти на его ногах, животе, извалявшись в грязи и потом высохнув, превращались в сотни коричневых, болтающихся сталактитов. Уши Барбоса вечно носили на себе следы «боевых схваток», а в особенно горячие периоды собачьего флирта прямо-таки превращались в причудливые фестоны. Таких собак, как он, искони и всюду зовут Барбосами. Изредка только, да и то в виде исключения, их называют Дружками. Эти собаки, если не ошибаюсь, происходят от простых дворняжек и овчарок. Они отличаются верностью, независимым характером и тонким слухом. Жулька также принадлежала к очень распространенной породе маленьких собак, тех тонконогих собачек с гладкой черной шерстью и желтыми подпалинами над бровями и на груди, которых так любят отставные чиновницы. Основной чертой ее характера была деликатная, почти застенчивая вежливость. Это не значит, чтобы она тотчас же перевертывалась на спину, начинала улыбаться или униженно ползала на животе, как только с ней заговаривал человек (так поступают все лицемерные, льстивые и трусливые собачонки). Нет, к доброму человеку она подходила с свойственной ей смелой доверчивостью, опиралась на его колено своими передними лапками и нежно протягивала мордочку, требуя ласки. Деликатность ее выражалась главным образом в манере есть. Она никогда не попрошайничала, наоборот, ее всегда приходилось упрашивать, чтобы она взяла косточку. Если же к ней во время еды подходила другая собака или люди, Жулька скромно отходила в сторону с таким видом, который как будто бы говорил: «Кушайте, кушайте, пожалуйста... Я уже совершенно сыта...» Право же, в ней в эти моменты было гораздо меньше собачьего, чем в иных почтенных человеческих лицах во время хорошего обеда. Конечно, Жулька единогласно признавалась комнатной собачкой. Что касается до Барбоса, то нам, детям, очень часто приходилось его отстаивать от справедливого гнева старших и пожизненного изгнания во двор. Во-первых, он имел весьма смутные понятия о праве собственности (особенно если дело касалось съестных припасов), а во-вторых, не отличался аккуратностью в туалете. Этому разбойнику ничего не стоило стрескать в один присест добрую половину жареного пасхального индюка, воспитанного с особенною любовью и откормленного одними орехами, или улечься, только что выскочив из глубокой и грязной лужи, на праздничное, белое, как снег, покрывало маминой кровати. Летом к нему относились снисходительно, и он обыкновенно лежал на подоконнике раскрытого окна в позе спящего льва, уткнув морду между вытянутыми передними лапами. Однако он не спал: это замечалось по его бровям, все время не перестававшим двигаться. Барбос ждал... Едва только на улице против нашего дома показывалась собачья фигура, Барбос стремительно скатывался с окошка, проскальзывал на брюхе в подворотню и полным карьером несся на дерзкого нарушителя территориальных законов. Он твердо памятовал великий закон всех единоборств и сражений: бей первый, если не хочешь быть битым, и поэтому наотрез отказывался от всяких принятых в собачьем мире дипломатических приемов, вроде предварительного взаимного обнюхивания, угрожающего рычания, завивания хвоста кольцом и так далее. Барбос, как молния, настигал соперника, грудью сшибал его с ног и начинал грызню. В течение нескольких минут среди густого столба коричневой пыли барахтались, сплетаясь клубком, два собачьих тела. Наконец Барбос одерживал победу. В то время когда его враг обращался в бегство, поджимая хвост между ногами, визжа и трусливо оглядываясь назад, Барбос с гордым видом возвращался на свой пост на подоконник. Правда, что иногда при этом триумфальном шествии он сильно прихрамывал, а уши его украшались лишними фестонами, но, вероятно, тем слаще казались ему победные лавры. Между ним и Жулькой царствовало редкое согласие и самая нежная любовь. Может быть, втайне Жулька осуждала своего друга за буйный нрав и дурные манеры, но во всяком случае явно она никогда этого не высказывала. Она даже и тогда сдерживала свое неудовольствие, когда Барбос, проглотив в несколько приемов свой завтрак, нагло облизываясь, подходил к Жулькиной миске и засовывал в нее свою мокрую мохнатую морду. Вечером, когда солнце жгло не так сильно, обе собаки любили поиграть и повозиться на дворе. Они то бегали одна от другой, то устраивали засады, то с притворно сердитым рычанием делали вид, что ожесточенно грызутся между собой. Однажды к нам во двор забежала бешеная собака. Барбос видел ее со своего подоконника, но, вместо того чтобы, по обыкновению, кинуться в бой, он только дрожал всем телом и жалобно повизгивал. Собака носилась по двору из угла в угол, нагоняя одним своим видом панический ужас и на людей и на животных. Люди попрятались за двери и боязливо выглядывали из-за них. Все кричали, распоряжались, давали бестолковые советы и подзадоривали друг друга. Бешеная собака тем временем уже успела искусать двух свиней и разорвать нескольких уток. Вдруг все ахнули от испуга и неожиданности. Откуда-то из-за сарая выскочила маленькая Жулька и во всю прыть своих тоненьких ножек понеслась наперерез бешеной собаке. Расстояние между ними уменьшалось с поразительной быстротой. Потом они столкнулись... Это все произошло так быстро, что никто не успел даже отозвать Жульку назад. От сильного толчка она упала и покатилась по земле, а бешеная собака тотчас же повернула к воротам и выскочила на улицу. Когда Жульку осмотрели, то на ней не нашли ни одного следа зубов. Вероятно, собака не успела ее даже укусить. Но напряжение героического порыва и ужас пережитых мгновений не прошли даром бедной Жульке... С ней случилось что-то странное, необъяснимое. Если бы собаки обладали способностью сходить с ума, я сказал бы, что она помешалась. В один день она исхудала до неузнаваемости; то лежала по целым часам в каком-нибудь темном углу, то носилась по двору, кружась и подпрыгивая. Она отказывалась от пищи и не оборачивалась, когда ее звали по имени. На третий день она так ослабела, что не могла подняться с земли. Глаза ее, такие же светлые и умные, как и прежде, выражали глубокое внутреннее мучение. По приказанию отца, ее отнесли в пустой дровяной сарай, чтобы она могла там спокойно умереть. (Ведь известно, что только человек обставляет так торжественно свою смерть. Но все животные, чувствуя приближение этого омерзительного акта, ищут уединения.) Через час после того, как Жульку заперли, к сараю прибежал Барбос. Он был сильно взволнован и принялся сначала визжать, а потом выть, подняв кверху голову. Иногда он останавливался на минуту, чтобы понюхать с тревожным видом и настороженными ушами щель сарайной двери, а потом опять протяжно и жалостно выл. Его пробовали отзывать от сарая, но это не помогало. Его гнали и даже несколько раз ударили веревкой; он убегал, но тотчас же упорно возвращался на свое место и продолжал выть. Так как дети вообще стоят к животным гораздо ближе, чем это думают взрослые, то мы первые догадались, чего хочет Барбос. — Папа, пусти Барбоса в сарай. Он хочет проститься с Жулькой. Пусти, пожалуйста, папа, — пристали мы к отцу. Он сначала сказал: «Глупости!» Но мы так лезли к нему и так хныкали, что он должен был уступить. И мы были правы. Как только отворили дверь сарая, Барбос стремглав бросился к Жульке, бессильно лежавшей на земле, обнюхал ее и с тихим визгом стал лизать ее в глаза, в морду, в уши. Жулька слабо помахивала хвостом и старалась приподнять голову — ей это не удалось. В прощании собак было что-то трогательное. Даже прислуга, глазевшая на эту сцену, казалась тронутой. Когда Барбоса позвали, он повиновался и, выйдя из сарая, лег около дверей на земле. Он уже больше не волновался и не выл, а лишь изредка поднимал голову и как будто бы прислушивался к тому, что делается в сарае. Часа через два он опять завыл, но так громко и так выразительно, что кучер должен был достать ключи и отворить двери. Жулька лежала неподвижно на боку. Она издохла... Барбос был невелик ростом, но приземист и широкогруд. Благодаря длинной, чуть-чуть вьющейся шерсти в нем замечалось отдаленное сходство с белым пуделем, но только с пуделем, к которому никогда не прикасались ни мыло, ни гребень, ни ножницы. Летом он постоянно с головы до конца хвоста бывал унизан колючими «репяхами», осенью же клоки шерсти на его ногах, животе, извалявшись в грязи и потом высохнув, превращались в сотни коричневых, болтающихся сталактитов. Уши Барбоса вечно носили на себе следы «боевых схваток», а в особенно горячие периоды собачьего флирта прямо-таки превращались в причудливые фестоны. Таких собак, как он, искони и всюду зовут Барбосами. Изредка только, да и то в виде исключения, их называют Дружками. Эти собаки, если не ошибаюсь, происходят от простых дворняжек и овчарок. Они отличаются верностью, независимым характером и тонким слухом. Жулька также принадлежала к очень распространенной породе маленьких собак, тех тонконогих собачек с гладкой черной шерстью и желтыми подпалинами над бровями и на груди, которых так любят отставные чиновницы. Основной чертой ее характера была деликатная, почти застенчивая вежливость. Это не значит, чтобы она тотчас же перевертывалась на спину, начинала улыбаться или униженно ползала на животе, как только с ней заговаривал человек (так поступают все лицемерные, льстивые и трусливые собачонки). Нет, к доброму человеку она подходила с свойственной ей смелой доверчивостью, опиралась на его колено своими передними лапками и нежно протягивала мордочку, требуя ласки. Деликатность ее выражалась главным образом в манере есть. Она никогда не попрошайничала, наоборот, ее всегда приходилось упрашивать, чтобы она взяла косточку. Если же к ней во время еды подходила другая собака или люди, Жулька скромно отходила в сторону с таким видом, который как будто бы говорил: «Кушайте, кушайте, пожалуйста... Я уже совершенно сыта...» Право же, в ней в эти моменты было гораздо меньше собачьего, чем в иных почтенных человеческих лицах во время хорошего обеда. Конечно, Жулька единогласно признавалась комнатной собачкой. Что касается до Барбоса, то нам, детям, очень часто приходилось его отстаивать от справедливого гнева старших и пожизненного изгнания во двор. Во-первых, он имел весьма смутные понятия о праве собственности (особенно если дело касалось съестных припасов), а во-вторых, не отличался аккуратностью в туалете. Этому разбойнику ничего не стоило стрескать в один присест добрую половину жареного пасхального индюка, воспитанного с особенною любовью и откормленного одними орехами, или улечься, только что выскочив из глубокой и грязной лужи, на праздничное, белое, как снег, покрывало маминой кровати. Летом к нему относились снисходительно, и он обыкновенно лежал на подоконнике раскрытого окна в позе спящего льва, уткнув морду между вытянутыми передними лапами. Однако он не спал: это замечалось по его бровям, все время не перестававшим двигаться. Барбос ждал... Едва только на улице против нашего дома показывалась собачья фигура, Барбос стремительно скатывался с окошка, проскальзывал на брюхе в подворотню и полным карьером несся на дерзкого нарушителя территориальных законов. Он твердо памятовал великий закон всех единоборств и сражений: бей первый, если не хочешь быть битым, и поэтому наотрез отказывался от всяких принятых в собачьем мире дипломатических приемов, вроде предварительного взаимного обнюхивания, угрожающего рычания, завивания хвоста кольцом и так далее. Барбос, как молния, настигал соперника, грудью сшибал его с ног и начинал грызню. В течение нескольких минут среди густого столба коричневой пыли барахтались, сплетаясь клубком, два собачьих тела. Наконец Барбос одерживал победу. В то время когда его враг обращался в бегство, поджимая хвост между ногами, визжа и трусливо оглядываясь назад, Барбос с гордым видом возвращался на свой пост на подоконник. Правда, что иногда при этом триумфальном шествии он сильно прихрамывал, а уши его украшались лишними фестонами, но, вероятно, тем слаще казались ему победные лавры. Между ним и Жулькой царствовало редкое согласие и самая нежная любовь. Может быть, втайне Жулька осуждала своего друга за буйный нрав и дурные манеры, но во всяком случае явно она никогда этого не высказывала. Она даже и тогда сдерживала свое неудовольствие, когда Барбос, проглотив в несколько приемов свой завтрак, нагло облизываясь, подходил к Жулькиной миске и засовывал в нее свою мокрую мохнатую морду. Вечером, когда солнце жгло не так сильно, обе собаки любили поиграть и повозиться на дворе. Они то бегали одна от другой, то устраивали засады, то с притворно сердитым рычанием делали вид, что ожесточенно грызутся между собой. Однажды к нам во двор забежала бешеная собака. Барбос видел ее со своего подоконника, но, вместо того чтобы, по обыкновению, кинуться в бой, он только дрожал всем телом и жалобно повизгивал. Собака носилась по двору из угла в угол, нагоняя одним своим видом панический ужас и на людей и на животных. Люди попрятались за двери и боязливо выглядывали из-за них. Все кричали, распоряжались, давали бестолковые советы и подзадоривали друг друга. Бешеная собака тем временем уже успела искусать двух свиней и разорвать нескольких уток. Вдруг все ахнули от испуга и неожиданности. Откуда-то из-за сарая выскочила маленькая Жулька и во всю прыть своих тоненьких ножек понеслась наперерез бешеной собаке. Расстояние между ними уменьшалось с поразительной быстротой. Потом они столкнулись... Это все произошло так быстро, что никто не успел даже отозвать Жульку назад. От сильного толчка она упала и покатилась по земле, а бешеная собака тотчас же повернула к воротам и выскочила на улицу. Когда Жульку осмотрели, то на ней не нашли ни одного следа зубов. Вероятно, собака не успела ее даже укусить. Но напряжение героического порыва и ужас пережитых мгновений не прошли даром бедной Жульке... С ней случилось что-то странное, необъяснимое. Если бы собаки обладали способностью сходить с ума, я сказал бы, что она помешалась. В один день она исхудала до неузнаваемости; то лежала по целым часам в каком-нибудь темном углу, то носилась по двору, кружась и подпрыгивая. Она отказывалась от пищи и не оборачивалась, когда ее звали по имени. На третий день она так ослабела, что не могла подняться с земли. Глаза ее, такие же светлые и умные, как и прежде, выражали глубокое внутреннее мучение. По приказанию отца, ее отнесли в пустой дровяной сарай, чтобы она могла там спокойно умереть. (Ведь известно, что только человек обставляет так торжественно свою смерть. Но все животные, чувствуя приближение этого омерзительного акта, ищут уединения.) Через час после того, как Жульку заперли, к сараю прибежал Барбос. Он был сильно взволнован и принялся сначала визжать, а потом выть, подняв кверху голову. Иногда он останавливался на минуту, чтобы понюхать с тревожным видом и настороженными ушами щель сарайной двери, а потом опять протяжно и жалостно выл. Его пробовали отзывать от сарая, но это не помогало. Его гнали и даже несколько раз ударили веревкой; он убегал, но тотчас же упорно возвращался на свое место и продолжал выть. Так как дети вообще стоят к животным гораздо ближе, чем это думают взрослые, то мы первые догадались, чего хочет Барбос. — Папа, пусти Барбоса в сарай. Он хочет проститься с Жулькой. Пусти, пожалуйста, папа, — пристали мы к отцу. Он сначала сказал: «Глупости!» Но мы так лезли к нему и так хныкали, что он должен был уступить. И мы были правы. Как только отворили дверь сарая, Барбос стремглав бросился к Жульке, бессильно лежавшей на земле, обнюхал ее и с тихим визгом стал лизать ее в глаза, в морду, в уши. Жулька слабо помахивала хвостом и старалась приподнять голову — ей это не удалось. В прощании собак было что-то трогательное. Даже прислуга, глазевшая на эту сцену, казалась тронутой. Когда Барбоса позвали, он повиновался и, выйдя из сарая, лег около дверей на земле. Он уже больше не волновался и не выл, а лишь изредка поднимал голову и как будто бы прислушивался к тому, что делается в сарае. Часа через два он опять завыл, но так громко и так выразительно, что кучер должен был достать ключи и отворить двери. Жулька лежала неподвижно на боку. Она издохла...
А. И. Куприн
Барбос и Жулька
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/kuprin/index.html">А. И. Куприн</a>. <a href="/text/4260/index.html">Барбос и Жулька</a></div> <div class="author">Александр Куприн</div> <div class="title"><h1>Барбос и Жулька</h1></div> <z><o></o>Барбос был невелик ростом, но приземист и широкогруд. Благодаря длинной, чуть-чуть вьющейся шерсти в нем замечалось отдаленное сходство с белым пуделем, но только с пуделем, к которому никогда не прикасались ни мыло, ни гребень, ни ножницы. Летом он постоянно с головы до конца хвоста бывал унизан колючими «репяхами», осенью же клоки шерсти на его ногах, животе, извалявшись в грязи и потом высохнув, превращались в сотни коричневых, болтающихся сталактитов. Уши Барбоса вечно носили на себе следы «боевых схваток», а в особенно горячие периоды собачьего флирта прямо-таки превращались в причудливые фестоны. Таких собак, как он, искони и всюду зовут Барбосами. Изредка только, да и то в виде исключения, их называют Дружками. Эти собаки, если не ошибаюсь, происходят от простых дворняжек и овчарок. Они отличаются верностью, независимым характером и тонким слухом.</z> <z><o></o>Жулька также принадлежала к очень распространенной породе маленьких собак, тех тонконогих собачек с гладкой черной шерстью и желтыми подпалинами над бровями и на груди, которых так любят отставные чиновницы. Основной чертой ее характера была деликатная, почти застенчивая вежливость. Это не значит, чтобы она тотчас же перевертывалась на спину, начинала улыбаться или униженно ползала на животе, как только с ней заговаривал человек (так поступают все лицемерные, льстивые и трусливые собачонки). Нет, к доброму человеку она подходила с свойственной ей смелой доверчивостью, опиралась на его колено своими передними лапками и нежно протягивала мордочку, требуя ласки. Деликатность ее выражалась главным образом в манере есть. Она никогда не попрошайничала, наоборот, ее всегда приходилось упрашивать, чтобы она взяла косточку. Если же к ней во время еды подходила другая собака или люди, Жулька скромно отходила в сторону с таким видом, который как будто бы говорил: «Кушайте, кушайте, пожалуйста... Я уже совершенно сыта...» Право же, в ней в эти моменты было гораздо меньше собачьего, чем в иных почтенных человеческих лицах во время хорошего обеда.</z> <z><o></o>Конечно, Жулька единогласно признавалась комнатной собачкой. Что касается до Барбоса, то нам, детям, очень часто приходилось его отстаивать от справедливого гнева старших и пожизненного изгнания во двор. Во-первых, он имел весьма смутные понятия о праве собственности (особенно если дело касалось съестных припасов), а во-вторых, не отличался аккуратностью в туалете. Этому разбойнику ничего не стоило стрескать в один присест добрую половину жареного пасхального индюка, воспитанного с особенною любовью и откормленного одними орехами, или улечься, только что выскочив из глубокой и грязной лужи, на праздничное, белое, как снег, покрывало маминой кровати.</z> <z><o></o>Летом к нему относились снисходительно, и он обыкновенно лежал на подоконнике раскрытого окна в позе спящего льва, уткнув морду между вытянутыми передними лапами. Однако он не спал: это замечалось по его бровям, все время не перестававшим двигаться. Барбос ждал... Едва только на улице против нашего дома показывалась собачья фигура, Барбос стремительно скатывался с окошка, проскальзывал на брюхе в подворотню и полным карьером несся на дерзкого нарушителя территориальных законов. Он твердо памятовал великий закон всех единоборств и сражений: бей первый, если не хочешь быть битым, и поэтому наотрез отказывался от всяких принятых в собачьем мире дипломатических приемов, вроде предварительного взаимного обнюхивания, угрожающего рычания, завивания хвоста кольцом и так далее. Барбос, как молния, настигал соперника, грудью сшибал его с ног и начинал грызню. В течение нескольких минут среди густого столба коричневой пыли барахтались, сплетаясь клубком, два собачьих тела. Наконец Барбос одерживал победу. В то время когда его враг обращался в бегство, поджимая хвост между ногами, визжа и трусливо оглядываясь назад, Барбос с гордым видом возвращался на свой пост на подоконник. Правда, что иногда при этом триумфальном шествии он сильно прихрамывал, а уши его украшались лишними фестонами, но, вероятно, тем слаще казались ему победные лавры.</z> <z><o></o>Между ним и Жулькой царствовало редкое согласие и самая нежная любовь. Может быть, втайне Жулька осуждала своего друга за буйный нрав и дурные манеры, но во всяком случае явно она никогда этого не высказывала. Она даже и тогда сдерживала свое неудовольствие, когда Барбос, проглотив в несколько приемов свой завтрак, нагло облизываясь, подходил к Жулькиной миске и засовывал в нее свою мокрую мохнатую морду. Вечером, когда солнце жгло не так сильно, обе собаки любили поиграть и повозиться на дворе. Они то бегали одна от другой, то устраивали засады, то с притворно сердитым рычанием делали вид, что ожесточенно грызутся между собой.</z> <z><o></o>Однажды к нам во двор забежала бешеная собака. Барбос видел ее со своего подоконника, но, вместо того чтобы, по обыкновению, кинуться в бой, он только дрожал всем телом и жалобно повизгивал. Собака носилась по двору из угла в угол, нагоняя одним своим видом панический ужас и на людей и на животных. Люди попрятались за двери и боязливо выглядывали из-за них. Все кричали, распоряжались, давали бестолковые советы и подзадоривали друг друга. Бешеная собака тем временем уже успела искусать двух свиней и разорвать нескольких уток.</z> <z><o></o>Вдруг все ахнули от испуга и неожиданности. Откуда-то из-за сарая выскочила маленькая Жулька и во всю прыть своих тоненьких ножек понеслась наперерез бешеной собаке. Расстояние между ними уменьшалось с поразительной быстротой. Потом они столкнулись... Это все произошло так быстро, что никто не успел даже отозвать Жульку назад. От сильного толчка она упала и покатилась по земле, а бешеная собака тотчас же повернула к воротам и выскочила на улицу.</z> <z><o></o>Когда Жульку осмотрели, то на ней не нашли ни одного следа зубов. Вероятно, собака не успела ее даже укусить. Но напряжение героического порыва и ужас пережитых мгновений не прошли даром бедной Жульке... С ней случилось что-то странное, необъяснимое. Если бы собаки обладали способностью сходить с ума, я сказал бы, что она помешалась. В один день она исхудала до неузнаваемости; то лежала по целым часам в каком-нибудь темном углу, то носилась по двору, кружась и подпрыгивая. Она отказывалась от пищи и не оборачивалась, когда ее звали по имени.</z> <z><o></o>На третий день она так ослабела, что не могла подняться с земли. Глаза ее, такие же светлые и умные, как и прежде, выражали глубокое внутреннее мучение. По приказанию отца, ее отнесли в пустой дровяной сарай, чтобы она могла там спокойно умереть. (Ведь известно, что только человек обставляет так торжественно свою смерть. Но все животные, чувствуя приближение этого омерзительного акта, ищут уединения.)</z> <z><o></o>Через час после того, как Жульку заперли, к сараю прибежал Барбос. Он был сильно взволнован и принялся сначала визжать, а потом выть, подняв кверху голову. Иногда он останавливался на минуту, чтобы понюхать с тревожным видом и настороженными ушами щель сарайной двери, а потом опять протяжно и жалостно выл.</z> <z><o></o>Его пробовали отзывать от сарая, но это не помогало. Его гнали и даже несколько раз ударили веревкой; он убегал, но тотчас же упорно возвращался на свое место и продолжал выть.</z> <z><o></o>Так как дети вообще стоят к животным гораздо ближе, чем это думают взрослые, то мы первые догадались, чего хочет Барбос.</z> <z><o></o>— Папа, пусти Барбоса в сарай. Он хочет проститься с Жулькой. Пусти, пожалуйста, папа, — пристали мы к отцу.</z> <z><o></o>Он сначала сказал: «Глупости!» Но мы так лезли к нему и так хныкали, что он должен был уступить.</z> <z><o></o>И мы были правы. Как только отворили дверь сарая, Барбос стремглав бросился к Жульке, бессильно лежавшей на земле, обнюхал ее и с тихим визгом стал лизать ее в глаза, в морду, в уши. Жулька слабо помахивала хвостом и старалась приподнять голову — ей это не удалось. В прощании собак было что-то трогательное. Даже прислуга, глазевшая на эту сцену, казалась тронутой.</z> <z><o></o>Когда Барбоса позвали, он повиновался и, выйдя из сарая, лег около дверей на земле. Он уже больше не волновался и не выл, а лишь изредка поднимал голову и как будто бы прислушивался к тому, что делается в сарае. Часа через два он опять завыл, но так громко и так выразительно, что кучер должен был достать ключи и отворить двери. Жулька лежала неподвижно на боку. Она издохла... </z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/kuprin/index.html">А. И. Куприн</a>. <a href="/text/4260/index.html">Барбос и Жулька</a></div> <div class="author">Александр Куприн</div> <div class="title"><h1>Барбос и Жулька</h1></div> <z><o></o>Барбос был невелик ростом, но приземист и широкогруд. Благодаря длинной, чуть-чуть вьющейся шерсти в нем замечалось отдаленное сходство с белым пуделем, но только с пуделем, к которому никогда не прикасались ни мыло, ни гребень, ни ножницы. Летом он постоянно с головы до конца хвоста бывал унизан колючими «репяхами», осенью же клоки шерсти на его ногах, животе, извалявшись в грязи и потом высохнув, превращались в сотни коричневых, болтающихся сталактитов. Уши Барбоса вечно носили на себе следы «боевых схваток», а в особенно горячие периоды собачьего флирта прямо-таки превращались в причудливые фестоны. Таких собак, как он, искони и всюду зовут Барбосами. Изредка только, да и то в виде исключения, их называют Дружками. Эти собаки, если не ошибаюсь, происходят от простых дворняжек и овчарок. Они отличаются верностью, независимым характером и тонким слухом.</z> <z><o></o>Жулька также принадлежала к очень распространенной породе маленьких собак, тех тонконогих собачек с гладкой черной шерстью и желтыми подпалинами над бровями и на груди, которых так любят отставные чиновницы. Основной чертой ее характера была деликатная, почти застенчивая вежливость. Это не значит, чтобы она тотчас же перевертывалась на спину, начинала улыбаться или униженно ползала на животе, как только с ней заговаривал человек (так поступают все лицемерные, льстивые и трусливые собачонки). Нет, к доброму человеку она подходила с свойственной ей смелой доверчивостью, опиралась на его колено своими передними лапками и нежно протягивала мордочку, требуя ласки. Деликатность ее выражалась главным образом в манере есть. Она никогда не попрошайничала, наоборот, ее всегда приходилось упрашивать, чтобы она взяла косточку. Если же к ней во время еды подходила другая собака или люди, Жулька скромно отходила в сторону с таким видом, который как будто бы говорил: «Кушайте, кушайте, пожалуйста... Я уже совершенно сыта...» Право же, в ней в эти моменты было гораздо меньше собачьего, чем в иных почтенных человеческих лицах во время хорошего обеда.</z> <z><o></o>Конечно, Жулька единогласно признавалась комнатной собачкой. Что касается до Барбоса, то нам, детям, очень часто приходилось его отстаивать от справедливого гнева старших и пожизненного изгнания во двор. Во-первых, он имел весьма смутные понятия о праве собственности (особенно если дело касалось съестных припасов), а во-вторых, не отличался аккуратностью в туалете. Этому разбойнику ничего не стоило стрескать в один присест добрую половину жареного пасхального индюка, воспитанного с особенною любовью и откормленного одними орехами, или улечься, только что выскочив из глубокой и грязной лужи, на праздничное, белое, как снег, покрывало маминой кровати.</z> <z><o></o>Летом к нему относились снисходительно, и он обыкновенно лежал на подоконнике раскрытого окна в позе спящего льва, уткнув морду между вытянутыми передними лапами. Однако он не спал: это замечалось по его бровям, все время не перестававшим двигаться. Барбос ждал... Едва только на улице против нашего дома показывалась собачья фигура, Барбос стремительно скатывался с окошка, проскальзывал на брюхе в подворотню и полным карьером несся на дерзкого нарушителя территориальных законов. Он твердо памятовал великий закон всех единоборств и сражений: бей первый, если не хочешь быть битым, и поэтому наотрез отказывался от всяких принятых в собачьем мире дипломатических приемов, вроде предварительного взаимного обнюхивания, угрожающего рычания, завивания хвоста кольцом и так далее. Барбос, как молния, настигал соперника, грудью сшибал его с ног и начинал грызню. В течение нескольких минут среди густого столба коричневой пыли барахтались, сплетаясь клубком, два собачьих тела. Наконец Барбос одерживал победу. В то время когда его враг обращался в бегство, поджимая хвост между ногами, визжа и трусливо оглядываясь назад, Барбос с гордым видом возвращался на свой пост на подоконник. Правда, что иногда при этом триумфальном шествии он сильно прихрамывал, а уши его украшались лишними фестонами, но, вероятно, тем слаще казались ему победные лавры.</z> <z><o></o>Между ним и Жулькой царствовало редкое согласие и самая нежная любовь. Может быть, втайне Жулька осуждала своего друга за буйный нрав и дурные манеры, но во всяком случае явно она никогда этого не высказывала. Она даже и тогда сдерживала свое неудовольствие, когда Барбос, проглотив в несколько приемов свой завтрак, нагло облизываясь, подходил к Жулькиной миске и засовывал в нее свою мокрую мохнатую морду. Вечером, когда солнце жгло не так сильно, обе собаки любили поиграть и повозиться на дворе. Они то бегали одна от другой, то устраивали засады, то с притворно сердитым рычанием делали вид, что ожесточенно грызутся между собой.</z> <z><o></o>Однажды к нам во двор забежала бешеная собака. Барбос видел ее со своего подоконника, но, вместо того чтобы, по обыкновению, кинуться в бой, он только дрожал всем телом и жалобно повизгивал. Собака носилась по двору из угла в угол, нагоняя одним своим видом панический ужас и на людей и на животных. Люди попрятались за двери и боязливо выглядывали из-за них. Все кричали, распоряжались, давали бестолковые советы и подзадоривали друг друга. Бешеная собака тем временем уже успела искусать двух свиней и разорвать нескольких уток.</z> <z><o></o>Вдруг все ахнули от испуга и неожиданности. Откуда-то из-за сарая выскочила маленькая Жулька и во всю прыть своих тоненьких ножек понеслась наперерез бешеной собаке. Расстояние между ними уменьшалось с поразительной быстротой. Потом они столкнулись... Это все произошло так быстро, что никто не успел даже отозвать Жульку назад. От сильного толчка она упала и покатилась по земле, а бешеная собака тотчас же повернула к воротам и выскочила на улицу.</z> <z><o></o>Когда Жульку осмотрели, то на ней не нашли ни одного следа зубов. Вероятно, собака не успела ее даже укусить. Но напряжение героического порыва и ужас пережитых мгновений не прошли даром бедной Жульке... С ней случилось что-то странное, необъяснимое. Если бы собаки обладали способностью сходить с ума, я сказал бы, что она помешалась. В один день она исхудала до неузнаваемости; то лежала по целым часам в каком-нибудь темном углу, то носилась по двору, кружась и подпрыгивая. Она отказывалась от пищи и не оборачивалась, когда ее звали по имени.</z> <z><o></o>На третий день она так ослабела, что не могла подняться с земли. Глаза ее, такие же светлые и умные, как и прежде, выражали глубокое внутреннее мучение. По приказанию отца, ее отнесли в пустой дровяной сарай, чтобы она могла там спокойно умереть. (Ведь известно, что только человек обставляет так торжественно свою смерть. Но все животные, чувствуя приближение этого омерзительного акта, ищут уединения.)</z> <z><o></o>Через час после того, как Жульку заперли, к сараю прибежал Барбос. Он был сильно взволнован и принялся сначала визжать, а потом выть, подняв кверху голову. Иногда он останавливался на минуту, чтобы понюхать с тревожным видом и настороженными ушами щель сарайной двери, а потом опять протяжно и жалостно выл.</z> <z><o></o>Его пробовали отзывать от сарая, но это не помогало. Его гнали и даже несколько раз ударили веревкой; он убегал, но тотчас же упорно возвращался на свое место и продолжал выть.</z> <z><o></o>Так как дети вообще стоят к животным гораздо ближе, чем это думают взрослые, то мы первые догадались, чего хочет Барбос.</z> <z><o></o>— Папа, пусти Барбоса в сарай. Он хочет проститься с Жулькой. Пусти, пожалуйста, папа, — пристали мы к отцу.</z> <z><o></o>Он сначала сказал: «Глупости!» Но мы так лезли к нему и так хныкали, что он должен был уступить.</z> <z><o></o>И мы были правы. Как только отворили дверь сарая, Барбос стремглав бросился к Жульке, бессильно лежавшей на земле, обнюхал ее и с тихим визгом стал лизать ее в глаза, в морду, в уши. Жулька слабо помахивала хвостом и старалась приподнять голову — ей это не удалось. В прощании собак было что-то трогательное. Даже прислуга, глазевшая на эту сцену, казалась тронутой.</z> <z><o></o>Когда Барбоса позвали, он повиновался и, выйдя из сарая, лег около дверей на земле. Он уже больше не волновался и не выл, а лишь изредка поднимал голову и как будто бы прислушивался к тому, что делается в сарае. Часа через два он опять завыл, но так громко и так выразительно, что кучер должен был достать ключи и отворить двери. Жулька лежала неподвижно на боку. Она издохла... </z>
4295
Старательно мы наблюдаем свет, Старательно людей мы наблюдаем И чудеса постигнуть уповаем: Какой же плод науки долгих лет? Что наконец подсмотрят очи зорки? Что наконец поймет надменный ум На высоте всех опытов и дум, Что? точный смысл народной поговорки. Старательно мы наблюдаем свет, Старательно людей мы наблюдаем И чудеса постигнуть уповаем: Какой же плод науки долгих лет? Что наконец подсмотрят очи зорки? Что наконец поймет надменный ум На высоте всех опытов и дум, Что? точный смысл народной поговорки.
Е. А. Баратынский
«Старательно мы наблюдаем свет...»
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/baratynsky/index.html">Е. А. Баратынский</a>. <a href="/text/4295/index.html">«Старательно мы наблюдаем свет...»</a></div> <div class="author">Евгений Баратынский</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Старательно мы наблюдаем свет,</v><c></c> <v><m></m>Старательно людей мы наблюдаем</v><c></c> <v><m></m>И чудеса постигнуть уповаем:</v><c></c> <v><m></m>Какой же плод науки долгих лет?</v><c></c> <v><m></m>Что наконец подсмотрят очи зорки?</v><c></c> <v><m></m>Что наконец поймет надменный ум</v><c></c> <v><m></m>На высоте всех опытов и дум,</v><c></c> <v><m></m>Что? точный смысл народной поговорки.</v><c></c></z> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/baratynsky/index.html">Е. А. Баратынский</a>. <a href="/text/4295/index.html">«Старательно мы наблюдаем свет...»</a></div> <div class="author">Евгений Баратынский</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Старательно мы наблюдаем свет,</v><c></c> <v><m></m>Старательно людей мы наблюдаем</v><c></c> <v><m></m>И чудеса постигнуть уповаем:</v><c></c> <v><m></m>Какой же плод науки долгих лет?</v><c></c> <v><m></m>Что наконец подсмотрят очи зорки?</v><c></c> <v><m></m>Что наконец поймет надменный ум</v><c></c> <v><m></m>На высоте всех опытов и дум,</v><c></c> <v><m></m>Что? точный смысл народной поговорки.</v><c></c></z> </pmm></pms></div>
4296
Чудный град порой сольется Из летучих облаков; Но лишь ветр его коснется, Он исчезнет без следов. Так мгновенные созданья Поэтической мечты Исчезают от дыханья Посторонней суеты. Чудный град порой сольется Из летучих облаков; Но лишь ветр его коснется, Он исчезнет без следов. Так мгновенные созданья Поэтической мечты Исчезают от дыханья Посторонней суеты.
Е. А. Баратынский
«Чудный град порой сольется...»
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/baratynsky/index.html">Е. А. Баратынский</a>. <a href="/text/4296/index.html">«Чудный град порой сольется...»</a></div> <div class="author">Евгений Баратынский</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Чудный град порой сольется</v><c></c> <v><m></m>Из летучих облаков;</v><c></c> <v><m></m>Но лишь ветр его коснется,</v><c></c> <v><m></m>Он исчезнет без следов.</v><c></c> <v><m></m>Так мгновенные созданья</v><c></c> <v><m></m>Поэтической мечты</v><c></c> <v><m></m>Исчезают от дыханья</v><c></c> <v><m></m>Посторонней суеты.</v><c></c></z> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/baratynsky/index.html">Е. А. Баратынский</a>. <a href="/text/4296/index.html">«Чудный град порой сольется...»</a></div> <div class="author">Евгений Баратынский</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Чудный град порой сольется</v><c></c> <v><m></m>Из летучих облаков;</v><c></c> <v><m></m>Но лишь ветр его коснется,</v><c></c> <v><m></m>Он исчезнет без следов.</v><c></c> <v><m></m>Так мгновенные созданья</v><c></c> <v><m></m>Поэтической мечты</v><c></c> <v><m></m>Исчезают от дыханья</v><c></c> <v><m></m>Посторонней суеты.</v><c></c></z> </pmm></pms></div>
4321
Князь Курбский от царского гнева бежал, С ним Васька Шибанов, стремянный. Дороден был князь. Конь измученный пал. Как быть среди ночи туманной? Но рабскую верность Шибанов храня, Свого отдает воеводе коня: «Скачи, князь, до вражьего стану, Авось я пешой не отстану». И князь доскакал. Под литовским шатром Опальный сидит воевода. Стоят в изумленье литовцы кругом. Без шапок толпятся у входа. Всяк русскому витязю честь воздает; Недаром дивится литовский народ, И ходят их головы кругом: «Князь Курбский нам сделался другом». Но князя не радует новая честь. Исполнен он желчи и злобы; Готовится Курбский царю перечесть Души оскорбленной зазнобы: «Что долго в себе я таю и ношу. То все я пространно к царю напишу. Скажу напрямик, без изгиба. За все его ласки спасибо». И пишет боярин всю ночь напролет. Перо его местию дышит, Прочтет, улыбнется, и снова прочтет, И снова без отдыха пишет, И злыми словами язвит он царя, И вот уж, когда занялася заря. Поспело ему на отраду Послание, полное яду. Но кто ж дерзновенные князя слова Отвезть Иоанну возьмется? Кому не люба на плечах голова. Чье сердце в груди не сожмется? Невольно сомненья на князя нашли... Вдруг входит Шибанов в поту и в пыли: «Князь, служба моя не нужна ли? Вишь, наши меня не догнали!» И в радости князь посылает раба. Торопит его в нетерпенье: «Ты телом здоров, и душа не слаба, А вот и рубли в награжденье!» Шибанов в ответ господину: «Добро! Тебе здесь нужнее твое серебро, А я передам и за муки Письмо твое в царские руки». Звон медный несется, гудит над Москвой; Царь в смирной одежде трезвонит; Зовет ли обратно он прежний покой Иль совесть навеки хоронит? Но часто и мерно он в колокол бьет, И звону внимает московский народ, И молится, полный боязни, Чтоб день миновался без казни. В ответ властелину гудят терема, Звонит с ним и Вяземский лютый, Звонит всей опрични кромешная тьма, И Васька Грязной, и Малюта, И тут же, гордяся своею красой, С девичьей улыбкой, с змеиной душой, Любимец звонит Иоаннов, Отверженный ботом Басманов. Царь кончил; на жезл опираясь, идет, И с ним всех окольных собранье. Вдруг едет гонец, раздвигает народ, Над шапкою держит посланье. И спрянул с коня он поспешно долой, К царю Иоанну подходит пешой И молвит ему, не бледнея: «От Курбского князя Андрея!» И очи царя загорелися вдруг: «Ко мне? От злодея лихого? Читайте же, дьяки, читайте мне вслух Посланье от слова до слова! Подай сюда грамоту, дерзкий гонец!» И в ногу Шибанова острый конец Жезла своего он вонзает, Налег на костыль — и внимает: «Царю, прославляему древле от всех, Но тонущу в сквернах обильных! Ответствуй, безумный, каких ради грех Побил еси добрых и сильных? Ответствуй, не ими ль, средь тяжкой войны, Без счета твердыни врагов сражены? Не их ли ты мужеством славен? И кто им бысть верностью равен? Безумный! Иль мнишись бессмертнее нас, В небытную ересь прельщенный? Внимай же! Приидет возмездия час, Писанием нам предреченный, И аз, иже кровь в непрестанных боях За тя, аки воду, лиях и лиях, С тобой пред судьею предстану!» Так Курбский писал к Иоанну. Шибанов молчал. Из пронзенной ноги Кровь алым струилася током, И царь на спокойное око слуги Взирал испытующим оком. Стоял неподвижно опричников ряд; Был мрачен владыки загадочный взгляд. Как будто исполнен печали; И все в ожиданье молчали. И молвил так Царь: «Да, боярин твой прав, И нет уж мне жизни отрадной, Кровь добрых и сильных ногами поправ, Я пес недостойный и смрадный! Гонец, ты не раб, но товарищ и друг, И много, знать, верных у Курбского слуг, Что выдал тебя за бесценок! Ступай же с Малютой в застенок!» Пытают и мучат гонца палачи. Друг к другу приходят на смену: «Товарищей Курбского ты уличи. Открой их собачью измену!» И царь вопрошает: «Ну что же гонец? Назвал ли он вора друзей наконец?» «Царь, слово, его все едино: Он славит свого господина!» День меркнет, приходит ночная пора, Скрыпят у застенка ворота. Заплечные входят опять мастера. Опять зачалася работа. «Ну, что же, назвал ли злодеев гонец?» «Царь, близок ему уж приходит конец, Но слово его все едино. Он славит свого господина: „О князь, ты, который предать меня мог — За сладостный миг укоризны, О Князь, я молю, да простит тебе бог Измену твою пред отчизной! Услышь меня, боже, в предсмертный мой час, Язык мой немеет, и взор мой угас. Но в сердце любовь и прощенье. Помилуй мои прегрешенья! Услышь меня, боже, в предсмертный мой час, Прости моего господина! Язык мой немеет, и взор мой угас. Но слово мое все едино: За грозного, боже, царя я молюсь. За нашу святую, великую Русь, И твердо жду смерти желанной!“» Так умер Шибанов, стремянный. Князь Курбский от царского гнева бежал, С ним Васька Шибанов, стремянный. Дороден был князь. Конь измученный пал. Как быть среди ночи туманной? Но рабскую верность Шибанов храня, Свого отдает воеводе коня: «Скачи, князь, до вражьего стану, Авось я пешой не отстану». И князь доскакал. Под литовским шатром Опальный сидит воевода. Стоят в изумленье литовцы кругом. Без шапок толпятся у входа. Всяк русскому витязю честь воздает; Недаром дивится литовский народ, И ходят их головы кругом: «Князь Курбский нам сделался другом». Но князя не радует новая честь. Исполнен он желчи и злобы; Готовится Курбский царю перечесть Души оскорбленной зазнобы: «Что долго в себе я таю и ношу. То все я пространно к царю напишу. Скажу напрямик, без изгиба. За все его ласки спасибо». И пишет боярин всю ночь напролет. Перо его местию дышит, Прочтет, улыбнется, и снова прочтет, И снова без отдыха пишет, И злыми словами язвит он царя, И вот уж, когда занялася заря. Поспело ему на отраду Послание, полное яду. Но кто ж дерзновенные князя слова Отвезть Иоанну возьмется? Кому не люба на плечах голова. Чье сердце в груди не сожмется? Невольно сомненья на князя нашли... Вдруг входит Шибанов в поту и в пыли: «Князь, служба моя не нужна ли? Вишь, наши меня не догнали!» И в радости князь посылает раба. Торопит его в нетерпенье: «Ты телом здоров, и душа не слаба, А вот и рубли в награжденье!» Шибанов в ответ господину: «Добро! Тебе здесь нужнее твое серебро, А я передам и за муки Письмо твое в царские руки». Звон медный несется, гудит над Москвой; Царь в смирной одежде трезвонит; Зовет ли обратно он прежний покой Иль совесть навеки хоронит? Но часто и мерно он в колокол бьет, И звону внимает московский народ, И молится, полный боязни, Чтоб день миновался без казни. В ответ властелину гудят терема, Звонит с ним и Вяземский лютый, Звонит всей опрични кромешная тьма, И Васька Грязной, и Малюта, И тут же, гордяся своею красой, С девичьей улыбкой, с змеиной душой, Любимец звонит Иоаннов, Отверженный ботом Басманов. Царь кончил; на жезл опираясь, идет, И с ним всех окольных собранье. Вдруг едет гонец, раздвигает народ, Над шапкою держит посланье. И спрянул с коня он поспешно долой, К царю Иоанну подходит пешой И молвит ему, не бледнея: «От Курбского князя Андрея!» И очи царя загорелися вдруг: «Ко мне? От злодея лихого? Читайте же, дьяки, читайте мне вслух Посланье от слова до слова! Подай сюда грамоту, дерзкий гонец!» И в ногу Шибанова острый конец Жезла своего он вонзает, Налег на костыль — и внимает: «Царю, прославляему древле от всех, Но тонущу в сквернах обильных! Ответствуй, безумный, каких ради грех Побил еси добрых и сильных? Ответствуй, не ими ль, средь тяжкой войны, Без счета твердыни врагов сражены? Не их ли ты мужеством славен? И кто им бысть верностью равен? Безумный! Иль мнишись бессмертнее нас, В небытную ересь прельщенный? Внимай же! Приидет возмездия час, Писанием нам предреченный, И аз, иже кровь в непрестанных боях За тя, аки воду, лиях и лиях, С тобой пред судьею предстану!» Так Курбский писал к Иоанну. Шибанов молчал. Из пронзенной ноги Кровь алым струилася током, И царь на спокойное око слуги Взирал испытующим оком. Стоял неподвижно опричников ряд; Был мрачен владыки загадочный взгляд. Как будто исполнен печали; И все в ожиданье молчали. И молвил так Царь: «Да, боярин твой прав, И нет уж мне жизни отрадной, Кровь добрых и сильных ногами поправ, Я пес недостойный и смрадный! Гонец, ты не раб, но товарищ и друг, И много, знать, верных у Курбского слуг, Что выдал тебя за бесценок! Ступай же с Малютой в застенок!» Пытают и мучат гонца палачи. Друг к другу приходят на смену: «Товарищей Курбского ты уличи. Открой их собачью измену!» И царь вопрошает: «Ну что же гонец? Назвал ли он вора друзей наконец?» «Царь, слово, его все едино: Он славит свого господина!» День меркнет, приходит ночная пора, Скрыпят у застенка ворота. Заплечные входят опять мастера. Опять зачалася работа. «Ну, что же, назвал ли злодеев гонец?» «Царь, близок ему уж приходит конец, Но слово его все едино. Он славит свого господина: „О князь, ты, который предать меня мог — За сладостный миг укоризны, О Князь, я молю, да простит тебе бог Измену твою пред отчизной! Услышь меня, боже, в предсмертный мой час, Язык мой немеет, и взор мой угас. Но в сердце любовь и прощенье. Помилуй мои прегрешенья! Услышь меня, боже, в предсмертный мой час, Прости моего господина! Язык мой немеет, и взор мой угас. Но слово мое все едино: За грозного, боже, царя я молюсь. За нашу святую, великую Русь, И твердо жду смерти желанной!“» Так умер Шибанов, стремянный.
А. К. Толстой
Василий Шибанов
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/aktolstoy/index.html">А. К. Толстой</a>. <a href="/text/4321/index.html">Василий Шибанов</a></div> <div class="author">Алексей Толстой</div> <div class="title"><h1>Василий Шибанов</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Князь Курбский от царского гнева бежал,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>С ним Васька Шибанов, стремянный.</v><c></c> <v><m></m>Дороден был князь. Конь измученный пал.</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Как быть среди ночи туманной?</v><c></c> <v><m></m>Но рабскую верность Шибанов храня,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Свого отдает воеводе коня:</v><c></c> <v><m></m>«Скачи, князь, до вражьего стану,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Авось я пешой не отстану».</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И князь доскакал. Под литовским шатром</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Опальный сидит воевода.</v><c></c> <v><m></m>Стоят в изумленье литовцы кругом.</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Без шапок толпятся у входа.</v><c></c> <v><m></m>Всяк русскому витязю честь воздает;</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Недаром дивится литовский народ,</v><c></c> <v><m></m>И ходят их головы кругом:</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>«Князь Курбский нам сделался другом».</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Но князя не радует новая честь.</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Исполнен он желчи и злобы;</v><c></c> <v><m></m>Готовится Курбский царю перечесть</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Души оскорбленной зазнобы:</v><c></c> <v><m></m>«Что долго в себе я таю и ношу.</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>То все я пространно к царю напишу.</v><c></c> <v><m></m>Скажу напрямик, без изгиба.</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>За все его ласки спасибо».</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И пишет боярин всю ночь напролет.</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Перо его местию дышит,</v><c></c> <v><m></m>Прочтет, улыбнется, и снова прочтет,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>И снова без отдыха пишет,</v><c></c> <v><m></m>И злыми словами язвит он царя,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>И вот уж, когда занялася заря.</v><c></c> <v><m></m>Поспело ему на отраду</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Послание, полное яду.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Но кто ж дерзновенные князя слова</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Отвезть Иоанну возьмется?</v><c></c> <v><m></m>Кому не люба на плечах голова.</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Чье сердце в груди не сожмется?</v><c></c> <v><m></m>Невольно сомненья на князя нашли...</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Вдруг входит Шибанов в поту и в пыли:</v><c></c> <v><m></m>«Князь, служба моя не нужна ли?</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Вишь, наши меня не догнали!»</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И в радости князь посылает раба.</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Торопит его в нетерпенье:</v><c></c> <v><m></m>«Ты телом здоров, и душа не слаба,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>А вот и рубли в награжденье!»</v><c></c> <v><m></m>Шибанов в ответ господину: «Добро!</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Тебе здесь нужнее твое серебро,</v><c></c> <v><m></m>А я передам и за муки</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Письмо твое в царские руки».</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Звон медный несется, гудит над Москвой;</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Царь в смирной одежде трезвонит;</v><c></c> <v><m></m>Зовет ли обратно он прежний покой</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Иль совесть навеки хоронит?</v><c></c> <v><m></m>Но часто и мерно он в колокол бьет,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>И звону внимает московский народ,</v><c></c> <v><m></m>И молится, полный боязни,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Чтоб день миновался без казни.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>В ответ властелину гудят терема,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Звонит с ним и Вяземский лютый,</v><c></c> <v><m></m>Звонит всей опрични кромешная тьма,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>И Васька Грязной, и Малюта,</v><c></c> <v><m></m>И тут же, гордяся своею красой,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>С девичьей улыбкой, с змеиной душой,</v><c></c> <v><m></m>Любимец звонит Иоаннов,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Отверженный ботом Басманов.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Царь кончил; на жезл опираясь, идет,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>И с ним всех окольных собранье.</v><c></c> <v><m></m>Вдруг едет гонец, раздвигает народ,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Над шапкою держит посланье.</v><c></c> <v><m></m>И спрянул с коня он поспешно долой,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>К царю Иоанну подходит пешой</v><c></c> <v><m></m>И молвит ему, не бледнея:</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>«От Курбского князя Андрея!»</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И очи царя загорелися вдруг:</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>«Ко мне? От злодея лихого?</v><c></c> <v><m></m>Читайте же, дьяки, читайте мне вслух</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Посланье от слова до слова!</v><c></c> <v><m></m>Подай сюда грамоту, дерзкий гонец!»</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>И в ногу Шибанова острый конец</v><c></c> <v><m></m>Жезла своего он вонзает,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Налег на костыль — и внимает:</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>«Царю, прославляему древле от всех,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Но тонущу в сквернах обильных!</v><c></c> <v><m></m>Ответствуй, безумный, каких ради грех</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Побил еси добрых и сильных?</v><c></c> <v><m></m>Ответствуй, не ими ль, средь тяжкой войны,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Без счета твердыни врагов сражены?</v><c></c> <v><m></m>Не их ли ты мужеством славен?</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>И кто им бысть верностью равен?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Безумный! Иль мнишись бессмертнее нас,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>В небытную ересь прельщенный?</v><c></c> <v><m></m>Внимай же! Приидет возмездия час,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Писанием нам предреченный,</v><c></c> <v><m></m>И аз, иже кровь в непрестанных боях</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>За тя, аки воду, лиях и лиях,</v><c></c> <v><m></m>С тобой пред судьею предстану!»</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Так Курбский писал к Иоанну.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Шибанов молчал. Из пронзенной ноги</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Кровь алым струилася током,</v><c></c> <v><m></m>И царь на спокойное око слуги</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Взирал испытующим оком.</v><c></c> <v><m></m>Стоял неподвижно опричников ряд;</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Был мрачен владыки загадочный взгляд.</v><c></c> <v><m></m>Как будто исполнен печали;</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>И все в ожиданье молчали.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И молвил так Царь: «Да, боярин твой прав,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>И нет уж мне жизни отрадной,</v><c></c> <v><m></m>Кровь добрых и сильных ногами поправ,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Я пес недостойный и смрадный!</v><c></c> <v><m></m>Гонец, ты не раб, но товарищ и друг,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>И много, знать, верных у Курбского слуг,</v><c></c> <v><m></m>Что выдал тебя за бесценок!</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Ступай же с Малютой в застенок!»</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Пытают и мучат гонца палачи.</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Друг к другу приходят на смену:</v><c></c> <v><m></m>«Товарищей Курбского ты уличи.</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Открой их собачью измену!»</v><c></c> <v><m></m>И царь вопрошает: «Ну что же гонец?</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Назвал ли он вора друзей наконец?»</v><c></c> <v><m></m>«Царь, слово, его все едино:</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Он славит свого господина!»</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>День меркнет, приходит ночная пора,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Скрыпят у застенка ворота.</v><c></c> <v><m></m>Заплечные входят опять мастера.</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Опять зачалася работа.</v><c></c> <v><m></m>«Ну, что же, назвал ли злодеев гонец?»</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>«Царь, близок ему уж приходит конец,</v><c></c> <v><m></m>Но слово его все едино.</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Он славит свого господина:</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>„О князь, ты, который предать меня мог</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>— За сладостный миг укоризны,</v><c></c> <v><m></m>О Князь, я молю, да простит тебе бог</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Измену твою пред отчизной!</v><c></c> <v><m></m>Услышь меня, боже, в предсмертный мой час,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Язык мой немеет, и взор мой угас.</v><c></c> <v><m></m>Но в сердце любовь и прощенье.</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Помилуй мои прегрешенья!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Услышь меня, боже, в предсмертный мой час,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Прости моего господина!</v><c></c> <v><m></m>Язык мой немеет, и взор мой угас.</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Но слово мое все едино:</v><c></c> <v><m></m>За грозного, боже, царя я молюсь.</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>За нашу святую, великую Русь,</v><c></c> <v><m></m>И твердо жду смерти желанной!“»</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Так умер Шибанов, стремянный.</v><c></c></z> <cr>1840-е годы</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/aktolstoy/index.html">А. К. Толстой</a>. <a href="/text/4321/index.html">Василий Шибанов</a></div> <div class="author">Алексей Толстой</div> <div class="title"><h1>Василий Шибанов</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Князь Курбский от царского гнева бежал,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>С ним Васька Шибанов, стремянный.</v><c></c> <v><m></m>Дороден был князь. Конь измученный пал.</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Как быть среди ночи туманной?</v><c></c> <v><m></m>Но рабскую верность Шибанов храня,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Свого отдает воеводе коня:</v><c></c> <v><m></m>«Скачи, князь, до вражьего стану,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Авось я пешой не отстану».</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И князь доскакал. Под литовским шатром</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Опальный сидит воевода.</v><c></c> <v><m></m>Стоят в изумленье литовцы кругом.</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Без шапок толпятся у входа.</v><c></c> <v><m></m>Всяк русскому витязю честь воздает;</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Недаром дивится литовский народ,</v><c></c> <v><m></m>И ходят их головы кругом:</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>«Князь Курбский нам сделался другом».</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Но князя не радует новая честь.</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Исполнен он желчи и злобы;</v><c></c> <v><m></m>Готовится Курбский царю перечесть</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Души оскорбленной зазнобы:</v><c></c> <v><m></m>«Что долго в себе я таю и ношу.</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>То все я пространно к царю напишу.</v><c></c> <v><m></m>Скажу напрямик, без изгиба.</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>За все его ласки спасибо».</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И пишет боярин всю ночь напролет.</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Перо его местию дышит,</v><c></c> <v><m></m>Прочтет, улыбнется, и снова прочтет,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>И снова без отдыха пишет,</v><c></c> <v><m></m>И злыми словами язвит он царя,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>И вот уж, когда занялася заря.</v><c></c> <v><m></m>Поспело ему на отраду</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Послание, полное яду.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Но кто ж дерзновенные князя слова</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Отвезть Иоанну возьмется?</v><c></c> <v><m></m>Кому не люба на плечах голова.</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Чье сердце в груди не сожмется?</v><c></c> <v><m></m>Невольно сомненья на князя нашли...</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Вдруг входит Шибанов в поту и в пыли:</v><c></c> <v><m></m>«Князь, служба моя не нужна ли?</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Вишь, наши меня не догнали!»</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И в радости князь посылает раба.</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Торопит его в нетерпенье:</v><c></c> <v><m></m>«Ты телом здоров, и душа не слаба,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>А вот и рубли в награжденье!»</v><c></c> <v><m></m>Шибанов в ответ господину: «Добро!</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Тебе здесь нужнее твое серебро,</v><c></c> <v><m></m>А я передам и за муки</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Письмо твое в царские руки».</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Звон медный несется, гудит над Москвой;</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Царь в смирной одежде трезвонит;</v><c></c> <v><m></m>Зовет ли обратно он прежний покой</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Иль совесть навеки хоронит?</v><c></c> <v><m></m>Но часто и мерно он в колокол бьет,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>И звону внимает московский народ,</v><c></c> <v><m></m>И молится, полный боязни,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Чтоб день миновался без казни.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>В ответ властелину гудят терема,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Звонит с ним и Вяземский лютый,</v><c></c> <v><m></m>Звонит всей опрични кромешная тьма,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>И Васька Грязной, и Малюта,</v><c></c> <v><m></m>И тут же, гордяся своею красой,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>С девичьей улыбкой, с змеиной душой,</v><c></c> <v><m></m>Любимец звонит Иоаннов,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Отверженный ботом Басманов.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Царь кончил; на жезл опираясь, идет,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>И с ним всех окольных собранье.</v><c></c> <v><m></m>Вдруг едет гонец, раздвигает народ,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Над шапкою держит посланье.</v><c></c> <v><m></m>И спрянул с коня он поспешно долой,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>К царю Иоанну подходит пешой</v><c></c> <v><m></m>И молвит ему, не бледнея:</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>«От Курбского князя Андрея!»</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И очи царя загорелися вдруг:</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>«Ко мне? От злодея лихого?</v><c></c> <v><m></m>Читайте же, дьяки, читайте мне вслух</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Посланье от слова до слова!</v><c></c> <v><m></m>Подай сюда грамоту, дерзкий гонец!»</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>И в ногу Шибанова острый конец</v><c></c> <v><m></m>Жезла своего он вонзает,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Налег на костыль — и внимает:</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>«Царю, прославляему древле от всех,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Но тонущу в сквернах обильных!</v><c></c> <v><m></m>Ответствуй, безумный, каких ради грех</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Побил еси добрых и сильных?</v><c></c> <v><m></m>Ответствуй, не ими ль, средь тяжкой войны,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Без счета твердыни врагов сражены?</v><c></c> <v><m></m>Не их ли ты мужеством славен?</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>И кто им бысть верностью равен?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Безумный! Иль мнишись бессмертнее нас,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>В небытную ересь прельщенный?</v><c></c> <v><m></m>Внимай же! Приидет возмездия час,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Писанием нам предреченный,</v><c></c> <v><m></m>И аз, иже кровь в непрестанных боях</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>За тя, аки воду, лиях и лиях,</v><c></c> <v><m></m>С тобой пред судьею предстану!»</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Так Курбский писал к Иоанну.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Шибанов молчал. Из пронзенной ноги</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Кровь алым струилася током,</v><c></c> <v><m></m>И царь на спокойное око слуги</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Взирал испытующим оком.</v><c></c> <v><m></m>Стоял неподвижно опричников ряд;</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Был мрачен владыки загадочный взгляд.</v><c></c> <v><m></m>Как будто исполнен печали;</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>И все в ожиданье молчали.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И молвил так Царь: «Да, боярин твой прав,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>И нет уж мне жизни отрадной,</v><c></c> <v><m></m>Кровь добрых и сильных ногами поправ,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Я пес недостойный и смрадный!</v><c></c> <v><m></m>Гонец, ты не раб, но товарищ и друг,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>И много, знать, верных у Курбского слуг,</v><c></c> <v><m></m>Что выдал тебя за бесценок!</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Ступай же с Малютой в застенок!»</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Пытают и мучат гонца палачи.</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Друг к другу приходят на смену:</v><c></c> <v><m></m>«Товарищей Курбского ты уличи.</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Открой их собачью измену!»</v><c></c> <v><m></m>И царь вопрошает: «Ну что же гонец?</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Назвал ли он вора друзей наконец?»</v><c></c> <v><m></m>«Царь, слово, его все едино:</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Он славит свого господина!»</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>День меркнет, приходит ночная пора,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Скрыпят у застенка ворота.</v><c></c> <v><m></m>Заплечные входят опять мастера.</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Опять зачалася работа.</v><c></c> <v><m></m>«Ну, что же, назвал ли злодеев гонец?»</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>«Царь, близок ему уж приходит конец,</v><c></c> <v><m></m>Но слово его все едино.</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Он славит свого господина:</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>„О князь, ты, который предать меня мог</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>— За сладостный миг укоризны,</v><c></c> <v><m></m>О Князь, я молю, да простит тебе бог</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Измену твою пред отчизной!</v><c></c> <v><m></m>Услышь меня, боже, в предсмертный мой час,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Язык мой немеет, и взор мой угас.</v><c></c> <v><m></m>Но в сердце любовь и прощенье.</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Помилуй мои прегрешенья!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Услышь меня, боже, в предсмертный мой час,</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Прости моего господина!</v><c></c> <v><m></m>Язык мой немеет, и взор мой угас.</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Но слово мое все едино:</v><c></c> <v><m></m>За грозного, боже, царя я молюсь.</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>За нашу святую, великую Русь,</v><c></c> <v><m></m>И твердо жду смерти желанной!“»</v><c></c> <v><m></m><s12></s12>Так умер Шибанов, стремянный.</v><c></c></z> <cr>1840-е годы</cr> </pmm></pms></div>
4297
Твой детский вызов мне приятен, Но не желай моих стихов: Немногим избранным понятен Язык поэтов и богов. Когда под звонкие напевы, Под звук свирели плясовой, Среди полей, рука с рукой, Кружатся юноши и девы, Вмешавшись в резвый хоровод, Хариты, ветреный Эрот! Дриады, фавны пляшут с ними И гонят прочь толпу забот Воскликновеньями своими, Поодаль музы между тем, Таяся в сумраке дубравы, Глядят, не зримые никем, На их невинные забавы; Но их собор в то время нем. Певцу ли ветрено бесславить Плоды возвышенных трудов И легкомыслие забавить Игрою гордою стихов? И той нередко, чье воззренье Дарует лире вдохновенье Не поверяет он его; Поет один, подобный в этом Пчеле, которая со цветом Не делит меда своего. Твой детский вызов мне приятен, Но не желай моих стихов: Немногим избранным понятен Язык поэтов и богов. Когда под звонкие напевы, Под звук свирели плясовой, Среди полей, рука с рукой, Кружатся юноши и девы, Вмешавшись в резвый хоровод, Хариты, ветреный Эрот! Дриады, фавны пляшут с ними И гонят прочь толпу забот Воскликновеньями своими, Поодаль музы между тем, Таяся в сумраке дубравы, Глядят, не зримые никем, На их невинные забавы; Но их собор в то время нем. Певцу ли ветрено бесславить Плоды возвышенных трудов И легкомыслие забавить Игрою гордою стихов? И той нередко, чье воззренье Дарует лире вдохновенье Не поверяет он его; Поет один, подобный в этом Пчеле, которая со цветом Не делит меда своего.
Е. А. Баратынский
«Твой детский вызов мне приятен...»
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/baratynsky/index.html">Е. А. Баратынский</a>. <a href="/text/4297/index.html">«Твой детский вызов мне приятен...»</a></div> <div class="author">Евгений Баратынский</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Твой детский вызов мне приятен,</v><c></c> <v><m></m>Но не желай моих стихов:</v><c></c> <v><m></m>Немногим избранным понятен</v><c></c> <v><m></m>Язык поэтов и богов.</v><c></c> <v><m></m>Когда под звонкие напевы,</v><c></c> <v><m></m>Под звук свирели плясовой,</v><c></c> <v><m></m>Среди полей, рука с рукой,</v><c></c> <v><m></m>Кружатся юноши и девы,</v><c></c> <v><m></m>Вмешавшись в резвый хоровод,</v><c></c> <v><m></m>Хариты, ветреный Эрот!</v><c></c> <v><m></m>Дриады, фавны пляшут с ними</v><c></c> <v><m></m>И гонят прочь толпу забот</v><c></c> <v><m></m>Воскликновеньями своими,</v><c></c> <v><m></m>Поодаль музы между тем,</v><c></c> <v><m></m>Таяся в сумраке дубравы,</v><c></c> <v><m></m>Глядят, не зримые никем,</v><c></c> <v><m></m>На их невинные забавы;</v><c></c> <v><m></m>Но их собор в то время нем.</v><c></c> <v><m></m>Певцу ли ветрено бесславить</v><c></c> <v><m></m>Плоды возвышенных трудов</v><c></c> <v><m></m>И легкомыслие забавить</v><c></c> <v><m></m>Игрою гордою стихов?</v><c></c> <v><m></m>И той нередко, чье воззренье</v><c></c> <v><m></m>Дарует лире вдохновенье</v><c></c> <v><m></m>Не поверяет он его;</v><c></c> <v><m></m>Поет один, подобный в этом</v><c></c> <v><m></m>Пчеле, которая со цветом</v><c></c> <v><m></m>Не делит меда своего.</v><c></c></z> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/baratynsky/index.html">Е. А. Баратынский</a>. <a href="/text/4297/index.html">«Твой детский вызов мне приятен...»</a></div> <div class="author">Евгений Баратынский</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Твой детский вызов мне приятен,</v><c></c> <v><m></m>Но не желай моих стихов:</v><c></c> <v><m></m>Немногим избранным понятен</v><c></c> <v><m></m>Язык поэтов и богов.</v><c></c> <v><m></m>Когда под звонкие напевы,</v><c></c> <v><m></m>Под звук свирели плясовой,</v><c></c> <v><m></m>Среди полей, рука с рукой,</v><c></c> <v><m></m>Кружатся юноши и девы,</v><c></c> <v><m></m>Вмешавшись в резвый хоровод,</v><c></c> <v><m></m>Хариты, ветреный Эрот!</v><c></c> <v><m></m>Дриады, фавны пляшут с ними</v><c></c> <v><m></m>И гонят прочь толпу забот</v><c></c> <v><m></m>Воскликновеньями своими,</v><c></c> <v><m></m>Поодаль музы между тем,</v><c></c> <v><m></m>Таяся в сумраке дубравы,</v><c></c> <v><m></m>Глядят, не зримые никем,</v><c></c> <v><m></m>На их невинные забавы;</v><c></c> <v><m></m>Но их собор в то время нем.</v><c></c> <v><m></m>Певцу ли ветрено бесславить</v><c></c> <v><m></m>Плоды возвышенных трудов</v><c></c> <v><m></m>И легкомыслие забавить</v><c></c> <v><m></m>Игрою гордою стихов?</v><c></c> <v><m></m>И той нередко, чье воззренье</v><c></c> <v><m></m>Дарует лире вдохновенье</v><c></c> <v><m></m>Не поверяет он его;</v><c></c> <v><m></m>Поет один, подобный в этом</v><c></c> <v><m></m>Пчеле, которая со цветом</v><c></c> <v><m></m>Не делит меда своего.</v><c></c></z> </pmm></pms></div>
4322
Вез отдыха пирует с дружиной удалой Иван Васильич Грозный под матушкой-Москвой. Ковшами золотыми столов блистает ряд. Разгульные за ними опричники сидят. С вечерни льются вины на царские ковры, Поют ему с полночи лихие гусляры. Поют потехи брани, дела былых времен, И взятие Казани, и Астрахани плен. Но голос прежней славы царя не веселит, Подать себе личину он кравчему велит: «Да здравствуют тиуны, опричники мои! Вы ж громче бейте в струны, баяны-соловьи! Себе личину, други, пусть каждый изберет, Я первый открываю веселый хоровод. За мной, мои тиуны, опричники мои! Вы ж громче бейте в струны, баяны-соловьи!» И все подъяли кубки. Не поднял лишь Один; Один не поднял кубка, Михайло князь Репнин. «О царь! Забыл ты бога, свой сан ты, царь, забыл! Опричниной на горе престол свой окружил! Рассыпь державным словом детей бесовских рать! Тебе ли, властелину, здесь в ма́шкаре плясать!» Но царь, нахмуря брови: «В уме ты, знать, ослаб Или хмелен не в меру? Молчи, строптивый раб! Не возражай ни слова и ма́шкару надень — Или клянусь, что прожил ты свой последний день!» Тут встал и поднял кубок Репнин, правдивый князь: «Опричнина да сгинет! — он рек, перекрестясь. — Да здравствует во веки наш православный царь! Да правит человеки, как правил ими встарь! Да презрит, как измену, бесстыдной лести глас! Личины ж не надену я в мой последний час!» Он молвил и ногами личину растоптал; Из рук его на землю звенящий кубок пал... «Умри же, дерзновенный!» — царь вскрикнул, разъярясь, И пал, жезлом пронзенный, Репнин, правдивый князь. И вновь подъяты кубки, ковши опять звучат. За длинными столами опричники шумят, И смех их раздается, и пир опять кипит. Но звон ковшей и кубков царя не веселит: «Убил, убил напрасно я верного слугу. Вкушать веселье ныне я боле не могу!» Напрасно льются вины на царские ковры. Поют царю напрасно лихие гусляры. Поют потехи брани, дела былых времен, И взятие Казани, и Астрахани плен. Вез отдыха пирует с дружиной удалой Иван Васильич Грозный под матушкой-Москвой. Ковшами золотыми столов блистает ряд. Разгульные за ними опричники сидят. С вечерни льются вины на царские ковры, Поют ему с полночи лихие гусляры. Поют потехи брани, дела былых времен, И взятие Казани, и Астрахани плен. Но голос прежней славы царя не веселит, Подать себе личину он кравчему велит: «Да здравствуют тиуны, опричники мои! Вы ж громче бейте в струны, баяны-соловьи! Себе личину, други, пусть каждый изберет, Я первый открываю веселый хоровод. За мной, мои тиуны, опричники мои! Вы ж громче бейте в струны, баяны-соловьи!» И все подъяли кубки. Не поднял лишь Один; Один не поднял кубка, Михайло князь Репнин. «О царь! Забыл ты бога, свой сан ты, царь, забыл! Опричниной на горе престол свой окружил! Рассыпь державным словом детей бесовских рать! Тебе ли, властелину, здесь в ма́шкаре плясать!» Но царь, нахмуря брови: «В уме ты, знать, ослаб Или хмелен не в меру? Молчи, строптивый раб! Не возражай ни слова и ма́шкару надень — Или клянусь, что прожил ты свой последний день!» Тут встал и поднял кубок Репнин, правдивый князь: «Опричнина да сгинет! — он рек, перекрестясь. — Да здравствует во веки наш православный царь! Да правит человеки, как правил ими встарь! Да презрит, как измену, бесстыдной лести глас! Личины ж не надену я в мой последний час!» Он молвил и ногами личину растоптал; Из рук его на землю звенящий кубок пал... «Умри же, дерзновенный!» — царь вскрикнул, разъярясь, И пал, жезлом пронзенный, Репнин, правдивый князь. И вновь подъяты кубки, ковши опять звучат. За длинными столами опричники шумят, И смех их раздается, и пир опять кипит. Но звон ковшей и кубков царя не веселит: «Убил, убил напрасно я верного слугу. Вкушать веселье ныне я боле не могу!» Напрасно льются вины на царские ковры. Поют царю напрасно лихие гусляры. Поют потехи брани, дела былых времен, И взятие Казани, и Астрахани плен.
А. К. Толстой
Князь Михайло Репнин
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/aktolstoy/index.html">А. К. Толстой</a>. <a href="/text/4322/index.html">Князь Михайло Репнин</a></div> <div class="author">Алексей Толстой</div> <div class="title"><h1>Князь Михайло Репнин</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Вез отдыха пирует с дружиной удалой</v><c></c> <v><m></m>Иван Васильич Грозный под матушкой-Москвой.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Ковшами золотыми столов блистает ряд.</v><c></c> <v><m></m>Разгульные за ними опричники сидят.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>С вечерни льются вины на царские ковры,</v><c></c> <v><m></m>Поют ему с полночи лихие гусляры.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Поют потехи брани, дела былых времен,</v><c></c> <v><m></m>И взятие Казани, и Астрахани плен.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Но голос прежней славы царя не веселит,</v><c></c> <v><m></m>Подать себе личину он кравчему велит:</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>«Да здравствуют тиуны, опричники мои!</v><c></c> <v><m></m>Вы ж громче бейте в струны, баяны-соловьи!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Себе личину, други, пусть каждый изберет,</v><c></c> <v><m></m>Я первый открываю веселый хоровод.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>За мной, мои тиуны, опричники мои!</v><c></c> <v><m></m>Вы ж громче бейте в струны, баяны-соловьи!»</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И все подъяли кубки. Не поднял лишь Один;</v><c></c> <v><m></m>Один не поднял кубка, Михайло князь Репнин.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>«О царь! Забыл ты бога, свой сан ты, царь, забыл!</v><c></c> <v><m></m>Опричниной на горе престол свой окружил!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Рассыпь державным словом детей бесовских рать!</v><c></c> <v><m></m>Тебе ли, властелину, здесь в ма́шкаре плясать!»</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Но царь, нахмуря брови: «В уме ты, знать, ослаб</v><c></c> <v><m></m>Или хмелен не в меру? Молчи, строптивый раб!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Не возражай ни слова и ма́шкару надень — </v><c></c> <v><m></m>Или клянусь, что прожил ты свой последний день!»</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Тут встал и поднял кубок Репнин, правдивый князь:</v><c></c> <v><m></m>«Опричнина да сгинет! — он рек, перекрестясь. — </v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Да здравствует во веки наш православный царь!</v><c></c> <v><m></m>Да правит человеки, как правил ими встарь!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Да презрит, как измену, бесстыдной лести глас!</v><c></c> <v><m></m>Личины ж не надену я в мой последний час!»</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Он молвил и ногами личину растоптал;</v><c></c> <v><m></m>Из рук его на землю звенящий кубок пал...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>«Умри же, дерзновенный!» — царь вскрикнул, разъярясь,</v><c></c> <v><m></m>И пал, жезлом пронзенный, Репнин, правдивый князь.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И вновь подъяты кубки, ковши опять звучат.</v><c></c> <v><m></m>За длинными столами опричники шумят,</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И смех их раздается, и пир опять кипит.</v><c></c> <v><m></m>Но звон ковшей и кубков царя не веселит:</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>«Убил, убил напрасно я верного слугу.</v><c></c> <v><m></m>Вкушать веселье ныне я боле не могу!»</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Напрасно льются вины на царские ковры.</v><c></c> <v><m></m>Поют царю напрасно лихие гусляры.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Поют потехи брани, дела былых времен,</v><c></c> <v><m></m>И взятие Казани, и Астрахани плен.</v><c></c></z> <cr>1840-е годы</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/aktolstoy/index.html">А. К. Толстой</a>. <a href="/text/4322/index.html">Князь Михайло Репнин</a></div> <div class="author">Алексей Толстой</div> <div class="title"><h1>Князь Михайло Репнин</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Вез отдыха пирует с дружиной удалой</v><c></c> <v><m></m>Иван Васильич Грозный под матушкой-Москвой.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Ковшами золотыми столов блистает ряд.</v><c></c> <v><m></m>Разгульные за ними опричники сидят.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>С вечерни льются вины на царские ковры,</v><c></c> <v><m></m>Поют ему с полночи лихие гусляры.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Поют потехи брани, дела былых времен,</v><c></c> <v><m></m>И взятие Казани, и Астрахани плен.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Но голос прежней славы царя не веселит,</v><c></c> <v><m></m>Подать себе личину он кравчему велит:</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>«Да здравствуют тиуны, опричники мои!</v><c></c> <v><m></m>Вы ж громче бейте в струны, баяны-соловьи!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Себе личину, други, пусть каждый изберет,</v><c></c> <v><m></m>Я первый открываю веселый хоровод.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>За мной, мои тиуны, опричники мои!</v><c></c> <v><m></m>Вы ж громче бейте в струны, баяны-соловьи!»</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И все подъяли кубки. Не поднял лишь Один;</v><c></c> <v><m></m>Один не поднял кубка, Михайло князь Репнин.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>«О царь! Забыл ты бога, свой сан ты, царь, забыл!</v><c></c> <v><m></m>Опричниной на горе престол свой окружил!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Рассыпь державным словом детей бесовских рать!</v><c></c> <v><m></m>Тебе ли, властелину, здесь в ма́шкаре плясать!»</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Но царь, нахмуря брови: «В уме ты, знать, ослаб</v><c></c> <v><m></m>Или хмелен не в меру? Молчи, строптивый раб!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Не возражай ни слова и ма́шкару надень — </v><c></c> <v><m></m>Или клянусь, что прожил ты свой последний день!»</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Тут встал и поднял кубок Репнин, правдивый князь:</v><c></c> <v><m></m>«Опричнина да сгинет! — он рек, перекрестясь. — </v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Да здравствует во веки наш православный царь!</v><c></c> <v><m></m>Да правит человеки, как правил ими встарь!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Да презрит, как измену, бесстыдной лести глас!</v><c></c> <v><m></m>Личины ж не надену я в мой последний час!»</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Он молвил и ногами личину растоптал;</v><c></c> <v><m></m>Из рук его на землю звенящий кубок пал...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>«Умри же, дерзновенный!» — царь вскрикнул, разъярясь,</v><c></c> <v><m></m>И пал, жезлом пронзенный, Репнин, правдивый князь.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И вновь подъяты кубки, ковши опять звучат.</v><c></c> <v><m></m>За длинными столами опричники шумят,</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И смех их раздается, и пир опять кипит.</v><c></c> <v><m></m>Но звон ковшей и кубков царя не веселит:</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>«Убил, убил напрасно я верного слугу.</v><c></c> <v><m></m>Вкушать веселье ныне я боле не могу!»</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Напрасно льются вины на царские ковры.</v><c></c> <v><m></m>Поют царю напрасно лихие гусляры.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Поют потехи брани, дела былых времен,</v><c></c> <v><m></m>И взятие Казани, и Астрахани плен.</v><c></c></z> <cr>1840-е годы</cr> </pmm></pms></div>
4298
Взгляните: свежестью младой И в осень лет она пленяет, И у нее летун седой Ланитных роз не похищает; Сам побежденный красотой, Глядит — и путь не продолжает! Взгляните: свежестью младой И в осень лет она пленяет, И у нее летун седой Ланитных роз не похищает; Сам побежденный красотой, Глядит — и путь не продолжает!
Е. А. Баратынский
«Взгляните: свежестью младой...»
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/baratynsky/index.html">Е. А. Баратынский</a>. <a href="/text/4298/index.html">«Взгляните: свежестью младой...»</a></div> <div class="author">Евгений Баратынский</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Взгляните: свежестью младой</v><c></c> <v><m></m>И в осень лет она пленяет,</v><c></c> <v><m></m>И у нее летун седой</v><c></c> <v><m></m>Ланитных роз не похищает;</v><c></c> <v><m></m>Сам побежденный красотой,</v><c></c> <v><m></m>Глядит — и путь не продолжает!</v><c></c></z> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/baratynsky/index.html">Е. А. Баратынский</a>. <a href="/text/4298/index.html">«Взгляните: свежестью младой...»</a></div> <div class="author">Евгений Баратынский</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Взгляните: свежестью младой</v><c></c> <v><m></m>И в осень лет она пленяет,</v><c></c> <v><m></m>И у нее летун седой</v><c></c> <v><m></m>Ланитных роз не похищает;</v><c></c> <v><m></m>Сам побежденный красотой,</v><c></c> <v><m></m>Глядит — и путь не продолжает!</v><c></c></z> </pmm></pms></div>
4323
Источник за ви́шневым садом. Следы голых девичьих ног, И тут же оттиснулся рядом Гвоздями подбитый сапог. Все тихо на месте их встречи, Но чует ревниво мой ум И шепот, и страстные речи, И ведер расплесканных шум... Источник за ви́шневым садом. Следы голых девичьих ног, И тут же оттиснулся рядом Гвоздями подбитый сапог. Все тихо на месте их встречи, Но чует ревниво мой ум И шепот, и страстные речи, И ведер расплесканных шум...
А. К. Толстой
«Источник за вишневым садом...»
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/aktolstoy/index.html">А. К. Толстой</a>. <a href="/text/4323/index.html">«Источник за вишневым садом...»</a></div> <div class="author">Алексей Толстой</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Источник за ви́шневым садом.</v><c></c> <v><m></m>Следы голых девичьих ног,</v><c></c> <v><m></m>И тут же оттиснулся рядом</v><c></c> <v><m></m>Гвоздями подбитый сапог.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Все тихо на месте их встречи,</v><c></c> <v><m></m>Но чует ревниво мой ум</v><c></c> <v><m></m>И шепот, и страстные речи,</v><c></c> <v><m></m>И ведер расплесканных шум...</v><c></c></z> <cr>⟨1858⟩</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/aktolstoy/index.html">А. К. Толстой</a>. <a href="/text/4323/index.html">«Источник за вишневым садом...»</a></div> <div class="author">Алексей Толстой</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Источник за ви́шневым садом.</v><c></c> <v><m></m>Следы голых девичьих ног,</v><c></c> <v><m></m>И тут же оттиснулся рядом</v><c></c> <v><m></m>Гвоздями подбитый сапог.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Все тихо на месте их встречи,</v><c></c> <v><m></m>Но чует ревниво мой ум</v><c></c> <v><m></m>И шепот, и страстные речи,</v><c></c> <v><m></m>И ведер расплесканных шум...</v><c></c></z> <cr>⟨1858⟩</cr> </pmm></pms></div>
4299
Притворной нежности не требуй от меня: Я сердца моего не скрою хлад печальной. Ты пра́ва, в нем уж нет прекрасного огня Моей любви первоначальной. Напрасно я себе на память приводил И милый образ твой, и прежние мечтанья: Безжизненны мои воспоминанья, Я клятвы дал, но дал их выше сил. Я не пленен красавицей другою, Мечты ревнивые от сердца удали; Но годы долгие в разлуке протекли, Но в бурях жизненных развлекся я душою. Уж ты жила неверной тенью в ней; Уже к тебе взывал я редко, принужденно, И пламень мой, слабея постепенно, Собою сам погас в душе моей. Верь, жалок я один. Душа любви желает, Но я любить не буду вновь; Вновь не забудусь я: вполне упоевает Нас только первая любовь. Грущу я; но и грусть минует, знаменуя Судьбины полную победу надо мной. Кто знает? мнением сольюся я с толпой; Подругу, без любви — кто знает? — изберу я. На брак обдуманный я руку ей подам И в храме стану рядом с нею, Невинной, преданной, быть может, лучшим снам, И назову ее моею; И весть к тебе придет, но не завидуй нам: Обмена тайных дум не будет между нами, Душевным прихотям мы воли не дадим, Мы не сердца под брачными венцами, Мы жребии свои соединим. Прощай! Мы долго шли дорогою одною; Путь новый я избрал, путь новый избери; Печаль бесплодную рассудком усмири И не вступай, молю, в напрасный суд со мною. Невластны мы в самих себе И, в молодые наши леты, Даем поспешные обеты, Смешные, может быть, всевидящей судьбе. Притворной нежности не требуй от меня: Я сердца моего не скрою хлад печальной. Ты пра́ва, в нем уж нет прекрасного огня Моей любви первоначальной. Напрасно я себе на память приводил И милый образ твой, и прежние мечтанья: Безжизненны мои воспоминанья, Я клятвы дал, но дал их выше сил. Я не пленен красавицей другою, Мечты ревнивые от сердца удали; Но годы долгие в разлуке протекли, Но в бурях жизненных развлекся я душою. Уж ты жила неверной тенью в ней; Уже к тебе взывал я редко, принужденно, И пламень мой, слабея постепенно, Собою сам погас в душе моей. Верь, жалок я один. Душа любви желает, Но я любить не буду вновь; Вновь не забудусь я: вполне упоевает Нас только первая любовь. Грущу я; но и грусть минует, знаменуя Судьбины полную победу надо мной. Кто знает? мнением сольюся я с толпой; Подругу, без любви — кто знает? — изберу я. На брак обдуманный я руку ей подам И в храме стану рядом с нею, Невинной, преданной, быть может, лучшим снам, И назову ее моею; И весть к тебе придет, но не завидуй нам: Обмена тайных дум не будет между нами, Душевным прихотям мы воли не дадим, Мы не сердца под брачными венцами, Мы жребии свои соединим. Прощай! Мы долго шли дорогою одною; Путь новый я избрал, путь новый избери; Печаль бесплодную рассудком усмири И не вступай, молю, в напрасный суд со мною. Невластны мы в самих себе И, в молодые наши леты, Даем поспешные обеты, Смешные, может быть, всевидящей судьбе.
Е. А. Баратынский
⟨Признание⟩ («Притворной нежности не требуй от меня...»)
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/baratynsky/index.html">Е. А. Баратынский</a>. <a href="/text/4299/index.html">⟨Признание⟩ («Притворной нежности не требуй от меня...»)</a></div> <div class="author">Евгений Баратынский</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Притворной нежности не требуй от меня:</v><c></c> <v><m></m>Я сердца моего не скрою хлад печальной.</v><c></c> <v><m></m>Ты пра́ва, в нем уж нет прекрасного огня</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Моей любви первоначальной.</v><c></c> <v><m></m>Напрасно я себе на память приводил</v><c></c> <v><m></m>И милый образ твой, и прежние мечтанья:</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Безжизненны мои воспоминанья,</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Я клятвы дал, но дал их выше сил.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m><s8></s8>Я не пленен красавицей другою,</v><c></c> <v><m></m>Мечты ревнивые от сердца удали;</v><c></c> <v><m></m>Но годы долгие в разлуке протекли,</v><c></c> <v><m></m>Но в бурях жизненных развлекся я душою.</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Уж ты жила неверной тенью в ней;</v><c></c> <v><m></m>Уже к тебе взывал я редко, принужденно,</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>И пламень мой, слабея постепенно,</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Собою сам погас в душе моей.</v><c></c> <v><m></m>Верь, жалок я один. Душа любви желает,</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Но я любить не буду вновь;</v><c></c> <v><m></m>Вновь не забудусь я: вполне упоевает</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Нас только первая любовь.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Грущу я; но и грусть минует, знаменуя</v><c></c> <v><m></m>Судьбины полную победу надо мной.</v><c></c> <v><m></m>Кто знает? мнением сольюся я с толпой;</v><c></c> <v><m></m>Подругу, без любви — кто знает? — изберу я.</v><c></c> <v><m></m>На брак обдуманный я руку ей подам</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>И в храме стану рядом с нею,</v><c></c> <v><m></m>Невинной, преданной, быть может, лучшим снам,</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>И назову ее моею;</v><c></c> <v><m></m>И весть к тебе придет, но не завидуй нам:</v><c></c> <v><m></m>Обмена тайных дум не будет между нами,</v><c></c> <v><m></m>Душевным прихотям мы воли не дадим,</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Мы не сердца под брачными венцами,</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Мы жребии свои соединим.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Прощай! Мы долго шли дорогою одною;</v><c></c> <v><m></m>Путь новый я избрал, путь новый избери;</v><c></c> <v><m></m>Печаль бесплодную рассудком усмири</v><c></c> <v><m></m>И не вступай, молю, в напрасный суд со мною.</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Невластны мы в самих себе</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>И, в молодые наши леты,</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Даем поспешные обеты,</v><c></c> <v><m></m>Смешные, может быть, всевидящей судьбе.</v><c></c></z> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/baratynsky/index.html">Е. А. Баратынский</a>. <a href="/text/4299/index.html">⟨Признание⟩ («Притворной нежности не требуй от меня...»)</a></div> <div class="author">Евгений Баратынский</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Притворной нежности не требуй от меня:</v><c></c> <v><m></m>Я сердца моего не скрою хлад печальной.</v><c></c> <v><m></m>Ты пра́ва, в нем уж нет прекрасного огня</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Моей любви первоначальной.</v><c></c> <v><m></m>Напрасно я себе на память приводил</v><c></c> <v><m></m>И милый образ твой, и прежние мечтанья:</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Безжизненны мои воспоминанья,</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Я клятвы дал, но дал их выше сил.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m><s8></s8>Я не пленен красавицей другою,</v><c></c> <v><m></m>Мечты ревнивые от сердца удали;</v><c></c> <v><m></m>Но годы долгие в разлуке протекли,</v><c></c> <v><m></m>Но в бурях жизненных развлекся я душою.</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Уж ты жила неверной тенью в ней;</v><c></c> <v><m></m>Уже к тебе взывал я редко, принужденно,</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>И пламень мой, слабея постепенно,</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Собою сам погас в душе моей.</v><c></c> <v><m></m>Верь, жалок я один. Душа любви желает,</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Но я любить не буду вновь;</v><c></c> <v><m></m>Вновь не забудусь я: вполне упоевает</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Нас только первая любовь.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Грущу я; но и грусть минует, знаменуя</v><c></c> <v><m></m>Судьбины полную победу надо мной.</v><c></c> <v><m></m>Кто знает? мнением сольюся я с толпой;</v><c></c> <v><m></m>Подругу, без любви — кто знает? — изберу я.</v><c></c> <v><m></m>На брак обдуманный я руку ей подам</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>И в храме стану рядом с нею,</v><c></c> <v><m></m>Невинной, преданной, быть может, лучшим снам,</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>И назову ее моею;</v><c></c> <v><m></m>И весть к тебе придет, но не завидуй нам:</v><c></c> <v><m></m>Обмена тайных дум не будет между нами,</v><c></c> <v><m></m>Душевным прихотям мы воли не дадим,</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Мы не сердца под брачными венцами,</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Мы жребии свои соединим.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Прощай! Мы долго шли дорогою одною;</v><c></c> <v><m></m>Путь новый я избрал, путь новый избери;</v><c></c> <v><m></m>Печаль бесплодную рассудком усмири</v><c></c> <v><m></m>И не вступай, молю, в напрасный суд со мною.</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Невластны мы в самих себе</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>И, в молодые наши леты,</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Даем поспешные обеты,</v><c></c> <v><m></m>Смешные, может быть, всевидящей судьбе.</v><c></c></z> </pmm></pms></div>
4324
Пусто в покое моем. Один я сижу у камина, Свечи давно погасил, но не могу я заснуть. Бледные тени дрожат на стене, на ковре, на картинах, Книги лежат на полу, письма я вижу кругом. Книги и письма! Давно ль вас касалася ручка младая? Серые очи давно ль вас пробегали, шутя? Медленно катится ночь надо мной тяжелою тканью, Грустно сидеть одному. Пусто в покое моем! Думаю я про себя, на цветок взирая увядший: «Утро настанет, и грусть с темною ночью пройдет!» Ночь прокатилась, и весело солнце на окнах играет. Утро настало, но грусть с тенью ночной не прошла! Пусто в покое моем. Один я сижу у камина, Свечи давно погасил, но не могу я заснуть. Бледные тени дрожат на стене, на ковре, на картинах, Книги лежат на полу, письма я вижу кругом. Книги и письма! Давно ль вас касалася ручка младая? Серые очи давно ль вас пробегали, шутя? Медленно катится ночь надо мной тяжелою тканью, Грустно сидеть одному. Пусто в покое моем! Думаю я про себя, на цветок взирая увядший: «Утро настанет, и грусть с темною ночью пройдет!» Ночь прокатилась, и весело солнце на окнах играет. Утро настало, но грусть с тенью ночной не прошла!
А. К. Толстой
«Пусто в покое моем. Один я сижу у камина...»
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/aktolstoy/index.html">А. К. Толстой</a>. <a href="/text/4324/index.html">«Пусто в покое моем. Один я сижу у камина...»</a></div> <div class="author">Алексей Толстой</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Пусто в покое моем. Один я сижу у камина,</v><c></c> <v><m></m>Свечи давно погасил, но не могу я заснуть.</v><c></c> <v><m></m>Бледные тени дрожат на стене, на ковре, на картинах,</v><c></c> <v><m></m>Книги лежат на полу, письма я вижу кругом.</v><c></c> <v><m></m>Книги и письма! Давно ль вас касалася ручка младая?</v><c></c> <v><m></m>Серые очи давно ль вас пробегали, шутя?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Медленно катится ночь надо мной тяжелою тканью,</v><c></c> <v><m></m>Грустно сидеть одному. Пусто в покое моем!</v><c></c> <v><m></m>Думаю я про себя, на цветок взирая увядший:</v><c></c> <v><m></m>«Утро настанет, и грусть с темною ночью пройдет!»</v><c></c> <v><m></m>Ночь прокатилась, и весело солнце на окнах играет.</v><c></c> <v><m></m>Утро настало, но грусть с тенью ночной не прошла!</v><c></c></z> <cr>15 января 1851 г.</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/aktolstoy/index.html">А. К. Толстой</a>. <a href="/text/4324/index.html">«Пусто в покое моем. Один я сижу у камина...»</a></div> <div class="author">Алексей Толстой</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Пусто в покое моем. Один я сижу у камина,</v><c></c> <v><m></m>Свечи давно погасил, но не могу я заснуть.</v><c></c> <v><m></m>Бледные тени дрожат на стене, на ковре, на картинах,</v><c></c> <v><m></m>Книги лежат на полу, письма я вижу кругом.</v><c></c> <v><m></m>Книги и письма! Давно ль вас касалася ручка младая?</v><c></c> <v><m></m>Серые очи давно ль вас пробегали, шутя?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Медленно катится ночь надо мной тяжелою тканью,</v><c></c> <v><m></m>Грустно сидеть одному. Пусто в покое моем!</v><c></c> <v><m></m>Думаю я про себя, на цветок взирая увядший:</v><c></c> <v><m></m>«Утро настанет, и грусть с темною ночью пройдет!»</v><c></c> <v><m></m>Ночь прокатилась, и весело солнце на окнах играет.</v><c></c> <v><m></m>Утро настало, но грусть с тенью ночной не прошла!</v><c></c></z> <cr>15 января 1851 г.</cr> </pmm></pms></div>
4300
Выдь, дохни нам упоеньем, Соименница зари; Всех румяным появленьем Оживи и озари! Пылкий юноша не сводит Взоров с милой и порой Мыслит с тихою тоской: «Для кого она выводит Солнце счастья за собой?» Выдь, дохни нам упоеньем, Соименница зари; Всех румяным появленьем Оживи и озари! Пылкий юноша не сводит Взоров с милой и порой Мыслит с тихою тоской: «Для кого она выводит Солнце счастья за собой?»
Е. А. Баратынский
Авроре Ш…… («Выдь, дохни нам упоеньем...»)
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/baratynsky/index.html">Е. А. Баратынский</a>. <a href="/text/4300/index.html">Авроре Ш…… («Выдь, дохни нам упоеньем...»)</a></div> <div class="author">Евгений Баратынский</div> <div class="title"><h1>Авроре Ш......</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Выдь, дохни нам упоеньем,</v><c></c> <v><m></m>Соименница зари;</v><c></c> <v><m></m>Всех румяным появленьем</v><c></c> <v><m></m>Оживи и озари!</v><c></c> <v><m></m>Пылкий юноша не сводит</v><c></c> <v><m></m>Взоров с милой и порой</v><c></c> <v><m></m>Мыслит с тихою тоской:</v><c></c> <v><m></m>«Для кого она выводит</v><c></c> <v><m></m>Солнце счастья за собой?»</v><c></c></z> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/baratynsky/index.html">Е. А. Баратынский</a>. <a href="/text/4300/index.html">Авроре Ш…… («Выдь, дохни нам упоеньем...»)</a></div> <div class="author">Евгений Баратынский</div> <div class="title"><h1>Авроре Ш......</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Выдь, дохни нам упоеньем,</v><c></c> <v><m></m>Соименница зари;</v><c></c> <v><m></m>Всех румяным появленьем</v><c></c> <v><m></m>Оживи и озари!</v><c></c> <v><m></m>Пылкий юноша не сводит</v><c></c> <v><m></m>Взоров с милой и порой</v><c></c> <v><m></m>Мыслит с тихою тоской:</v><c></c> <v><m></m>«Для кого она выводит</v><c></c> <v><m></m>Солнце счастья за собой?»</v><c></c></z> </pmm></pms></div>
4325
Средь шумного бала, случайно, В тревоге мирской суеты. Тебя я увидел, но тайна Твои покрывала черты. Лишь очи печально глядели, А голос так дивно звучал, Как звон отдаленной свирели, Как моря играющий вал. Мне стан твой понравился тонкий И весь твой задумчивый вид, А смех твой, и грустный и звонкий, С тех пор в моем сердце звучит. В часы одинокие ночи Люблю я, усталый, прилечь — Я вижу печальные очи, И слышу веселую речь; И грустно я так засыпаю, И в грезах неведомых сплю... Люблю ли тебя — я не знаю, Но кажется мне, что люблю! Средь шумного бала, случайно, В тревоге мирской суеты. Тебя я увидел, но тайна Твои покрывала черты. Лишь очи печально глядели, А голос так дивно звучал, Как звон отдаленной свирели, Как моря играющий вал. Мне стан твой понравился тонкий И весь твой задумчивый вид, А смех твой, и грустный и звонкий, С тех пор в моем сердце звучит. В часы одинокие ночи Люблю я, усталый, прилечь — Я вижу печальные очи, И слышу веселую речь; И грустно я так засыпаю, И в грезах неведомых сплю... Люблю ли тебя — я не знаю, Но кажется мне, что люблю!
А. К. Толстой
«Средь шумного бала, случайно...»
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/aktolstoy/index.html">А. К. Толстой</a>. <a href="/text/4325/index.html">«Средь шумного бала, случайно...»</a></div> <div class="author">Алексей Толстой</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Средь шумного бала, случайно,</v><c></c> <v><m></m>В тревоге мирской суеты.</v><c></c> <v><m></m>Тебя я увидел, но тайна</v><c></c> <v><m></m>Твои покрывала черты.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Лишь очи печально глядели,</v><c></c> <v><m></m>А голос так дивно звучал,</v><c></c> <v><m></m>Как звон отдаленной свирели,</v><c></c> <v><m></m>Как моря играющий вал.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Мне стан твой понравился тонкий</v><c></c> <v><m></m>И весь твой задумчивый вид,</v><c></c> <v><m></m>А смех твой, и грустный и звонкий,</v><c></c> <v><m></m>С тех пор в моем сердце звучит.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>В часы одинокие ночи</v><c></c> <v><m></m>Люблю я, усталый, прилечь — </v><c></c> <v><m></m>Я вижу печальные очи,</v><c></c> <v><m></m>И слышу веселую речь;</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И грустно я так засыпаю,</v><c></c> <v><m></m>И в грезах неведомых сплю...</v><c></c> <v><m></m>Люблю ли тебя — я не знаю,</v><c></c> <v><m></m>Но кажется мне, что люблю!</v><c></c></z> <cr>1851</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/aktolstoy/index.html">А. К. Толстой</a>. <a href="/text/4325/index.html">«Средь шумного бала, случайно...»</a></div> <div class="author">Алексей Толстой</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Средь шумного бала, случайно,</v><c></c> <v><m></m>В тревоге мирской суеты.</v><c></c> <v><m></m>Тебя я увидел, но тайна</v><c></c> <v><m></m>Твои покрывала черты.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Лишь очи печально глядели,</v><c></c> <v><m></m>А голос так дивно звучал,</v><c></c> <v><m></m>Как звон отдаленной свирели,</v><c></c> <v><m></m>Как моря играющий вал.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Мне стан твой понравился тонкий</v><c></c> <v><m></m>И весь твой задумчивый вид,</v><c></c> <v><m></m>А смех твой, и грустный и звонкий,</v><c></c> <v><m></m>С тех пор в моем сердце звучит.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>В часы одинокие ночи</v><c></c> <v><m></m>Люблю я, усталый, прилечь — </v><c></c> <v><m></m>Я вижу печальные очи,</v><c></c> <v><m></m>И слышу веселую речь;</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И грустно я так засыпаю,</v><c></c> <v><m></m>И в грезах неведомых сплю...</v><c></c> <v><m></m>Люблю ли тебя — я не знаю,</v><c></c> <v><m></m>Но кажется мне, что люблю!</v><c></c></z> <cr>1851</cr> </pmm></pms></div>
4326
Что ни день, как поломя со влагой. Так унынье борется с отвагой. Жизнь бежит то круто, то отлого. Вьется вдаль неровною дорогой. От беспечной удали к заботам Переходит пестрым переплетом, Думы ткут то в солнце, то в тумане Золотой узор на темной ткани. Что ни день, как поломя со влагой. Так унынье борется с отвагой. Жизнь бежит то круто, то отлого. Вьется вдаль неровною дорогой. От беспечной удали к заботам Переходит пестрым переплетом, Думы ткут то в солнце, то в тумане Золотой узор на темной ткани.
А. К. Толстой
«Что ни день, как поломя со влагой...»
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/aktolstoy/index.html">А. К. Толстой</a>. <a href="/text/4326/index.html">«Что ни день, как поломя со влагой...»</a></div> <div class="author">Алексей Толстой</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Что ни день, как поломя со влагой.</v><c></c> <v><m></m>Так унынье борется с отвагой.</v><c></c> <v><m></m>Жизнь бежит то круто, то отлого.</v><c></c> <v><m></m>Вьется вдаль неровною дорогой.</v><c></c> <v><m></m>От беспечной удали к заботам</v><c></c> <v><m></m>Переходит пестрым переплетом,</v><c></c> <v><m></m>Думы ткут то в солнце, то в тумане</v><c></c> <v><m></m>Золотой узор на темной ткани.</v><c></c></z> <cr>⟨1858⟩</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/aktolstoy/index.html">А. К. Толстой</a>. <a href="/text/4326/index.html">«Что ни день, как поломя со влагой...»</a></div> <div class="author">Алексей Толстой</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Что ни день, как поломя со влагой.</v><c></c> <v><m></m>Так унынье борется с отвагой.</v><c></c> <v><m></m>Жизнь бежит то круто, то отлого.</v><c></c> <v><m></m>Вьется вдаль неровною дорогой.</v><c></c> <v><m></m>От беспечной удали к заботам</v><c></c> <v><m></m>Переходит пестрым переплетом,</v><c></c> <v><m></m>Думы ткут то в солнце, то в тумане</v><c></c> <v><m></m>Золотой узор на темной ткани.</v><c></c></z> <cr>⟨1858⟩</cr> </pmm></pms></div>
4331
Когда в селах пустеет, Смолкнут песни селян И седой забелеет Над болотом туман, Из лесов тихомолком По полям волк за волком Отправляются все на добычу. Семь волков идут смело. Впереди их идет Волк осьмой, шерсти белой; А таинственный ход Заключает девятый. С окровавленной пятой Он за ними идет и хромает. Их ничто не пугает. На село ли им путь. Пес на них и не лает; A мужик и дохнуть. Видя их, не посмеет: Он от страху бледнеет И читает тихонько молитву. Волки церковь обходят Осторожно кругом, В двор поповский заходят И шевелят хвостом. Близ корчмы водят ухом И внимают всем слухом. Не ведутся ль там грешные речи? Их глаза словно свечи. Зубы шила острей. Ты тринадцать картечей Козьей шерстью забей И стреляй по ним смело. Прежде рухнет волк белый, А за ним упадут и другие. На селе ж, когда спящих Всех разбудит петух. Ты увидишь лежащих Девять мертвых старух. Впереди их седая, Позади их хромая. Все в крови... с нами сила господня! Когда в селах пустеет, Смолкнут песни селян И седой забелеет Над болотом туман, Из лесов тихомолком По полям волк за волком Отправляются все на добычу. Семь волков идут смело. Впереди их идет Волк осьмой, шерсти белой; А таинственный ход Заключает девятый. С окровавленной пятой Он за ними идет и хромает. Их ничто не пугает. На село ли им путь. Пес на них и не лает; A мужик и дохнуть. Видя их, не посмеет: Он от страху бледнеет И читает тихонько молитву. Волки церковь обходят Осторожно кругом, В двор поповский заходят И шевелят хвостом. Близ корчмы водят ухом И внимают всем слухом. Не ведутся ль там грешные речи? Их глаза словно свечи. Зубы шила острей. Ты тринадцать картечей Козьей шерстью забей И стреляй по ним смело. Прежде рухнет волк белый, А за ним упадут и другие. На селе ж, когда спящих Всех разбудит петух. Ты увидишь лежащих Девять мертвых старух. Впереди их седая, Позади их хромая. Все в крови... с нами сила господня!
А. К. Толстой
Волки
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/aktolstoy/index.html">А. К. Толстой</a>. <a href="/text/4331/index.html">Волки</a></div> <div class="author">Алексей Толстой</div> <div class="title"><h1>Волки</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Когда в селах пустеет,</v><c></c> <v><m></m>Смолкнут песни селян</v><c></c> <v><m></m>И седой забелеет</v><c></c> <v><m></m>Над болотом туман,</v><c></c> <v><m></m>Из лесов тихомолком</v><c></c> <v><m></m>По полям волк за волком</v><c></c> <v><m></m>Отправляются все на добычу.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Семь волков идут смело.</v><c></c> <v><m></m>Впереди их идет</v><c></c> <v><m></m>Волк осьмой, шерсти белой;</v><c></c> <v><m></m>А таинственный ход</v><c></c> <v><m></m>Заключает девятый.</v><c></c> <v><m></m>С окровавленной пятой</v><c></c> <v><m></m>Он за ними идет и хромает.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Их ничто не пугает.</v><c></c> <v><m></m>На село ли им путь.</v><c></c> <v><m></m>Пес на них и не лает;</v><c></c> <v><m></m>A мужик и дохнуть.</v><c></c> <v><m></m>Видя их, не посмеет:</v><c></c> <v><m></m>Он от страху бледнеет</v><c></c> <v><m></m>И читает тихонько молитву.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Волки церковь обходят</v><c></c> <v><m></m>Осторожно кругом,</v><c></c> <v><m></m>В двор поповский заходят</v><c></c> <v><m></m>И шевелят хвостом.</v><c></c> <v><m></m>Близ корчмы водят ухом</v><c></c> <v><m></m>И внимают всем слухом.</v><c></c> <v><m></m>Не ведутся ль там грешные речи?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Их глаза словно свечи.</v><c></c> <v><m></m>Зубы шила острей.</v><c></c> <v><m></m>Ты тринадцать картечей</v><c></c> <v><m></m>Козьей шерстью забей</v><c></c> <v><m></m>И стреляй по ним смело.</v><c></c> <v><m></m>Прежде рухнет волк белый,</v><c></c> <v><m></m>А за ним упадут и другие.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>На селе ж, когда спящих</v><c></c> <v><m></m>Всех разбудит петух.</v><c></c> <v><m></m>Ты увидишь лежащих</v><c></c> <v><m></m>Девять мертвых старух.</v><c></c> <v><m></m>Впереди их седая,</v><c></c> <v><m></m>Позади их хромая.</v><c></c> <v><m></m>Все в крови... с нами сила господня!</v><c></c></z> <cr>1840-e годы</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/aktolstoy/index.html">А. К. Толстой</a>. <a href="/text/4331/index.html">Волки</a></div> <div class="author">Алексей Толстой</div> <div class="title"><h1>Волки</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Когда в селах пустеет,</v><c></c> <v><m></m>Смолкнут песни селян</v><c></c> <v><m></m>И седой забелеет</v><c></c> <v><m></m>Над болотом туман,</v><c></c> <v><m></m>Из лесов тихомолком</v><c></c> <v><m></m>По полям волк за волком</v><c></c> <v><m></m>Отправляются все на добычу.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Семь волков идут смело.</v><c></c> <v><m></m>Впереди их идет</v><c></c> <v><m></m>Волк осьмой, шерсти белой;</v><c></c> <v><m></m>А таинственный ход</v><c></c> <v><m></m>Заключает девятый.</v><c></c> <v><m></m>С окровавленной пятой</v><c></c> <v><m></m>Он за ними идет и хромает.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Их ничто не пугает.</v><c></c> <v><m></m>На село ли им путь.</v><c></c> <v><m></m>Пес на них и не лает;</v><c></c> <v><m></m>A мужик и дохнуть.</v><c></c> <v><m></m>Видя их, не посмеет:</v><c></c> <v><m></m>Он от страху бледнеет</v><c></c> <v><m></m>И читает тихонько молитву.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Волки церковь обходят</v><c></c> <v><m></m>Осторожно кругом,</v><c></c> <v><m></m>В двор поповский заходят</v><c></c> <v><m></m>И шевелят хвостом.</v><c></c> <v><m></m>Близ корчмы водят ухом</v><c></c> <v><m></m>И внимают всем слухом.</v><c></c> <v><m></m>Не ведутся ль там грешные речи?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Их глаза словно свечи.</v><c></c> <v><m></m>Зубы шила острей.</v><c></c> <v><m></m>Ты тринадцать картечей</v><c></c> <v><m></m>Козьей шерстью забей</v><c></c> <v><m></m>И стреляй по ним смело.</v><c></c> <v><m></m>Прежде рухнет волк белый,</v><c></c> <v><m></m>А за ним упадут и другие.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>На селе ж, когда спящих</v><c></c> <v><m></m>Всех разбудит петух.</v><c></c> <v><m></m>Ты увидишь лежащих</v><c></c> <v><m></m>Девять мертвых старух.</v><c></c> <v><m></m>Впереди их седая,</v><c></c> <v><m></m>Позади их хромая.</v><c></c> <v><m></m>Все в крови... с нами сила господня!</v><c></c></z> <cr>1840-e годы</cr> </pmm></pms></div>
4327
Звонче жаворонка пенье, Ярче вешние цветы. Сердце полно вдохновенья, Небо полно красоты. Разорвав тоски оковы. Цепи пошлые разбив, Набегает жизни новой Торжествующий прилив, И звучит свежо и юно Новых сил могучий строй, Как натянутые струны Между небом и землей. Звонче жаворонка пенье, Ярче вешние цветы. Сердце полно вдохновенья, Небо полно красоты. Разорвав тоски оковы. Цепи пошлые разбив, Набегает жизни новой Торжествующий прилив, И звучит свежо и юно Новых сил могучий строй, Как натянутые струны Между небом и землей.
А. К. Толстой
«Звонче жаворонка пенье...»
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/aktolstoy/index.html">А. К. Толстой</a>. <a href="/text/4327/index.html">«Звонче жаворонка пенье...»</a></div> <div class="author">Алексей Толстой</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Звонче жаворонка пенье,</v><c></c> <v><m></m>Ярче вешние цветы.</v><c></c> <v><m></m>Сердце полно вдохновенья,</v><c></c> <v><m></m>Небо полно красоты.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Разорвав тоски оковы.</v><c></c> <v><m></m>Цепи пошлые разбив,</v><c></c> <v><m></m>Набегает жизни новой</v><c></c> <v><m></m>Торжествующий прилив,</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И звучит свежо и юно</v><c></c> <v><m></m>Новых сил могучий строй,</v><c></c> <v><m></m>Как натянутые струны</v><c></c> <v><m></m>Между небом и землей.</v><c></c></z> <cr>⟨1858⟩</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/aktolstoy/index.html">А. К. Толстой</a>. <a href="/text/4327/index.html">«Звонче жаворонка пенье...»</a></div> <div class="author">Алексей Толстой</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Звонче жаворонка пенье,</v><c></c> <v><m></m>Ярче вешние цветы.</v><c></c> <v><m></m>Сердце полно вдохновенья,</v><c></c> <v><m></m>Небо полно красоты.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Разорвав тоски оковы.</v><c></c> <v><m></m>Цепи пошлые разбив,</v><c></c> <v><m></m>Набегает жизни новой</v><c></c> <v><m></m>Торжествующий прилив,</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И звучит свежо и юно</v><c></c> <v><m></m>Новых сил могучий строй,</v><c></c> <v><m></m>Как натянутые струны</v><c></c> <v><m></m>Между небом и землей.</v><c></c></z> <cr>⟨1858⟩</cr> </pmm></pms></div>
4332
Где гнутся над омутом лозы. Где Летнее солнце печет. Летают и пляшут стрекозы. Веселый ведут хоровод. «Дитя, подойди к нам поближе, Тебя мы научим летать. Дитя, подойди, подойди же. Пока не проснулася мать! Под нами трепещут былинки. Нам так хорошо и тепло, У нас бирюзовые спинки, А крылышки точно стекло! Мы песенок знаем так много. Мы так тебя любим давно — Смотри, какой берег отлогий, Какое песчаное дно!» Где гнутся над омутом лозы. Где Летнее солнце печет. Летают и пляшут стрекозы. Веселый ведут хоровод. «Дитя, подойди к нам поближе, Тебя мы научим летать. Дитя, подойди, подойди же. Пока не проснулася мать! Под нами трепещут былинки. Нам так хорошо и тепло, У нас бирюзовые спинки, А крылышки точно стекло! Мы песенок знаем так много. Мы так тебя любим давно — Смотри, какой берег отлогий, Какое песчаное дно!»
А. К. Толстой
«Где гнутся над омутом лозы...»
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/aktolstoy/index.html">А. К. Толстой</a>. <a href="/text/4332/index.html">«Где гнутся над омутом лозы...»</a></div> <div class="author">Алексей Толстой</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Где гнутся над омутом лозы.</v><c></c> <v><m></m>Где Летнее солнце печет.</v><c></c> <v><m></m>Летают и пляшут стрекозы.</v><c></c> <v><m></m>Веселый ведут хоровод.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>«Дитя, подойди к нам поближе,</v><c></c> <v><m></m>Тебя мы научим летать.</v><c></c> <v><m></m>Дитя, подойди, подойди же.</v><c></c> <v><m></m>Пока не проснулася мать!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Под нами трепещут былинки.</v><c></c> <v><m></m>Нам так хорошо и тепло,</v><c></c> <v><m></m>У нас бирюзовые спинки,</v><c></c> <v><m></m>А крылышки точно стекло!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Мы песенок знаем так много.</v><c></c> <v><m></m>Мы так тебя любим давно —</v><c></c> <v><m></m>Смотри, какой берег отлогий,</v><c></c> <v><m></m>Какое песчаное дно!»</v><c></c></z> <cr>1840-е годы</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/aktolstoy/index.html">А. К. Толстой</a>. <a href="/text/4332/index.html">«Где гнутся над омутом лозы...»</a></div> <div class="author">Алексей Толстой</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Где гнутся над омутом лозы.</v><c></c> <v><m></m>Где Летнее солнце печет.</v><c></c> <v><m></m>Летают и пляшут стрекозы.</v><c></c> <v><m></m>Веселый ведут хоровод.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>«Дитя, подойди к нам поближе,</v><c></c> <v><m></m>Тебя мы научим летать.</v><c></c> <v><m></m>Дитя, подойди, подойди же.</v><c></c> <v><m></m>Пока не проснулася мать!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Под нами трепещут былинки.</v><c></c> <v><m></m>Нам так хорошо и тепло,</v><c></c> <v><m></m>У нас бирюзовые спинки,</v><c></c> <v><m></m>А крылышки точно стекло!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Мы песенок знаем так много.</v><c></c> <v><m></m>Мы так тебя любим давно —</v><c></c> <v><m></m>Смотри, какой берег отлогий,</v><c></c> <v><m></m>Какое песчаное дно!»</v><c></c></z> <cr>1840-е годы</cr> </pmm></pms></div>
4328
Осень. Обсыпается весь наш бедный сад. Листья пожелтелые по ветру летят; Лишь вдали красуются, там на дне долин, Кисти ярко-красные вянущих рябин. Весело и горестно сердцу моему. Молча твоя рученьки грею я и жму, В очи тебе глядючи, молча слезы лью, Не умею высказать, как тебя люблю. Осень. Обсыпается весь наш бедный сад. Листья пожелтелые по ветру летят; Лишь вдали красуются, там на дне долин, Кисти ярко-красные вянущих рябин. Весело и горестно сердцу моему. Молча твоя рученьки грею я и жму, В очи тебе глядючи, молча слезы лью, Не умею высказать, как тебя люблю.
А. К. Толстой
«Осень. Обсыпается весь наш бедный сад...»
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/aktolstoy/index.html">А. К. Толстой</a>. <a href="/text/4328/index.html">«Осень. Обсыпается весь наш бедный сад...»</a></div> <div class="author">Алексей Толстой</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Осень. Обсыпается весь наш бедный сад.</v><c></c> <v><m></m>Листья пожелтелые по ветру летят;</v><c></c> <v><m></m>Лишь вдали красуются, там на дне долин,</v><c></c> <v><m></m>Кисти ярко-красные вянущих рябин.</v><c></c> <v><m></m>Весело и горестно сердцу моему.</v><c></c> <v><m></m>Молча твоя рученьки грею я и жму,</v><c></c> <v><m></m>В очи тебе глядючи, молча слезы лью,</v><c></c> <v><m></m>Не умею высказать, как тебя люблю.</v><c></c></z> <cr>⟨1858⟩</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/aktolstoy/index.html">А. К. Толстой</a>. <a href="/text/4328/index.html">«Осень. Обсыпается весь наш бедный сад...»</a></div> <div class="author">Алексей Толстой</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Осень. Обсыпается весь наш бедный сад.</v><c></c> <v><m></m>Листья пожелтелые по ветру летят;</v><c></c> <v><m></m>Лишь вдали красуются, там на дне долин,</v><c></c> <v><m></m>Кисти ярко-красные вянущих рябин.</v><c></c> <v><m></m>Весело и горестно сердцу моему.</v><c></c> <v><m></m>Молча твоя рученьки грею я и жму,</v><c></c> <v><m></m>В очи тебе глядючи, молча слезы лью,</v><c></c> <v><m></m>Не умею высказать, как тебя люблю.</v><c></c></z> <cr>⟨1858⟩</cr> </pmm></pms></div>
4333
В степи, на равнине открытой, Курган одинокий стоит; Под ним богатырь знаменитый В минувшие веки зарыт. В честь витязя тризну свершали, Дружина дралася три дня, Жрецы ему разом заклали Всех жен и любимца коня. Когда же его схоронили И шум на могиле затих, Певцы ему славу сулили, На гуслях гремя золотых: «О витязь! делами твоими Гордится великий народ, Твое громоносное имя Столетия все перейдет! И если курган твой высокий Сровнялся бы c полем пустым, То слава, разлившись далеко, Была бы курганом твоим!» И вот миновалися годы, Столетия вслед протекли. Народы сменили народы. Лицо изменилось земли. Курган же с высокой главою, Где витязь могучий зарыт. Еще не сровнялся с землею. По-прежнему гордо стоит. А витязя славное имя До наших времен не дошло... Кто был он? венцами какими Свое он украсил чело? Чью кровь проливал он рекою? Какие он жег города? И смертью погиб он какою? И в землю опущен когда? Безмолвен курган одинокий... Наездник державный забыт, И тризны в пустыне широкой Никто уж ему не свершит! Лишь мимо кургана мелькает Сайгак, через поле скача. Иль вдруг на него налетает, Крилами треща, саранча. Порой журавлиная стая. Окончив подоблачный путь, К кургану шумит подлетая, Садится на нем отдохнуть. Тушканчик порою проскачет По нем при мерцании дня. Иль всадник высоко маячит На нем удалого коня; А слезы прольют разве тучи. Над степью плывя в небесах. Да ветер лишь свеет летучий С кургана забытого прах... В степи, на равнине открытой, Курган одинокий стоит; Под ним богатырь знаменитый В минувшие веки зарыт. В честь витязя тризну свершали, Дружина дралася три дня, Жрецы ему разом заклали Всех жен и любимца коня. Когда же его схоронили И шум на могиле затих, Певцы ему славу сулили, На гуслях гремя золотых: «О витязь! делами твоими Гордится великий народ, Твое громоносное имя Столетия все перейдет! И если курган твой высокий Сровнялся бы c полем пустым, То слава, разлившись далеко, Была бы курганом твоим!» И вот миновалися годы, Столетия вслед протекли. Народы сменили народы. Лицо изменилось земли. Курган же с высокой главою, Где витязь могучий зарыт. Еще не сровнялся с землею. По-прежнему гордо стоит. А витязя славное имя До наших времен не дошло... Кто был он? венцами какими Свое он украсил чело? Чью кровь проливал он рекою? Какие он жег города? И смертью погиб он какою? И в землю опущен когда? Безмолвен курган одинокий... Наездник державный забыт, И тризны в пустыне широкой Никто уж ему не свершит! Лишь мимо кургана мелькает Сайгак, через поле скача. Иль вдруг на него налетает, Крилами треща, саранча. Порой журавлиная стая. Окончив подоблачный путь, К кургану шумит подлетая, Садится на нем отдохнуть. Тушканчик порою проскачет По нем при мерцании дня. Иль всадник высоко маячит На нем удалого коня; А слезы прольют разве тучи. Над степью плывя в небесах. Да ветер лишь свеет летучий С кургана забытого прах...
А. К. Толстой
Курган
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/aktolstoy/index.html">А. К. Толстой</a>. <a href="/text/4333/index.html">Курган</a></div> <div class="author">Алексей Толстой</div> <div class="title"><h1>Курган</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>В степи, на равнине открытой,</v><c></c> <v><m></m>Курган одинокий стоит;</v><c></c> <v><m></m>Под ним богатырь знаменитый</v><c></c> <v><m></m>В минувшие веки зарыт.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>В честь витязя тризну свершали,</v><c></c> <v><m></m>Дружина дралася три дня,</v><c></c> <v><m></m>Жрецы ему разом заклали</v><c></c> <v><m></m>Всех жен и любимца коня.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Когда же его схоронили</v><c></c> <v><m></m>И шум на могиле затих,</v><c></c> <v><m></m>Певцы ему славу сулили,</v><c></c> <v><m></m>На гуслях гремя золотых:</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>«О витязь! делами твоими</v><c></c> <v><m></m>Гордится великий народ,</v><c></c> <v><m></m>Твое громоносное имя</v><c></c> <v><m></m>Столетия все перейдет!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И если курган твой высокий</v><c></c> <v><m></m>Сровнялся бы c полем пустым,</v><c></c> <v><m></m>То слава, разлившись далеко,</v><c></c> <v><m></m>Была бы курганом твоим!»</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И вот миновалися годы,</v><c></c> <v><m></m>Столетия вслед протекли.</v><c></c> <v><m></m>Народы сменили народы.</v><c></c> <v><m></m>Лицо изменилось земли.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Курган же с высокой главою,</v><c></c> <v><m></m>Где витязь могучий зарыт.</v><c></c> <v><m></m>Еще не сровнялся с землею.</v><c></c> <v><m></m>По-прежнему гордо стоит.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>А витязя славное имя</v><c></c> <v><m></m>До наших времен не дошло...</v><c></c> <v><m></m>Кто был он? венцами какими</v><c></c> <v><m></m>Свое он украсил чело?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Чью кровь проливал он рекою?</v><c></c> <v><m></m>Какие он жег города?</v><c></c> <v><m></m>И смертью погиб он какою?</v><c></c> <v><m></m>И в землю опущен когда?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Безмолвен курган одинокий...</v><c></c> <v><m></m>Наездник державный забыт,</v><c></c> <v><m></m>И тризны в пустыне широкой</v><c></c> <v><m></m>Никто уж ему не свершит!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Лишь мимо кургана мелькает</v><c></c> <v><m></m>Сайгак, через поле скача.</v><c></c> <v><m></m>Иль вдруг на него налетает,</v><c></c> <v><m></m>Крилами треща, саранча.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Порой журавлиная стая.</v><c></c> <v><m></m>Окончив подоблачный путь,</v><c></c> <v><m></m>К кургану шумит подлетая,</v><c></c> <v><m></m>Садится на нем отдохнуть.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Тушканчик порою проскачет</v><c></c> <v><m></m>По нем при мерцании дня.</v><c></c> <v><m></m>Иль всадник высоко маячит</v><c></c> <v><m></m>На нем удалого коня;</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>А слезы прольют разве тучи.</v><c></c> <v><m></m>Над степью плывя в небесах.</v><c></c> <v><m></m>Да ветер лишь свеет летучий</v><c></c> <v><m></m>С кургана забытого прах...</v><c></c></z> <cr>1840-е годы</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/aktolstoy/index.html">А. К. Толстой</a>. <a href="/text/4333/index.html">Курган</a></div> <div class="author">Алексей Толстой</div> <div class="title"><h1>Курган</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>В степи, на равнине открытой,</v><c></c> <v><m></m>Курган одинокий стоит;</v><c></c> <v><m></m>Под ним богатырь знаменитый</v><c></c> <v><m></m>В минувшие веки зарыт.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>В честь витязя тризну свершали,</v><c></c> <v><m></m>Дружина дралася три дня,</v><c></c> <v><m></m>Жрецы ему разом заклали</v><c></c> <v><m></m>Всех жен и любимца коня.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Когда же его схоронили</v><c></c> <v><m></m>И шум на могиле затих,</v><c></c> <v><m></m>Певцы ему славу сулили,</v><c></c> <v><m></m>На гуслях гремя золотых:</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>«О витязь! делами твоими</v><c></c> <v><m></m>Гордится великий народ,</v><c></c> <v><m></m>Твое громоносное имя</v><c></c> <v><m></m>Столетия все перейдет!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И если курган твой высокий</v><c></c> <v><m></m>Сровнялся бы c полем пустым,</v><c></c> <v><m></m>То слава, разлившись далеко,</v><c></c> <v><m></m>Была бы курганом твоим!»</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И вот миновалися годы,</v><c></c> <v><m></m>Столетия вслед протекли.</v><c></c> <v><m></m>Народы сменили народы.</v><c></c> <v><m></m>Лицо изменилось земли.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Курган же с высокой главою,</v><c></c> <v><m></m>Где витязь могучий зарыт.</v><c></c> <v><m></m>Еще не сровнялся с землею.</v><c></c> <v><m></m>По-прежнему гордо стоит.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>А витязя славное имя</v><c></c> <v><m></m>До наших времен не дошло...</v><c></c> <v><m></m>Кто был он? венцами какими</v><c></c> <v><m></m>Свое он украсил чело?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Чью кровь проливал он рекою?</v><c></c> <v><m></m>Какие он жег города?</v><c></c> <v><m></m>И смертью погиб он какою?</v><c></c> <v><m></m>И в землю опущен когда?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Безмолвен курган одинокий...</v><c></c> <v><m></m>Наездник державный забыт,</v><c></c> <v><m></m>И тризны в пустыне широкой</v><c></c> <v><m></m>Никто уж ему не свершит!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Лишь мимо кургана мелькает</v><c></c> <v><m></m>Сайгак, через поле скача.</v><c></c> <v><m></m>Иль вдруг на него налетает,</v><c></c> <v><m></m>Крилами треща, саранча.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Порой журавлиная стая.</v><c></c> <v><m></m>Окончив подоблачный путь,</v><c></c> <v><m></m>К кургану шумит подлетая,</v><c></c> <v><m></m>Садится на нем отдохнуть.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Тушканчик порою проскачет</v><c></c> <v><m></m>По нем при мерцании дня.</v><c></c> <v><m></m>Иль всадник высоко маячит</v><c></c> <v><m></m>На нем удалого коня;</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>А слезы прольют разве тучи.</v><c></c> <v><m></m>Над степью плывя в небесах.</v><c></c> <v><m></m>Да ветер лишь свеет летучий</v><c></c> <v><m></m>С кургана забытого прах...</v><c></c></z> <cr>1840-е годы</cr> </pmm></pms></div>
4329
Под броней с простым набором, Хлеба кус жуя, В жаркий полдень едет бором Дедушка Илья; Едет бором, только слышно, Как бряцает бронь. Топчет папоротник пышный Богатырский конь. И ворчит Илья сердито; «Ну, Владимир, что ж? Посмотрю я, без Ильи-то Как ты проживешь? Двор мне, княже, твой не диво! Не пиров держусь! Я мужик неприхотливый. Был бы хлеба кус! Но обнес меня ты чарой В очередь мою — Так шагай же, мой чубарый. Уноси Илью! Без меня других довольно: Сядут — полон стол! Только лакомы уж больно, Любят женский пол! Все твои богатыри-то, Значит, молодежь; Вот без старого Ильи-то Как ты проживешь! Тем-то я их боле сто́ю, Что забыл уж баб, А как тресну булавою, Так еще не слаб! Правду молвить, для княжого Не гожусь двора; Погулять по свету снова Без того пора! Не терплю богатых сеней, Мраморных тех плит; От царьградских от курений Голова болит! Душно в Киеве, что в скрине, Только киснет кровь! Государыне-пустыне Поклонюся вновь! Вновь изведаю я, старый. Волюшку мою — Ну же, ну, шагай, чубарый, Уноси Илью!» И старик лицом суровым Просветлел опять. По нутру ему здоровым Воздухом дышать; Снова веет воли дикой На него простор, И смолой и земляникой Пахнет темный бор. Под броней с простым набором, Хлеба кус жуя, В жаркий полдень едет бором Дедушка Илья; Едет бором, только слышно, Как бряцает бронь. Топчет папоротник пышный Богатырский конь. И ворчит Илья сердито; «Ну, Владимир, что ж? Посмотрю я, без Ильи-то Как ты проживешь? Двор мне, княже, твой не диво! Не пиров держусь! Я мужик неприхотливый. Был бы хлеба кус! Но обнес меня ты чарой В очередь мою — Так шагай же, мой чубарый. Уноси Илью! Без меня других довольно: Сядут — полон стол! Только лакомы уж больно, Любят женский пол! Все твои богатыри-то, Значит, молодежь; Вот без старого Ильи-то Как ты проживешь! Тем-то я их боле сто́ю, Что забыл уж баб, А как тресну булавою, Так еще не слаб! Правду молвить, для княжого Не гожусь двора; Погулять по свету снова Без того пора! Не терплю богатых сеней, Мраморных тех плит; От царьградских от курений Голова болит! Душно в Киеве, что в скрине, Только киснет кровь! Государыне-пустыне Поклонюся вновь! Вновь изведаю я, старый. Волюшку мою — Ну же, ну, шагай, чубарый, Уноси Илью!» И старик лицом суровым Просветлел опять. По нутру ему здоровым Воздухом дышать; Снова веет воли дикой На него простор, И смолой и земляникой Пахнет темный бор.
А. К. Толстой
Илья Муромец
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/aktolstoy/index.html">А. К. Толстой</a>. <a href="/text/4329/index.html">Илья Муромец</a></div> <div class="author">Алексей Толстой</div> <div class="title"><h1>Илья Муромец</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <h4>1</h4> <z><o></o><v><m></m>Под броней с простым набором,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Хлеба кус жуя,</v><c></c> <v><m></m>В жаркий полдень едет бором</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Дедушка Илья;</v><c></c></z> <h4>2</h4> <z><o></o><v><m></m>Едет бором, только слышно,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Как бряцает бронь.</v><c></c> <v><m></m>Топчет папоротник пышный</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Богатырский конь.</v><c></c></z> <h4>3</h4> <z><o></o><v><m></m>И ворчит Илья сердито;</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>«Ну, Владимир, что ж?</v><c></c> <v><m></m>Посмотрю я, без Ильи-то</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Как ты проживешь?</v><c></c></z> <h4>4</h4> <z><o></o><v><m></m>Двор мне, княже, твой не диво!</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Не пиров держусь!</v><c></c> <v><m></m>Я мужик неприхотливый.</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Был бы хлеба кус!</v><c></c></z> <h4>5</h4> <z><o></o><v><m></m>Но обнес меня ты чарой</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>В очередь мою — </v><c></c> <v><m></m>Так шагай же, мой чубарый.</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Уноси Илью!</v><c></c></z> <h4>6</h4> <z><o></o><v><m></m>Без меня других довольно:</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Сядут — полон стол!</v><c></c> <v><m></m>Только лакомы уж больно,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Любят женский пол!</v><c></c></z> <h4>7</h4> <z><o></o><v><m></m>Все твои богатыри-то,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Значит, молодежь;</v><c></c> <v><m></m>Вот без старого Ильи-то</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Как ты проживешь!</v><c></c></z> <h4>8</h4> <z><o></o><v><m></m>Тем-то я их боле сто́ю,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Что забыл уж баб,</v><c></c> <v><m></m>А как тресну булавою,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Так еще не слаб!</v><c></c></z> <h4>9</h4> <z><o></o><v><m></m>Правду молвить, для княжого</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Не гожусь двора;</v><c></c> <v><m></m>Погулять по свету снова</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Без того пора!</v><c></c></z> <h4>10</h4> <z><o></o><v><m></m>Не терплю богатых сеней,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Мраморных тех плит;</v><c></c> <v><m></m>От царьградских от курений</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Голова болит!</v><c></c></z> <h4>11</h4> <z><o></o><v><m></m>Душно в Киеве, что в скрине,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Только киснет кровь!</v><c></c> <v><m></m>Государыне-пустыне</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Поклонюся вновь!</v><c></c></z> <h4>12</h4> <z><o></o><v><m></m>Вновь изведаю я, старый.</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Волюшку мою —</v><c></c> <v><m></m>Ну же, ну, шагай, чубарый,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Уноси Илью!»</v><c></c></z> <h4>13</h4> <z><o></o><v><m></m>И старик лицом суровым</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Просветлел опять.</v><c></c> <v><m></m>По нутру ему здоровым</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Воздухом дышать;</v><c></c></z> <h4>14</h4> <z><o></o><v><m></m>Снова веет воли дикой</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>На него простор,</v><c></c> <v><m></m>И смолой и земляникой</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Пахнет темный бор.</v><c></c></z> <cr>Май ⟨?⟩ 1871 г.</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/aktolstoy/index.html">А. К. Толстой</a>. <a href="/text/4329/index.html">Илья Муромец</a></div> <div class="author">Алексей Толстой</div> <div class="title"><h1>Илья Муромец</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <h4>1</h4> <z><o></o><v><m></m>Под броней с простым набором,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Хлеба кус жуя,</v><c></c> <v><m></m>В жаркий полдень едет бором</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Дедушка Илья;</v><c></c></z> <h4>2</h4> <z><o></o><v><m></m>Едет бором, только слышно,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Как бряцает бронь.</v><c></c> <v><m></m>Топчет папоротник пышный</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Богатырский конь.</v><c></c></z> <h4>3</h4> <z><o></o><v><m></m>И ворчит Илья сердито;</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>«Ну, Владимир, что ж?</v><c></c> <v><m></m>Посмотрю я, без Ильи-то</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Как ты проживешь?</v><c></c></z> <h4>4</h4> <z><o></o><v><m></m>Двор мне, княже, твой не диво!</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Не пиров держусь!</v><c></c> <v><m></m>Я мужик неприхотливый.</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Был бы хлеба кус!</v><c></c></z> <h4>5</h4> <z><o></o><v><m></m>Но обнес меня ты чарой</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>В очередь мою — </v><c></c> <v><m></m>Так шагай же, мой чубарый.</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Уноси Илью!</v><c></c></z> <h4>6</h4> <z><o></o><v><m></m>Без меня других довольно:</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Сядут — полон стол!</v><c></c> <v><m></m>Только лакомы уж больно,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Любят женский пол!</v><c></c></z> <h4>7</h4> <z><o></o><v><m></m>Все твои богатыри-то,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Значит, молодежь;</v><c></c> <v><m></m>Вот без старого Ильи-то</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Как ты проживешь!</v><c></c></z> <h4>8</h4> <z><o></o><v><m></m>Тем-то я их боле сто́ю,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Что забыл уж баб,</v><c></c> <v><m></m>А как тресну булавою,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Так еще не слаб!</v><c></c></z> <h4>9</h4> <z><o></o><v><m></m>Правду молвить, для княжого</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Не гожусь двора;</v><c></c> <v><m></m>Погулять по свету снова</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Без того пора!</v><c></c></z> <h4>10</h4> <z><o></o><v><m></m>Не терплю богатых сеней,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Мраморных тех плит;</v><c></c> <v><m></m>От царьградских от курений</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Голова болит!</v><c></c></z> <h4>11</h4> <z><o></o><v><m></m>Душно в Киеве, что в скрине,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Только киснет кровь!</v><c></c> <v><m></m>Государыне-пустыне</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Поклонюся вновь!</v><c></c></z> <h4>12</h4> <z><o></o><v><m></m>Вновь изведаю я, старый.</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Волюшку мою —</v><c></c> <v><m></m>Ну же, ну, шагай, чубарый,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Уноси Илью!»</v><c></c></z> <h4>13</h4> <z><o></o><v><m></m>И старик лицом суровым</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Просветлел опять.</v><c></c> <v><m></m>По нутру ему здоровым</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Воздухом дышать;</v><c></c></z> <h4>14</h4> <z><o></o><v><m></m>Снова веет воли дикой</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>На него простор,</v><c></c> <v><m></m>И смолой и земляникой</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Пахнет темный бор.</v><c></c></z> <cr>Май ⟨?⟩ 1871 г.</cr> </pmm></pms></div>
4334
Среди дубравы Блестит крестами Храм пятиглавый С колоколами. Их звон призывный Через могилы Гудит так дивно И так уныло! К себе он тянет Неодолимо, Зовет и манит Он в край родимый, В край благодатный, Забытый мною, — И, непонятной Томим тоскою, Молюсь и каюсь я, И плачу снова, И отрекаюсь я От дела злого; Далеко странствуя Мечтой чудесною, Через пространства я Лечу небесные, И сердце радостно Дрожит и тает, Пока звон благостный Не замирает.... Среди дубравы Блестит крестами Храм пятиглавый С колоколами. Их звон призывный Через могилы Гудит так дивно И так уныло! К себе он тянет Неодолимо, Зовет и манит Он в край родимый, В край благодатный, Забытый мною, — И, непонятной Томим тоскою, Молюсь и каюсь я, И плачу снова, И отрекаюсь я От дела злого; Далеко странствуя Мечтой чудесною, Через пространства я Лечу небесные, И сердце радостно Дрожит и тает, Пока звон благостный Не замирает....
А. К. Толстой
Благовест («Среди дубравы...»)
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/aktolstoy/index.html">А. К. Толстой</a>. <a href="/text/4334/index.html">Благовест («Среди дубравы...»)</a></div> <div class="author">Алексей Толстой</div> <div class="title"><h1>Благовест</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Среди дубравы</v><c></c> <v><m></m>Блестит крестами</v><c></c> <v><m></m>Храм пятиглавый</v><c></c> <v><m></m>С колоколами.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Их звон призывный</v><c></c> <v><m></m>Через могилы</v><c></c> <v><m></m>Гудит так дивно</v><c></c> <v><m></m>И так уныло!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>К себе он тянет</v><c></c> <v><m></m>Неодолимо,</v><c></c> <v><m></m>Зовет и манит</v><c></c> <v><m></m>Он в край родимый,</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>В край благодатный,</v><c></c> <v><m></m>Забытый мною, — </v><c></c> <v><m></m>И, непонятной</v><c></c> <v><m></m>Томим тоскою,</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Молюсь и каюсь я,</v><c></c> <v><m></m>И плачу снова,</v><c></c> <v><m></m>И отрекаюсь я</v><c></c> <v><m></m>От дела злого;</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Далеко странствуя</v><c></c> <v><m></m>Мечтой чудесною,</v><c></c> <v><m></m>Через пространства я</v><c></c> <v><m></m>Лечу небесные,</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И сердце радостно</v><c></c> <v><m></m>Дрожит и тает,</v><c></c> <v><m></m>Пока звон благостный</v><c></c> <v><m></m>Не замирает....</v><c></c></z> <cr>1840-е годы</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/aktolstoy/index.html">А. К. Толстой</a>. <a href="/text/4334/index.html">Благовест («Среди дубравы...»)</a></div> <div class="author">Алексей Толстой</div> <div class="title"><h1>Благовест</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Среди дубравы</v><c></c> <v><m></m>Блестит крестами</v><c></c> <v><m></m>Храм пятиглавый</v><c></c> <v><m></m>С колоколами.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Их звон призывный</v><c></c> <v><m></m>Через могилы</v><c></c> <v><m></m>Гудит так дивно</v><c></c> <v><m></m>И так уныло!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>К себе он тянет</v><c></c> <v><m></m>Неодолимо,</v><c></c> <v><m></m>Зовет и манит</v><c></c> <v><m></m>Он в край родимый,</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>В край благодатный,</v><c></c> <v><m></m>Забытый мною, — </v><c></c> <v><m></m>И, непонятной</v><c></c> <v><m></m>Томим тоскою,</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Молюсь и каюсь я,</v><c></c> <v><m></m>И плачу снова,</v><c></c> <v><m></m>И отрекаюсь я</v><c></c> <v><m></m>От дела злого;</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Далеко странствуя</v><c></c> <v><m></m>Мечтой чудесною,</v><c></c> <v><m></m>Через пространства я</v><c></c> <v><m></m>Лечу небесные,</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И сердце радостно</v><c></c> <v><m></m>Дрожит и тает,</v><c></c> <v><m></m>Пока звон благостный</v><c></c> <v><m></m>Не замирает....</v><c></c></z> <cr>1840-е годы</cr> </pmm></pms></div>
4330
Уношу князю Ростиславу затвори Днепр темне березе. Князь Ростислав в земле чужой Лежит на дне речном. Лежит в кольчуге боевой, С изломанным мечом. Днепра подводные красы Лобзаться любят с ним И гребнем витязя власы Расчесывать златым. Его напрасно день и ночь Княгиня дома ждет... Ладья его умчала прочь — Назад не принесет! В глухом лесу, в земле чужой, В реке его приют; Ему попы за упокой Молитвы не поют; Но с ним подводные красы, С ним дев веселых рой, И чешет витязя власы Их гребень золотой. Когда же на берег Посвист Седые волны мчит, В лесу кружится желтый лист. Ярясь, Перун гремит. Тогда, от сна на дне речном Внезапно пробудясь. Очами мутными кругом Взирает бедный князь. Жену младую он зовет — Увы! его жена, Прождав напрасно целый год, С другим обручена. Зовет к себе и брата он. Его обнять бы рад — Но, сонмом гридней окружен. Пирует дома брат. Зовет он киевских попов, Велит себя отпеть — Но до отчизны слабый зов Не может долететь. И он, склонясь на ржавый щит. Опять тяжелым сном В кругу русалок юных спит Один на дне речном... Уношу князю Ростиславу затвори Днепр темне березе. Князь Ростислав в земле чужой Лежит на дне речном. Лежит в кольчуге боевой, С изломанным мечом. Днепра подводные красы Лобзаться любят с ним И гребнем витязя власы Расчесывать златым. Его напрасно день и ночь Княгиня дома ждет... Ладья его умчала прочь — Назад не принесет! В глухом лесу, в земле чужой, В реке его приют; Ему попы за упокой Молитвы не поют; Но с ним подводные красы, С ним дев веселых рой, И чешет витязя власы Их гребень золотой. Когда же на берег Посвист Седые волны мчит, В лесу кружится желтый лист. Ярясь, Перун гремит. Тогда, от сна на дне речном Внезапно пробудясь. Очами мутными кругом Взирает бедный князь. Жену младую он зовет — Увы! его жена, Прождав напрасно целый год, С другим обручена. Зовет к себе и брата он. Его обнять бы рад — Но, сонмом гридней окружен. Пирует дома брат. Зовет он киевских попов, Велит себя отпеть — Но до отчизны слабый зов Не может долететь. И он, склонясь на ржавый щит. Опять тяжелым сном В кругу русалок юных спит Один на дне речном...
А. К. Толстой
Князь Ростислав
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/aktolstoy/index.html">А. К. Толстой</a>. <a href="/text/4330/index.html">Князь Ростислав</a></div> <div class="author">Алексей Толстой</div> <div class="title"><h1>Князь Ростислав</h1></div> <div class="epigraf"> <z style="margin-left: 0; text-indent: 0;">Уношу князю Ростиславу<br/> затвори Днепр темне березе.</z> <div class="epigraf_source">Слово о полку Игореве</div> </div><br clear="all"/> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Князь Ростислав в земле чужой</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Лежит на дне речном.</v><c></c> <v><m></m>Лежит в кольчуге боевой,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>С изломанным мечом.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Днепра подводные красы</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Лобзаться любят с ним</v><c></c> <v><m></m>И гребнем витязя власы</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Расчесывать златым.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Его напрасно день и ночь</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Княгиня дома ждет...</v><c></c> <v><m></m>Ладья его умчала прочь —</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Назад не принесет!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>В глухом лесу, в земле чужой,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>В реке его приют;</v><c></c> <v><m></m>Ему попы за упокой</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Молитвы не поют;</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Но с ним подводные красы,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>С ним дев веселых рой,</v><c></c> <v><m></m>И чешет витязя власы</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Их гребень золотой.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Когда же на берег Посвист</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Седые волны мчит,</v><c></c> <v><m></m>В лесу кружится желтый лист.</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Ярясь, Перун гремит.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Тогда, от сна на дне речном</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Внезапно пробудясь.</v><c></c> <v><m></m>Очами мутными кругом</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Взирает бедный князь.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Жену младую он зовет —</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Увы! его жена,</v><c></c> <v><m></m>Прождав напрасно целый год,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>С другим обручена.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Зовет к себе и брата он.</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Его обнять бы рад —</v><c></c> <v><m></m>Но, сонмом гридней окружен.</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Пирует дома брат.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Зовет он киевских попов,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Велит себя отпеть —</v><c></c> <v><m></m>Но до отчизны слабый зов</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Не может долететь.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И он, склонясь на ржавый щит.</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Опять тяжелым сном</v><c></c> <v><m></m>В кругу русалок юных спит</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Один на дне речном...</v><c></c></z> <cr>1840-e годы</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/aktolstoy/index.html">А. К. Толстой</a>. <a href="/text/4330/index.html">Князь Ростислав</a></div> <div class="author">Алексей Толстой</div> <div class="title"><h1>Князь Ростислав</h1></div> <div class="epigraf"> <z style="margin-left: 0; text-indent: 0;">Уношу князю Ростиславу<br/> затвори Днепр темне березе.</z> <div class="epigraf_source">Слово о полку Игореве</div> </div><br clear="all"/> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Князь Ростислав в земле чужой</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Лежит на дне речном.</v><c></c> <v><m></m>Лежит в кольчуге боевой,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>С изломанным мечом.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Днепра подводные красы</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Лобзаться любят с ним</v><c></c> <v><m></m>И гребнем витязя власы</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Расчесывать златым.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Его напрасно день и ночь</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Княгиня дома ждет...</v><c></c> <v><m></m>Ладья его умчала прочь —</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Назад не принесет!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>В глухом лесу, в земле чужой,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>В реке его приют;</v><c></c> <v><m></m>Ему попы за упокой</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Молитвы не поют;</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Но с ним подводные красы,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>С ним дев веселых рой,</v><c></c> <v><m></m>И чешет витязя власы</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Их гребень золотой.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Когда же на берег Посвист</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Седые волны мчит,</v><c></c> <v><m></m>В лесу кружится желтый лист.</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Ярясь, Перун гремит.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Тогда, от сна на дне речном</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Внезапно пробудясь.</v><c></c> <v><m></m>Очами мутными кругом</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Взирает бедный князь.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Жену младую он зовет —</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Увы! его жена,</v><c></c> <v><m></m>Прождав напрасно целый год,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>С другим обручена.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Зовет к себе и брата он.</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Его обнять бы рад —</v><c></c> <v><m></m>Но, сонмом гридней окружен.</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Пирует дома брат.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Зовет он киевских попов,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Велит себя отпеть —</v><c></c> <v><m></m>Но до отчизны слабый зов</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Не может долететь.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И он, склонясь на ржавый щит.</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Опять тяжелым сном</v><c></c> <v><m></m>В кругу русалок юных спит</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Один на дне речном...</v><c></c></z> <cr>1840-e годы</cr> </pmm></pms></div>
4335
Колокольчики мои, Цветики степные! Что глядите на меня, Темно-голубые? И о чем звените вы В день веселый мая, Средь некошеной травы Головой качая? Конь несет меня стрелой На поле открытом; Он вас топчет под собой, Бьет своим копытом. Колокольчики мои, Цветики степные! Не кляните вы меня, Темно-голубые! Я бы рад вас не топтать, Рад промчаться мимо, Но уздой не удержать Бег неукротимый! Я лечу, лечу стрелой, Только пыль взметаю; Конь несет меня лихой, — А куда? не знаю! Он ученым ездоком Не воспитан в холе, Он с буранами знаком, Вырос в чистом поле; И не блещет как огонь Твой чепрак узорный, Конь мой, конь, славянский конь, Дикий, непокорный! Есть нам, конь, с тобой простор! Мир забывши тесный, Мы летим во весь опор К цели неизвестной. Чем окончится наш бег? Радостью ль? кручиной? Знать не может человек — Знает бог единый! Упаду ль на солончак Умирать от зною? Или злой киргиз-кайсак, С бритой головою, Молча свой натянет лук, Лежа под травою, И меня догонит вдруг Медною стрелою? Иль влетим мы в светлый град Со кремлем престольным? Чудно улицы гудят Гулом колокольным, И на площади народ, В шумном ожиданье, Видит: с запада идет Светлое посланье. В кунтушах и в чекменях, С чубами, с усами, Гости едут на конях, Машут булавами, Подбочась, за строем строй Чинно выступает, Рукава их за спиной Ветер раздувает. И хозяин на крыльцо Вышел величавый; Его светлое лицо Блещет новой славой; Всех его исполнил вид И любви и страха, На челе его горит Шапка Мономаха. «Хлеб да соль! И в добрый час! — Говорит державный, — Долго, дети, ждал я вас В город православный!» И они ему в ответ: «Наша кровь едина, И в тебе мы с давних лет Чаем господина!» Громче звон колоколов, Гусли раздаются, Гости сели вкруг столов, Мед и брага льются, Шум летит на дальний юг К турке и к венгерцу — И ковшей славянских звук Немцам не по сердцу! Гой вы, цветики мои, Цветики стенные! Что глядите на меня, Темно-голубые? И о чем грустите вы В день веселый мая, Средь некошеной травы Головой качая? Колокольчики мои, Цветики степные! Что глядите на меня, Темно-голубые? И о чем звените вы В день веселый мая, Средь некошеной травы Головой качая? Конь несет меня стрелой На поле открытом; Он вас топчет под собой, Бьет своим копытом. Колокольчики мои, Цветики степные! Не кляните вы меня, Темно-голубые! Я бы рад вас не топтать, Рад промчаться мимо, Но уздой не удержать Бег неукротимый! Я лечу, лечу стрелой, Только пыль взметаю; Конь несет меня лихой, — А куда? не знаю! Он ученым ездоком Не воспитан в холе, Он с буранами знаком, Вырос в чистом поле; И не блещет как огонь Твой чепрак узорный, Конь мой, конь, славянский конь, Дикий, непокорный! Есть нам, конь, с тобой простор! Мир забывши тесный, Мы летим во весь опор К цели неизвестной. Чем окончится наш бег? Радостью ль? кручиной? Знать не может человек — Знает бог единый! Упаду ль на солончак Умирать от зною? Или злой киргиз-кайсак, С бритой головою, Молча свой натянет лук, Лежа под травою, И меня догонит вдруг Медною стрелою? Иль влетим мы в светлый град Со кремлем престольным? Чудно улицы гудят Гулом колокольным, И на площади народ, В шумном ожиданье, Видит: с запада идет Светлое посланье. В кунтушах и в чекменях, С чубами, с усами, Гости едут на конях, Машут булавами, Подбочась, за строем строй Чинно выступает, Рукава их за спиной Ветер раздувает. И хозяин на крыльцо Вышел величавый; Его светлое лицо Блещет новой славой; Всех его исполнил вид И любви и страха, На челе его горит Шапка Мономаха. «Хлеб да соль! И в добрый час! — Говорит державный, — Долго, дети, ждал я вас В город православный!» И они ему в ответ: «Наша кровь едина, И в тебе мы с давних лет Чаем господина!» Громче звон колоколов, Гусли раздаются, Гости сели вкруг столов, Мед и брага льются, Шум летит на дальний юг К турке и к венгерцу — И ковшей славянских звук Немцам не по сердцу! Гой вы, цветики мои, Цветики стенные! Что глядите на меня, Темно-голубые? И о чем грустите вы В день веселый мая, Средь некошеной травы Головой качая?
А. К. Толстой
«Колокольчики мои...»
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/aktolstoy/index.html">А. К. Толстой</a>. <a href="/text/4335/index.html">«Колокольчики мои...»</a></div> <div class="author">Алексей Толстой</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Колокольчики мои,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Цветики степные!</v><c></c> <v><m></m>Что глядите на меня,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Темно-голубые?</v><c></c> <v><m></m>И о чем звените вы</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>В день веселый мая,</v><c></c> <v><m></m>Средь некошеной травы</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Головой качая?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Конь несет меня стрелой</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>На поле открытом;</v><c></c> <v><m></m>Он вас топчет под собой,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Бьет своим копытом.</v><c></c> <v><m></m>Колокольчики мои,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Цветики степные!</v><c></c> <v><m></m>Не кляните вы меня,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Темно-голубые!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Я бы рад вас не топтать,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Рад промчаться мимо,</v><c></c> <v><m></m>Но уздой не удержать</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Бег неукротимый!</v><c></c> <v><m></m>Я лечу, лечу стрелой,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Только пыль взметаю;</v><c></c> <v><m></m>Конь несет меня лихой, —</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>А куда? не знаю!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Он ученым ездоком</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Не воспитан в холе,</v><c></c> <v><m></m>Он с буранами знаком,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Вырос в чистом поле;</v><c></c> <v><m></m>И не блещет как огонь</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Твой чепрак узорный,</v><c></c> <v><m></m>Конь мой, конь, славянский конь,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Дикий, непокорный!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Есть нам, конь, с тобой простор!</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Мир забывши тесный,</v><c></c> <v><m></m>Мы летим во весь опор</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>К цели неизвестной.</v><c></c> <v><m></m>Чем окончится наш бег?</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Радостью ль? кручиной?</v><c></c> <v><m></m>Знать не может человек —</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Знает бог единый!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Упаду ль на солончак</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Умирать от зною?</v><c></c> <v><m></m>Или злой киргиз-кайсак,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>С бритой головою,</v><c></c> <v><m></m>Молча свой натянет лук,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Лежа под травою,</v><c></c> <v><m></m>И меня догонит вдруг</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Медною стрелою?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Иль влетим мы в светлый град</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Со кремлем престольным?</v><c></c> <v><m></m>Чудно улицы гудят</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Гулом колокольным,</v><c></c> <v><m></m>И на площади народ,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>В шумном ожиданье,</v><c></c> <v><m></m>Видит: с запада идет</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Светлое посланье.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>В кунтушах и в чекменях,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>С чубами, с усами,</v><c></c> <v><m></m>Гости едут на конях,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Машут булавами,</v><c></c> <v><m></m>Подбочась, за строем строй</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Чинно выступает,</v><c></c> <v><m></m>Рукава их за спиной</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Ветер раздувает.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И хозяин на крыльцо</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Вышел величавый;</v><c></c> <v><m></m>Его светлое лицо</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Блещет новой славой;</v><c></c> <v><m></m>Всех его исполнил вид</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>И любви и страха,</v><c></c> <v><m></m>На челе его горит</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Шапка Мономаха.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>«Хлеб да соль! И в добрый час! —</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Говорит державный, —</v><c></c> <v><m></m>Долго, дети, ждал я вас</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>В город православный!»</v><c></c> <v><m></m>И они ему в ответ:</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>«Наша кровь едина,</v><c></c> <v><m></m>И в тебе мы с давних лет</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Чаем господина!»</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Громче звон колоколов,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Гусли раздаются,</v><c></c> <v><m></m>Гости сели вкруг столов,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Мед и брага льются,</v><c></c> <v><m></m>Шум летит на дальний юг</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>К турке и к венгерцу —</v><c></c> <v><m></m>И ковшей славянских звук</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Немцам не по сердцу!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Гой вы, цветики мои,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Цветики стенные!</v><c></c> <v><m></m>Что глядите на меня,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Темно-голубые?</v><c></c> <v><m></m>И о чем грустите вы</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>В день веселый мая,</v><c></c> <v><m></m>Средь некошеной травы</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Головой качая?</v><c></c></z> <cr>1840-е годы</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/aktolstoy/index.html">А. К. Толстой</a>. <a href="/text/4335/index.html">«Колокольчики мои...»</a></div> <div class="author">Алексей Толстой</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Колокольчики мои,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Цветики степные!</v><c></c> <v><m></m>Что глядите на меня,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Темно-голубые?</v><c></c> <v><m></m>И о чем звените вы</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>В день веселый мая,</v><c></c> <v><m></m>Средь некошеной травы</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Головой качая?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Конь несет меня стрелой</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>На поле открытом;</v><c></c> <v><m></m>Он вас топчет под собой,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Бьет своим копытом.</v><c></c> <v><m></m>Колокольчики мои,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Цветики степные!</v><c></c> <v><m></m>Не кляните вы меня,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Темно-голубые!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Я бы рад вас не топтать,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Рад промчаться мимо,</v><c></c> <v><m></m>Но уздой не удержать</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Бег неукротимый!</v><c></c> <v><m></m>Я лечу, лечу стрелой,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Только пыль взметаю;</v><c></c> <v><m></m>Конь несет меня лихой, —</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>А куда? не знаю!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Он ученым ездоком</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Не воспитан в холе,</v><c></c> <v><m></m>Он с буранами знаком,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Вырос в чистом поле;</v><c></c> <v><m></m>И не блещет как огонь</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Твой чепрак узорный,</v><c></c> <v><m></m>Конь мой, конь, славянский конь,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Дикий, непокорный!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Есть нам, конь, с тобой простор!</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Мир забывши тесный,</v><c></c> <v><m></m>Мы летим во весь опор</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>К цели неизвестной.</v><c></c> <v><m></m>Чем окончится наш бег?</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Радостью ль? кручиной?</v><c></c> <v><m></m>Знать не может человек —</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Знает бог единый!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Упаду ль на солончак</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Умирать от зною?</v><c></c> <v><m></m>Или злой киргиз-кайсак,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>С бритой головою,</v><c></c> <v><m></m>Молча свой натянет лук,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Лежа под травою,</v><c></c> <v><m></m>И меня догонит вдруг</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Медною стрелою?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Иль влетим мы в светлый град</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Со кремлем престольным?</v><c></c> <v><m></m>Чудно улицы гудят</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Гулом колокольным,</v><c></c> <v><m></m>И на площади народ,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>В шумном ожиданье,</v><c></c> <v><m></m>Видит: с запада идет</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Светлое посланье.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>В кунтушах и в чекменях,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>С чубами, с усами,</v><c></c> <v><m></m>Гости едут на конях,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Машут булавами,</v><c></c> <v><m></m>Подбочась, за строем строй</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Чинно выступает,</v><c></c> <v><m></m>Рукава их за спиной</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Ветер раздувает.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И хозяин на крыльцо</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Вышел величавый;</v><c></c> <v><m></m>Его светлое лицо</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Блещет новой славой;</v><c></c> <v><m></m>Всех его исполнил вид</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>И любви и страха,</v><c></c> <v><m></m>На челе его горит</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Шапка Мономаха.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>«Хлеб да соль! И в добрый час! —</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Говорит державный, —</v><c></c> <v><m></m>Долго, дети, ждал я вас</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>В город православный!»</v><c></c> <v><m></m>И они ему в ответ:</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>«Наша кровь едина,</v><c></c> <v><m></m>И в тебе мы с давних лет</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Чаем господина!»</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Громче звон колоколов,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Гусли раздаются,</v><c></c> <v><m></m>Гости сели вкруг столов,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Мед и брага льются,</v><c></c> <v><m></m>Шум летит на дальний юг</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>К турке и к венгерцу —</v><c></c> <v><m></m>И ковшей славянских звук</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Немцам не по сердцу!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Гой вы, цветики мои,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Цветики стенные!</v><c></c> <v><m></m>Что глядите на меня,</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Темно-голубые?</v><c></c> <v><m></m>И о чем грустите вы</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>В день веселый мая,</v><c></c> <v><m></m>Средь некошеной травы</v><c></c> <v><m></m><s10></s10>Головой качая?</v><c></c></z> <cr>1840-е годы</cr> </pmm></pms></div>
4336
Ты знаешь край, где все обильем дышит, Где реки льются чище серебра, Где ветерок степной ковыль колышет, В вишневых рощах тонут хутора, Среди садов деревья гнутся долу И до земли висит их плод тяжелый? Шумя, тростник над озером трепещет, И чист, и тих, и ясен свод небес, Косарь поет, коса звенит и блещет, Вдоль берега стоит кудрявый лес, И к облакам, клубяся над водою, Бежит дымок синеющей струею? Туда, туда всем сердцем я стремлюся, Туда, где сердцу было так легко, Где из цветов венок плетет Маруся, О старине поет слепой Грицко, И парубки, кружась на пожне гладкой, Взрывают пыль веселою присядкой! Ты знаешь край, где нивы золотые Испещрены лазурью васильков Среди степей курган времен Батыя, Вдали стада пасущихся волов, Обозов скрып, ковры цветущей гречи И вы, чубы — остатки славной Сечи? Ты зняешь край, где утром в воскресенье, Когда росой подсолнечник блестит, Так звонко льется жаворонка пенье, Стада блеят, а колокол гудит, И в божий храм, увенчаны цветами, Идут казачки пестрыми толпами? Ты помнишь ночь над спящею Украйной, Когда седой вставал с болота пар. Одет был мир и сумраком и тайной, Блистал над степью искрами стожар, И мнилось нам: через туман прозрачный Несутся вновь Палей и Сагайдачный? Ты знаешь край, где с Русью бились ляхи, Где столько тел лежало средь полей? Ты знаешь край, где некогда у плахи Мазепу клял упрямый Кочубей И много где пролито крови славной В честь древних прав и веры православной? Ты знаешь край, где Сейм печально воды Меж берегов осиротелых льет, Над ним дворца разрушенные своды, Густой травой давно заросший вход, Над дверью щит с гетманской булавою?.. Туда, туда стремлюся я душою! Ты знаешь край, где все обильем дышит, Где реки льются чище серебра, Где ветерок степной ковыль колышет, В вишневых рощах тонут хутора, Среди садов деревья гнутся долу И до земли висит их плод тяжелый? Шумя, тростник над озером трепещет, И чист, и тих, и ясен свод небес, Косарь поет, коса звенит и блещет, Вдоль берега стоит кудрявый лес, И к облакам, клубяся над водою, Бежит дымок синеющей струею? Туда, туда всем сердцем я стремлюся, Туда, где сердцу было так легко, Где из цветов венок плетет Маруся, О старине поет слепой Грицко, И парубки, кружась на пожне гладкой, Взрывают пыль веселою присядкой! Ты знаешь край, где нивы золотые Испещрены лазурью васильков Среди степей курган времен Батыя, Вдали стада пасущихся волов, Обозов скрып, ковры цветущей гречи И вы, чубы — остатки славной Сечи? Ты зняешь край, где утром в воскресенье, Когда росой подсолнечник блестит, Так звонко льется жаворонка пенье, Стада блеят, а колокол гудит, И в божий храм, увенчаны цветами, Идут казачки пестрыми толпами? Ты помнишь ночь над спящею Украйной, Когда седой вставал с болота пар. Одет был мир и сумраком и тайной, Блистал над степью искрами стожар, И мнилось нам: через туман прозрачный Несутся вновь Палей и Сагайдачный? Ты знаешь край, где с Русью бились ляхи, Где столько тел лежало средь полей? Ты знаешь край, где некогда у плахи Мазепу клял упрямый Кочубей И много где пролито крови славной В честь древних прав и веры православной? Ты знаешь край, где Сейм печально воды Меж берегов осиротелых льет, Над ним дворца разрушенные своды, Густой травой давно заросший вход, Над дверью щит с гетманской булавою?.. Туда, туда стремлюся я душою!
А. К. Толстой
«Ты знаешь край, где все обильем дышит...»
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/aktolstoy/index.html">А. К. Толстой</a>. <a href="/text/4336/index.html">«Ты знаешь край, где все обильем дышит...»</a></div> <div class="author">Алексей Толстой</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Ты знаешь край, где все обильем дышит,</v><c></c> <v><m></m>Где реки льются чище серебра,</v><c></c> <v><m></m>Где ветерок степной ковыль колышет,</v><c></c> <v><m></m>В вишневых рощах тонут хутора,</v><c></c> <v><m></m>Среди садов деревья гнутся долу</v><c></c> <v><m></m>И до земли висит их плод тяжелый?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Шумя, тростник над озером трепещет,</v><c></c> <v><m></m>И чист, и тих, и ясен свод небес,</v><c></c> <v><m></m>Косарь поет, коса звенит и блещет,</v><c></c> <v><m></m>Вдоль берега стоит кудрявый лес,</v><c></c> <v><m></m>И к облакам, клубяся над водою,</v><c></c> <v><m></m>Бежит дымок синеющей струею?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Туда, туда всем сердцем я стремлюся,</v><c></c> <v><m></m>Туда, где сердцу было так легко,</v><c></c> <v><m></m>Где из цветов венок плетет Маруся,</v><c></c> <v><m></m>О старине поет слепой Грицко,</v><c></c> <v><m></m>И парубки, кружась на пожне гладкой,</v><c></c> <v><m></m>Взрывают пыль веселою присядкой!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Ты знаешь край, где нивы золотые</v><c></c> <v><m></m>Испещрены лазурью васильков</v><c></c> <v><m></m>Среди степей курган времен Батыя,</v><c></c> <v><m></m>Вдали стада пасущихся волов,</v><c></c> <v><m></m>Обозов скрып, ковры цветущей гречи</v><c></c> <v><m></m>И вы, чубы — остатки славной Сечи?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Ты зняешь край, где утром в воскресенье,</v><c></c> <v><m></m>Когда росой подсолнечник блестит,</v><c></c> <v><m></m>Так звонко льется жаворонка пенье,</v><c></c> <v><m></m>Стада блеят, а колокол гудит,</v><c></c> <v><m></m>И в божий храм, увенчаны цветами,</v><c></c> <v><m></m>Идут казачки пестрыми толпами?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Ты помнишь ночь над спящею Украйной,</v><c></c> <v><m></m>Когда седой вставал с болота пар.</v><c></c> <v><m></m>Одет был мир и сумраком и тайной,</v><c></c> <v><m></m>Блистал над степью искрами стожар,</v><c></c> <v><m></m>И мнилось нам: через туман прозрачный</v><c></c> <v><m></m>Несутся вновь Палей и Сагайдачный?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Ты знаешь край, где с Русью бились ляхи,</v><c></c> <v><m></m>Где столько тел лежало средь полей?</v><c></c> <v><m></m>Ты знаешь край, где некогда у плахи</v><c></c> <v><m></m>Мазепу клял упрямый Кочубей</v><c></c> <v><m></m>И много где пролито крови славной</v><c></c> <v><m></m>В честь древних прав и веры православной?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Ты знаешь край, где Сейм печально воды</v><c></c> <v><m></m>Меж берегов осиротелых льет,</v><c></c> <v><m></m>Над ним дворца разрушенные своды,</v><c></c> <v><m></m>Густой травой давно заросший вход,</v><c></c> <v><m></m>Над дверью щит с гетманской булавою?..</v><c></c> <v><m></m>Туда, туда стремлюся я душою!</v><c></c></z> <cr>1840-е годы</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/aktolstoy/index.html">А. К. Толстой</a>. <a href="/text/4336/index.html">«Ты знаешь край, где все обильем дышит...»</a></div> <div class="author">Алексей Толстой</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Ты знаешь край, где все обильем дышит,</v><c></c> <v><m></m>Где реки льются чище серебра,</v><c></c> <v><m></m>Где ветерок степной ковыль колышет,</v><c></c> <v><m></m>В вишневых рощах тонут хутора,</v><c></c> <v><m></m>Среди садов деревья гнутся долу</v><c></c> <v><m></m>И до земли висит их плод тяжелый?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Шумя, тростник над озером трепещет,</v><c></c> <v><m></m>И чист, и тих, и ясен свод небес,</v><c></c> <v><m></m>Косарь поет, коса звенит и блещет,</v><c></c> <v><m></m>Вдоль берега стоит кудрявый лес,</v><c></c> <v><m></m>И к облакам, клубяся над водою,</v><c></c> <v><m></m>Бежит дымок синеющей струею?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Туда, туда всем сердцем я стремлюся,</v><c></c> <v><m></m>Туда, где сердцу было так легко,</v><c></c> <v><m></m>Где из цветов венок плетет Маруся,</v><c></c> <v><m></m>О старине поет слепой Грицко,</v><c></c> <v><m></m>И парубки, кружась на пожне гладкой,</v><c></c> <v><m></m>Взрывают пыль веселою присядкой!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Ты знаешь край, где нивы золотые</v><c></c> <v><m></m>Испещрены лазурью васильков</v><c></c> <v><m></m>Среди степей курган времен Батыя,</v><c></c> <v><m></m>Вдали стада пасущихся волов,</v><c></c> <v><m></m>Обозов скрып, ковры цветущей гречи</v><c></c> <v><m></m>И вы, чубы — остатки славной Сечи?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Ты зняешь край, где утром в воскресенье,</v><c></c> <v><m></m>Когда росой подсолнечник блестит,</v><c></c> <v><m></m>Так звонко льется жаворонка пенье,</v><c></c> <v><m></m>Стада блеят, а колокол гудит,</v><c></c> <v><m></m>И в божий храм, увенчаны цветами,</v><c></c> <v><m></m>Идут казачки пестрыми толпами?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Ты помнишь ночь над спящею Украйной,</v><c></c> <v><m></m>Когда седой вставал с болота пар.</v><c></c> <v><m></m>Одет был мир и сумраком и тайной,</v><c></c> <v><m></m>Блистал над степью искрами стожар,</v><c></c> <v><m></m>И мнилось нам: через туман прозрачный</v><c></c> <v><m></m>Несутся вновь Палей и Сагайдачный?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Ты знаешь край, где с Русью бились ляхи,</v><c></c> <v><m></m>Где столько тел лежало средь полей?</v><c></c> <v><m></m>Ты знаешь край, где некогда у плахи</v><c></c> <v><m></m>Мазепу клял упрямый Кочубей</v><c></c> <v><m></m>И много где пролито крови славной</v><c></c> <v><m></m>В честь древних прав и веры православной?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Ты знаешь край, где Сейм печально воды</v><c></c> <v><m></m>Меж берегов осиротелых льет,</v><c></c> <v><m></m>Над ним дворца разрушенные своды,</v><c></c> <v><m></m>Густой травой давно заросший вход,</v><c></c> <v><m></m>Над дверью щит с гетманской булавою?..</v><c></c> <v><m></m>Туда, туда стремлюся я душою!</v><c></c></z> <cr>1840-е годы</cr> </pmm></pms></div>
4341
Голубенький, чистый Подснежник-цветок! А подле сквозистый, Последний снежок... Последние слезы О горе былом И первые грезы О счастьи ином... Голубенький, чистый Подснежник-цветок! А подле сквозистый, Последний снежок... Последние слезы О горе былом И первые грезы О счастьи ином...
А. Н. Майков
Весна («Голубенький, чистый...»)
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/a-n-maikov/index.html">А. Н. Майков</a>. <a href="/text/4341/index.html">Весна («Голубенький, чистый...»)</a></div> <div class="author">Аполлон Майков</div> <div class="title"><h1>Весна</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Голубенький, чистый</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Подснежник-цветок!</v><c></c> <v><m></m>А подле сквозистый,</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Последний снежок...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Последние слезы</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>О горе былом</v><c></c> <v><m></m>И первые грезы</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>О счастьи ином...</v><c></c></z> <cr>1857</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/a-n-maikov/index.html">А. Н. Майков</a>. <a href="/text/4341/index.html">Весна («Голубенький, чистый...»)</a></div> <div class="author">Аполлон Майков</div> <div class="title"><h1>Весна</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Голубенький, чистый</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Подснежник-цветок!</v><c></c> <v><m></m>А подле сквозистый,</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Последний снежок...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Последние слезы</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>О горе былом</v><c></c> <v><m></m>И первые грезы</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>О счастьи ином...</v><c></c></z> <cr>1857</cr> </pmm></pms></div>
4302
Веселые годы, Счастливые дни — Как вешние воды Промчались они! ...Часу во втором ночи он вернулся в свой кабинет. Он выслал слугу, зажегшего свечки, и, бросившись в кресло около камина, закрыл лицо обеими руками. Никогда еще он не чувствовал такой усталости — телесной и душевной. Целый вечер он провел с приятными дамами, с образованными мужчинами; некоторые из дам были красивы, почти все мужчины отличались умом и талантами — сам он беседовал весьма успешно и даже блистательно... и, со всем тем, никогда еще то «taedium vitae», о котором говорили уже римляне, то «отвращение к жизни» — с такой неотразимой силой не овладевало им, не душило его. Будь он несколько помоложе — он заплакал бы от тоски, от скуки, от раздражения: горечь едкая и жгучая, как горечь полыни, наполняла всю его душу. Что-то неотвязчиво-постылое, противно-тяжкое со всех сторон обступило его, как осенняя, темная ночь; и он не знал, как отделаться от этой темноты, от этой горечи. На сон нечего было рассчитывать: он знал, что он не заснет. Он принялся размышлять... медленно, вяло и злобно. Он размышлял о суете, ненужности, о пошлой фальши всего человеческого. Все возрасты постепенно проходили перед его мысленным взором (ему самому недавно минул 52-й год) — и ни один не находил пощады перед ним. Везде всё то же вечное переливание из пустого в порожнее, то же толчение воды, то же наполовину добросовестное, наполовину сознательное самообольщение, — чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало, — а там вдруг, уж точно как снег на голову, нагрянет старость — и вместе с нею тот постоянно возрастающий, всё разъедающий и подтачивающий страх смерти... и бух в бездну! Хорошо еще, если так разыграется жизнь! А то, пожалуй, перед концом пойдут, как ржа по железу, немощи, страдания... Не бурными волнами покрытым, как описывают поэты, представлялось ему жизненное море — нет; он воображал себе это море невозмутимо гладким, неподвижным и прозрачным до самого темного дна; сам он сидит в маленькой, валкой лодке — а там, на этом темном, илистом дне, наподобие громадных рыб, едва виднеются безобразные чудища: все житейские недуги, болезни, горести, безумие, бедность, слепота... Он смотрит — и вот одно из чудищ выделяется из мрака, поднимается выше и выше, становится всё явственнее, всё отвратительно явственнее... Еще минута — и перевернется подпертая им лодка! Но вот оно опять как будто тускнеет, оно удаляется, опускается на дно — и лежит оно там, чуть-чуть шевеля плесам... Но день урочный придет — и перевернет оно лодку. Он тряхнул головою, вскочил с кресла, раза два прошелся по комнате, присел к письменному столу и, выдвигая один ящик за другим, стал рыться в своих бумагах, в старых, большею частью женских, письмах. Он сам не знал, для чего он это делал, он ничего не искал — он просто хотел каким-нибудь внешним занятием отделаться от мыслей, его томивших. Развернув наудачу несколько писем (в одном из них оказался засохший цветок, перевязанный полинявшей ленточкой), — он только плечами пожал и, глянув на камин, отбросил их в сторону, вероятно, сбираясь сжечь весь этот ненужный хлам. Торопливо засовывая руки то в один, то в другой ящик, он вдруг широко раскрыл глаза и, медленно вытащив наружу небольшую осьмиугольную коробку старинного покроя, медленно приподнял ее крышку. В коробке, под двойным слоем пожелтевшей хлопчатой бумаги, находился маленький гранатовый крестик. Несколько мгновений с недоумением рассматривал он этот крестик — и вдруг слабо вскрикнул... Не то сожаление, не то радость изобразили его черты. Подобное выражение являет лицо человека, когда ему приходится внезапно встретиться с другим человеком, которого он давно потерял из виду, которого нежно любил когда-то и который неожиданно возникает теперь перед его взором, всё тот же — и весь измененный годами. Он встал и, возвратясь к камину, сел опять в кресло — и опять закрыл руками лицо... «Почему сегодня? именно сегодня?» — думалось ему, и вспомнил он многое, давно прошедшее... Вот что вспомнил он... Но нужно сперва сказать его имя, отчество и фамилию. Его звали Саниным, Дмитрием Павловичем. Вот что он вспомнил: I Дело было летом 1840 года. Санину минул 22-й год, и он находился во Франкфурте, на возвратном пути из Италии, в Россию. Человек он был с небольшим состоянием, но независимый, почти бессемейный. У него, по смерти отдаленного родственника, оказалось несколько тысяч рублей — и он решился прожить их за границею, перед поступлением на службу, перед окончательным возложением на себя того казенного хомута, без которого обеспеченное существование стало для него немыслимым. Санин в точности исполнил свое намерение и так искусно распорядился, что в день прибытия во Франкфурт у него оказалось ровно столько денег, сколько нужно было для того, чтобы добраться до Петербурга. В 1840 году железных дорог существовала самая малость; господа туристы разъезжали в дилижансах. Санин взял место в «бейвагене» ; но дилижанс отходил только в 11-м часу вечера. Времени оставалось много. К счастью, погода стояла прекрасная — и Санин, пообедав в знаменитой тогдашней гостинице «Белого лебедя», отправился бродить по городу. Зашел посмотреть Даннекерову Ариадну, которая ему понравилась мало, посетил дом Гёте, из сочинений которого он, впрочем, прочел одного «Вертера» — и то во французском переводе; погулял по берегу Майна, поскучал, как следует добропорядочному путешественнику; наконец, в шестом часу вечера, усталый, с запыленными ногами, очутился в одной из самых незначительных улиц Франкфурта. Эту улицу он долго потом забыть не мог. На одном из немногочисленных ее домов он увидел вывеску: «Итальянская кондитерская Джиованни Розелли» заявляла о себе прохожим. Санин зашел в нее, чтобы выпить стакан лимонаду; но в первой комнате, где, за скромным прилавком, на полках крашеного шкафа, напоминая аптеку, стояло несколько бутылок с золотыми ярлыками и столько же стеклянных банок с сухарями, шоколадными лепешками и леденцами, — в этой комнате не было ни души; только серый кот жмурился и мурлыкал, перебирая лапками, на высоком плетеном стуле возле окна, и, ярко рдея в косом луче вечернего солнца, большой клубок красной шерсти лежал на полу рядом с опрокинутой корзинкой из резного дерева. Смутный шум слышался в соседней комнате. Санин постоял и, дав колокольчику на дверях прозвенеть до конца, произнес, возвысив голос: «Никого здесь нет?» В то же мгновение дверь из соседней комнаты растворилась — и Санину поневоле пришлось изумиться. в добавочной (прицепной) повозке ( нем. Beiwagen). Веселые годы, Счастливые дни — Как вешние воды Промчались они! ...Часу во втором ночи он вернулся в свой кабинет. Он выслал слугу, зажегшего свечки, и, бросившись в кресло около камина, закрыл лицо обеими руками. Никогда еще он не чувствовал такой усталости — телесной и душевной. Целый вечер он провел с приятными дамами, с образованными мужчинами; некоторые из дам были красивы, почти все мужчины отличались умом и талантами — сам он беседовал весьма успешно и даже блистательно... и, со всем тем, никогда еще то «taedium vitae», о котором говорили уже римляне, то «отвращение к жизни» — с такой неотразимой силой не овладевало им, не душило его. Будь он несколько помоложе — он заплакал бы от тоски, от скуки, от раздражения: горечь едкая и жгучая, как горечь полыни, наполняла всю его душу. Что-то неотвязчиво-постылое, противно-тяжкое со всех сторон обступило его, как осенняя, темная ночь; и он не знал, как отделаться от этой темноты, от этой горечи. На сон нечего было рассчитывать: он знал, что он не заснет. Он принялся размышлять... медленно, вяло и злобно. Он размышлял о суете, ненужности, о пошлой фальши всего человеческого. Все возрасты постепенно проходили перед его мысленным взором (ему самому недавно минул 52-й год) — и ни один не находил пощады перед ним. Везде всё то же вечное переливание из пустого в порожнее, то же толчение воды, то же наполовину добросовестное, наполовину сознательное самообольщение, — чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало, — а там вдруг, уж точно как снег на голову, нагрянет старость — и вместе с нею тот постоянно возрастающий, всё разъедающий и подтачивающий страх смерти... и бух в бездну! Хорошо еще, если так разыграется жизнь! А то, пожалуй, перед концом пойдут, как ржа по железу, немощи, страдания... Не бурными волнами покрытым, как описывают поэты, представлялось ему жизненное море — нет; он воображал себе это море невозмутимо гладким, неподвижным и прозрачным до самого темного дна; сам он сидит в маленькой, валкой лодке — а там, на этом темном, илистом дне, наподобие громадных рыб, едва виднеются безобразные чудища: все житейские недуги, болезни, горести, безумие, бедность, слепота... Он смотрит — и вот одно из чудищ выделяется из мрака, поднимается выше и выше, становится всё явственнее, всё отвратительно явственнее... Еще минута — и перевернется подпертая им лодка! Но вот оно опять как будто тускнеет, оно удаляется, опускается на дно — и лежит оно там, чуть-чуть шевеля плесам... Но день урочный придет — и перевернет оно лодку. Он тряхнул головою, вскочил с кресла, раза два прошелся по комнате, присел к письменному столу и, выдвигая один ящик за другим, стал рыться в своих бумагах, в старых, большею частью женских, письмах. Он сам не знал, для чего он это делал, он ничего не искал — он просто хотел каким-нибудь внешним занятием отделаться от мыслей, его томивших. Развернув наудачу несколько писем (в одном из них оказался засохший цветок, перевязанный полинявшей ленточкой), — он только плечами пожал и, глянув на камин, отбросил их в сторону, вероятно, сбираясь сжечь весь этот ненужный хлам. Торопливо засовывая руки то в один, то в другой ящик, он вдруг широко раскрыл глаза и, медленно вытащив наружу небольшую осьмиугольную коробку старинного покроя, медленно приподнял ее крышку. В коробке, под двойным слоем пожелтевшей хлопчатой бумаги, находился маленький гранатовый крестик. Несколько мгновений с недоумением рассматривал он этот крестик — и вдруг слабо вскрикнул... Не то сожаление, не то радость изобразили его черты. Подобное выражение являет лицо человека, когда ему приходится внезапно встретиться с другим человеком, которого он давно потерял из виду, которого нежно любил когда-то и который неожиданно возникает теперь перед его взором, всё тот же — и весь измененный годами. Он встал и, возвратясь к камину, сел опять в кресло — и опять закрыл руками лицо... «Почему сегодня? именно сегодня?» — думалось ему, и вспомнил он многое, давно прошедшее... Вот что вспомнил он... Но нужно сперва сказать его имя, отчество и фамилию. Его звали Саниным, Дмитрием Павловичем. Вот что он вспомнил: I Дело было летом 1840 года. Санину минул 22-й год, и он находился во Франкфурте, на возвратном пути из Италии, в Россию. Человек он был с небольшим состоянием, но независимый, почти бессемейный. У него, по смерти отдаленного родственника, оказалось несколько тысяч рублей — и он решился прожить их за границею, перед поступлением на службу, перед окончательным возложением на себя того казенного хомута, без которого обеспеченное существование стало для него немыслимым. Санин в точности исполнил свое намерение и так искусно распорядился, что в день прибытия во Франкфурт у него оказалось ровно столько денег, сколько нужно было для того, чтобы добраться до Петербурга. В 1840 году железных дорог существовала самая малость; господа туристы разъезжали в дилижансах. Санин взял место в «бейвагене» ; но дилижанс отходил только в 11-м часу вечера. Времени оставалось много. К счастью, погода стояла прекрасная — и Санин, пообедав в знаменитой тогдашней гостинице «Белого лебедя», отправился бродить по городу. Зашел посмотреть Даннекерову Ариадну, которая ему понравилась мало, посетил дом Гёте, из сочинений которого он, впрочем, прочел одного «Вертера» — и то во французском переводе; погулял по берегу Майна, поскучал, как следует добропорядочному путешественнику; наконец, в шестом часу вечера, усталый, с запыленными ногами, очутился в одной из самых незначительных улиц Франкфурта. Эту улицу он долго потом забыть не мог. На одном из немногочисленных ее домов он увидел вывеску: «Итальянская кондитерская Джиованни Розелли» заявляла о себе прохожим. Санин зашел в нее, чтобы выпить стакан лимонаду; но в первой комнате, где, за скромным прилавком, на полках крашеного шкафа, напоминая аптеку, стояло несколько бутылок с золотыми ярлыками и столько же стеклянных банок с сухарями, шоколадными лепешками и леденцами, — в этой комнате не было ни души; только серый кот жмурился и мурлыкал, перебирая лапками, на высоком плетеном стуле возле окна, и, ярко рдея в косом луче вечернего солнца, большой клубок красной шерсти лежал на полу рядом с опрокинутой корзинкой из резного дерева. Смутный шум слышался в соседней комнате. Санин постоял и, дав колокольчику на дверях прозвенеть до конца, произнес, возвысив голос: «Никого здесь нет?» В то же мгновение дверь из соседней комнаты растворилась — и Санину поневоле пришлось изумиться. в добавочной (прицепной) повозке ( нем. Beiwagen). II В кондитерскую, с рассыпанными по обнаженным плечам темными кудрями, с протянутыми вперед обнаженными руками, порывисто вбежала девушка лет девятнадцати и, увидев Санина, тотчас бросилась к нему, схватила его за руку и повлекла за собою, приговаривая задыхавшимся голосом: «Скорей, скорей, сюда, спасите!» Не из нежелания повиноваться, а просто от избытка изумления Санин не тотчас последовал за девушкой — и как бы уперся на месте: он в жизни не видывал подобной красавицы. Она обернулась к нему и с таким отчаянием в голосе, во взгляде, в движении сжатой руки, судорожно поднесенной к бледной щеке, произнесла: «Да идите же, идите!» — что он тотчас ринулся за нею в раскрытую дверь. В комнате, куда он вбежал вслед за девушкой, на старомодном диване из конского волоса лежал, весь белый — белый с желтоватыми отливами, как воск или как древний мрамор, — мальчик лет четырнадцати, поразительно похожий на девушку, очевидно ее брат. Глаза его были закрыты, тень от черных густых волос падала пятном на словно окаменелый лоб, на недвижные тонкие брови; из-под посиневших губ виднелись стиснутые зубы. Казалось, он не дышал; одна рука опустилась на пол, другую он закинул за голову. Мальчик был одет и застегнут; тесный галстух сжимал его шею. Девушка с воплем бросилась к нему. — Он умер, он умер! — вскричала она, — сейчас он тут сидел, говорил со мною — и вдруг упал и сделался недвижим... Боже мой! неужели нельзя помочь? И мамы нет! Панталеоне, Панталеоне, что же доктор? — прибавила она вдруг по-итальянски. — Ты ходил за доктором? — Синьора, я не ходил, я послал Луизу, — раздался хриплый голос за дверью, — и в комнату, ковыляя на кривых ножках, вошел маленький старичок в лиловом фраке с черными пуговицами, высоком белом галстухе, нанковых коротких панталонах и синих шерстяных чулках. Его крошечное личико совершенно исчезало под целой громадой седых, железного цвета волос. Со всех сторон круто вздымаясь кверху и падая обратно растрепанными косицами, они придавали фигуре старичка сходство с хохлатой курицей — сходство тем более поразительное, что под их темно-серой массой только и можно было разобрать, что заостренный нос да круглые желтые глаза. — Луиза скорей сбегает, а я не могу бегать, — продолжал старичок по-итальянски, поочередно поднимая плоские, подагрические ноги, обутые в высокие башмаки с бантиками, — а я вот воды принес. Своими сухими, корявыми пальцами он стискивал длинное горлышко бутылки. — Но Эмиль пока умрет! — воскликнула девушка и протянула руки к Санину. — О мой господин, о mein Herr! Неужели вы не можете помочь? — Надо ему кровь пустить — это удар, — заметил старичок, носивший имя Панталеоне. Хотя Санин не имел ни малейшего понятия о медицине, однако одно он знал достоверно: с четырнадцатилетними мальчиками ударов не случается. — Это обморок, а не удар, — проговорил он, обратясь к Панталеоне. — Есть у вас щетки? Старичок приподнял свое личико. — Что? — Щетки, щетки, — повторил Санин по-немецки и по-французски. — Щетки, — прибавил он, показывая вид, что чистит себе платье. Старичок, наконец, его понял. — А, щетки! Spazzette! Как не быть щеток! — Давайте их сюда; мы снимем с него сюртук — и станем растирать его. — Хорошо... Benone! А воду на голову не надо вылить? — Нет... после; ступайте теперь поскорей за щетками. Панталеоне поставил бутылку на пол, выбежал вон и тотчас вернулся с двумя щетками, одной головной и одной платяной. Курчавый пудель сопровождал его и, усиленно вертя хвостом, с любопытством оглядывал старика, девушку и даже Санина — как бы желая знать, что значила вся эта тревога? Санин проворно снял сюртук с лежавшего мальчика, расстегнул ворот, засучил рукава его рубашки — и, вооружившись щеткой, начал изо всех сил тереть ему грудь и руки. Панталеоне так же усердно тер другой — головной щеткой — по его сапогам и панталонам. Девушка бросилась на колени возле дивана и, схватив обеими руками голову, не мигая ни одной векою, так и впилась в лицо своему брату. Санин сам тер — а сам искоса посматривал на нее. Боже мой! какая же эта была красавица! III Нос у ней был несколько велик, но красивого, орлиного ладу, верхнюю губу чуть-чуть оттенял пушок; зато цвет лица, ровный и матовый, ни дать ни взять слоновая кость или молочный янтарь, волнистый лоск волос, как у Аллориевой Юдифи в Палаццо-Питти, — и особенно глаза, темно-серые, с черной каемкой вокруг зениц, великолепные, торжествующие глаза, — даже теперь, когда испуг и горе омрачали их блеск... Санину невольно вспомнился чудесный край, откуда он возвращался... Да он и в Италии не встречал ничего подобного! Девушка дышала редко и неровно; казалось, она всякий раз ждала, не начнет ли брат ее дышать? Санин продолжал растирать его; но он глядел не на одну девушку. Оригинальная фигура Панталеоне также привлекла его внимание. Старик совсем ослабел и запыхался; при каждом ударе щеткой подпрыгивал и визгливо кряхтел, а огромные космы волос, смоченные потом, грузно раскачивались из стороны в сторону, словно корни крупного растения, подмытые водою. — Снимите, по крайней мере, с него сапоги, — хотел было сказать ему Санин... Пудель, вероятно возбужденный необычайностью всего происходившего, вдруг припал на передние лапы и принялся лаять. — Tartaglia — canaglia! — зашипел на него старик... Но в это мгновенье лицо девушки преобразилось. Ее брови приподнялись, глаза стали еще больше и засияли радостью. Санин оглянулся... По лицу молодого человека выступила краска; веки шевельнулись... ноздри дрогнули. Он потянул воздух сквозь всё еще стиснутые зубы, вздохнул... — Эмиль! — крикнула девушка. — Эмилио мио! Медленно раскрылись большие черные глаза. Они глядели еще тупо, но уже улыбались — слабо; та же слабая улыбка спустилась на бледные губы. Потом он двинул повислой рукою — и с размаху положил ее себе на грудь. — Эмилио! — повторила девушка и приподнялась. Выражение ее лица было так сильно и ярко, что казалось, вот сейчас либо слезы у нее брызнут, либо вырвется хохот. — Эмиль! Что такое? Эмиль! — послышалось за дверью — и в комнату проворными шагами вошла опрятно одетая дама с серебристо-седыми волосами и смуглым лицом. Мужчина пожилых лет выступал за нею следом; голова служанки мелькнула у него за плечами. Девушка побежала к ним навстречу. — Он спасен, мама, он жив! — воскликнула она, судорожно обнимая вошедшую даму. — Да что такое? — повторила та. — Я возвращаюсь... и вдруг встречаю г-на доктора и Луизу... Девушка принялась рассказывать, что случилось, а доктор подошел к больному, который всё более и более приходил в себя и всё продолжал улыбаться: он словно начинал стыдиться наделанной им тревоги. — Вы, я вижу, его растирали щетками, — обратился доктор к Санину и Панталеоне, — и прекрасно сделали... Очень хорошая мысль... а вот мы теперь посмотрим, какие еще средства... — Он пощупал у молодого человека пульс. — Гм! Покажите-ка язык! Дама заботливо наклонилась к нему. Он еще откровеннее улыбнулся, взвел на нее глаза — и покраснел... Санину пришло на мысль, что он становится лишним; он вышел в кондитерскую. Но не успел он еще взяться за ручку уличной двери, как девушка опять появилась перед ним и остановила его. — Вы уходите, — начала она, ласково заглядывая ему в лицо, — я вас не удерживаю, но вы должны непременно прийти к нам сегодня вечером, мы вам так обязаны — вы, может быть, спасли брата: мы хотим благодарить вас — мама хочет. Вы должны сказать нам, кто вы, вы должны порадоваться вместе с нами... — Но я уезжаю сегодня в Берлин, — заикнулся было Санин. — Вы еще успеете, — с живостью возразила девушка. — Придите к нам через час на чашку шоколада. Вы обещаетесь? А мне нужно опять к нему! Вы придете? Что оставалось делать Санину? — Приду, — отвечал он. Красавица быстро пожала ему руку, выпорхнула вон — и он очутился на улице. Тарталья — каналья! (итал.). IV Когда Санин часа полтора спустя вернулся в кондитерскую Розелли, его там приняли, как родного. Эмилио сидел на том же самом диване, на котором его растирали; доктор прописал ему лекарство и рекомендовал «большую осторожность в испытании ощущений», так как субъект темперамента нервического и с наклонностью к болезням сердца. Он и прежде подвергался обморокам; но никогда припадок не был так продолжителен и силен. Впрочем, доктор объявил, что всякая опасность миновалась. Эмиль одет был, как приличествует выздоравливающему, в просторный шлафрок; мать намотала ему голубую шерстяную косынку вокруг шеи; но вид он имел веселый, почти праздничный; да и всё кругом имело праздничный вид. Перед диваном, на круглом столе, покрытом чистой скатертью, возвышался наполненный душистым шоколадом, окруженный чашками, графинами с сиропом, бисквитами и булками, даже цветами, — огромный фарфоровый кофейник; шесть тонких восковых свечей горело в двух старинных серебряных шандалах; с одной стороны дивана вольтеровское кресло раскрывало свои мягкие объятия — и Санина посадили именно в это кресло. Все обитатели кондитерской, с которыми ему пришлось познакомиться в тот день, находились налицо, не исключая пуделя Тарталья и кота; все казались несказанно счастливыми; пудель даже чихал от удовольствия; один кот по-прежнему всё жеманился и жмурился. Санина заставили объяснить, кто он родом, и откуда, и как его зовут; когда он сказал, что он русский, обе дамы немного удивились и даже ахнули — и тут же, в один голос, объявили, что он отлично выговаривает по-немецки; но что если ему удобнее выражаться по-французски, то он может употреблять и этот язык, так как они обе хорошо его понимают и выражаются на нем. Санин немедленно воспользовался этим предложением. «Санин! Санин!» Дамы никак не ожидали, что русская фамилия может быть так легко произносима. Имя его: «Димитрий» — также весьма понравилось. Старшая дама заметила, что она в молодости слышала прекрасную оперу: «Demetrio e Polibio», но что «Dimitri» гораздо лучше, чем «Demetrio». Таким манером Санин беседовал около часу. С своей стороны дамы посвятили его во все подробности собственной жизни. Говорила больше мать, дама с седыми волосами. Санин узнал от нее, что имя ее Леонора Розелли; что она осталась вдовою после мужа своего, Джиованни Баттиста Розелли, который двадцать пять лет тому назад поселился во Франкфурте в качестве кондитера; что Джиованни Баттиста был родом из Виченцы, и очень хороший, хотя немного вспыльчивый и заносчивый человек, и к тому республиканец! При этих словах г-жа Розелли указала на его портрет, писанный масляными красками и висевший над диваном. Должно полагать, что живописец — «тоже республиканец!», как со вздохом заметила г-жа Розелли, не вполне умел уловлять сходство, ибо на портрете покойный Джиованни Баттиста являлся каким-то сумрачным и суровым бригантом — вроде Ринальдо Ринальдини! Сама г-жа Розелли была уроженка «старинного и прекрасного города Пармы, где находится такой чудный купол, расписанный бессмертным Корреджио!» Но от давнего пребывания в Германии она почти совсем онемечилась. Потом она прибавила, грустно покачав головою, что у ней только и осталось, что вот эта дочь да вот этот сын (она указала на них поочередно пальцем); что дочь зовут Джеммой, а сына — Эмилием; что оба они очень хорошие и послушные дети — особенно Эмилио... («Я не послушна?» — ввернула тут дочь; «Ох, ты тоже республиканка!» — ответила мать); что дела, конечно, идут теперь хуже, чем при муже, который по кондитерской части был великий мастер... («Un granduomo!» — с суровым видом подхватил Панталеоне); но что все-таки, слава богу, жить еще можно! V Джемма слушала мать — и то посмеивалась, то вздыхала, то гладила ее по плечу, то грозила ей пальцем, то посматривала на Санина; наконец она встала, обняла и поцеловала мать в шею — в «душку», отчего та много смеялась и даже пищала. Панталеоне был также представлен Санину. Оказалось, что Он был когда-то оперным певцом, для баритонных партий, но уже давно прекратил свои театральные занятия и состоял в семействе Розелли чем-то средним между другом дома и слугою. Несмотря на весьма долговременное пребывание в Германии, он немецкому языку выучился плохо и только умел браниться на нем, немилосердно коверкая даже и бранные слова. «Феррофлукто спиччебуббио!» — обзывал он чуть не каждого немца. Итальянский же язык выговаривал в совершенстве, ибо был родом из Синигальи, где слышится «lingua toscana in bocca romana!» . Эмилио видимо нежился и предавался приятным ощущениям человека, который только что избегнул опасности или выздоравливает; да и кроме того по всему можно было заметить, что домашние его баловали. Он застенчиво поблагодарил Санина, а впрочем, больше налегал на сироп и на конфекты. Санин принужден был выпить две большие чашки превосходного шоколада и съесть замечательное количество бисквитов: он только что проглотит один, а Джемма уже подносит ему другой — и отказаться нет возможности! Он скоро почувствовал себя как дома: время летело с невероятной быстротой. Ему пришлось много рассказывать — о России вообще, о русском климате, о русском обществе, о русском мужике и особенно о казаках; о войне двенадцатого года, о Петре Великом, о Кремле, и о русских песнях, и о колоколах. Обе дамы имели весьма слабое понятие о нашей пространной и отдаленной родине; г-жа Розелли, или, как ее чаще звали, фрау Леноре, даже повергла Санина в изумление вопросом: существует ли еще знаменитый, построенный в прошлом столетии, ледяной дом в Петербурге, о котором она недавно прочла такую любопытную статью в одной из книг ее покойного мужа: «Bellezze delle arti»? — А в ответ на восклицание Санина: «Неужели же вы полагаете, что в России никогда не бывает лета?!» — фрау Леноре возразила, что она до сих пор так себе представляла Россию: вечный снег, все ходят в шубах и все военные — но гостеприимство чрезвычайное и все крестьяне очень послушны! Санин постарался сообщить ей и ее дочери сведения более точные. Когда речь коснулась русской музыки, его тотчас попросили спеть какую-нибудь русскую арию и указали на стоявшее в комнате крошечное фортепиано, с черными клавишами вместо белых и белыми вместо черных. Он повиновался без дальних околичностей и, аккомпанируя себе двумя пальцами правой и тремя (большим, средним и мизинцем) левой, — спел тоненьким носовым тенорком сперва «Сарафан», потом «По улице мостовой». Дамы похвалили его голос и музыку, но более восхищались мягкостью и звучностью русского языка и потребовали перевода текста. Санин исполнил их желание, но так как слова «Сарафана» и особенно «По улице мостовой» (sur une rue pavée une jeune fille allait à leau — он так передал смысл оригинала) — не могли внушить его слушательницам высокое понятие о русской поэзии, то он сперва продекламировал, потом перевел, потом спел пушкинское: «Я помню чудное мгновенье», положенное на музыку Глинкой, минорные куплеты которого он слегка переврал. Тут дамы пришли в восторг — фрау Леноре даже открыла в русском языке удивительное сходство с итальянским. «Мгновенье» — «о, vieni» , «со мной» — «siam noi» и т. и. Даже имена: Пушкин (она выговаривала: Пуссекин) и Глинка звучали ей чем-то родным. Санин в свою очередь попросил дам что-нибудь спеть: они также не стали чиниться. Фрау Леноре села за фортепиано и вместе с Джеммой спела несколько дуэттино и «сторнелло». У матери был когда-то хороший контральт; голос дочери был несколько слаб, но приятен. «Проклятый плут!» (нем.: verfluchte Spitzbube). «тосканский язык в римских устах!» (итал.). «Красоты искусства» (итал.). по замощенной улице, молодая девушка шла за водой (франц.). «о, приди» (итал.). «это мы» (итал.). VI Но не голосом Джеммы — ею самою любовался Санин. Он сидел несколько позади и сбоку и думал про себя, что никакая пальма — даже в стихах Бенедиктова, тогдашнего модного поэта, — не в состоянии соперничать с изящной стройностью ее стана. Когда же она, на чувствительных нотках, возводила кверху глаза — ему казалось, что нет такого неба, которое не разверзлось бы перед таким взором. Даже старик Панталеоне, который, прислонясь плечом к притолке двери и уткнув подбородок и рот в просторный галстух, слушал важно, с видом знатока, — даже тот любовался лицом прекрасной девушки и дивился ему — а, кажется, должен был он к нему привыкнуть! Окончив свои дуэттино с дочерью, фрау Леноре заметила, что у Эмилио голос отличный, настоящее серебро, но что он теперь вступил в тот возраст, когда голос меняется (он действительно говорил каким-то беспрестанно ломавшимся басом), и что по этой причине ему запрещено петь; а что вот Панталеоне мог бы, в честь гостя, тряхнуть стариной! Панталеоне тотчас принял недовольный вид, нахмурился, взъерошил волосы и объявил, что он уже давно всё это бросил, хотя действительно мог в молодости постоять за себя, — да и вообще принадлежал к той великой эпохе, когда существовали настоящие, классические певцы — не чета теперешним пискунам! — и настоящая школа пения; что ему, Панталеоне Чиппатола из Варезе, поднесли однажды в Модене лавровый венок и даже по этому случаю выпустили в театре несколько белых голубей; что, между прочим, один русский князь Тарбусский — «il principe Tarbusski», — с которым он был в самых дружеских отношениях, постоянно за ужином звал его в Россию, обещал ему горы золота, горы!.. но что он не хотел расстаться с Италией, с страною Данта — il paese del Dante! — Потом, конечно, произошли... несчастные обстоятельства, он сам был неосторожен... Тут старик перервал самого себя, вздохнул глубоко раза два, потупился — и снова заговорил о классической эпохе пения, о знаменитом теноре Гарсиа, к которому питал благоговейное, безграничное уважение. «Вот был человек! — воскликнул он. — Никогда великий Гарсиа — „il gran Garcia“ — не унижался до того, чтобы петь, как теперешние теноришки — tenor acci — фальцетом: всё грудью, грудью, voce di petto, si! » Старик крепко постучал маленьким засохшим кулачком по собственному жабо! «И какой актер! Вулкан, signori miei , вулкан, un Vesuvio! Я имел честь и счастье петь вместе с ним в опере dellillustrissimo maestro Россини — в „Отелло“! Гарсиа был Отелло — я был Яго — и когда он произносил эту фразу...» Тут Панталеоне стал в позитуру и запел дрожавшим и сиплым, но всё еще патетическим голосом: Li...ra da ver...so da ver...so il fato Io più no... no... no... non temerò! 4 — «Театр трепетал, signori miei! но и я не отставал; и я тоже за ним: Li...ra da ver...so da ver...so il fato Temer più non dovrò! 5 — «И вдруг он — как молния, как тигр: Morrò!.. ma vendicato... 6 — «Или вот еще, когда он пел... когда он пел эту знаменитую арию из „Matrimonio segreto“: Pria che spunti... Тут он, il gran Garcia, после слов: I cavalli di galoppo — делал на словах: Senza posa caccera — послушайте, как это изумительно, comè stupendo! Тут он делал...» — Старик начал было какую-то необыкновенную фиоритуру — и на десятой ноте запнулся, закашлялся и, махнув рукою, отвернулся и пробормотал: «Зачем вы меня мучите?» Джемма тотчас же вскочила со стула и, громко хлопая в ладоши, с криком: «Браво!.. браво!» — подбежала к бедному отставному Яго и обеими руками ласково потрепала его по плечам. Один Эмиль безжалостно смеялся. Cet âge est sans pitié — этот возраст не знает жалости, — сказал уже Лафонтен. Санин попытался утешить престарелого певца и заговорил с ним на итальянском языке (он слегка его нахватался во время своего последнего путешествия) — заговорил о «paese del Dante, dove il sì suona» . Эта фраза вместе с «Lasciate ogni speranza» составляла весь поэтический итальянский багаж молодого туриста; но Панталеоне не поддался на его заискивания. Глубже чем когда-либо уткнув подбородок в галстух и угрюмо пуча глаза, он снова уподобился птице, да еще сердитой, — ворону, что ли, или коршуну. Тогда Эмиль, мгновенно и легко краснея, как это обыкновенно случается с балованными детьми, — обратился к сестре и сказал ей, что если она желает занять гостя, то ничего она не может придумать. лучшего, как прочесть ему одну из комедиек Мальца, которые она так хорошо читает. Джемма засмеялась, ударила брата по руке, воскликнула, что он «всегда такое придумает!» Однако тотчас пошла в свою комнату и, вернувшись оттуда с небольшой книжкой в руке, уселась за столом перед лампой, оглянулась, подняла палец — «молчать, дескать!» — чисто итальянский жест — и принялась читать. грудным голосом, да! (итал.). господа мои (итал.). знаменитейшего маэстро (итал.). Гнева... судьбы.../Я больше не буду бояться! (итал.). Гнева... судьбы.../Бояться я больше не должен! (итал.). Умру!.. но отомщенный... (итал.). «Тайного брака»: Прежде чем взойдет... (итал.). Лошадей галопом (итал.). Без передышки будет гнать (итал.). «стране Данте, где звучит sì» (итал.). «Оставьте всякую надежду» (итал.). VII Мальц был франкфуртский литератор 30-х годов, который в своих коротеньких и легко набросанных комедийках, писанных на местном наречии, выводил — с забавным и бойким, хотя и не глубоким юмором, — местные, франкфуртские типы. Оказалось, что Джемма читала точно превосходно — совсем по-актерски. Она оттеняла каждое лицо и отлично выдерживала его характер, пуская в ход свою мимику, унаследованную ею вместе с итальянскою кровью; не щадя ни своего нежного голоса, ни своего прекрасного лица, она — когда нужно было представить либо выжившую из ума старуху, либо глупого бургомистра, — корчила самые уморительные гримасы, ежила глаза, морщила нос, картавила, пищала... Сама во время чтения она не смеялась; но когда слушатели (за исключением, правда, Панталеоне: он тотчас с негодованием удалился, как только зашла речь о quel ferroflucto Tedesco ), когда слушатели прерывали ее взрывом дружного хохота, — она, опустив книгу на колени, звонко хохотала сама, закинув голову назад, и черные ее кудри прыгали мягкими кольцами по шее и по сотрясенным плечам. Хохот прекращался — она тотчас поднимала книгу и, снова придав чертам своим надлежащий склад, серьезно принималась за чтение. Санин не мог довольно надивиться ей; его особенно поражало то, каким чудом такое идеально-прекрасное лицо принимало вдруг такое комическое, иногда почти тривиальное выражение? Менее удовлетворительно читала Джемма роли молодых девиц — так называемых «jeunes premières» ; особенно любовные сцены не удавались ей; она сама это чувствовала и потому придавала им легкий оттенок насмешливости, словно она не верила всем этим восторженным клятвам и возвышенным речам, от которых, впрочем, сам автор воздерживался — по мере возможности. Санин не заметил, как пролетел вечер, и только тогда вспомнил о предстоявшем путешествии, когда часы пробили десять часов. Он вскочил со стула, как ужаленный. — Что с вами? — спросила фрау Леноре. — Да я должен был сегодня уехать в Берлин — и уже место взял в дилижансе! — А когда отходит дилижанс? — В половине одиннадцатого! — Ну, так вы уже не успеете, — заметила Джемма, — оставайтесь... я еще почитаю. — Вы все деньги заплатили или только задаток дали? — полюбопытствовала фрау Леноре. — Все! — с печальной ужимкой возопил Санин. Джемма посмотрела на него, прищурив глаза, — и рассмеялась, а мать ее побранила. — Молодой человек попусту деньги затратил, а ты смеешься! — Ничего, — отвечала Джемма, — это его не разорит, а мы постараемся его утешить. Хотите лимонаду? Санин выпил стакан лимонада, Джемма снова принялась за Мальца — и всё опять пошло как по маслу. Часы пробили двенадцать. Санин стал прощаться. — Вы теперь несколько дней должны остаться во Франкфурте, — сказала ему Джемма, — куда вам спешить? Веселей в другом городе не будет. — Она помолчала. — Право, не будет, — прибавила она и улыбнулась. Санин ничего не отвечал и подумал, что в силу пустоты своего кошелька ему поневоле придется остаться во Франкфурте, пока не придет ответ от одного берлинского приятеля, к которому он собирался обратиться за деньгами. — Оставайтесь, оставайтесь, — промолвила и фрау Леноре. — Мы познакомим вас с женихом Джеммы, г-м Карлом Клюбером. Он сегодня не мог прийти, потому что он очень занят у себя в магазине... Вы, наверное, видели на Цейле самый большой магазин сукон и шелковых материй? Ну, так он там главным. Но он очень будет рад вам отрекомендоваться. Санина это известие — бог ведает почему — слегка огорошило. «Счастливчик этот жених!» — мелькнуло у него в уме. Он посмотрел на Джемму — и ему показалось, что он подметил насмешливое выражение в ее глазах. Он начал раскланиваться. — До завтра? Не правда ли, до завтра? — спросила фрау Леноре. — До завтра! — произнесла Джемма не вопросительным, а утвердительным тоном, как будто это иначе и быть не могло. — До завтра! — отозвался Санин. Эмиль, Панталеоне и пудель Тарталья проводили его до угла улицы. Панталеоне не утерпел, чтобы не выразить своего неудовольствия по поводу Джеммина чтения. — Как ей не стыдно! Кривляется, пищит — una carricatura! Ей бы Меропу представлять или Клитемнестру — нечто великое, трагическое, а она передразнивает какую-то скверную немку! Этак и я могу... Мерц, керц, смерц, — прибавил он хриплым голосом, уткнув лицо вперед и растопыря пальцы. Тарталья залаял на него, а Эмиль расхохотался. Старик круто повернул назад. Санин возвратился в гостиницу «Белого лебедя» (он оставил там свои вещи в общей зале) в довольно смутном настроении духа. Все эти немецко-французско-итальянские разговоры так и звенели у него в ушах. — Невеста! — шептал он, уже лежа в постели в отведенном ему скромном номере. — Да и красавица же! Но к чему я остался? Однако на следующий день он послал письмо к берлинскому приятелю. каком-то проклятом немце (итал. и нем.). «героинь» (франц.). VIII Он не успел еще одеться, как кельнер доложил ему о приходе двух господ. Один из них оказался Эмилем; другой, видный и рослый молодой мужчина с благообразнейшим лицом, был герр Карл Клюбер, жених прекрасной Джеммы. Должно полагать, что в то время в целом Франкфурте ни в одном магазине не существовало такого вежливого, приличного, важного, любезного главного комми, каковым являлся г-н Клюбер. Безукоризненность его туалета стояла на одной высоте с достоинством его осанки, с изящностью — немного, правда, чопорной и сдержанной, на английский лад (он провел два года в Англии), — но все-таки пленительной изящностью его манер! С первого взгляда становилось явно, что этот красивый, несколько строгий, отлично воспитанный и превосходно вымытый молодой человек привык повиноваться высшим и повелевать низшим и что за прилавком своего магазина он неизбежно должен был внушать уважение самим покупателям! В сверхъестественной его честности не могло быть ни малейшего сомнения: стоило только взглянуть на его туго накрахмаленные воротнички! И голос у него оказался такой, какого следовало ожидать: густой и самоуверенно-сочный, но не слишком громкий, с некоторой даже ласковостью в тембре. Таким голосом особенно удобно отдавать приказания подчиненным комми: «Покажите, мол, ту штуку пунсового лионского бархата!» — или: «Подайте стул этой даме!» Г-н Клюбер начал с того, что отрекомендовался, причем так благородно наклонил стан, так приятно сдвинул ноги и так учтиво тронул каблуком о каблук, что всякий непременно должен был почувствовать: «У этого человека и белье и душевные качества — первого сорта!» Отделка обнаженной правой руки (в левой, облеченной в шведскую перчатку, он держал до зеркальности вылощенную шляпу, на дне которой лежала другая перчатка) — отделка этой правой руки, которую он скромно, но с твердостью протянул Санину, превосходила всякое вероятие: каждый ноготь был в своем роде совершенство! Потом он сообщил, на отборнейшем немецком языке, что желал заявить свое почтение и свою признательность г-ну иностранцу, который оказал такую важную услугу будущему его родственнику, брату его невесты; при этом он повел левой рукой, державшей шляпу, в направлении Эмиля, который словно застыдился и, отвернувшись к окну, положил палец в рот. Г-н Клюбер прибавил, что почтет себя счастливым, если с своей стороны будет в состоянии сделать что-нибудь приятное г-ну иностранцу. Санин отвечал, не без некоторого труда, тоже по-немецки, что он очень рад... что услуга его была маловажная... и попросил своих гостей присесть. Герр Клюбер поблагодарил — и, мгновенно раскинув фалды фрака, опустился на стул, — но опустился так легко и держался на нем так непрочно, что нельзя было не понять: «Человек этот сел из вежливости — и сейчас опять вспорхнет!» И действительно, он немедленно вспорхнул и, стыдливо переступив два раза ногами, словно танцуя, объявил, что, к сожалению, не может долее остаться, ибо спешит в свой магазин — дела прежде всего! — но так как завтра воскресенье, то он, с согласия фрау Леноре и фрейлейн Джеммы, устроил увеселительную прогулку в Соден, на которую честь имеет пригласить г-на иностранца, и питает надежду, что он не откажется украсить ее своим присутствием. Санин не отказался ее украсить — и герр Клюбер отрекомендовался вторично и ушел, приятно мелькая панталонами нежнейшего горохового цвета и столь же приятно поскрипывая подошвами наиновейших сапогов. IX Эмиль, который продолжал стоять лицом к окну даже после приглашения Санина «присесть», сделал налево кругом, как только будущий его родственник вышел, и, ужимаясь по-ребячески и краснея, спросил Санина, может ли он еще немного у него остаться. «Мне сегодня гораздо лучше, — прибавил он, — но доктор запретил мне работать». — Оставайтесь! Вы мне нисколько не мешаете, — воскликнул немедленно Санин, который, как всякий истый русский, рад был ухватиться за первый попавшийся предлог, лишь бы не быть самому поставлену в необходимость что-нибудь делать. Эмиль поблагодарил его — и в самое короткое время совершенно освоился и с ним, и с его квартирой; рассматривал его вещи, расспрашивал чуть не о каждой из них: где он ее купил и какое ее достоинство? Помог ему выбриться, причем заметил, что он напрасно не отпускает себе усов; сообщил ему, наконец, множество подробностей о своей матери, о сестре, о Панталеоне, даже о пуделе Тарталье, обо всем их житье-бытье. Всякое подобие робости исчезло в Эмиле; он вдруг почувствовал чрезвычайное влечение к Санину — и вовсе не потому, что тот накануне спас его жизнь, а потому, что человек он был такой симпатический! Он не замедлил доверить Санину все свои тайны. С особенным жаром настаивал он на том, что мама его непременно хочет сделать из него купца — а он знает, знает наверное, что рожден художником, музыкантом, певцом; что театр — его настоящее призвание; что даже Панталеоне его поощряет, но что г-н Клюбер поддерживает маму, на которую имеет большое влияние; что самая мысль сделать из него торгаша принадлежит собственно г-ну Клюберу, по понятиям которого ничего в мире не может сравниться с званием купца! Продавать сукно и бархат и надувать публику, брать с нее «Narren-, oder Russen-Preise» (дурацкие, или русские цены) — вот его идеал! — Ну, что ж! теперь надо идти к нам! — воскликнул он, как только Санин окончил свой туалет и написал письмо в Берлин. — Теперь еще рано, — заметил Санин. — Это ничего не значит, — промолвил Эмиль, ласкаясь к нему. — Пойдемте! Мы завернем на почту, а оттуда к нам. Джемма вам так рада будет! Вы у нас позавтракаете... Вы можете сказать что-нибудь маме обо мне, о моей карьере... — Ну, пойдемте, — сказал Санин, и они отправились. В прежние времена — да, пожалуй, и теперь это не перевелось — когда, начиная с мая месяца, множество русских появлялось во Франкфурте, во всех магазинах цены увеличивались и получали название: «Russen-, или — увы! — Narren-Preise». X Джемма ему действительно обрадовалась, и фрау Леноре его очень дружелюбно приветствовала: видно было, что он накануне произвел на обеих впечатление хорошее. Эмиль побежал распоряжаться насчет завтрака, предварительно шепнув Санину на ухо: «Не забудьте!» — Не забуду, — отвечал Санин. Фрау Леноре не совсем здоровилось: она страдала мигренью — и, полулежа в кресле, старалась не шевелиться. На Джемме была широкая желтая блуза, перехваченная черным кожаным поясом; она тоже казалась утомленной и слегка побледнела; темноватые круги оттеняли ее глаза, но блеск их не умалился от того, а бледность придавала что-то таинственное и милое классически строгим чертам ее лица. Санина в тот день особенно поразила изящная красота ее рук; когда она поправляла и поддерживала ими свои темные, лоснистые кудри — взор его не мог оторваться от ее пальцев, гибких и длинных и отделенных дружка от дружки, как у Рафаэлевой Форнарины. На дворе было очень жарко; после завтрака Санин хотел было удалиться, но ему заметили, что в такой день лучше всего не двигаться с места, — и он согласился; он остался. В задней комнате, в которой он сидел с своими хозяйками, царствовала прохлада; окна выходили в небольшой садик, заросший акациями. Множество пчел, ос и шмелей дружно и жадно гудело в их густых ветках, осыпанных золотыми цветами; сквозь полузакрытые ставни и опущенные сторы проникал в комнату этот немолчный звук: он говорил о зное, разлитом во внешнем воздухе, — и тем слаще становилась прохлада закрытого и уютного жилья. Санин разговаривал много, по-вчерашнему, но не о России и не о русской жизни. Желая угодить своему молодому другу, которого тотчас после завтрака услали к г-ну Клюберу — практиковаться в бухгалтерии, — он навел речь на сравнительные выгоды и невыгоды художества и коммерции. Он не удивился тому, что фрау Леноре держала сторону коммерции, — он это ожидал; но и Джемма разделяла ее мнение. — Коли ты художник и особенно певец, — утверждала она, энергически двигая рукою сверху вниз, — будь непременно на первом месте! Второе уже никуда не годится; а кто знает, можешь ли ты достигнуть первого места? Панталеоне, который также участвовал в разговоре (ему, как давнишнему слуге и старому человеку, дозволялось даже сидеть на стуле в присутствии хозяев; итальянцы вообще не строги насчет этикета), — Панталеоне, разумеется, стоял горой за художество. Правду сказать, доводы его были довольно слабы: он больше всё толковал о том, что нужно прежде всего обладать dun certo estro dispirazione — неким порывом вдохновенья! Фрау Леноре заметила ему, что и он, конечно, обладал этим «estro», а между тем... — Я имел врагов, — сумрачно заметил Панталеоне. — Да почему же ты знаешь (итальянцы, как известно, легко «тыкаются»), что у Эмиля врагов не будет, если даже и откроется в нем это «estro»? — Ну так делайте из него торгаша, — с досадой промолвил Панталеоне, — а ДжиованБаттиста так бы не поступил, хотя сам был кондитером! — ДжиованБаттиста, муж мой, был человек благоразумный — и если он в молодости увлекался... Но уже старик ничего слышать не хотел — и удалился, еще раз проговорив с укоризной: — А! ДжиованБаттиста!.. Джемма воскликнула, что если б Эмиль чувствовал себя патриотом и желал посвятить все силы свои освобождению Италии, то, конечно, для такого высокого и священного дела можно пожертвовать обеспеченной будущностью — но не для театра! Тут фрау Леноре пришла в волнение и началу умолять свою дочь не сбивать с толку, по крайней мере, брата и удовольствоваться тем, что она сама такая отчаянная республиканка! Произнесши эти слова, фрау Леноре заохала и стала жаловаться на голову, которая у нее была «готова лопнуть». (Фрау Леноре, из уважения к гостю, говорила с дочерью по-французски.) Джемма тотчас принялась ухаживать за нею, тихонько дула ей на лоб, намочив его сперва одеколоном, тихонько целовала ее щеки, укладывала ей голову в подушки, запрещала ей говорить — и опять ее целовала. Потом, обратившись к Санину, она начала рассказывать ему полушутливым, полутронутым тоном, какая у ней отличная мать и какая она была красавица! «Что я говорю: была! она и теперь — прелесть. Посмотрите, посмотрите, какие у ней глаза!» Джемма мгновенно достала из кармана белый платок, закрыла им лицо матери и, медленно опуская кайму сверху вниз, обнажила постепенно лоб, брови и глаза фрау Леноры; подождала и попросила открыть их. Та повиновалась, Джемма вскрикнула от восхищения (глаза у фрау Леноре были действительно очень красивы) — и, быстро скользнув платком по нижней, менее правильной части лица своей матери, снова бросилась ее целовать. Фрау Леноре смеялась, и слегка отворачивалась, и с притворным усилием отстраняла свою дочь. Та тоже притворялась, что борется с матерью, и ласкалась к ней — но не по-кошачьи, не на французский манер, а с той итальянской грацией, в которой всегда чувствуется присутствие силы. Наконец фрау Леноре объявила, что устала... Тогда Джемма тотчас присоветовала ей заснуть немножко, тут же, на кресле, а мы с господином русским — «avec le monsieur russe» — будем так тихи, так тихи... как маленькие мыши — «comme des petites souris». Фрау Леноре улыбнулась ей в ответ, закрыла глаза и, повздыхав немного, задремала. Джемма проворно опустилась на скамейку возле нее и уже не шевельнулась более, только изредка подносила палец одной руки к губам — другою она поддерживала подушку за головою матери — и чуть-чуть шикала, искоса посматривая на Санина, когда тот позволял себе малейшее движение. Кончилось тем, что и он словно замер и сидел неподвижно, как очарованный, и всеми силами души своей любовался картиной, которую представляли ему и эта полутемная комната, где там и сям яркими точками рдели вставленные в зеленые старинные стаканы свежие, пышные розы, и эта заснувшая женщина с скромно подобранными руками и добрым усталым лицом, окаймленным снежной белизной подушки, и это молодое, чутконастороженное и тоже доброе, умное, чистое и несказанно прекрасное существо с такими черными глубокими, залитыми тенью и все-таки светившимися глазами... Что это? Сон? Сказка? И каким образом он тут? XI Колокольчик звякнул над наружной дверью. Молодой крестьянский парень в меховой шапке и красном жилете вошел с улицы в кондитерскую. С самого утра ни один покупатель не заглядывал в нее... «Вот так-то мы торгуем!» — заметила со вздохом во время завтрака фрау Леноре Санину. Она продолжала дремать; Джемма боялась принять руку от подушки и шепнула Санину: «Ступайте, поторгуйте вы за меня!» Санин тотчас же на цыпочках вышел в кондитерскую. Парню требовалось четверть фунта мятных лепешек. — Сколько с него? — шёпотом спросил Санин через дверь у Джеммы. — Шесть крейцеров! — таким же шёпотом отвечала она. Санин отвесил четверть фунта, отыскал бумажку, сделал из нее рожок, завернул лепешки, просыпал их, завернул опять, опять просыпал, отдал их, наконец, получил деньги... Парень глядел на него с изумлением, переминая свою шапку на желудке, а в соседней комнате Джемма, зажав рот, помирала со смеху. Не успел этот покупатель удалиться, как явился другой, потом третий... «А видно, рука у меня легкая!» — подумал Санин. Второй потребовал стакан оршаду, третий — полфунта конфект. Санин удовлетворил их, с азартом стуча ложечками, передвигая блюдечки и лихо запуская пальцы в ящики и банки. При расчете оказалось, что оршад он продешевил, а за конфекты взял два крейцера лишних. Джемма не переставала смеяться втихомолку, да и сам Санин ощущал веселость необычайную, какое-то особенно счастливое настроение духа. Казалось, век стоял бы он так за прилавком да торговал бы конфектами и оршадом, между тем как то милое существо смотрит на него из-за двери дружелюбно-насмешливыми глазами, а летнее солнце, пробиваясь сквозь мощную листву растущих перед окнами каштанов, наполняет всю комнату зеленоватым золотом полуденных лучей, полуденных теней, и сердце нежится сладкой истомой лени, беспечности и молодости — молодости первоначальной! Четвертый посетитель потребовал чашку кофе: пришлось обратиться к Панталеоне (Эмиль всё еще не возвращался из магазина г-на Клюбера). Санин снова подсел к Джемме. Фрау Леноре продолжала дремать, к великому удовольствию ее дочери. — У мамы во время сна мигрень проходит, — заметила она. Санин заговорил — конечно, по-прежнему, шёпотом — о своей «торговле»; пресерьезно осведомлялся о цене разных «кондитерских» товаров; Джемма так же серьезно называла ему эти цены, и между тем оба внутренно и дружно смеялись, как бы сознавая, что разыгрывают презабавную комедию. Вдруг на улице шарманка заиграла арию из «Фрейшюца»: «Durch die Felder, durch die Auen...» Плаксивые звуки заныли, дрожа и посвистывая, в неподвижном воздухе. Джемма вздрогнула... «Он разбудит маму!» Санин немедленно выскочил на улицу, сунул шарманщику несколько крейцеров в руку — и заставил его замолчать и удалиться. Когда он возвратился, Джемма поблагодарила его легким кивком головы и, задумчиво улыбнувшись, сама принялась чуть слышно напевать красивую веберовскую мелодию, которою Макс выражает все недоумения первой любви. Потом она спросила Санина, знает ли он «Фрейшюца», любит ли Вебера, и прибавила, что хотя она сама итальянка, но такую музыку любит больше всего. С Вебера разговор соскользнул на поэзию и романтизм, на Гофмана, которого тогда еще все читали... А фрау Леноре всё дремала и даже похрапывала чуть-чуть, да лучи солнца, узкими полосками прорывавшиеся сквозь ставни, незаметно, но постоянно передвигались и путешествовали по полу, по мебелям, по платью Джеммы, по листьям и лепесткам цветов. «Через поля, через долины...» (нем.). XII Оказалось, что Джемма не слишком жаловала Гофмана и даже находила его... скучным! Фантастически-туманный, северный элемент его рассказов был мало доступен ее южной, светлой натуре. «Это всё сказки, всё это для детей писано!» — уверяла она не без пренебрежения. Отсутствие поэзии в Гофмане тоже смутно чувствовалось ею. Но была одна у него повесть, заглавие которой она, впрочем, позабыла и которая ей очень нравилась; собственно говоря, ей нравилось только начало этой повести: конец она или не прочла, или тоже позабыла. Дело шло об одном молодом человеке, который где-то, чуть ли не в кондитерской, встречает девушку поразительной красоты, гречанку; ее сопровождает таинственный и странный, злой старик. Молодой человек с первого взгляда влюбляется в девушку; она смотрит на него так жалобно, словно умоляет его освободить ее... Он удаляется на мгновенье — и, возвратившись в кондитерскую, уж не находит ни девушки, ни старика; бросается ее отыскивать, беспрестанно натыкается на самые свежие их следы, гоняется за ними — и никоим образом, нигде, никогда не может их достигнуть. Красавица на веки веков исчезает для него — и не в силах он забыть ее умоляющий взгляд, и терзается он мыслью, что, быть может, всё счастье его жизни ускользнуло из его рук... Гофман едва ли таким образом оканчивает свою повесть; но такою она сложилась, такою осталась в памяти Джеммы. — Мне кажется, — промолвила она, — подобные свидания и подобные разлуки случаются на свете чаще, чем мы думаем. Санин промолчал... и немного спустя заговорил... о г-не Клюбере. Он в первый раз упомянул о нем; он ни разу не вспомнил о нем до того мгновения. Джемма промолчала в свою очередь и задумалась, слегка кусая ноготь указательного пальца и устремив глаза в сторону. Потом она похвалила своего жениха, упомянула об устроенной им на завтрашний день прогулке и, быстро глянув на Санина, замолчала опять. Санин не знал, о чем завести речь. Эмиль шумно вбежал и разбудил фрау Леноре... Санин обрадовался его появлению. Фрау Леноре встала с кресла. Явился Панталеоне и объявил, что обед готов. Домашний друг, экс-певец и слуга исправлял также должность повара. XIII Санин остался и после обеда. Его не отпускали всё под тем же предлогом ужасного зноя, а когда зной свалил, ему предложили отправиться в сад пить кофе в тени акаций. Санин согласился. Ему было очень хорошо. В однообразно тихом и плавном течении жизни таятся великие прелести — и он предавался им с наслаждением, не требуя ничего особенного от настоящего дня, но и не думая о завтрашнем, не вспоминая о вчерашнем. Чего стоила одна близость такой девушки, какова была Джемма! Он скоро расстанется с нею и, вероятно, навсегда; но пока один и тот же челнок, как в Уландовом романсе, несет их по жизненным укрощенным струям — радуйся, наслаждайся, путешественник! И всё казалось приятным и милым счастливому путешественнику. Фрау Леноре предложила ему сразиться с нею и с Панталеоне в «тресетте», выучила его этой несложной итальянской карточной игре — обыграла его на несколько крейцеров — и он был очень доволен; Панталеоне, по просьбе Эмиля, заставил пуделя Тарталью проделать все свои штуки — и Тарталья прыгал через палку, «говорил», то есть лаял, чихал, запирал дверь носом, притащил стоптанную туфлю своего хозяина и, наконец, с старым кивером на голове, представлял маршала Бернадотта, подвергающегося жестоким упрекам императора Наполеона за измену. Наполеона представлял, разумеется, Панталеоне — и представлял очень верно: скрестил руки на груди, нахлобучил трехуголку на глаза и говорил грубо и резко, на французском, но, боже! на каком французском языке! Тарталья сидел перед своим владыкой, весь скорчившись, поджавши хвост и смущенно моргая и щурясь под козырьком косо надвинутого кивера; от времени до времени, когда Наполеон возвышал голос, Бернадотт поднимался на задние лапы. «Fuori, traditore!» — закричал наконец Наполеон, позабыв в избытке раздражения, что ему следовало до конца выдержать свой французский характер, — и Бернадотт опрометью бросился под диван, но тотчас же выскочил оттуда с радостным лаем, как бы давая тем знать, что представление кончено. Все зрители много смеялись — и Санин больше всех. У Джеммы был особенно милый, непрестанный, тихий смех с маленькими презабавными взвизгиваньями... Санина так и разбирало от этого смеха — расцеловал бы он ее за эти взвизгиванья! Ночь наступила наконец. Надо ж было и честь знать! Простившись несколько раз со всеми, сказавши всем по нескольку раз: до завтра! (с Эмилем он даже облобызался), Санин отправился домой и понес с собою образ молодой девушки, то смеющейся, то задумчивой, то спокойной и даже равнодушной, — но постоянно привлекательной! Ее глаза, то широко раскрытые и светлые и радостные, как день, то полузастланные ресницами и глубокие и темные, как ночь, так и стояли перед его глазами, странно и сладко проникая все другие образы и представления. О г-не Клюбере, о причинах, побудивших его остаться во Франкфурте, — словом, о всем том, что волновало его накануне, — он не подумал ни разу. «Вон, предатель» (итал.). XIV Надо ж, однако, сказать несколько слов о самом Санине. Во-первых, он был очень и очень недурен собою. Статный, стройный рост, приятные, немного расплывчатые черты, ласковые голубоватые глазки, золотистые волосы, белизна и румянец кожи — а главное: то простодушно-веселое, доверчивое, откровенное, на первых порах несколько глуповатое выражение, по которому в прежние времена тотчас можно было признать детей степенных дворянских семей, «отецких» сыновей, хороших баричей, родившихся и утучненных в наших привольных полустепных краях; походочка с запинкой, голос с пришепеткой, улыбка, как у ребенка, чуть только взглянешь на него... наконец, свежесть, здоровье — и мягкость, мягкость, мягкость, — вот вам весь Санин. А во-вторых, он и глуп не был и понабрался кое-чего. Свежим он остался, несмотря на заграничную поездку: тревожные чувства, обуревавшие лучшую часть тогдашней молодежи, были ему мало известны. В последнее время в нашей литературе после тщетного искания «новых людей» начали выводить юношей, решившихся во что бы то ни стало быть свежими... свежими, как фленсбургские устрицы, привозимые в С.-Петербург... Санин не походил на них. Уж коли пошло дело на сравнения, он скорее напоминал молодую, кудрявую, недавно привитую яблоню в наших черноземных садах — или, еще лучше: выхоленного, гладкого, толстоногого, нежного трехлетка бывших «господских» конских заводов, которого только что начали подганивать на корде... Те, которые сталкивались с Саниным впоследствии, когда жизнь порядком его поломала и молодой, наигранный жирок давно с него соскочил, — видели в нем уже совсем иного человека. На следующий день Санин лежал еще в постели, как уже Эмиль, в праздничном платье, с тросточкой в руке и сильно напомаженный, ворвался к нему в комнату и объявил, что герр Клюбер сейчас прибудет с каретой, что погода обещает быть удивительной, что у них уже всё готово, но что мама не поедет, потому что у нее опять разболелась голова. Он стал торопить Санина, уверяя его, что нельзя терять минуты... И действительно: г-н Клюбер застал Санина еще за туалетом. Постучался в дверь, вошел, поклонился, изогнул стан, выразил готовность ждать сколько угодно — и сел, изящно опираясь шляпой о колено. Благообразный комми расфрантился и раздушился напропалую: каждое движение его сопровождалось усиленным наплывом тончайшего аромата. Он прибыл в просторной открытой карете, так называемом ландо, запряженном двумя сильными и рослыми, хоть и некрасивыми, лошадьми. Четверть часа спустя Санин, Клюбер и Эмиль в этой самой карете торжественно подкатили к крыльцу кондитерской. Г-жа Розелли решительно отказалась участвовать в прогулке; Джемма хотела остаться с матерью, но та ее, как говорится, прогнала. — Мне никого не нужно, — уверяла она, — я буду спать. Я бы и Панталеоне с вами отправила, да некому будет торговать. — Можно взять Тарталью? — спросил Эмиль. — Конечно, можно. Тарталья немедленно, с радостными усилиями, вскарабкался на козлы и сел, облизываясь: видно, дело ему было привычное. Джемма надела большую соломенную шляпу с коричневыми лентами; шляпа эта спереди пригибалась книзу, заслоняя почти всё лицо от солнца. Черта тени останавливалась над самыми губами: они рдели девственно и нежно, как лепестки столиственной розы, и зубы блистали украдкой — тоже невинно, как у детей. Джемма села на заднем месте, рядом с Саниным; Клюбер и Эмиль сели напротив. Бледная фигура фрау Леноре показалась у окна, Джемма махнула ей платком — и лошади тронулись. XV Соден — небольшой городок в получасовом расстоянии от Франкфурта. Он лежит в красивой местности, на отрогах Таунуса, и известен у нас в России своими водами, будто бы полезными для людей с слабой грудью. Франкфуртцы ездят туда больше для развлечения, так как Соден обладает прекрасным парком и разными «виртшафтами», где можно пить пиво и кофе в тени высоких лип и кленов. Дорога от Франкфурта до Содена идет по правому берегу Майна и вся обсажена фруктовыми деревьями. Пока карета тихонько катилась по отличному шоссе, Санин украдкой наблюдал за тем, как Джемма обращалась со своим женихом: он в первый раз видел их обоих вместе. Она держалась спокойно и просто — но несколько сдержаннее и серьезнее обыкновенного; он смотрел снисходительным наставником, разрешившим и самому себе и своим подчиненным скромное и вежливое удовольствие. Особенных ухаживаний за Джеммой, того, что французы называют «empressement» , Санин в нем не заметил. Видно было, что г-н Клюбер считал это дело поконченным, а потому и не имел причины хлопотать или волноваться. Но снисходительность не покидала его ни на один миг! Даже во время большой передобеденной прогулки по лесистым горам и долинам за Соденом; даже наслаждаясь красотами природы, он относился к ней, к этой самой природе, всё с тою же снисходительностью, сквозь которую изредка прорывалась обычная начальническая строгость. Так, например, он заметил про один ручей, что он слишком прямо протекает по ложбине, вместо того чтобы сделать несколько живописных изгибов; не одобрил также поведения одной птицы — зяблика, — которая не довольно разнообразила свои колена! Джемма не скучала и даже, по-видимому, ощущала удовольствие; но прежней Джеммы Санин в ней не узнавал: не то, чтобы тень на нее набежала — никогда ее красота не была лучезарней, — но душа ее ушла в себя, внутрь. Распустив зонтик и не расстегнув перчаток, она гуляла степенно, не спеша — как гуляют образованные девицы, — и говорила мало. Эмиль тоже чувствовал стеснение, а Санин и подавно. Его, между прочим, несколько конфузило то обстоятельство, что разговор постоянно шел на немецком языке. Один Тарталья не унывал! С бешеным лаем мчался он за попадавшимися ему дроздами, перепрыгивал рытвины, пни, корчаги, бросался с размаху в воду и торопливо лакал ее, отряхался, взвизгивал и снова летел стрелою, закинув красный язык на самое плечо. Г-н Клюбер, с своей стороны, сделал всё, что полагал нужным для увеселения компании; попросил ее усесться в тени развесистого дуба — и, достав из бокового кармана небольшую книжечку, под заглавием: «Knallerbsen, oder Dh sollst und wirst lachen!» (Петарды, пли Ты должен и будешь смеяться!), принялся читать разбирательные анекдоты, которыми эта книжечка была наполнена. Прочел их штук двенадцать; однако веселости возбудил мало: один Санин из приличия скалил зубы, да сам он, г-н Клюбер, после каждого анекдота, производил короткий, деловой — и все-таки снисходительный смех. К двенадцати часам вся компания вернулась в Соден, в лучший тамошний трактир. Предстояло распорядиться об обеде. Г-н Клюбер предложил было совершить этот обед в закрытой со всех сторон беседке — «im Gartensalon»; но тут Джемма вдруг взбунтовалась и объявила, что не будет иначе обедать, как на воздухе, в саду, за одним из маленьких столов, поставленных перед трактиром; что ей наскучило быть всё с одними и теми же лицами и что она хочет видеть другие. За некоторыми из столиков уже сидели группы новоприбывших гостей. Пока г-н Клюбер, снисходительно покорившись «капризу своей невесты», ходил советоваться с оберкельнером, Джемма стояла неподвижно, опустив глаза и стиснув губы; она чувствовала, что Санин неотступно и как бы вопросительно глядел на нее, — это, казалось, ее сердило. Наконец г-н Клюбер вернулся, объявил, что через полчаса обед будет готов, и предложил до тех пор поиграть в кегли, прибавив, что это очень хорошо для аппетита, хе-хе-хе! В кегли он играл мастерски; бросая шар, принимал удивительно молодцеватые позы, щегольски играл мускулами, щегольски взмахивал и потрясал ногою. В своем роде он был атлет — и сложен превосходно! И руки у него были такие белые и красивые, и утирал он их таким богатейшим, золотисто-пестрым, индийским фуляром! Наступил момент обеда — и всё общество уселось за столик. «предупредительностью» (франц ). XVI Кому не известно, что́ такое немецкий обед? Водянистый суп с шишковатыми клецками и корицей, разварная говядина, сухая, как пробка, с приросшим белым жиром, ослизлым картофелем, пухлой свеклой и жеваным хреном, посинелый угорь с капорцами и уксусом, жареное с вареньем и неизбежная «Mehlspeise», нечто вроде пудинга, с кисловатой красной подливкой; зато вино и пиво хоть куда! Точно таким обедом попотчевал соденский трактирщик своих гостей. Впрочем, самый обед прошел благополучно. Особенного оживления, правда, не замечалось; оно не появилось даже тогда, когда г-н Клюбер провозгласил тост за то, «что мы любим!» (was wir lieben!). Уж очень всё было пристойно и прилично. После обеда подали кофе, жидкий, рыжеватый, прямо немецкий кофе. Г-н Клюбер, как истый кавалер, попросил у Джеммы позволения закурить сигару... Но тут вдруг случилось нечто непредвиденное и уж точно неприятное — и даже неприличное! За одним из соседних столиков поместилось несколько офицеров майнцского гарнизона. По их взглядам и перешептываньям можно было легко догадаться, что красота Джеммы поразила их; один из них, вероятно, уже успевший побывать во Франкфурте, то и дело посматривал на нее, как на фигуру, ему хорошо знакомую: он, очевидно, знал, кто она такая. Он вдруг поднялся и со стаканом в руке — гг. офицеры сильно подпили, и вся скатерть перед ними была установлена бутылками — приблизился к тому столу, за которым сидела Джемма. Это был очень молодой белобрысый человек, с довольно приятными и даже симпатическими чертами лица; но выпитое им вино исказило их: его щеки подергивало, воспаленные глаза блуждали и приняли выражение дерзостное. Товарищи сначала пытались удержать его, но потом пустили: была не была — что, мол, из этого выйдет? Слегка покачиваясь на ногах, офицер остановился перед Джеммой и насильственно-крикливым голосом, в котором, мимо его воли, все-таки высказывалась борьба с самим собою, произнес: «Пью за здоровье прекраснейшей кофейницы в целом Франкфурте, в целом мире (он разом „хлопнул“ стакан) — и в возмездие беру этот цветок, сорванный ее божественными пальчиками!» Он взял со стола розу, лежавшую перед прибором Джеммы. Сначала она изумилась, испугалась и побледнела страшно... потом испуг в ней сменился негодованием, она вдруг покраснела вся, до самых волос — и ее глаза, прямо устремленные на оскорбителя, в одно и то же время потемнели и вспыхнули, наполнились мраком, загорелись огнем неудержимого гнева. Офицера, должно быть, смутил этот взгляд; он пробормотал что-то невнятное, поклонился и пошел назад к своим. Они встретили его смехом и легким рукоплесканьем. Г-н Клюбер внезапно поднялся со стула и, вытянувшись во весь свой рост и надев шляпу, с достоинством, но не слишком громко, произнес: «Это неслыханно! Неслыханная дерзость!» (Unerhört! Unerhörte Frechheit!) — и тотчас же, строгим голосом подозвав к себе кельнера, потребовал немедленного расчета... мало того: приказал заложить карету, причем прибавил, что к ним порядочным людям ездить нельзя, ибо они подвергаются оскорблениям! При этих словах Джемма, которая продолжала сидеть на своем месте не шевелясь, — ее грудь резко и высоко поднималась — Джемма перевела глаза свои на г-на Клюбера... и так же пристально, таким же точно взором посмотрела на него, как и на офицера. Эмиль просто дрожал от бешенства. — Встаньте, мейл фрейлейн, — промолвил всё с той же строгостью г-н Клюбер, — здесь вам неприлично оставаться. Мы расположимся там, в трактире! Джемма поднялась молча; он подставил ей руку калачиком, она подала ему свою — и он направился к трактиру величественной походкой, которая, так же как и осанка его, становилась всё величественней и надменней, чем более он удалялся от места, где происходил обед. Бедный Эмиль поплелся вслед за ними. Но пока г-н Клюбер рассчитывался с кельнером, которому он, в виде штрафа, не дал на водку ни одного крейцера, Санин быстрыми шагами подошел к столу, за которым сидели офицеры — и, обратившись к оскорбителю Джеммы (он в это мгновенье давал своим товарищам поочередно нюхать ее розу), — произнес отчетливо, по-французски: — То, что вы сейчас сделали, милостивый государь, недостойно честного человека, недостойно мундира, который вы носите, — и я пришел вам сказать, что вы дурно воспитанный нахал! Молодой человек вскочил на ноги, но другой офицер, постарше, остановил его движением руки, заставил сесть и, повернувшись к Санину, спросил его, тоже по-французски: — Что, он родственник, брат иди жених той девицы? — Я ей совсем чужой человек, — воскликнул Санин, — я русский, но я не могу равнодушно видеть такую дерзость; впрочем, вот моя карточка и мой адрес: г-н офицер может отыскать меня. Сказав эти слова, Санин бросил на стол свою визитную карточку и в то же время проворно схватил Джеммину розу, которую один из сидевших за столом офицеров уронил к себе на тарелку. Молодой человек снова хотел было вскочить со стула, но товарищ снова остановил его, промолвив: «Дöнгоф, тише!» (Dönhof, sei still!). Потом сам приподнялся — и, приложась к козырьку рукою, не без некоторого оттенка почтительности в голосе и манерах, сказал Санину, что завтра утром один офицер их полка будет иметь честь явиться к нему на квартиру. Санин отвечал коротким поклоном и поспешно вернулся к своим приятелям. Г-н Клюбер притворился, что вовсе не заметил ни отсутствия Санина, ни его объяснения с г-ми офицерами; он понукал кучера, запрягавшего лошадей, и сильно гневался на его медлительность. Джемма тоже ничего не сказала Санину, даже не взглянула на него: по сдвинутым ее бровям, по губам, побледневшим и сжатым, по самой ее неподвижности можно было понять, что у ней нехорошо на душе. Один Эмиль явно желал заговорить с Саниным, желал расспросить его: он видел, как Санин подошел к офицерам, видел, как он подал им что-то белое — клочок бумажки, записку, карточку... Сердце билось у бедного юноши, щеки пылали, он готов был броситься на шею к Санину, готов был заплакать или идти тотчас вместе с ним расколотить в пух и прах всех этих противных офицеров! Однако он удержался и удовольствовался тем, что внимательно следил за каждым движением своего благородного русского друга! Кучер наконец заложил лошадей; всё общество село в карету. Эмиль, вслед за Тартальей, взобрался на козлы; ему там было привольнее, да и Клюбер, которого он видеть не мог равнодушно, не торчал перед ним. Во всю дорогу герр Клюбер разглагольствовал... и разглагольствовал один; никто, никто не возражал ему, да никто и не соглашался с ним. Он особенно настаивал на том, как напрасно не послушались его, когда он предлагал обедать в закрытой беседке. Никаких неприятностей бы не произошло! Потом он высказал несколько резких и даже либеральных суждений насчет того, как правительство непростительно потакает офицерам, не наблюдает за их дисциплиной и не довольно уважает гражданский элемент общества (das bürgerliche Element in der Societät) — и как от этого со временем возрождаются неудовольствия, от которых уже недалеко до революции, чему печальным примером (тут он вздохнул сочувственно, но строго) — печальным примером служит Франция! Однако тут же присовокупил, что лично благоговеет перед властью и никогда... никогда!.. революционером не будет — но не может не выразить своего... неодобрения при виде такой распущенности! Потом прибавил еще несколько общих замечаний о нравственности и безнравственности, о приличии и чувстве достоинства! В течение всех этих «разглагольствований» Джемма, которая уже во время дообеденной прогулки не совсем казалась довольной г-м Клюбером — оттого она и держалась в некотором отдалении от Санина и как бы смущалась его присутствием, — Джемма явно стала стыдиться своего жениха! Под конец поездки она положительно страдала и хотя по-прежнему не заговаривала с Саниным, но вдруг бросила на него умоляющий взор... С своей стороны он ощущал гораздо более жалости к ней, чем негодования против г-на Клюбера; он даже втайне, полусознательно радовался всему, что случилось в продолжение того дня, хотя и мог ожидать вызова на следующее утро. Мучительная эта partie de plaisir прекратилась наконец. Высаживая перед кондитерской Джемму из кареты, Санин, ни слова не говоря, положил ей в руку возвращенную им розу. Она вся вспыхнула, стиснула его руку и мгновенно спрятала розу. Он не хотел войти в дом, хотя вечер только что начинался. Она сама его не пригласила. Притом появившийся на крыльце Панталеоне объявил, что фрау Леноре почивает. Эмилио застенчиво простился с Саниным; он словно дичился его: уж очень он ему удивлялся. Клюбер отвез Санина на его квартиру и чопорно раскланялся с ним. Правильно устроенному немцу, при всей его самоуверенности, было неловко. Да и всем было неловко. Впрочем, в Санине это чувство — чувство неловкости — скоро рассеялось. Оно заменилось неопределенным, но приятным, даже восторженным настроением. Он расхаживал по комнате, ни о чем не хотел думать, посвистывал — и был очень доволен собою. увеселительная прогулка (франц.). XVII «Буду ждать г-на офицера для объяснения до 10 часов утра, — размышлял он на следующее утро, совершая свой туалет, — а там пусть он меня отыскивает!» Но немецкие люди встают рано: девяти часов еще не пробило, как уже кельнер доложил Санину, что г-н подпоручик (der Herr Seconde Lieutenant) фон Рихтер желает его видеть. Санин проворно накинул сюртук и приказал «просить». Г-н Рихтер оказался, против ожидания Санина, весьма молодым человеком, почти мальчиком. Он старался придать важности выражению своего безбородого лица, но это ему не удавалось вовсе: он даже не мог скрыть свое смущение — и, садясь на стул, чуть не упал, зацепившись за саблю. Запинаясь и заикаясь, он объявил Санину на дурном французском языке, что приехал с поручением от своего приятеля, барона фон Дöнгофа; что поручение это состояло в истребовании от г-на фон Занин извинения в употребленных им накануне оскорбительных выражениях; и что в случае отказа со стороны г-на фон Занин — барон фон Дöнгоф желает сатисфакции. Санин отвечал, что извиняться он не намерен, а сатисфакцию дать готов. Тогда г-н фон Рихтер, всё так же запинаясь, спросил, с кем, в котором часу и в котором месте придется ему вести нужные переговоры. Санин отвечал, что он может прийти к нему часа через два и что до тех пор он, Санин, постарается сыскать секунданта. («Кого я, к чёрту, возьму в секунданты?» — думал он между тем про себя.) Г-н фон Рихтер встал и начал раскланиваться... но на пороге двери остановился, как бы почувствовав угрызение совести, — и, повернувшись к Санину, промолвил, что его приятель, барон фон Дöнгоф, не скрывает от самого себя... некоторой степени... собственной вины во вчерашнем происшествии — и потому удовлетворился бы легкими извинениями — «des exghizes léchères» . На это Санин отвечал, что никаких извинений, ни тяжелых, ни легких, он давать не намерен, так как он виноватым себя не почитает. — В таком случае, — возразил г-н фон Рихтер и покраснел еще более, — надо будет поменяться дружелюбными выстрелами — des goups de bisdolet à l'amiaple! — Этого я уже совершенно не понимаю, — заметил Санин, — на воздух нам стрелять, что ли? — О, не то, не так, — залепетал окончательно сконфузившийся подпоручик, — но я полагал, что так как дело происходит между порядочными людьми... Я поговорю с вашим секундантом, — перебил он самого себя — и удалился. Санин опустился на стул, как только тот вышел, и уставился на пол. «Что, мол, это такое? Как это вдруг так завертелась жизнь? Всё прошедшее, всё будущее вдруг стушевалось, пропало — и осталось только то, что я во Франкфурте с кем-то за что-то дерусь». Вспомнилась ему одна его сумасшедшая тетушка, которая, бывало, всё подплясывала и напевала: Подпоручик! Мой огурчик! Мой амурчик! Пропляши со мной, голубчик! И он захохотал и пропел, как она: «Подпоручик! пропляши со мной, голубчик!» — Однако надо действовать, не терять времени, — воскликнул он громко, вскочил и увидал перед собой Панталеоне с записочкой в руке. — Я несколько раз стучался, но вы не отвечали; я подумал, что вас дома нет, — промолвил старик и подал ему записку. — От синьорины Джеммы. Санин взял записку — как говорится, машинально, — распечатал и прочел ее. Джемма писала ему, что она весьма беспокоится по поводу известного ему дела и желала бы свидеться с ним тотчас. — Синьорина беспокоится, — начал Панталеоне, которому, очевидно, было известно содержание записки, — она велела мне посмотреть, что вы делаете, и привести вас к ней. Санин взглянул на старого итальянца — и задумался. Внезапная мысль сверкнула в его голове. В первый миг она показалась ему странной до невозможности... «Однако... почему же нет?» — спросил он самого себя. — Г-н Панталеоне! — произнес он громко. Старик встрепенулся, уткнул подбородок в галстух и уставился на Санина. — Вы знаете, — продолжал Санин, — что произошло вчера? Панталеоне пожевал губами и тряхнул своим огромным хохлом. — Знаю. (Эмиль только что вернулся, рассказал ему всё.) — А, знаете! — Ну, так вот что. Сейчас от меня вышел офицер. Тот нахал вызывает меня на поединок. Я принял его вызов. Но у меня нет секунданта. Хотите вы быть моим секундантом? Панталеоне дрогнул и так высоко поднял брови, что они скрылись у него под нависшими волосами. — Вы непременно должны драться? — проговорил он наконец по-итальянски; до того мгновения он изъяснялся по-французски. — Непременно. Иначе поступить — значило бы опозорить себя навсегда. — Гм. Если я не соглашусь пойти к вам в секунданты, — то вы будете искать другого? — Буду... непременно. Панталеоне потупился. — Но позвольте вас спросить, синьор де-Цанини, не бросит ли ваш поединок некоторую неблаговидную тень на репутацию одной персоны? — Не полагаю; но как бы то ни было — делать нечего! — Гм. — Панталеоне совсем ушел в свой галстух. — Ну, а тот феррофлукто Клуберио, что же он? — воскликнул он вдруг и вскинул лицо кверху. — Он? Ничего. — Кэ! (Chè!) — Панталеоне презрительно пожал плечами. — Я должен, во всяком случае, благодарить вас, — произнес он наконец неверным голосом, — что вы и в теперешнем моем уничижении умели признать во мне порядочного человека — un galantuomo! Поступая таким образом, вы сами выказали себя настоящим galantuomo. Но я должен обдумать ваше предложение. — Время не терпит, любезный г-н Чи... чиппа... — То́ла, — подсказал старик. — Я прошу всего один час на размышление. Тут замешана дочь моих благодетелей... И потому я должен, я обязан — подумать!!. Через час... через три четверти часа — вы узнаете мое решение. — Хорошо; я подожду. — А теперь... какой же я дам ответ синьорине Джемме? Санин взял листок бумаги, написал на нем: «Будьте покойны, моя дорогая приятельница, часа через три я приду к вам — и всё объяснится. Душевно вас благодарю за участие» — и вручил этот листик Панталеоне. Тот бережно положил его в боковой карман — и, еще раз повторив: «Через час!» — направился было к дверям; но круто повернул назад, подбежал к Санину, схватил его руку — и, притиснув ее к своему жабо, подняв глаза к небу, воскликнул: «Благородный юноша! Великое сердце! (Nobil giovanotto! Gran cuore!) — позвольте слабому старцу (a un vecchiotto) пожать вашу мужественную десницу! (la vostra valorosa destra!)». Потом отскочил немного назад, взмахнул обеими руками — и удалился. Санин посмотрел ему вслед... взял газету и принялся читать. Но глаза его напрасно бегали по строкам: он не понимал ничего. Французское des excuses légères. дружелюбными пистолетными выстрелами (франц.: des coups de pistolet à lamiable). Непереводимое итальянское восклицание вроде нашего: ну! XVIII Час спустя кельнер снова вошел к Санину и подал ему старую, запачканную визитную карточку, на которой стояли следующие слова: Панталеоне Чиппатола, из Варезе, придворный певец (cantante di camera) его королевского высочества герцога Моденского; а вслед за кельнером явился и сам Панталеоне. Он переоделся с ног до головы. На нем был порыжелый черный фрак и белый пикеневый жилет, по которому затейливо извивалась томпаковая цепочка; тяжелая сердоликовая печатка спускалась низко на узкие черные панталоны с гульфиком. В правой руке он держал черную шляпу из заячьего пуха, в левой две толстые замшевые перчатки; галстух он повязал еще шире и выше обыкновенного — и в накрахмаленное жабо воткнул булавку с камнем, называемым «кошачьим глазом» (oeil de chat). На указательном пальце правой руки красовался перстень, изображавший две сложенные длани, а между ними пылающее сердце. Залежалым запахом, запахом камфары и мускуса несло от всей особы старика; озабоченная торжественность его осанки поразила бы самого равнодушного зрителя! Санин встал ему навстречу. — Я ваш секундант, — промолвил Панталеоне по-французски и наклонился всем корпусом вперед, причем носки поставил врозь, как это делают танцоры. — Я пришел за инструкциями. Желаете вы драться без пощады? — Зачем же без пощады, дорогой мой г-н Чиппатола! Я ни за что в мире не возьму моих вчерашних слов назад — но я не кровопийца!.. Да вот постойте, сейчас придет секундант моего противника. Я уйду в соседнюю комнату — а вы с ним и условитесь. Поверьте, я в век не забуду вашей услуги и благодарю вас от души. — Честь прежде всего! — отвечал Панталеоне и опустился в кресла, не дожидаясь, чтобы Санин попросил его сесть. — Если этот феррофлукто спичебуббио, — заговорил он, мешая французский язык с итальянским, — если этот торгаш Клуберио не умел понять свою прямую обязанность или струсил, — тем хуже для него!.. Грошовая душа — и баста!.. Что же касается до условий поединка — я ваш секундант и ваши интересы для меня священны!!. Когда я жил в Падуе, там стоял полк белых драгунов — и я со многими офицерами был очень близок!.. Весь их кодекс мне очень хорошо известен. Ну и с вашим принчипе Тарбуски я часто беседовал об этих вопросах... Тот секундант скоро должен прийти? — Я жду его каждую минуту — да вот он сам и идет, — прибавил Санин, глянув на улицу. Панталеоне встал, посмотрел на часы, поправил свой кок и поспешно засунул в башмак болтавшуюся из-под панталон тесемку. Молодой подпоручик вошел, всё такой же красный и смущенный. Санин представил секундантов друг другу. — M-r Richter, souslieutenant! — M-r Zippatola, artiste! Подпоручик слегка изумился при виде старика... О, что бы он сказал, если б кто шепнул ему в это мгновение, что представленный ему «артист» занимается также и поваренным искусством!.. Но Панталеоне принял такой вид, как будто участвовать в устройстве поединков было для него самым обычным делом: вероятно, ему в этом случае помогали воспоминания его театральной карьеры — и он разыгрывал роль секунданта именно как роль. И он и подпоручик, оба помолчали немного. — Что ж? Приступим! — первый промолвил Панталеоне, играя сердоликовой печаткой. — Приступим, — ответил подпоручик, — но... присутствие одного из противников... — Я вас немедленно оставлю, господа, — воскликнул Санин, поклонился, вышел в спальню — и запер за собою дверь. Он бросился на кровать — и принялся думать о Джемме... но разговор секундантов проникал к нему сквозь закрытую дверь. Он происходил на французском языке; оба коверкали его нещадно, каждый на свой лад. Панталеоне опять упомянул о драгунах в Падуе, о принчипе Тарбуска — подпоручик об «exghizes léchères» и о «goups à l'amiaple». Но старик и слышать не хотел ни о каких exghizes! К ужасу Санина, он вдруг пустился толковать своему собеседнику о некоторой юной невинной девице, один мизинец которой стоит больше, чем все офицеры мира... (oune zeune damigella innoucenta, qu'a ella sola dans soun péti doa vale più que toutt le zouffissié del mondo!) и несколько раз с жаром повторил: «Это стыд! это стыд!» (E ouna onta, ouna onta!) Поручик сперва не возражал ему, но потом в голосе молодого человека послышалась гневная дрожь, и он заметил, что пришел не затем, чтобы выслушивать моральные сентенции... — В вашем возрасте всегда полезно выслушивать справедливые речи! — воскликнул Панталеоне. Прение между г-ми секундантами несколько раз становилось бурным; оно продолжалось более часа и завершилось, наконец, следующими условиями: «стреляться барону фон Дöнгофу и господину де Санину на завтрашний день, в 10 часов утра, в небольшом лесу около Ганау, на расстоянии двадцати шагов; каждый имеет право стрелять два раза по знаку, данному секундантами. Пистолеты без шнеллера и не нарезные». Г-н фон Рихтер удалился, а Панталеоне торжественно открыл дверь спальни и, сообщив результат совещания, снова воскликнул: «Bravo, Russo! Bravo, giovanotto! Ты будешь победителем!» Несколько минут спустя они оба отправились в кондитерскую Розелли. Санин предварительно взял с Панталеоне слово держать дело о дуэли в глубочайшей тайне. В ответ старик только палец кверху поднял и, прищурив глаз, прошептал два раза сряду: Segredezza! (Таинственность!) Он видимо помолодел и даже выступал свободнее. Все эти необычайные, хотя и неприятные, события живо переносили его в ту эпоху, когда он сам и принимал и делал вызовы, — правда, на сцене. Баритоны, как известно, очень петушатся в своих ролях. Г-н Рихтер, подпоручик! — Г-н Чиппатола, артист! (франц.). «Браво, русский! Браво, молодой человек!» (итал.). XIX Эмиль выбежал навстречу Санину — он более часа караулил его приход — и торопливо шепнул ему на ухо, что мать ничего не знает о вчерашней неприятности и что даже намекать на нее не следует, а что его опять посылают в магазин!!, но что он туда не пойдет, а спрячется где-нибудь! Сообщив всё это в течение нескольких секунд, он внезапно припал к плечу Санина, порывисто поцеловал его и бросился вниз по улице. В кондитерской Джемма встретила Санина; хотела что-то сказать — и не могла. Ее губы слегка дрожали, а глаза щурились и бегали по сторонам. Он поспешил успокоить ее уверением, что всё дело кончилось... сущими пустяками. — У вас никого не было сегодня? — спросила она. — Было у меня одно лицо — мы с ним объяснились — и мы... мы пришли к самому удовлетворительному результату. Джемма вернулась за прилавок. «Не поверила она мне!» — подумал он... однако отправился в соседнюю комнату и застал там фрау Ленору. У ней мигрень прошла, но она находилась в настроении меланхолическом. Она радушно улыбнулась ему, но в то же время предупредила его, что ему будет сегодня с нею скучно, так как она не в состоянии его занять. Он подсел к ней и заметил, что ее веки покраснели и опухли. — Что с вами, фрау Леноре? Неужели вы плакали? — Тсссс... — прошептала она и указала головою на комнату, где находилась ее дочь. — Не говорите этого... громко. — Но о чем же вы плакали? — Ах, мосьё Санин, сама не знаю о чем! — Вас никто не огорчил? — О нет!.. Мне очень скучно вдруг сделалось. Вспомнила я ДжиованБаттиста... свою молодость... Потом, как это всё скоро прошло. Стара я становлюсь, друг мой, — и не могу я никак с этим помириться. Кажется, сама я всё та же, что прежде... а старость — вот она... вот она! — На глазах фрау Леноры показались слезинки. — Вы, я вижу, смотрите на меня да удивляетесь... Но вы тоже постареете, друг мой, и узнаете, как это горько! Санин принялся утешать ее, упомянул об ее детях, в которых воскресала ее собственная молодость, попытался даже подтрунить над нею, уверяя, что она напрашивается на комплименты... Но она, не шутя, попросила его «перестать», и он тут в первый раз мог убедиться, что подобную унылость, унылость сознанной старости, ничем утешить и рассеять нельзя; надо подождать, пока она пройдет сама собою. Он предложил ей сыграть с ним в тресетте — и ничего лучшего он не мог придумать. Она тотчас согласилась и как будто повеселела. Санин играл с ней до обеда и после обеда. Панталеоне также принял участие в игре. Никогда его хохол не падал так низко на лоб, никогда подбородок не уходил так глубоко в галстух! Каждое движение его дышало такой сосредоточенной важностью, что, глядя на него, невольно рождалась мысль: какую это тайну с такою твердостью хранит этот человек? Но — segredezza! segredezza! Он в течение всего того дня всячески старался оказывать глубочайшее почтение Санину; за столом, торжественно и решительно, минуя дам, подавал блюда ему первому; во время карточной игры уступал ему прикупку, не дерзал его ремизить; объявлял, ни к селу ни к городу, что русские — самый великодушный, храбрый и решительный народ в мире! «Ах ты, старый лицедей!» — думал про себя Санин. И не столько дивился он неожиданному настроению духа в г-же Розелли, сколько тому, как ее дочь с ним обращалась. Она не то, чтобы избегала его... напротив, она постоянно садилась в небольшом от него расстоянии, прислушивалась к его речам, глядела на него; но она решительно не хотела вступать с ним в беседу, и как только он заговаривал с нею — тихонько поднималась с места и тихонько удалялась на несколько мгновений. Потом она появлялась опять, и опять усаживалась где-нибудь в уголке — и сидела неподвижно, словно размышляя и недоумевая... недоумевая пуще всего. Сама фрау Леноре заметила, наконец, необычайность ее поведения и раза два спросила, что с ней. — Ничего, — ответила Джемма, — ты знаешь, я бываю иногда такая. — Это точно, — соглашалась с нею мать. Так прошел весь этот длинный день, ни оживленно, ни вяло — ни весело, ни скучно. Держи себя Джемма иначе — Санин... как знать? не совладал бы с искушением немного порисоваться или просто поддался бы чувству грусти перед возможной, быть может, вечной разлукой... Но так как ему ни разу не пришлось даже поговорить с Джеммой, то он должен был удовлетвориться тем, что в течение четверти часа, перед вечерним кофе, брал минорные аккорды на фортепиано. Эмиль вернулся поздно и, во избежание расспросов о г-не Клюбере, отретировался весьма скоро. Пришла очередь удалиться и Санину. Он стал прощаться с Джеммой. Вспомнилось ему почему-то расставание Ленского с Ольгой в «Онегине». Он крепко стиснул ей руку и попытался заглянуть ей в лицо — но она слегка отворотилась и высвободила свои пальцы. XX Уже совсем «вызвездило», когда он вышел на крыльцо. И сколько же их высыпало, этих звезд — больших, малых, желтых, красных, синих, белых! Все они так и рдели, так и роились, наперерыв играя лучами. Луны не было на небе, но и без нее каждый предмет четко виднелся в полусветлом, бестенном сумраке. Санин прошел улицу до конца... Не хотелось ему тотчас возвратиться домой; он чувствовал потребность побродить на чистом воздухе. Он вернулся назад — и не успел еще поравняться с домом, в котором помещалась кондитерская Розелли, как одно из окон, выходивших на улицу, внезапно стукнуло и отворилось — на черном его четырехугольнике (в комнате не было огня) появилась женская фигура — и он услышал, что его зовут: «Monsieur Dimitri!» Он тотчас бросился к окну... Джемма! Она облокотилась о подоконник и наклонилась вперед. — Monsieur Dimitri, — начала она осторожным голосом, — я в течение целого нынешнего дня хотела вам дать одну вещь... но не решалась; и вот теперь, неожиданно увидя вас снова, подумала, что, видно, так суждено... Джемма невольно остановилась на этом слове. Она не могла продолжать: нечто необыкновенное произошло в это самое мгновенье. Внезапно, среди глубокой тишины, при совершенно безоблачном небе, налетел такой порыв ветра, что сама земля, казалось, затрепетала под ногами, тонкий звездный свет задрожал и заструился, самый воздух завертелся клубом. Вихорь, не холодный, а теплый, почти знойный, ударил по деревьям, по крыше дома, по его стенам, по улице; он мгновенно сорвал шляпу с головы Санина, взвил и разметал черные кудри Джеммы. Голова Санина приходилась в уровень с подоконником; он невольно прильнул к нему — и Джемма ухватилась обеими руками за его плечи, припала грудью к его голове. Шум, звон и грохот длились около минуты... Как стая громадных птиц, помчался прочь взыгравший вихорь... Настала вновь глубокая тишина. Санин приподнялся и увидал над собою такое чудное, испуганное, возбужденное лицо, такие огромные, страшные, великолепные глаза — такую красавицу увидал он, что сердце в нем замерло, он приник губами к тонкой пряди волос, упавшей ему на грудь, — и только мог проговорить: — О Джемма! — Что это было такое? Молния? — спросила она, широко поводя глазами и не принимая с его плеч своих обнаженных рук. — Джемма! — повторил Санин. Она вздрогнула, оглянулась назад, в комнату, — и быстрым движением, достав из-за корсажа уже увядшую розу, бросила ее Санину. — Я хотела дать вам этот цветок... Он узнал розу, которую он отвоевал накануне... Но уже окошко захлопнулось, и за темным стеклом ничего не виднелось и не белело. Санин пришел домой без шляпы... Он и не заметил, что он ее потерял. XXI Он заснул под самое утро. И не мудрено! Под ударом того летнего, мгновенного вихря он почти так же мгновенно почувствовал — не то, что Джемма красавица, не то, что она ему нравилась — это он знал и прежде... а то, что он едва ли... не полюбил ее! Мгновенно, как тот вихрь, налетела на него любовь. А тут эта глупая дуэль! Скорбные предчувствия начали его мучить. Ну, положим, не убьют его... Что же может выйти из его любви к этой девушке, к невесте другого? Положим даже, что этот «другой» ему не опасен, что сама Джемма полюбит или уже полюбила его... Что же из этого? Как что? Такая красавица... Он ходил по комнате, садился за стол, брал лист бумаги, чертил на нем несколько строк — и тотчас их вымарывал... Вспоминал удивительную фигуру Джеммы, в темном окне, под лучами звезд, всю развеянную теплым вихрем; вспоминал ее мраморные руки, подобные рукам олимпийских богинь, чувствовал их живую тяжесть на плечах своих... Потом он брал брошенную ему розу — и казалось ему, что от ее полузавядших лепестков веяло другим, еще более тонким запахом, чем обычный запах роз... «И вдруг его убьют или изувечат?» Он не ложился в постель и заснул, одетый, на диване. Кто-то потрепал его по плечу... Он открыл глаза и увидел Панталеоне. — Спит, как Александр Македонский накануне вавилонского сражения! — воскликнул старик. — Да который час? — спросил Санин. — Семь часов без четверти; до Ганау — два часа езды, а мы должны быть первые на месте. Русские всегда предупреждают врагов! Я взял лучшую карету во Франкфурте! Санин начал умываться. — А пистолеты где? — Пистолеты привезет тот феррофлукто тедеско. И доктора он же привезет. Панталеоне видимо бодрился, по-вчерашнему; но когда он сел в карету с Саниным, когда кучер защелкал бичом и лошади с места пустились вскачь, — с бывшим певцом и приятелем падуйских драгунов произошла внезапная перемена. Он смутился, даже струхнул. В нем словно что-то обрушилось, как плохо выведенная стенка. — Однако что это мы делаем, боже мой, santissima Madonna! — воскликнул он неожиданно пискливым голосом и схватил себя за волосы. — Что я делаю, я старый дурак, сумасшедший, frenetico? Санин удивился и засмеялся и, слегка обняв Панталеоне за талью, напомнил ему французскую поговорку: «Le vin est tiré — il faut le boire» (по-русски: «Взявшись за гуж, не говори, что не дюж»). — Да, да, — отвечал старик, — эту чашу мы разопьем с вами, — а всё же я безумец! Я — безумец! Всё было так тихо, хорошо... и вдруг: та-та-та, тра-та-та! — Словно tutti в оркестре, — заметил Санин с натянутой улыбкой. — Но виноваты не вы. — Я знаю, что не я! Еще бы! Всё же это... необузданный такой поступок. Diavolo! Diavolo! — повторял Панталеоне, потрясая хохлом и вздыхая. А карета всё катилась да катилась. Утро было прелестное. Улицы Франкфурта, едва начинавшие оживляться, казались такими чистыми и уютными; окна домов блестели переливчато, как фольга; а лишь только карета выехала за заставу — сверху, с голубого, еще не яркого неба, так и посыпались голосистые раскаты жаворонков. Вдруг на повороте шоссе из-за высокого тополя показалась знакомая фигура, ступила несколько шагов и остановилась. Санин пригляделся... Боже мой! Эмиль! — Да разве он знает что-нибудь? — обратился он к Панталеоне. — Я же вам говорю, что я безумец, — отчаянно, чуть не с криком возопил бедный итальянец, — этот злополучный мальчик всю ночь мне не дал покоя — и я ему сегодня утром, наконец, всё открыл! «Вот тебе и segredezza!» — подумал Санин. Карета поравнялась с Эмилем; Санин велел кучеру остановить лошадей и подозвал к себе «злополучного мальчика». Нерешительными шагами приблизился Эмиль, бледный, бледный, как в день своего припадка. Он едва держался на ногах. — Что вы здесь делаете? — строго спросил его Санин, — зачем вы не дома? — Позвольте... позвольте мне ехать с вами, — пролепетал Эмиль трепетным голосом и сложил руки. Зубы у него стучали как в лихорадке. — Я вам не помешаю — только возьмите меня! — Если вы чувствуете хоть на волос привязанности или уважения ко мне, — промолвил Санин, — вы сейчас вернетесь домой или в магазин к г-ну Клюберу, и никому не скажете ни единого слова, и будете ждать моего возвращения! — Вашего возвращения, — простонал Эмиль, — и голос его зазвенел и оборвался, — но если вас... — Эмиль! — перебил его Санин и указал глазами на кучера, — опомнитесь! Эмиль, пожалуйста, ступайте домой! Послушайтесь меня, друг мой! Вы уверяете, что любите меня. Ну, я вас прошу! Он протянул ему руку. Эмиль покачнулся вперед, всхлипнул, прижал ее к своим губам — и, соскочив с дороги, побежал назад к Франкфурту, через поле. — Тоже благородное сердце, — пробормотал Панталеоне, но Санин угрюмо взглянул на него... Старик уткнулся в угол кареты. Он сознавал свою вину; да сверх того он с каждым мгновеньем всё более изумлялся: неужели это он взаправду сделался секундантом, и лошадей он достал, и всем распорядился, и мирное свое обиталище покинул в шесть часов утра? К тому же ноги его разболелись и заныли. Санин почел за нужное ободрить его — и попал в жилку, нашел настоящее слово. — Где же ваш прежний дух, почтенный синьор Чиппатола? Где — il antico valor? Синьор Чиппатола выпрямился и нахмурился. — Il antico valor? — провозгласил он басом. — Non è ancora spento (он еще не весь утрачен) — il antico valor!! Он приосанился, заговорил о своей карьере, об опере, о великом теноре Гарсиа — и приехал в Ганау молодцом. Как подумаешь: нет ничего на свете сильнее... и бессильнее слова! пресвятая Мадонна! (итал.). «Вино откупорено — надо его пить» (франц.). все (итал.). XXII Лесок, в котором долженствовало происходить побоище, находился в четверти мили от Ганау. Санин с Панталеоне приехали первые, как он предсказывал; велели карете остаться на опушке леса и углубились в тень довольно густых и частых деревьев. Им пришлось ждать около часу. Ожидание не показалось особенно тягостным Санину; он расхаживал взад и вперед по дорожке, прислушивался, как пели птицы, следил за пролетавшими «коромыслами» и, как большая часть русских людей в подобных случаях, старался не думать. Раз только на него нашло раздумье: он наткнулся на молодую липу, сломанную, по всем вероятиям, вчерашним шквалом. Она положительно умирала... все листья на ней умирали. «Что это? предзнаменование?» — мелькнуло у него в голове; но он тотчас же засвистал, перескочил через ту самую липу, зашагал по дорожке. Панталеоне — тот ворчал, бранил немцев, кряхтел, потирал то спину, то колени. Он даже зевал от волнения, что придавало презабавное выражение его маленькому, съеженному личику. Санин чуть не расхохотался, глядя на него. Послышалось наконец рокотание колес по мягкой дороге. «Они!» — промолвил Панталеоне и насторожился и выпрямился, не без мгновенной нервической дрожи, которую, однако, поспешил замаскировать восклицанием: брррр! — и замечанием, что сегодняшнее утро довольно свежее. Обильная роса затопляла травы и листья, но зной проникал уже в самый лес. Оба офицера скоро показались под его сводами; их сопровождал небольшой плотненький человечек с флегматическим, почти заспанным лицом — военный доктор. Он нес в одной руке глиняный кувшин с водою — на всякий случай; сумка с хирургическими инструментами и бинтами болталась на его левом плече. Видно было, что он к подобным экскурсиям привык донельзя; они составляли один из источников его доходов: каждая дуэль приносила ему восемь червонцев — по четыре с каждой из воюющих сторон. Г-н фон Рихтер нес ящик с пистолетами, г-н фон Дöнгоф вертел в руке — вероятно, для «шику» — небольшой хлыстик. — Панталеоне! — шепнул Санин старику, — если... если меня убьют — всё может случиться, — достаньте из моего бокового кармана бумажку — в ней завернут цветок — и отдайте эту бумажку синьорине Джемме. Слышите? Вы обещаетесь? Старик уныло взглянул на него — и качнул утвердительно головою... Но бог ведает, понял ли он, о чем просил его Санин. Противники и секунданты обменялись, как водится, поклонами; один доктор даже бровью не повел — и присел, зевая, на траву: «Мне, мол, не до изъявлений рыцарской вежливости». Г-н фон Рихтер предложил г-ну «Тшибадола» выбрать место; г-н «Тшибадола» отвечал, тупо ворочая языком («стенка» в нем опять обрушилась), что: «Действуйте, мол, вы, милостивый государь; я буду наблюдать». .. И г-н фон Рихтер начал действовать. Отыскал тут же, в лесу, прехорошенькую, всю испещренную цветами, поляну; отмерил шаги, обозначил два крайних пункта оструганными наскоро палочками, достал из ящика пистолеты и, присев на корточки, заколотил пули; словом, трудился и хлопотал изо всех сил, беспрестанно утирая свое вспотевшее лицо белым платочком. Сопровождавший его Панталеоне походил более на озябшего человека. В течение всех этих приготовлений оба противника стояли поодаль, напоминая собою двух наказанных школьников, которые дуются на своих гувернеров. Настало решительное мгновенье... Каждый взял свой пистолет... Но тут г-н фон Рихтер заметил Панталеоне, что ему, как старшему секунданту, следует, по правилам дуэли, прежде чем провозгласить роковое: «Раз! два! три!», обратиться к противникам с последним советом и предложением: помириться; что хотя это предложение не имеет никогда никаких последствий и вообще не что иное, как пустая формальность, однако исполнением этой формальности г-н Чиппатола отклоняет от себя некоторую долю ответственности; что, правда, подобная аллокуция составляет прямую обязанность так называемого «беспристрастного свидетеля» (unparteiischer Zeuge) — но так как у них такового не имеется, то он, г-н фон Рихтер, охотно уступает эту привилегию своему почтенному собрату. Панталеоне, который успел уже затушеваться за куст так, чтобы не видеть вовсе офицера-обидчика, сперва ничего не понял изо всей речи г-на фон Рихтера — тем более, что она была произнесена в нос; но вдруг встрепенулся, проворно выступил вперед и, судорожно стуча руками в грудь, хриплым голосом возопил на своем смешанном наречии: «A-la-la-la... Che bestialità! Deux zeunommes comme ça qué si battono — perchè? Che diavolo? Andate a casa!» — Я не согласен на примирение, — поспешно проговорил Санин. — И я тоже не согласен, — повторил за ним его противник. — Ну так кричите: раз, два, три! — обратился фон Рихтер к растерявшемуся Панталеоне. Тот немедленно опять нырнул в куст — и уже оттуда прокричал, весь скорчившись, зажмурив глаза и отвернув голову, но во всё горло: — Una... due... e tre! Первый выстрелил Санин — и не попал. Пуля его звякнула о дерево. Барон Дöнгоф выстрелил тотчас вслед за ним — преднамеренно в сторону, на воздух. Наступило напряженное молчание... Никто не трогался с места. Панталеоне слабо охнул. — Прикажете продолжать? — проговорил Дöнгоф. — Зачем вы выстрелили на воздух? — спросил Санин. — Это не ваше дело. — Вы и во второй раз будете стрелять на воздух? — спросил опять Санин. — Может быть; не знаю. — Позвольте, позвольте, господа... — начал фон Рихтер, — дуэлланты не имеют права говорить между собою. Это совсем не в порядке. — Я отказываюсь от своего выстрела, — промолвил Санин и бросил пистолет на землю. — И я тоже не намерен продолжать дуэль, — воскликнул Дöнгоф и тоже бросил свой пистолет. — Да сверх того я теперь готов сознаться, что я был не прав — третьего дня. Он помялся на месте — и нерешительно протянул руку вперед. Санин быстро приблизился к нему — и пожал ее. Оба молодых человека с улыбкой поглядели друг на друга — и лица у обоих покрылись краской. — Bravi! bravi! — внезапно, как сумасшедший, загорланил Панталеоне и, хлопая в ладоши, турманом выбежал из-за куста; а доктор, усевшийся в стороне, на срубленном дереве, немедленно встал, вылил воду из кувшина и пошел, лениво переваливаясь, к опушке леса. — Честь удовлетворена — и дуэль кончена! — провозгласил фон Рихтер. — Fuori! (фора!) — по старой памяти, еще раз гаркнул Панталеоне. Разменявшись поклонами с г-ми офицерами и садясь в карету, Санин, правда, ощущал во всем существе своем если не удовольствие, то некоторую легкость, как после выдержанной операции; но и другое чувство зашевелилось в нем, чувство, похожее на стыд... Фальшью, заранее условленной казенщиной, обыкновенной офицерской, студенческой штукой показался ему поединок, в котором он только что разыграл свою роль. Вспомнил он флегматического доктора, вспомнил, как он улыбнулся — то есть сморщил нос, когда увидел его, выходившего из лесу чуть не под руку с бароном Дöнгофом. А потом, когда Панталеоне выплачивал тому же доктору следуемые ему четыре червонца... Эх! нехорошо что-то! Да; Санину было немножко совестно и стыдно... хотя, с другой стороны, что же ему было сделать? Не оставлять же без наказания дерзости молодого офицера, не уподобиться же г-ну Клюберу? Он заступился за Джемму, он защитил ее... Оно так; а все-таки у него скребло на душе, и было ему совестно, и даже стыдно. Зато Панталеоне — просто торжествовал! Им внезапно обуяла гордость. Победоносный генерал, возвращающийся с поля выигранной им битвы, не озирался бы с большим самодовольствием. Поведение Санина во время поединка наполняло его восторгом. Он величал его героем — и слышать не хотел его увещаний и даже просьб. Он сравнивал его с монументом из мрамора или бронзы — со статуей командора в «Дон-Жуане»! Про самого себя он сознавался, что почувствовал некоторое смятение. «Но ведь я артист, — заметил он, — у меня натура нервозная, а вы — сын снегов и скал гранитных». Санин решительно не знал, как ему унять расходившегося артиста. Почти на том же самом месте дороги, где часа два тому назад они настигли Эмиля, — он снова выскочил из-за дерева и с радостным криком на губах, помахивая картузом над головою и подпрыгивая, бросился прямо к карете, чуть-чуть не попал под колесо и, не дожидаясь, чтобы лошади остановились, вскарабкался через закрытые дверцы — и так и впился в Санина. — Вы живы, вы не ранены! — твердил он. — Простите меня, я не послушался вас, я не вернулся во Франкфурт... Я не мог! Я ждал вас здесь... Расскажите мне, как это было! Вы... убили его? Санин с трудом успокоил и усадил Эмиля. Многоглаголиво, с видимым удовольствием сообщил ему Панталеоне все подробности поединка, и уж, конечно, не преминул снова упомянуть о монументе из бронзы, о статуе командора! Он даже встал с своего места и, растопырив ноги, для удержания равновесия, скрестив на груди руки и презрительно скосясь через плечо, воочию представлял командора-Санина! Эмиль слушал с благоговением, изредка прерывая рассказ восклицанием или быстро приподнимаясь и столь же быстро целуя своего героического друга. Колеса кареты застучали о мостовую Франкфурта — и остановились наконец перед гостиницей, в которой жил Санин. В сопровождении своих двух спутников взбирался он по лестнице во второй этаж — как вдруг из темного коридорчика проворными шагами вышла женщина: лицо ее было покрыто вуалью; она остановилась перед Саниным, слегка пошатнулась, вздохнула трепетно, тотчас же побежала вниз на улицу — и скрылась, к великому изумлению кельнера, который объявил, что «эта дама более часа ожидала возвращения господина иностранца». Как ни мгновенно было ее появление, Санин успел узнать в ней Джемму. Он узнал ее глаза под плотным шелком коричневой вуали. — Разве фрейлейн Джемме было известно... — протянул он недовольным голосом, по-немецки, обратившись к Эмилю и Панталеоне, которые шли за ним по пятам. Эмиль покраснел и смешался. — Я принужден был ей всё сказать, — пролепетал он, — она догадывалась, и я никак не мог... Но ведь теперь это ничего не значит, — подхватил он с живостью, — всё так прекрасно кончилось, и она вас видела здоровым и невредимым! Санин отвернулся. — Какие вы, однако, болтуны оба! — промолвил он с досадой, вошел к себе в комнату и сел на стул. — Не сердитесь, пожалуйста, — взмолился Эмиль. — Хорошо, я не буду сердиться. (Санин действительно не сердился — да и, наконец, едва ли бы мог он желать, чтобы Джемма ничего не узнала.) Хорошо... полноте обниматься. Ступайте теперь. Я хочу остаться наедине. Я лягу спать. Я устал. — Превосходная мысль! — воскликнул Панталеоне. — Вам нужно отдохновение! Вы его вполне заслужили, благородный синьоре! Пойдем, Эмилио! На цыпочках! На цыпочках! Шшшш! Сказавши, что он хочет спать, Санин желал только отделаться от своих товарищей; но, оставшись один, он взаправду почувствовал значительную усталость во всех членах: всю предшествовавшую ночь он почти не смыкал глаз и, бросившись на постель, немедленно заснул глубоким сном. речь, обращение (лат.: allocutio). «Что за дикость! Два таких молодых человека дерутся — зачем? Какого чёрта? Ступайте по домам!» (итал. и франц.). Раз... два... и три! (итал.). XXIII Несколько часов сряду он спал беспробудно. Потом ему стало грезиться, что он опять дерется на дуэли, что в качестве противника стоит перед ним г-н Клюбер, а на елке сидит попугай, и этот попугай Панталеоне, и твердит он, щелкая носом: раз-раз-раз! раз-раз-раз! «Раз... раз... раз!!» послышалось ему уже слишком явственно: он открыл глаза, приподнял голову... кто-то стучался к нему в дверь. — Войдите! — крикнул Санин. Появился кельнер и доложил, что одной даме очень нужно его видеть. «Джемма!» — мелькнуло у него в голове... но дама оказалась ее матерью — фрау Леноре. Она, как только вошла, тотчас опустилась на стул и начала плакать. — Что с вами, моя добрая, милая г-жа Розелли? — начал Санин, подсев к ней и с тихой лаской касаясь ее руки. — Что случилось? Успокойтесь, прошу вас. — Ах, Herr Dimitri, я очень... очень несчастна! — Вы несчастны? — Ах, очень! И могла ли я ожидать? Вдруг, как гром из ясного неба... Она с трудом переводила дыхание. — Но что такое? Объяснитесь! Хотите стакан воды? — Нет, благодарствуйте. — Фрау Леноре утерла платком глаза и с новой силой заплакала. — Ведь я всё знаю! Всё! — То есть как же: всё? — Всё, что произошло сегодня! И причина... мне тоже известна! Вы поступили, как благородный человек; но какое несчастное стечение обстоятельств! Недаром мне не нравилась эта поездка в Соден... недаром! (Фрау Леноре ничего подобного не говорила в самый день поездки, но теперь ей казалось, что уже тогда она «всё» предчувствовала.) Я и пришла к вам, как к благородному человеку, как к другу, хотя я увидала вас в первый раз пять дней тому назад... Но ведь я вдова, одинокая... Моя дочь... Слезы заглушили голос фрау Леноре. Санин не знал, что подумать. — Ваша дочь? — повторил он. — Моя дочь, Джемма, — вырвалось почти со стоном у фрау Леноре из-под смоченного слезами платка, — объявила мне сегодня, что не хочет выйти замуж за г-на Клюбера и что я должна отказать ему! Санин даже отодвинулся слегка: он этого не ожидал. — Я уже не говорю о том, — продолжала фрау Леноре, — что это позор, что этого никогда на свете не бывало, чтобы невеста отказала жениху; но ведь это для нас разорение, Herr Dimitri! — Фрау Леноре старательно и туго свернула платок в маленький-маленький клубочек, точно она хотела заключить в него всё свое горе. — Жить доходами с нашего магазина мы больше не можем, Herr Dimitri! а г-н Клюбер очень богат и будет еще богаче. И за что же ему отказать? За то, что он не вступился за свою невесту? Положим, это не совсем хорошо с его стороны, но ведь он статский человек, в университете не воспитывался и, как солидный торговец, должен был презреть легкомысленную шалость неизвестного офицерчика. И какая же это обида, Herr Dimitri? — Позвольте, фрау Леноре, вы словно осуждаете меня... — Нисколько я вас не осуждаю, нисколько! Вы совсем другое дело; вы, как все русские, военный... — Позвольте, я вовсе не... — Вы иностранец, проезжий, я вам благодарна, — продолжала фрау Леноре, не слушая Санина. Она задыхалась, разводила руками, снова развертывала платок и сморкалась. По одному тому, как выражалось ее горе, можно было видеть, что она родилась не под северным небом. — И как же будет г-н Клюбер торговать в магазине, если он будет драться с покупателями? Это совсем несообразно! И теперь я должна ему отказать! Но чем мы будем жить? Прежде мы одни делали девичью кожу и нуга́ с фисташками — и к нам ходили покупатели, а теперь все делают девичью кожу!! Вы подумайте: уж без того в городе будут говорить о вашей дуэли... разве это можно утаить? И вдруг свадьба расстраивается! Ведь это шкандал, шкандал! Джемма — прекрасная девушка; она очень любит меня, но она упрямая республиканка, бравирует мнением других. Вы одни можете ее уговорить! Санин изумился еще пуще прежнего. — Я, фрау Леноре? — Да, вы одни... Вы одни. Я затем и пришла к вам: я ничего другого придумать не умела! Вы такой ученый, такой хороший человек! Вы же за нее заступились. Вам она поверит! Она должна вам поверить — вы ведь жизнью своей рисковали! Вы ей докажете, а я уже больше ничего не могу! Вы ей докажете, что она и себя и всех нас погубит. Вы спасли моего сына — спасите и дочь! Вас сам бог послал сюда... Я готова на коленях просить вас... И фрау Леноре наполовину приподнялась со стула, как бы собираясь упасть Санину в ноги... Он удержал ее. — Фрау Леноре! Ради бога! Что вы это? Она судорожно схватила его за руки. — Вы обещаетесь? — Фрау Леноре, подумайте, с какой стати я... — Вы обещаетесь? Вы не хотите, чтобы я тут же, сейчас, умерла перед вами? Санин потерялся. Ему в первый раз в жизни приходилось иметь дело с загоревшейся итальянскою кровью. — Я сделаю всё, что будет вам угодно! — воскликнул он. — Я поговорю с фрейлейн Джеммой... Фрау Леноре вскрикнула от радости. — Только я, право, не знаю, какой может выйти результат... — Ах, не отказывайтесь, не отказывайтесь! — промолвила фрау Леноре умоляющим голосом, — вы уже согласились! Результат, наверное, выйдет отличный. Во всяком случае, я уже больше ничего не могу! Меня она не послушается! — Она так решительно объявила вам свое нежелание выйти за г-на Клюбера? — спросил Санин после небольшого молчания. — Как ножом отрезала! Она вся в отца, в ДжиованБаттиста! Бедовая! — Бедовая? она?.. — протяжно повторил Санин. — Да... да... но она тоже ангел. Она вас послушается. Вы придете, придете скоро? О мой милый русский друг! — Фрау Леноре порывисто встала со стула и так же порывисто обхватила голову сидевшего перед ней Санина. — Примите благословение матери — и дайте мне воды! Санин принес г-же Розелли стакан воды, дал ей честное слово, что придет немедленно, проводил ее по лестнице до улицы — и, вернувшись в свою комнату, даже руками всплеснул и глаза вытаращил. — «Вот, — подумал он, — вот теперь завертелась жизнь! Да и так завертелась, что голова кругом пошла». Он и не попытался взглянуть внутрь себя, понять, что там происходит: сумятица — и баста! «Выдался денек! — невольно шептали его губы. — Бедовая... говорит ее мать... И я должен ей советовать — ей?! И что советовать?!» Голова действительно кружилась у Санина — и над всем этим вихрем разнообразных ощущений, впечатлений, недосказанных мыслей постоянно носился образ Джеммы, тот образ, который так неизгладимо врезался в его память в ту теплую, электрически-потрясенную ночь, в том темном окне, под лучами роившихся звезд! XXIV Нерешительными шагами подходил Санин к дому г-жи Розелли. Сердце его сильно билось; он явственно чувствовал и даже слышал, как оно толкалось в ребра. Что он скажет Джемме, как заговорит с нею? Он вошел в дом не через кондитерскую, но по заднему крыльцу. В небольшой передней комнате он встретил фрау Леноре. Она и обрадовалась ему и испугалась. — Я ждала, ждала вас, — проговорила она шёпотом, попеременно обеими руками стискивая его руку. — Ступайте в сад; она там. Смотрите же: я на вас надеюсь! Санин отправился в сад. Джемма сидела на скамейке, близ дорожки, и из большой корзины, наполненной вишнями, отбирала самые спелые на тарелку. Солнце стояло низко — был уже седьмой час вечера — и в широких косых лучах, которыми оно затопляло весь маленький садик г-жи Розелли, было больше багрянца, чем золота. Изредка, чуть слышно и словно не спеша, перешептывались листья, да отрывисто жужжали, перелетывая с цветка на соседний цветок, запоздалые пчелы, да где-то ворковала горлинка — однообразно и неутомимо. На Джемме была та же круглая шляпа, в которой она ездила в Соден. Она глянула на Санина из-под ее выгнутого края и снова наклонилась к корзинке. Санин приблизился к Джемме, невольно укорачивая каждый шаг, и... и... И ничего другого не нашелся сказать ей, как только спросить: зачем это она отбирает вишни? Джемма не тотчас отвечала ему. — Эти — поспелее, — промолвила она наконец, — пойдут на варенье, а те на начинку пирогов. Знаете, мы продаем такие круглые пироги с сахаром. Сказав эти слова, Джемма еще ниже наклонила голову, и правая ее рука, с двумя вишнями в пальцах, остановилась на воздухе между корзинкой и тарелкой. — Можно подсесть к вам? — спросил Санин. — Можно. — Джемма слегка подвинулась на скамейке. Санин поместился возле нее. «Как начать?» — думалось ему. Но Джемма вывела его из затруднения. — Вы дрались сегодня на дуэли, — заговорила она с живостью и обернулась к нему всем своим прекрасным, стыдливо вспыхнувшим лицом, — а какой глубокой благодарностью светились ее глаза! — И вы так спокойны? Стало быть, для вас не существует опасности? — Помилуйте! Я никакой опасности не подвергался. Всё обошлось очень благополучно и безобидно. Джемма повела пальцем направо и налево перед глазами... Тоже итальянский жест. — Нет! нет! не говорите этого! Вы меня не обманете! Мне Панталеоне всё сказал! — Нашли кому верить! Сравнивал он меня с статуей командора? — Выражения его могут быть смешны, но ни чувство его не смешно, ни то, что вы сделали сегодня. И всё это из-за меня... для меня... Я этого никогда не забуду. — Уверяю вас, фрейлейн Джемма... — Я этого не забуду, — с расстановкой повторила она, еще раз пристально посмотрела на него и отвернулась. Он мог теперь видеть ее тонкий, чистый профиль, и ему казалось, что он никогда не видывал ничего подобного и не испытывал ничего подобного тому, что он чувствовал в этот миг. Душа его разгоралась. «А мое обещание!» — мелькнуло у него в мыслях. — Фрейлейн Джемма... — начал он после мгновенного колебания. — Что? Она не повернулась к нему, она продолжала разбирать вишни, осторожно бралась концами пальцев за их хвостики, заботливо приподнимала листочки... Но какой доверчивой лаской прозвучало это одно слово: «что!» — Вам ваша матушка ничего не сообщала... насчет... — Насчет? — На мой счет? Джемма вдруг отбросила назад в корзину взятые ею вишни. — Она говорила с вами? — спросила она в свою очередь. Да. — Что же она вам такое сказала? — Она сказала мне, что вы... что вы внезапно решились переменить... свои прежние намерения. Голова Джеммы опять наклонилась. Она вся исчезла под шляпой; виднелась только шея, гибкая и нежная, как стебель крупного цветка. — Какие намерения? — Ваши намерения... касательно... будущего устройства вашей жизни. — То есть... Вы это говорите... о г-не Клюбере? — Да. — Вам мама сказала, что я не желаю быть женою г-на Клюбера? — Да. Джемма подвинулась на скамейке. Корзина накренилась, упала... несколько вишен покатилось на дорожку. Прошла минута... другая... — Зачем она вам это сказала? — послышался ее голос. Санин по-прежнему видел одну шею Джеммы. Грудь ее поднималась и опускалась быстрее прежнего. — Зачем? Ваша матушка подумала, что так как мы с вами в короткое время, можно сказать, подружились, и вы возымели некоторое доверие ко мне, то я в состоянии подать вам полезный совет — и вы меня послушаетесь. Руки Джеммы тихонько соскользнули на колени... Она принялась перебирать складки своего платья. — Какой же вы мне совет дадите, monsieur Dimitri? — спросила она погодя немного. Санин увидал, что пальцы Джеммы дрожали на ее коленях... Она и складки платья перебирала только для того, чтобы скрыть эту дрожь. Он тихонько положил свою руку на эти бледные, трепетные пальцы. — Джемма, — промолвил он, — отчего вы не смотрите на меня? Она мгновенно отбросила назад через плечо свою шляпу — и устремила на него глаза, доверчивые и благодарные по-прежнему. Она ждала, что он заговорит... Но вид ее лица смутил и словно ослепил его. Теплый блеск вечернего солнца озарял ее молодую голову — и выражение этой головы было светлее и ярче самого этого блеска. — Я вас послушаюсь, monsieur Dimitri, — начала она, чуть-чуть улыбаясь и чуть-чуть приподнимая брови, — но какой же совет дадите вы мне? — Какой совет? — повторил Санин. — Вот видите ли, ваша матушка полагает, что отказать г-ну Клюберу только потому, что он третьего дня не выказал особенной храбрости... — Только потому? — проговорила Джемма, нагнулась, подняла корзину и поставила ее возле себя на скамейку. — Что... вообще... отказать ему, с вашей стороны — неблагоразумно; что это — такой шаг, все последствия которого нужно хорошенько взвесить; что, наконец, самое положение ваших дел налагает известные обязанности на каждого члена вашего семейства... — Это всё — мнение мамы, — перебила Джемма, — это ее слова. Это я знаю; но ваше какое мнение? — Мое? — Санин помолчал. Он чувствовал, что-то подступило к нему под горло и захватывало дыхание. — Я тоже полагаю, — начал он с усилием... Джемма выпрямилась. — Тоже? Вы — тоже? — Да... то есть... — Санин не мог, решительно не мог прибавить ни единого слова. — Хорошо, — сказала Джемма. — Если вы, как друг, советуете мне изменить мое решение... то есть не менять моего прежнего решения, — я подумаю. — Она, сама не замечая, что делает, начала перекладывать вишни обратно из тарелки в корзину... — Мама надеется, что я вас послушаюсь... Что ж? Я, быть может, точно послушаюсь вас. — Но позвольте, фрейлейн Джемма, я сперва желал бы узнать, какие причины побудили вас... — Я вас послушаюсь, — повторила Джемма, а у самой брови всё надвигались, щеки бледнели; она покусывала нижнюю губу. — Вы так много для меня сделали, что и я обязана сделать, что вы хотите; обязана исполнить ваше желание. Я скажу маме... я подумаю. Вот она, кстати, идет сюда. Действительно: фрау Леноре показалась на пороге двери, ведущей из дома в сад. Нетерпение ее разбирало: она не могла усидеть на месте. По ее расчету, Санин давным-давно должен был окончить свое объяснение с Джеммой, хотя его беседа с нею не продолжалась и четверти часа. — Нет, нет, нет, ради бога, не говорите ей пока ничего, — торопливо, почти с испугом произнес Санин. — Подождите... я вам скажу, я вам напишу... а вы до тех пор не решайтесь ни на что... подождите! Он стиснул руку Джеммы, вскочил со скамейки — и, к великому изумлению фрау Леноры, прошмыгнул мимо ее, приподняв шляпу, пробурчал что-то невнятное — и скрылся. Она подошла к дочери. — Скажи мне, пожалуйста, Джемма... Та вдруг поднялась и обняла ее. — Милая мама, можете вы подождать немножко, крошечку... до завтрашнего дня? Можете? И с тем, чтобы уж до завтра ни слова?.. Ах!.. Она залилась внезапными светлыми, для нее самой неожиданными слезами. Это тем более удивило фрау Леноре, что выражение Джеммина лица было далёко не печальное, скорее радостное. — Что с тобой? — спросила. она. — Ты у меня никогда не плачешь — и вдруг... — Ничего, мама, ничего! только вы подождите. Нам обеим надо подождать. Не спрашивайте ничего до завтра — и давайте разбирать вишни, пока солнце не село. — Но ты будешь благоразумна? — О, я очень благоразумна! — Джемма значительно покачала головою. Она начала связывать небольшие пучки вишен, держа их высоко перед краснеющим лицом. Слез своих она не утирала: они высохли сами. XXV Чуть не бегом возвратился Санин в свою квартиру. Он чувствовал, он сознавал, что только там, только наедине с самим собою, ему выяснится наконец, что́ с ним, что́ с ним такое? И действительно: не успел он войти в свою комнату, не успел сесть перед письменным столом, как, облокотясь об этот самый стол обеими руками и прижав обе ладони к лицу, — он горестно и глухо воскликнул: «Я ее люблю, люблю безумно!» — и весь внутренно зарделся, как уголь, с которого внезапно сдули наросший слой мертвого пепла. Мгновение... и уже он не в силах был понять, как он мог сидеть рядом с нею... с нею! — и разговаривать с нею, и не чувствовать, что он обожает самый край ее одежды, что он готов, как выражаются молодые люди, «умереть у ее ног». Последнее свидание в саду всё решило. Теперь, когда он думал о ней, — она уже не представлялась ему с развеянными кудрями, в сиянии звезд, — он видел ее сидящей на скамейке, видел, как она разом сбрасывает с себя шляпу и глядит на него так доверчиво... и трепет и жажда любви перебегали по всем его жилам. Он вспомнил о розе, которую вот уже третий день носил у себя в кармане: он выхватил ее и с такой лихорадочной силой прижал ее к своим губам, что невольно поморщился от боли. Теперь уже он ни о чем не рассуждал, ничего не соображал, не рассчитывал и не предвидел; он отделился от всего прошлого, он прыгнул вперед: с унылого берега своей одинокой, холостой жизни бухнулся он в тот веселый, кипучий, могучий поток — и горя ему мало, и знать он не хочет, куда он его вынесет, и не разобьет ли он его о скалу! Это уже не те тихие струи уландовского романса, которые недавно его баюкали... Это сильные, неудержимые волны! Они летят и скачут вперед — и он летит с ними. Он взял лист бумаги — и без помарки, почти одним взмахом пера, написал следующее: Вы знаете, какой совет я взял на себя преподать вам, вы знаете, чего желает ваша матушка и о чем она меня просила, — но чего вы не знаете и что я обязан вам теперь сказать, — это то, что я люблю вас, люблю со всею страстью сердца, полюбившего в первый раз! Этот огонь вспыхнул во мне внезапно, но с такой силой, что я не нахожу слов!! Когда ваша матушка пришла ко мне и просила меня — он еще только тлел во мне — а то я, как честный человек, наверное бы отказался исполнить ее поручение... Самое признание, которое я вам теперь делаю, есть признание честного человека. Вы должны знать, с кем имеете дело, — между нами не должно существовать недоразумений. Вы видите, что я не могу давать вам никаких советов... Я вас люблю, люблю, люблю — и больше нет у меня ничего — ни в уме, ни в сердце!! Сложив и запечатав эту записку, Санин хотел было позвонить кельнера и послать ее с ним... Нет! этак неловко... Через Эмиля? Но отправиться в магазин, отыскивать его там между другими комми — неловко тоже. Притом уже ночь на дворе — и он, пожалуй, уже ушел из магазина. Размышляя таким образом, Санин, однако, надел шляпу и вышел на улицу; повернул за угол, за другой — и, к неописанной своей радости, увидал перед собою Эмиля. С сумкой под мышкой, со свертком бумаги в руке, молодой энтузиаст спешил домой. «Недаром говорят, что у каждого влюбленного есть звезда», — подумал Санин и позвал Эмиля. Тот обернулся и тотчас бросился к нему. Санин не дал ему восторгаться, вручил ему записку, объяснил ему, кому и как ее передать... Эмиль слушал внимательно. — Чтобы никто не видел? — спросил он, придав своему лицу выражение знаменательное и таинственное: мы, дескать, понимаем, в чем вся суть! — Да, мой дружок, — проговорил Санин и немножко сконфузился, однако потрепал Эмиля по щеке... — И если ответ будет... Вы мне принесете ответ, не правда ли? Я буду сидеть дома. — Уж об этом не беспокойтесь! — весело шепнул Эмиль, побежал прочь и на бегу еще раз кивнул ему. Санин вернулся домой — и, не зажигая свечи, бросился на диван, занес руки за голову и предался тем ощущениям только что сознанной любви, которые и описывать нечего: кто их испытал, тот знает их томление и сладость; кто их не испытал — тому их не растолкуешь. Дверь растворилась — показалась голова Эмиля. — Принес, — сказал он шёпотом, — вот он, ответ-то! Он показал и поднял над головою свернутую бумажку. Санин вскочил с дивана и выхватил ее из рук Эмиля. Страсть в нем слишком сильно разыгралась: не до скрытности было ему теперь, не до соблюдения приличия — даже перед этим мальчиком, ее братом. Он бы посовестился его, он бы принудил себя — если б мог! Он подошел к окну — и при свете уличного фонаря, стоявшего перед самым домом, прочел следующие строки: «Я вас прошу, я умоляю вас — целый завтрашний день не приходить к нам, не показываться. Мне это нужно, непременно нужно — а там всё будет решено. Я знаю, вы мне не откажете, потому что... Санин два раза прочел эту записку — о, как трогательно мил и красив показался ему ее почерк! — подумал немного и, обратившись к Эмилю, который, желая дать понять, какой он скромный молодой человек, стоял лицом к стене и колупал в ней ногтем, — громко назвал его по имени. Эмиль тотчас подбежал к Санину. — Что прикажете? — Послушайте, дружок... — M-r Димитрий, — перебил его Эмиль жалобным голосом, — отчего вы не говорите мне: ты? Санин засмеялся. — Ну, хорошо. Послушай, дружок (Эмиль слегка подпрыгнул от удовольствия), — послушай: там, ты понимаешь, там ты скажешь, что всё будет исполнено в точности (Эмиль сжал губы и важно качнул головою), — а сам... Что ты делаешь завтра? — Я? Что я делаю? Что вы хотите, чтобы я делал? — Если тебе можно, приходи ко мне поутру, пораньше, — и мы до вечера будем гулять по окрестностям Франкфурта... Хочешь? Эмиль опять подпрыгнул. — Помилуйте, что может быть на свете лучше? Гулять с вами — да это просто чудо! Приду непременно! — А если тебя не отпустят? — Отпустят! — Слушай... Не сказывай там, что я тебя звал на целый день. — Зачем сказывать? Да я так уйду! Что за беда! Эмиль крепко поцеловал Санина и убежал. А Санин долго ходил по комнате и поздно лег спать. Он предался тем же жутким и сладким ощущениям, тому же радостному замиранию перед новой жизнью. Санин был очень доволен тем, что возымел мысль пригласить на завтрашний день Эмиля; он походил лицом на сестру. «Будет напоминать ее», — думалось Санину. Но больше всего удивлялся он тому: как мог он вчера быть иначе, чем сегодня? Ему казалось, что он «вечно» любил Джемму — и именно так точно ее любил, как он любил ее сегодня. XXVI На другой день, в восемь часов утра, Эмиль, с Тартальей на сворке, отъявился к Санину. Происходи он от германских родителей, он бы не мог выказать большую аккуратность. Дома он солгал: сказал, что погуляет с Саниным до завтрака, а потом отправится в магазин. Пока Санин одевался, Эмиль заговорил было с ним, правда, довольно нерешительно, о Джемме, об ее размолвке с г-м Клюбером; но Санин сурово промолчал ему в ответ, а Эмиль, показав вид, что понимает, почему не следует слегка касаться этого важного пункта, уже не возвращался к нему — и только изредка принимал сосредоточенное и даже строгое выражение. Напившись кофе, оба приятеля отправились — пешком, разумеется, — в Гаузен, небольшую деревеньку, лежащую в недальнем расстоянии от Франкфурта и окруженную лесами. Вся цепь гор Таунуса видна оттуда, как на ладони. Погода была прекрасная; солнце сияло и грело, но не пекло; свежий ветер бойко шумел в зеленых листьях; по земле, небольшими пятнами, плавно и быстро скользили тени высоких круглых облачков. Молодые люди скоро выбрались из города и бодро и весело зашагали по гладко выметенной дороге. Зашли в лес и долго там проплутали; потом очень плотно позавтракали в деревенском трактире; потом лазали на горы, любовались видами, пускали сверху камни и хлопали в ладоши, глядя, как эти камни забавно и странно сигают, наподобие кроликов, пока проходивший внизу, невидимый для них, человек не выбранил их звонким и сильным голосом; потом лежали, раскинувшись, на коротком сухом мохе желто-фиолетового цвета; потом пили пиво в другом трактире, потом бегали взапуски, прыгали на пари: кто дальше? Открыли эхо и беседовали с ним, пели, аукались, боролись, ломали сучья, украшали свои шляпы ветками папоротника и даже танцевали. Тарталья, насколько мог и умел, участвовал во всех этих занятиях: камней он, правда, не бросал, но сам кубарем катился за ними, подвывал, когда молодые люди пели, и даже пиво пил, хотя с видимым отвращением: этому искусству его выучил студент, которому он некогда принадлежал. Впрочем, Эмиля он слушался плохо — не то, что своего хозяина Панталеоне, и когда Эмиль приказывал ему «говорить» или «читать», — только хвостиком повиливал и высовывал язык трубочкой. Молодые люди также беседовали между собою. В начале прогулки Санин, как старший и потому более рассудительный, завел было речь о том, что такое фатум, или предопределение судьбы, и что значит и в чем состоит призвание человека; но разговор вскорости принял направление менее серьезное. Эмиль стал расспрашивать своего друга и патрона о России, о том, как там дерутся на дуэли, и красивы ли там женщины, и скоро ли можно выучиться русскому языку, и что он почувствовал, когда офицер целился в него? А Санин в свою очередь расспрашивал Эмиля об его отце, о матери, вообще об их семейных делах, всячески стараясь не упоминать имени Джеммы — и думая только о ней. Собственно говоря, он даже о ней не думал — а о завтрашнем дне, о том таинственном завтрашнем дне, который принесет ему неведомое, небывалое счастье! Точно завеса, тонкая, легкая завеса висит, слабо колыхаясь, перед его умственным взором, — и за той завесой он чувствует... чувствует присутствие молодого, неподвижного, божественного лика с ласковой улыбкой на устах и строго, притворно-строго опущенными ресницами. И этот лик — не лицо Джеммы, это лицо самого счастья! И вот настал наконец его час, завеса взвилась, открываются уста, ресницы поднимаются — увидало его божество — и тут уже свет, как от солнца, и радость, и восторг нескончаемый!! Он думает об этом завтрашнем: дне — и душа его опять радостно замирает в млеющей тоске беспрестанно возрождающегося ожидания! И ничему не мешает это ожидание, эта тоска. Она сопровождает каждое его движение и ничему не мешает. Не мешает она ему отлично пообедать в третьем трактире с Эмилем — и только изредка, как короткая молния, вспыхивает в нем мысль, что — если б кто-нибудь на свете знал??!! Не мешает ему эта тоска играть после обеда с Эмилем в чехарду. На привольном зеленом лужку происходит эта игра... и каково изумление, каков конфуз Санина, когда, под ярый лай Тартальи, ловко растопырив ноги и перелетая птицей через прикорнувшего Эмиля, — он внезапно видит перед собою, на самой кайме зеленого лужка, двух офицеров, в которых он немедленно узнает своего вчерашнего противника и его секунданта, г-д фон Дöнгофа и фон Рихтера! Каждый из них вставил по стеклышку в глаз и глядит на него и ухмыляется... Санин падает на ноги, отворачивается, поспешно надевает сброшенное пальто, говорит отрывистое слово Эмилю, тот тоже надевает куртку — и оба немедленно удаляются. Поздно вернулись они во Франкфурт. — Будут меня бранить, — говорил Санину Эмиль, прощаясь с ним, — ну да всё равно! Зато я такой чудный, чудный день провел! Вернувшись к себе в гостиницу, Санин нашел записку от Джеммы. Она назначала ему свидание — на следующий день, в семь часов утра, в одном из публичных садов, со всех сторон окружающих Франкфурт. Как дрогнуло его сердце! Как рад он был тому, что так беспрекословно ей повиновался! И, боже мой, что сулил... чего не сулил этот небывалый, единственный, невозможный — и несомненный завтрашний день! Он впился глазами в записку Джеммы. Длинный изящный хвостик буквы G, первой буквы ее имени, стоявшей на конце листа, напомнил ему ее красивые пальцы, ее руку... Он подумал, что ни разу не прикоснулся к этой руке губами... «Итальянки, — думал он, — вопреки молве о них, стыдливы и строги... А уж Джемма и подавно! Царица... богиня... мрамор девственный и чистый... Но придет время — и оно недалеко...» Был в ту ночь во Франкфурте один счастливый человек... Он спал; но он мог сказать про себя словами поэта: Я сплю... но сердце чуткое не спит... Оно и билось так легко, как бьет крылами мотылек, приникший к цветку и облитый летним, солнцем. XXVII В пять часов Санин проснулся, в шесть уже был одет, в половине седьмого расхаживал по публичному саду, в виду небольшой беседки, о которой Джемма упомянула в своей записке. Утро было тихое, теплое, серое. Иногда казалось, что вот-вот пойдет дождь; но протянутая рука ничего не ощущала, и только глядя на рукав платья, можно было заметить следы крохотных, как мельчайший бисер, капель; но и те скоро прекратились. Ветра — точно на свете никогда не бывало. Каждый звук не летел, а разливался кругом; в отдалении чуть сгущался беловатый пар, в воздухе пахло резедой и цветами белых акаций. На улицах еще не открывались лавки, но уже показались пешеходы; изредка стучала одинокая карета... В саду гулявших не было. Садовник скоблил, не торопясь, дорожку лопатой, да дряхлая старушонка в черном суконном плаще проковыляла через аллею. Ни на одно мгновение не мог Санин принять это убогое существо за Джемму — и, однако же, сердце в нем ёкнуло, и он внимательно следил глазами за удалявшимся черным пятном. Семь! прогудели часы на башне. Санин остановился. Неужели она не придет? Трепет холода внезапно пробежал по его членам. Тот же трепет повторился в нем мгновенье спустя, но уже от другой причины. Санин услышал за собою легкие шаги, легкий шум женской одежды... Он обернулся: она! Джемма шла сзади его по дорожке. На ней была серенькая мантилья и небольшая темная шляпа. Она глянула на Санина, повернула голову в сторону — и, поравнявшись с ним, быстро прошла мимо. — Джемма, — проговорил он едва слышно. Она слегка кивнула ему — и продолжала идти вперед. Он последовал за нею. Он дышал прерывисто. Ноги плохо его слушались. Джемма миновала беседку, взяла направо, миновала небольшой плоский бассейн, в котором хлопотливо плескался воробей, и, зайдя за клумбу высоких сиреней, опустилась на скамью. Место было уютное и закрытое. Санин сел возле нее. Прошла минута — и ни он, ни она слова не промолвили; она даже не глядела на него — и он глядел ей не в лицо, а на сложенные руки, в которых она держала маленький зонтик. Что было говорить? Что было сказать такого, что по значению своему могло бы равняться одному их присутствию здесь, вместе, наедине, так рано, так близко друг от друга? — Вы... на меня не сердитесь? — произнес наконец Санин. Трудно было Санину сказать что-нибудь глупее этих слов... он сам это сознавал... Но по крайней мере молчание было нарушено. — Я? — отвечала она. — За что? Нет. — И вы верите мне? — продолжал он. — Тому, что вы написали? — Да. Джемма опустила голову и ничего не промолвила. Зонтик выскользнул из ее рук. Она поспешно поймала его, прежде чем он упал на дорожку. — Ах, верьте мне, верьте тому, что я писал вам, — воскликнул Санин; вся робость его вдруг исчезла — он заговорил с жаром. — Если есть на земле правда, святая, несомненная правда, — так это то, что я люблю вас, люблю вас страстно, Джемма! Она бросила на него косвенный, мгновенный взгляд — и опять чуть не уронила зонтик. — Верьте мне, верьте мне, — твердил он. Он умолял ее, протягивал к ней руки и не смел коснуться ее. — Что вы хотите, чтобы я сделал... чтоб убедить вас? Она опять глянула на него. — Скажите, monsieur Dimitri, — начала она, — третьего дня, когда вы пришли меня уговаривать, — вы, стало быть, еще не знали... не чувствовали... — Я чувствовал, — подхватил Санин, — но не знал. Я полюбил вас с самого того мгновенья, как я вас увидел, — но не тотчас понял, чем вы стали для меня! К тому же я услыхал, что вы обрученная невеста... Что же касается до поручения вашей матушки, — то, во-первых, как бы я мог отказаться? а, во-вторых, — я, кажется, так передал вам это поручение, что вы могли догадаться... Послышались тяжелые шаги, и довольно плотный господин, с саквояжем через плечо, очевидно иностранец, выдвинулся из-за клумбы — и, с бесцеремонностью заезжего путешественника окинув взором сидевшую на скамейке парочку, громко кашлянул и прошел далее. — Ваша матушка, — заговорил Санин, как только стук тяжелых ног затих, — сказала мне, что ваш отказ произведет скандал (Джемма чуть-чуть нахмурилась); что я отчасти сам подал повод к неблаговидным толкам и что... следовательно... на мне — до некоторой степени — лежала обязанность уговорить вас не отказывать вашему жениху, г-ну Клюберу... — Monsieur Dimitri, — промолвила Джемма и провела рукой по волосам со стороны, обращенной к Санину, — не называйте, пожалуйста, г-на Клюбера моим женихом. Я не буду его женой никогда. Я ему отказала. — Вы ему отказали? Когда? — Вчера. — Ему самому? — Ему самому. У нас в доме. Он приходил к нам. — Джемма! Стало быть, вы любите меня? Она обернулась к нему. — Иначе... разве бы я пришла сюда? — шепнула она, и обе ее руки упали на скамью. Санин схватил эти бессильные, ладонями кверху лежавшие руки — и прижал их к своим глазам, к своим губам... Вот когда взвилась та завеса, которая мерещилась ему накануне! Вот оно, счастье, вот его лучезарный лик! Он приподнял голову и посмотрел на Джемму — прямо и смело. Она тоже смотрела на него — несколько сверху вниз. Взор ее полузакрытых глаз едва мерцал, залитый легкими, блаженными слезами. А лицо не улыбалось... нет! оно смеялось, тоже блаженным, хотя беззвучный смехом. Он хотел привлечь ее к себе на грудь, но она отклонилась и, не переставая смеяться тем же беззвучным смехом, отрицательно покачала головою. «Подожди», — казалось, говорили ее счастливые глаза. — О, Джемма! — воскликнул Санин, — мог ли я думать, что ты (сердце в нем затрепетало, как струна, когда его губы в первый раз произнесли это «ты») — что ты меня полюбишь! — Я сама не ожидала этого, — тихо проговорила Джемма. — Мог ли я думать, — продолжал Санин, — мог ли я думать, подъезжая к Франкфурту, где я полагал остаться всего несколько часов, что я здесь найду счастье всей моей жизни! — Всей жизни? Точно? — спросила Джемма. — Всей жизни, навек и навсегда! — воскликнул Санин с новым порывом. Лопата садовника внезапно заскребла в двух шагах от скамейки, на которой они сидели. — Пойдем домой, — шепнула Джемма, — пойдем вместе — хочешь? Если б она сказала ему в это мгновенье: «Бросься в море — хочешь?» — она не договорила бы последнего слова, как уж он бы летел стремглав в бездну. Они вместе вышли из саду и направились к дому, не городскими улицами, а предместьем. XXVIII Санин шел то рядом с Джеммой, то несколько позади ее, не спускал с нее глаз и не переставал улыбаться. А она как будто спешила... как будто останавливалась. Правду сказать, оба они, он весь бледный, она вся розовая от волнения, подвигались вперед, как отуманенные. То, что они сделали вдвоем несколько мгновений тому назад — это отдание своей души другой душе, — было так сильно, и ново, и жутко; так внезапно всё в их жизни переставилось и переменилось, что они оба не могли опомниться и только сознавали подхвативший их вихорь, подобный тому ночному вихрю, который чуть-чуть не бросил их в объятия друг другу. Санин шел и чувствовал, что он даже иначе глядит на Джемму: он мгновенно заметил несколько особенностей в ее походке, в ее движениях, — и, боже мой! как они были ему бесконечно дороги и милы! И она чувствовала, что он так на нее глядит. Санин и она — полюбили в первый раз; все чудеса первой любви совершались над ними. Первая любовь — та же революция: однообразно-правильный строй сложившейся жизни разбит и разрушен в одно мгновенье, молодость стоит на баррикаде, высоко вьется ее яркое знамя, и что бы там впереди ее ни ждало — смерть или новая жизнь, — всему она шлет свой восторженный привет. — Что? это никак наш старик? — промолвил Санин, указывая пальцем на закутанную фигуру, которая поспешно пробиралась сторонкой, как бы стараясь остаться незамеченной. Среди избытка блаженства он ощущал потребность говорить с Джеммой не о любви — то было дело решенное, святое, — а о чем-нибудь другом. — Да, это Панталеоне, — весело и счастливо отвечала Джемма. — Он, наверное, вышел из дому по моим пятам; он уже вчера целый день следил за каждым моим шагом... Он догадывается! — Он догадывается! — с восхищением повторил Санин. Что бы такое могла сказать Джемма, от чего он не пришел бы в восхищение? Потом он попросил ее рассказать подробно всё, что именно произошло накануне. И она немедленно начала рассказывать, спеша, путаясь, улыбаясь, вздыхая короткими вздохами и меняясь с Саниным короткими светлыми взглядами. Она рассказала ему, как, после третьегодняшнего разговора, мама всё хотела добиться от нее, Джеммы, чего-нибудь положительного; как она отделалась от фрау Леноры обещанием сообщить свое решение в течение суток; как она выпросила себе этот срок — и как это было трудно; как совершенно неожиданно явился г-н Клюбер, более чопорный и накрахмаленный, чем когда-либо; как он изъявил свое негодование по поводу мальчишески-непростительной и для него, Клюбера, глубоко оскорбительной (так именно он выразился) выходки русского незнакомца — он разумел твою дуэль — и как он потребовал, чтобы тебе немедленно отказали от дому. «Потому, — прибавил он, — и тут Джемма слегка передразнила его голос и манеру, — это бросает тень на мою честь; как будто я не сумел бы заступиться за свою невесту, если б нашел это необходимым или полезным! Весь Франкфурт завтра узнает, что чужой дрался с офицером за мою невесту, — на что это похоже? Это марает мою честь!» Мама с ним соглашалась — представь! — но тут я ему вдруг объявила, что он напрасно беспокоится о своей чести и о своей персоне, напрасно оскорбляется толками о своей невесте — потому что я больше ему не невеста, и никогда его женой не буду! Признаться, я хотела было сперва поговорить с вами... с тобою, прежде чем отказать ему окончательно; но он пришел... и я не могла удержаться. Мама даже закричала от испуга, а я вышла в другую комнату и принесла ему его кольцо — ты не заметил, я уже два дня тому назад сняла это кольцо — и отдала ему. Он ужасно обиделся; но так как он ужасно самолюбив и чванлив, то он не стал много разговаривать — и ушел. Разумеется, мне пришлось много вытерпеть от мамы, и очень мне было больно видеть, как она огорчалась, — и думала я, что я немножко поторопилась; но ведь у меня была твоя записка — и я без того уже знала... — Что я тебя люблю, — подхватил Санин. — Да... что ты полюбил меня. Так говорила Джемма, путаясь и улыбаясь, и понижая всякий раз голос или вовсе умолкая, когда кто-нибудь шел ей навстречу или проходил мимо. А Санин слушал восторженно, наслаждаясь самым звуком ее голоса, как накануне он любовался ее почерком. — Мама чрезвычайно огорчена, — начала снова Джемма, — и слова ее быстро-быстро бежали одно за другим, — она никак не хочет взять в соображение то, что г-н Клюбер мог мне опротиветь, что я и выходила-то за него не по любви, а вследствие ее усиленных просьб... Она подозревает... вас... тебя; то есть, прямо говоря, она уверена, что я тебя полюбила, — и это ей тем больнее, что еще третьего дня ей ничего подобного в голову не приходило, и она даже поручала тебе меня уговаривать... А странное это было поручение — не правда ли? Теперь она тебя... вас величает хитрецом, лукавым человеком, говорит, что вы обманули ее доверие, и предсказывает мне, что меня вы обманете... — Но, Джемма, — воскликнул Санин, — разве ты ей не сказала... — Я ничего не сказала! Какое я имела право, не переговоривши с вами? Санин всплеснул руками. — Джемма, я надеюсь, что теперь по крайней мере ты во всем ей сознаешься, ты приведешь меня к ней... Я хочу Доказать твоей матушке, что я не обманщик! Грудь Санина так и вздымалась от прилива великодушных и пламенных чувств! Джемма глянула на него во все глаза. — Вы точно хотите идти теперь к маме со мною? к маме, которая уверяет, что... что всё это между нами невозможно — и никогда сбыться не может? Было одно слово, которое Джемма не решалась выговорить... Оно жгло ей губы; но тем охотнее произнес его Санин. — Вступить с тобою в брак, Джемма, быть твоим мужем — я выше блаженства не знаю! Ни любви своей, ни своему великодушию, ни решимости своей он уже не знал никаких пределов. Услышав эти слова, Джемма, которая остановилась было на мгновенье, пошла еще скорее... Она как будто хотела убежать от этого слишком великого и нежданного счастья! Но вдруг у ней ноги подкосились. Из-за угла переулка, в нескольких шагах от нее, в новой шляпе и новой бекеше, прямой, как стрела, завитый, как пудель, появился г-н Клюбер. Он увидал Джемму, увидал Санина — и, как-то внутренно фыркнув и перегнув назад свой гибкий стан, щегольски пошел им навстречу. Санина покоробило; но, взглянув на клюберовское лицо, которому владелец его, насколько в нем хватало уменья, тщился придать выражение презрительного изумления и даже соболезнования, — взглянув на это румяное, пошлое лицо, он внезапно почувствовал прилив гнева — и шагнул вперед. Джемма схватила его руку и, с спокойной решительностью подав ему свою, посмотрела прямо в лицо своему бывшему жениху... Тот прищурился, съежился, вильнул в сторону и, пробормотав сквозь зубы: «Обычный конец песенки!» (Das alte Ende vom Liede!) — удалился той же щегольской, слегка подпрыгивающей походкой. — Что он сказал, негодяй? — спросил Санин и хотел было броситься вслед за Клюбером; но Джемма его удержала и пошла с ним дальше, уже не принимая руки, продетой в его руку. Кондитерская Розелли показалась впереди. Джемма еще раз остановилась. — Dimitri, monsieur Dimitri, — сказала она, — мы еще не вошли туда, мы еще не видели мамы... Если вы хотите еще подумать, если... вы еще свободны, Димитрий. В ответ ей Санин крепко-крепко притиснул ее руку к своей груди и повлек ее вперед. — Мама, — сказала Джемма, входя с Саниным в комнату, где сидела фрау Леноре, — я привела настоящего! XXIX Если бы Джемма объявила, что привела с собою холеру или самую смерть, фрау Леноре, должно полагать, не могла бы с большим отчаянием принять это известие. Она немедленно села в угол, лицом к стене, — и залилась слезами, почти заголосила, ни дать ни взять русская крестьянка над гробом мужа или сына. На первых порах Джемма до того смутилась, что даже не подошла к матери — и остановилась, как статуя, посреди комнаты; а Санин совсем потерялся — хоть самому удариться в слезы! Целый час продолжался этот безутешный плач, целый час! Панталеоне почел за лучшее запереть наружную дверь кондитерской, как бы кто чужой не вошел — благо, пора стояла ранняя. Старик сам чувствовал недоумение — и во всяком случае не одобрял поспешности, с которой поступили Джемма и Санин, а, впрочем, осуждать их не решался и готов был оказать им покровительство — в случае нужды: уж очень не любил он Клюбера! Эмиль считал себя посредником между своим другом и сестрой — и чуть не гордился тем, что как это всё превосходно удалось! Он никак не в состоянии был понять, чего фрау Леноре так убивается, и в сердце своем он тут же решил, что женщины, даже самые лучшие, страдают отсутствием сообразительной способности! Санину приходилось хуже всех. Фрау Леноре поднимала вопль и отмахивалась руками, как только он приближался к ней, — и напрасно он попытался, стоя в отдалении, несколько раз громко воскликнуть: «Прошу руки вашей дочери!» Фрау Леноре особенно досадовала на себя за то, что «как могла она быть до того слепою — и ничего не видеть!» «Был бы мой ДжиованБаттиста жив, — твердила она сквозь слезы, — ничего бы этого не случилось!» — «Господи, что же это такое? — думал Санин, — ведь это глупо наконец!» Ни сам он не смел взглянуть на Джемму, ни она не решалась поднять на него глаза. Она ограничивалась тем, что терпеливо ухаживала за матерью, которая сначала и ее отталкивала... Наконец, мало-помалу буря утихла. Фрау Леноре перестала плакать, дозволила Джемме вывести ее из угла, куда она забилась, усадить ее в кресло возле окна и дать ей напиться воды с флёр-доранжем; дозволила Санину — не приблизиться... о нет! — но по крайней мере остаться в комнате (прежде она всё требовала, чтобы он удалился) и не перебивала его, когда он говорил. Санин немедленно воспользовался наступившим штилем — и выказал красноречие изумительное: едва ли бы сумел он с таким жаром и с такой убедительностью изложить свои намерения и свои чувства перед самой Джеммой. Эти чувства были самые искренние, эти намерения — самые чистые, как у Альмавивы в «Севильском цирюльнике». Он не скрывал ни от фрау Леноры, ни от самого себя невыгодной стороны этих намерений; но эти невыгоды были только кажущиеся! Правда: он чужестранец, с ним недавно познакомились, не знают ничего положительного ни об его личности, ни об его средствах; но он готов привести все нужные доказательства того, что он человек порядочный и не бедный; он сошлется на самые несомненные свидетельства своих соотчичей! Он надеется, что Джемма будет счастлива с ним и что он сумеет усладить ей разлуку с родными!.. Упоминовение разлуки — одно это слово «разлука» — чуть было не испортило всего дела... Фрау Леноре так и затрепетала вся и заметалась... Санин поспешил заметить, что разлука будет только временная — и что, наконец, быть может, ее не будет вовсе! Красноречие Санина не пропало даром. Фрау Леноре начала взглядывать на него, хотя всё еще с горестью и упреком, но уже не с прежним отвращением и гневом; потом она позволила ему подойти и даже сесть возле нее (Джемма сидела по другую сторону); потом она стала упрекать его — не одними взорами, но словами, что уже означало некоторое смягчение ее сердца; она стала жаловаться, и жалобы ее становились всё тише и мягче; они чередовались вопросами, обращенными то к дочери, то к Санину; потом она позволила ему взять ее за руку и не тотчас отняла ее... потом она заплакала опять — но уже совсем другими слезами... потом она грустно улыбнулась и пожалела об отсутствии ДжиованБаттиста, но уже в другом смысле, чем прежде ... Прошло еще мгновенье — и оба преступника, Санин и Джемма, уже лежали на коленях у ног ее, и она клала им поочередно свои руки на головы; прошло другое мгновенье — и они уже обнимали и целовали ее, и Эмиль, с сияющим от восторга лицом, вбежал в комнату и тоже бросился к тесно сплоченной группе. Панталеоне глянул в комнату, ухмыльнулся и нахмурился в одно и то же время — и, отправившись в кондитерскую, отпер наружную дверь. XXX Переход от отчаяния к грусти, а от нее к «тихой резиньяции» совершился довольно скоро в фрау Леноре; но и эта тихая резиньяция не замедлила превратиться в тайное довольство, которое, однако, всячески скрывалось и сдерживалось ради приличия. Санин с первого дня знакомства пришелся по нутру фрау Леноре; свыкшись с мыслию, что он будет ее зятем, она уже не находила в ней ничего особенно неприятного, хотя и считала долгом сохранять на лице своем несколько обиженное... скорей озабоченное выражение. К тому же всё, что произошло в последние дни, было так необычайно... Одно к одному! Как женщина практическая и как мать, фрау Леноре почла также своим долгом подвергнуть Санина разнообразным вопросам, и Санин, который, отправляясь утром на свидание с Джеммой, и в помыслах не имел, что он женится на ней, — правда, он ни о чем тогда не думал, а только отдавался влечению своей страсти, — Санин с полной готовностью и, можно сказать, с азартом вошел в свою роль, роль жениха, и на все расспросы отвечал обстоятельно, подробно, охотно. Удостоверившись, что он настоящий, природный дворянин, и даже несколько удивившись тому, что он не князь, фрау Леноре приняла серьезный вид и — «предупредила его заранее», что будет с ним совершенно бесцеремонно откровенна, потому что к этому принуждает ее священная обязанность матери! — на что Санин отвечал, что он от нее иного не ожидал, и сам ее убедительно просит не щадить его! Тогда фрау Леноре заметила ему, что г-н Клюбер (произнесши это имя, она слегка вздохнула и сжала губы и запнулась) — г-н Клюбер, бывший Джеммин жених, уже теперь обладает восемью тысячами гульденов дохода — и с каждым годом эта сумма будет быстро увеличиваться, — а его, г-на Санина, каков доход? — Восемь тысяч гульденов, — повторил протяжно Санин. — Это на наши деньги — около пятнадцати тысяч рублей ассигнациями... Мой доход гораздо меньше. У меня есть небольшое имение в Тульской губернии... При хорошо устроенном хозяйстве оно может дать — и даже непременно должно дать тысяч пять или шесть... Да если я поступлю на службу — я легко могу получить тысячи две жалованья. — На службу в России? — воскликнула фрау Леноре. — Я, стало быть, должна расстаться с Джеммой! — Можно будет определиться по дипломатической части, — подхватил Санин, — у меня есть некоторые связи... Тогда служба происходит за границей. А то вот еще что можно будет сделать — и это гораздо лучше всего: продать имение и употребить вырученный капитал на какое-нибудь выгодное предприятие, например, на усовершенствование вашей кондитерской. Санин и чувствовал, что говорит нечто несообразное, но им овладела непонятная отвага! Он глянет на Джемму, которая с тех пор, как начался «практический» разговор, то и дело вставала, ходила по комнате, садилась опять, — глянет он на нее — и нет для него препятствий, и готов он устроить всё, сейчас, самым лучшим образом, лишь бы она не тревожилась! — Г-н Клюбер тоже хотел дать мне небольшую сумму на поправку кондитерской, — промолвила, после небольшого колебания, фрау Леноре. — Матушка! ради бога! матушка! — воскликнула Джемма по-итальянски. — Об этих вещах надо говорить заблаговременно, дочь моя, — отвечала ей фрау Леноре на том же языке. Она снова обратилась к Санину и стала его расспрашивать о том, какие законы существуют в России насчет браков и нет ли препятствий для вступления в супружество с католичками, — как в Пруссии? (В то время, в сороковом году, вся Германия еще помнила ссору прусского правительства с кельнским архиепископом из-за смешанных браков.) Когда же фрау Леноре услыхала, что, выйдя замуж за русского дворянина, ее дочь сама станет дворянкой, — она выказала некоторое удовольствие. — Но ведь вы должны сперва отправиться в Россию? — Зачем? — А как же? Получить позволение от вашего государя? Санин объяснил ей, что это вовсе не нужно... но что, быть может, ему точно придется перед свадьбой съездить на самое короткое время в Россию (он сказал эти слова — и сердце в нем болезненно сжалось, глядевшая на него Джемма поняла, что оно сжалось, и покраснела и задумалась) — и что он постарается воспользоваться своим пребыванием на родине, чтобы продать имение... во всяком случае, он вывезет оттуда нужные деньги. — Я бы также попросила вас привезти мне оттуда астраханские хорошие мерлушки на мантилью, — проговорила фрау Леноре. — Они там, по слухам, удивительно хороши и удивительно дешевы! — Непременно, с величайшим удовольствием привезу и вам, и Джемме! — воскликнул Санин. — А мне вышитую серебром сафьянную шапочку, — вмешался Эмиль, выставив голову из соседней комнаты. — Хорошо, привезу и тебе... и Панталеоне туфли. — Ну к чему это? к чему? — заметила фрау Леноре. — Мы говорим теперь о серьезных вещах. Но вот еще что, — прибавила практическая дама. — Вы говорите: продать имение. Но как же вы это сделаете? Вы, стало быть, и крестьян тоже продадите? Санина точно что в бок кольнуло. Он вспомнил, что, разговаривая с г-жой Розелли и ее дочерью о крепостном праве, которое, по его словам, возбуждало в нем глубокое негодование, он неоднократно заверял их, что никогда и ни за что своих крестьян продавать не станет, ибо считает подобную продажу безнравственным делом. — Я постараюсь продать мое имение человеку, которого я буду знать с хорошей стороны, — произнес он не без запинки, — или, быть может, сами крестьяне захотят откупиться. — Это лучше всего, — согласилась и фрау Леноре. — А то продавать живых людей... — Barbari! — проворчал Панталеоне, который, вслед за Эмилем, показался было у дверей, тряхнул тупеем и скрылся. «Скверно!» — подумал про себя Санин — и украдкой поглядел на Джемму. Она, казалось, не слышала его последних слов. «Ну ничего!» — подумал он опять. Таким манером продолжался практический разговор почти вплоть до самого обеда. Фрау Леноре совсем укротилась под конец — и называла уже Санина Дмитрием, ласково грозила ему пальцем и обещала отомстить за его коварство. Много и подробно расспрашивала она об его родне, потому что — «это тоже очень важно»; потребовала также, чтобы он описал ей церемонию брака, как он совершается по обряду русской церкви, — и заранее восхищалась Джеммой в белом платье, с золотой короной на голове. — Ведь она у меня красива, как королева, — промолвила она с материнской гордостью, — да и королев таких на свете нет! — Другой Джеммы на свете нет! — подхватил Санин. — Да; оттого-то она и — Джемма! (Известно, что на итальянском языке Джемма значит: драгоценный камень.) Джемма бросилась целовать свою мать... Казалось, только теперь она вздохнула свободно — и удручавшая ее тяжесть спала с ее души. А Санин вдруг почувствовал себя до того счастливым, такою детскою веселостью наполнилось его сердце при мысли, что вот сбылись же, сбылись те грезы, которым он недавно предавался в тех же самых комнатах; всё существо его до того взыграло, что он немедленно отправился в кондитерскую; он пожелал непременно, во что бы то ни стало, поторговать за прилавком, как несколько дней тому назад... «Я, мол, имею полное теперь на это право! Я ведь теперь домашний человек!» И он действительно стал за прилавок и действительно поторговал, то есть продал двум зашедшим девочкам фунт конфект, вместо которого он им отпустил целых два, взявши с них только полцены. За обедом он официально, как жених, сидел рядом с Джеммой. Фрау Леноре продолжала свои практические соображения. Эмиль то и дело смеялся и приставал к Санину, чтобы тот его взял с собой в Россию. Было решено, что Санин уедет через две недели. Один Панталеоне являл несколько угрюмый вид, так что даже фрау Леноре ему попеняла: «А еще секундантом был!» — Панталеоне взглянул исподлобья. Джемма молчала почти всё время, но никогда ее лицо не было прекраснее и светлее. После обеда она отозвала Санина на минуту в сад и, остановившись около той самой скамейки, где она третьего дня отбирала вишни, сказала ему: — Димитрий, не сердись на меня; но я еще раз хочу напомнить тебе, что ты не должен почитать себя связанным... Он не дал ей договорить... Джемма отклонила свое лицо. — А насчет того, что мама упомянула — помнишь? — о различии нашей веры, то вот!.. Она схватила гранатовый крестик, висевший у ней на шее на тонком шнурке, сильно дернула и оборвала шнурок — и подала ему крестик. — Если я твоя, так и вера твоя — моя вера! Глаза Санина были еще влажны, когда он вместе с Джеммой вернулся в дом. К вечеру всё пришло в обычную колею. Даже в тресетте поиграли. Варвары! (итал.). XXXI Санин проснулся очень рано на следующий день. Он находился на высшей степени человеческого благополучия; но не это мешало ему спать; вопрос, жизненный, роковой вопрос: каким образом он продаст свое имение как можно скорее и как можно выгоднее — тревожил его покой. В голове его скрещивались различнейшие планы, но ничего пока еще не выяснилось. Он вышел из дому, чтобы проветриться, освежиться. С готовым проектом — не иначе — хотел он предстать перед Джеммой. Что это за фигура, достаточно грузная и толстоногая, впрочем, прилично одетая, идет перед ним, слегка переваливаясь и ковыляя? Где видел он этот затылок, поросший белобрысыми вихрами, эту голову, как бы насаженную прямо на плечи, эту мягкую, жирную спину, эти пухлые отвислые руки? Неужели это — Полозов, его старинный пансионский товарищ, которого он уже вот пять лет, как потерял из виду? Санин обогнал шедшую перед ним фигуру, обернулся... Широкое желтоватое лицо, маленькие свиные глазки с белыми ресницами и бровями, короткий, плоский нос, крупные, словно склеенные губы, круглый, безволосый подбородок — и это выражение всего лица, кислое, ленивое и недоверчивое — да точно: это он, это Ипполит Полозов! «Уж не опять ли моя звезда действует?» — мелькнуло в мыслях Санина. — Полозов! Ипполит Сидорыч! Это ты? Фигура остановилась, подняла свои крохотные глаза, подождала немного — и, расклеив, наконец, свои губы, проговорила сиповатой фистулой: — Дмитрий Санин? — Он самый и есть! — воскликнул Санин и пожал одну из рук Полозова; облеченные в тесные лайковые перчатки серо-пепельного цвета, они по-прежнему безжизненно висели вдоль его выпуклых ляжек. — Давно ли ты здесь? Откуда приехал? Где остановился? — Я приехал вчера из Висбадена, — отвечал, не спеша, Полозов, — за покупками для жены и сегодня же возвращаюсь в Висбаден. — Ах, да! Ведь ты женат — и, говорят, на такой красавице! Полозов повел в сторону глазами. — Да, говорят. Санин засмеялся. — Я вижу, ты всё такой же... флегматик, каким ты был в пансионе. — На что я буду меняться? — И говорят, — прибавил Санин с особым ударением на слово «говорят», — что твоя жена очень богата. — Говорят и это. — А тебе самому, Ипполит Сидорыч, разве это неизвестно? — Я, брат, Дмитрий... Павлович? — да, Павлович! в женины дела не мешаюсь. — Не мешаешься? Ни в какие дела? Полозов опять повел глазами. — Ни в какие, брат. Она — сама по себе... ну и я — сам по себе. — Куда же ты теперь идешь? — спросил Санин. — Теперь я никуда не иду; стою на улице и с тобой беседую; а вот как мы с тобой покончим, отправлюсь к себе в гостиницу и буду завтракать. — Меня в товарищи — хочешь? — То есть это ты насчет завтрака? — Да. — Сделай одолжение, есть вдвоем гораздо веселее. Ты ведь не говорун? — Не думаю. — Ну и ладно. Полозов двинулся вперед, Санин отправился с ним рядом. И думалось Санину — губы Полозова опять склеились, он сопел и переваливался молча, — думалось Санину: каким образом удалось этому чурбану подцепить красивую и богатую жену? Сам он ни богат, ни знатен, ни умен; в пансионе слыл за вялого и тупого мальчика, за соню и обжору — и прозвище носил «слюняя». Чудеса! «Но если жена его очень богата — сказывают, она дочь какого-то откупщика, — то не купит ли она мое имение? Хотя он и говорит, что ни в какие женины дела не входит, но ведь этому веры дать нельзя! Притом же и цену я назначу сходную, выгодную цену! Отчего не попытаться? Быть может, это всё моя звезда действует... Решено! попытаюсь!» Полозов привел Санина в одну из лучших гостиниц Франкфурта, в которой занимал уже, конечно, лучший номер. На столах и стульях громоздились картоны, ящики, свертки... «Всё, брат, покупки для Марьи Николаевны!» (так звали жену Ипполита Сидорыча). Полозов опустился в кресло, простонал: «Эка жара!» — и развязал галстух. Потом позвонил обер-кельнера и тщательно заказал ему обильнейший завтрак. «А в час чтобы карета была готова! Слышите, ровно в час!» Обер-кельнер подобострастно наклонился и рабски исчез. Полозов расстегнул жилет. По одному тому, как он приподнимал брови, отдувался и морщил нос, можно было видеть, что говорить будет для него большою тягостью и что он не без некоторой тревоги ожидал, заставит ли его Санин ворочать языком, или сам возьмет на себя труд вести беседу? Санин понял настроение своего приятеля и потому не стал обременять его вопросами; ограничился лишь самым необходимым; узнал, что он два года состоял на службе (в уланах! то-то, чай, хорош был в коротком-то мундирчике!), три года тому назад женился — и вот уже второй год находится за границей с женой, «которая теперь от чего-то лечится в Висбадене», — а там отправляется в Париж. С своей стороны, Санин также мало распространялся о своей прошедшей жизни, о своих планах; он прямо приступил к главному — то есть заговорил о своем намерении продать имение. Полозов слушал его молча, лишь изредка взглядывая на дверь, откуда должен был явиться завтрак. Завтрак явился наконец. Обер-кельнер, в сопровождении двух других слуг, принес несколько блюд под серебряными колпаками. — Это в Тульской губернии имение? — промолвил Полозов, садясь за стол и затыкая салфетку за ворот рубашки. — В Тульской. — Ефремовского уезда... Знаю. — Ты мою Алексеевку знаешь? — спросил Санин, тоже садясь за стол. — Знаю, как же. — Полозов запихал себе в рот кусок яичницы с трюфелями. — У Марьи Николаевны — жены моей — по соседству есть имение... Откупорьте эту бутылку, кельнер! Земля порядочная — только мужики у тебя лес вырубили. Ты зачем же продаешь? — Деньги нужны, брат. Я бы дешево продал. Вот бы тебе купить... Кстати. Полозов проглотил стакан вина, утерся салфеткой и опять принялся жевать — медленно и шумно. — Н-да, — проговорил он наконец... — Я имений не покупаю: капиталов нет. Пододвинь-ка масло. Разве вот жена купит. Ты с ней поговори. Коли дорого не запросишь — она этим не брезгает... Экие, однако, эти немцы — ослы! Не умеют рыбу сварить. Чего, кажется, проще? А еще толкуют: фатерланд, мол, объединить следует. Кельнер, примите эту мерзость! — Неужели же твоя жена сама распоряжается... по хозяйству? — спросил Санин. — Сама. Вот котлеты — хороши. Рекомендую. Я сказал тебе, Дмитрий Павлович, что ни в какие женины дела я не вхожу, и теперь тебе то же повторяю. Полозов продолжал чавкать. — Гм... Но как я с ней переговорить могу, Ипполит Сидорыч? — А очень просто, Дмитрий Павлович. Отправляйся в Висбаден. Отсюда недалече. Кельнер, нет ли у вас английской горчицы? Нет? Скоты! Только времени не теряй. Мы послезавтра уезжаем. Позволь, я тебе налью рюмку: с букетом вино — не кислятина. Лицо Полозова оживилось и покраснело; оно и оживлялось только тогда, когда он ел... или пил. — Право же... я не знаю, как это сделать? — пробормотал Санин. — Да что тебе так вдруг приспичило? — То-то и есть, что приспичило, брат. — И большая сумма нужна? — Большая. Я... как бы это тебе сказать? я затеял... жениться. Полозов поставил на стол рюмку, которую поднес было к губам. — Жениться! — промолвил он хриплым, от изумленья хриплым, голосом и сложил свои пухлые руки на желудке. — Так скоропостижно? — Да... скоро. — Невеста — в России, разумеется? — Нет, не в России. — Где же? — Здесь, во Франкфурте. — И кто она? — Немка; то есть нет — итальянка. Здешняя жительница. — С капиталом? — Без капитала. — Стало быть, любовь уж очень сильная? — Какой ты смешной! Да, сильная. — И для этого тебе деньги нужны? — Ну да... да, да. Полозов проглотил вино, выполоскал себе рот и руки вымыл, старательно вытер их о салфетку, достал и закурил сигару. Санин молча глядел на него. — Одно средство, — промычал наконец Полозов, закидывая назад голову и выпуская дым тонкой струйкой. — Ступай к жене. Она, коли захочет, всю беду твою руками разведет. — Да как я ее увижу, жену твою? Ты говоришь, вы послезавтра уезжаете? Полозов закрыл глаза. — Знаешь, что я тебе скажу, — проговорил он наконец, вертя губами сигару и вздыхая. — Ступай-ка домой, снарядись попроворнее да приходи сюда. В час я выезжаю, карета у меня просторная — я тебя с собой возьму. Этак всего лучше. А теперь я посплю. Я, брат, как поем, непременно поспать должен. Натура требует — и я не противлюсь. И ты не мешай мне. Санин подумал, подумал — и внезапно поднял голову: он решился! — Ну хорошо, согласен — и благодарю тебя. В половине первого я здесь — и мы отправимся вместе в Висбаден. Я надеюсь, жена твоя не рассердится... Но Полозов уже сопел. Пролепетал: Не мешай! — поболтал ногами и заснул, как младенец. Санин еще раз окинул взором его грузную фигуру, его голову, шею, его высоко поднятый, круглый, как яблоко, подбородок — и, выйдя из гостиницы, проворными шагами направился к кондитерской Розелли. Надо было предварить Джемму. XXXII Он застал ее в кондитерской комнате, вместе с матерью. Фрау Леноре, перегнувши спину, измеряла небольшим складным футом промежуток между окнами. Увидя Санина, она выпрямилась и весело приветствовала его, не без маленького замешательства, однако. — У меня, с ваших вчерашних слов, — начала она, — всё в голове вертятся мысли, как бы нам улучшить наш магазин. Вот тут, я полагаю, два шкапчика с зеркальными полочками поставить. Теперь, знаете, это в моде. И потом еще... — Прекрасно, прекрасно, — перебил ее Санин, — это всё надо будет сообразить... Но подите-ка сюда, я вам что сообщу. Он взял фрау Леноре и Джемму под руки и повел их в другую комнату. Фрау Леноре встревожилась и мерку из рук выронила. Джемма встревожилась было тоже, но глянула попристальнее на Санина и успокоилась. Лицо его, правда, озабоченное, выражало в то же время оживленную бодрость и решимость. Он попросил обеих женщин сесть, а сам стал перед ними — и, размахивая руками да ероша волосы, сообщил им всё: встречу с Полозовым, предполагаемую поездку в Висбаден, возможность продажи имения. — Вообразите мое счастье, — воскликнул он наконец, — дело приняло такой оборот, что мне даже, быть может, незачем будет ехать в Россию! И свадьбу мы можем сыграть гораздо скорее, чем я предполагал! — Когда вы должны ехать? — спросила Джемма. — Сегодня же — через час; мой приятель нанял карету — он меня довезет. — Вы нам напишете? — Немедленно! как только переговорю с этой дамой — так тотчас и напишу. — Эта дама, вы говорите, очень богата? — спросила практическая фрау Леноре. — Чрезвычайно! ее отец был миллионером — и всё ей оставил. — Всё — ей одной? Ну, это ваше счастье. Только смотрите не продешевите вашего имения! Будьте благоразумны и тверды. Не увлекайтесь! Я понимаю ваше желание быть как можно скорее мужем Джеммы... но осторожность прежде всего! Не забудьте: чем вы дороже продадите имение, тем больше останется вам обоим — и вашим детям. Джемма отвернулась, и Санин опять замахал руками. — В моей осторожности вы можете быть уверены, фрау Леноре! Да я и торговаться не стану. Скажу ей настоящую цену: даст — хорошо; не даст — бог с ней! — Вы с ней знакомы... с этой дамой? — спросила Джемма. — Я ее никогда в лицо не видал. — И когда же вы вернетесь? — Если ничем не кончится наше дело — послезавтра; если же оно пойдет на лад — может быть, придется пробыть лишний день или два. Во всяком случае — минуты не промешкаю. Ведь я душу свою оставляю здесь! Однако я с вами заговорился, а мне нужно перед отъездом еще домой сбегать... Дайте мне руку на счастье, фрау Леноре, — у нас в России всегда так делается. — Правую или левую? — Левую — ближе к сердцу. Явлюсь послезавтра — со щитом или на щите! Мне что-то говорит: я вернусь победителем. Прощайте, мои добрые, мои милые... Он обнял и поцеловал фрау Леноре, а Джемму попросил пойти с ним в ее комнату — на минутку, так как ему нужно сообщить ей что-то очень важное. Ему просто хотелось проститься с ней наедине. Фрау Леноре это поняла — и не полюбопытствовала узнать, какая это была такая важная вещь... Санин никогда еще не бывал в комнате Джеммы. Всё обаяние любви, весь ее огонь, и восторг, и сладкий ужас — так и вспыхнули в нем, так и ворвались в его душу, как только он переступил заветный порог... Он кинул вокруг умиленный взор, пал к ногам милой девушки и прижал лицо свое к ее стану... — Ты мой? — шепнула она, — ты вернешься скоро? — Я твой... я вернусь, — твердил он задыхаясь. — Я буду ждать тебя, мой милый! Несколько мгновений спустя Санин уже бежал по улице к себе на квартиру. Он и не заметил того, что вслед за ним из двери кондитерской, весь растрепанный, выскочил Панталеоне — и что-то кричал ему, и потрясал, и как будто грозил высоко поднятой рукою. Ровно в три четверти первого Санин отъявился к Полозову. У ворот его гостиницы уже стояла карета, запряженная четырьмя лошадьми. Увидав Санина, Полозов только промолвил: «А! решился?» — и, надев шляпу, шинель и калоши, заткнув себе хлопчатой бумагой уши, хотя дело было летом, вышел на крыльцо. Кельнеры, по его указанию, расположили во внутренности кареты все многочисленные его покупки, обложили место его сиденья шелковыми подушечками, сумочками, узелками, поставили в ноги короб с провизией и привязали к козлам чемодан. Полозов расплатился щедрой рукой — и, хотя сзади, но почтительно поддерживаемый услужливым привратником, полез, кряхтя, в карету, уселся, обмял хорошенько всё вокруг себя, выбрал и закурил сигару — и тогда только кивнул пальцем Санину: полезай, мол, и ты! Санин поместился с ним рядом. Полозов приказал через привратника почтальону ехать исправно — если желает получить на водку; подножки загремели, дверцы хлопнули, карета покатилась. XXXIII От Франкфурта до Висбадена теперь по железной дороге менее часа езды; в то время экстра-почта поспевала часа в три. Лошадей меняли раз пять. Полозов не то дремал, не то так покачивался, держа сигару в зубах, и говорил очень мало; в окошко не выглянул ни разу: живописными видами он не интересовался и даже объявил, что «природа — смерть его!» Санин тоже молчал и тоже не любовался видами: ему было не до того. Он весь отдался размышлениям, воспоминаниям. На станциях Полозов аккуратно расплачивался, замечал время по часам и награждал почтальонов — мало или много, смотря по их усердию. На полдороге он достал из короба с съестными припасами два апельсина и, выбрав лучший, предложил Санину другой. Санин пристально поглядел на своего спутника — и вдруг рассмеялся. — Чему ты? — спросил тот, старательно отдирая своими короткими белыми ногтями кожу с апельсина. — Чему? — повторил Санин. — Да нашему с тобой путешествию. — А что? — переспросил Полозов, пропуская в рот один из тех продольных ломтиков, на которые распадается мясо апельсина. — Очень оно уже странно. Вчера я, признаться, так же мало думал о тебе, как о китайском императоре, а сегодня я еду с тобой продавать мое имение твоей жене, о которой тоже не имею малейшего понятия. — Всяко бывает, — отвечал Полозов. — Ты только поживи подольше — всего насмотришься. Например, можешь ты себе представить меня подъезжающим на ординарцы? А я подъезжал; а великий князь Михаил Павлович скомандовал: «Рысью, рысью этого толстого корнета! Прибавь рыси!» Санин почесал у себя за ухом. — Скажи мне, пожалуйста, Ипполит Сидорыч, какова твоя жена? Нрав у ней каков? Мне ведь это нужно знать. — Ему хорошо командовать: «рысью!» — с внезапной запальчивостью подхватил Полозов, — а мне-то... мне-то каково? Я и подумал: возьмите вы себе ваши чины да эполеты — ну их с богом! Да... ты о жене спрашивал? Что — жена? Человек, как все. Пальца ей в рог не клади — она этого не любит. Главное, говори побольше... чтобы посмеяться было над чем. Про любовь свою расскажи, что ли... да позабавней, знаешь. — Как позабавней? — Да так же. Ведь ты мне сказывал, что влюблен, жениться хочешь. Ну вот, ты это и опиши. Санин обиделся. — Что же в этом ты находишь смешного? Полозов только глазами повел. Сок от апельсина тек по его подбородку. — Это твоя жена тебя во Франкфурт за покупками посылала? — спросил Санин спустя немного времени. — Она самая. — Какие же это покупки? — Известно: игрушки. — Игрушки? разве у тебя есть дети? Полозов даже посторонился от Санина. — Вона! С какой стати у меня будут дети? Женские колифишэ ... Уборы. По части туалета. — Ты разве в этом толк знаешь? — Знаю. — Как же ты мне говорил, что ни во что женино не входишь? — В другое не вхожу. А это... ничего. От скуки — можно. Да и жена вкусу моему верит. Я ж и торговаться лих. Полозов начинал говорить отрывисто; он уже устал. — И очень жена твоя богата? — Богата-то богата. Только больше для себя. — Однако, кажется, и ты пожаловаться не можешь? — На то я муж. Еще бы мне не пользоваться! И полезный же я ей человек! Ей со мной — лафа! Я — удобный! Полозов утер лицо фуляром и тяжело фукнул: «Пощади, дескать; не заставляй еще произносить слова. Видишь, как оно мне трудно». Санин оставил его в покое — и снова погрузился в размышления. Гостиница в Висбадене, перед которой остановилась карета, уже прямо смахивала на дворец. Колокольчики немедленно зазвонили в ее недрах, поднялась суетня и беготня; благообразные люди в черных фраках запрыгали у главного входа; залитый золотом швейцар с размаху отворил дверцы кареты. Как некий триумфатор высадился Полозов и начал подниматься по устланной коврами и благовонной лестнице. К нему подлетел человек, тоже отлично одетый, но с русским лицом — его камердинер. Полозов заметил ему, что впредь будет всегда брать его с собою, ибо, накануне, во Франкфурте, его, Полозова, оставили на ночь без теплой воды! Камердинер изобразил ужас на лице — и, проворно наклонясь, снял с барина калоши. — Марья Николаевна дома? — спросил Полозов. — Дома-с. Изволят одеваться. У графини Ласунской изволят обедать. — А! у этой!.. Стой! Там вещи в карете, всё вынь сам и внеси. А ты, Дмитрий Павлович, — прибавил Полозов, — возьми себе комнату да через три четверти часа и приходи. Пообедаем вместе. Полозов поплыл дальше, а Санин спросил себе номер попроще — и, приведя туалет свой в порядок да отдохнув немножко, отправился в громадный апартамент, занимаемый его светлостью (Durchlaucht) князем фон Полозоф. Он застал этого «князя» восседающим на роскошнейшем бархатном кресле посреди великолепнейшего салона. Флегматический приятель Санина успел уже ванну взять и облачиться в богатейший атласный шлафрок; на голову он надел малиновую феску. Санин приблизился к нему и некоторое время рассматривал его. Полозов сидел неподвижно, как идол; даже лица в его сторону не повернул, даже бровью не повел, звука не издал. Зрелище было поистине величественное! Полюбовавшись им минуты с две, Санин хотел было заговорить, нарушить эту священную тишину — как вдруг дверь из соседней комнаты растворилась и на пороге появилась молодая, красивая дама в белом шелковом платье, с черными кружевами, в бриллиантах на руках и на шее — сама Марья Николаевна Полозова. Ее густые русые волосы падали с обеих сторон головы — заплетенными, но не подобранными косами. безделушки (франц.: colifichet). XXXIV — Ах, извините! — проговорила она с полусмущенной, полунасмешливой улыбкой, мгновенно прихватив рукою конец одной косы и вперив на Санина свои большие серые светлые глаза. — Я не думала, что вы уже пришли. — Санин, Дмитрий Павлович, приятель мой с детства, — промолвил Полозов, по-прежнему не оборачиваясь к нему и не вставая, но указывая на него пальцем. — Да... знаю... Ты мне уже сказывал. Очень рада познакомиться. Но я хотела было попросить тебя, Ипполит Сидорыч... Моя горничная сегодня какая-то бестолковая... — Волосы тебе убрать? — Да, да, пожалуйста. Извините, — повторила Марья Николаевна с прежней улыбкой, кивнула головою Санину и, быстро повернувшись, скрылась за дверью, оставив за собою мимолетное, но стройное впечатление прелестной шеи, удивительных плеч, удивительного стана. Полозов встал и, тяжело переваливаясь, ушел в ту же дверь. Санин ни одной секунды не сомневался в том, что присутствие его в салоне «князя Полозова» было как нельзя лучше известно самой хозяйке; весь форс состоял в том, чтобы показать свои волосы, которые были точно хороши. Санин внутренно даже порадовался этой выходке г-жи Полозовой: коли, мол, захотели меня поразить, блеснуть передо мною — может быть, как знать? и насчет цены на имение окажут податливость. Его душа до того была наполнена Джеммой, что все другие женщины уже не имели для него никакого значения: он едва замечал их; и на этот раз он ограничился только тем, что подумал: «Да, правду говорили мне: эта барыня хоть куда!» А будь он не в таком исключительном душевном состоянии, он бы, вероятно, иначе выразился: Мария Николаевна Полозова, урожденная Колышкина, была очень замечательная особа. И не то, чтобы она была отъявленная красавица: в ней даже довольно явственно сказывались следы ее плебейского происхождения. Лоб у ней был низкий, нос несколько мясистый и вздернутый; ни тонкостью кожи, ни изяществом рук и ног она похвалиться не могла — но что всё это значило? Не перед «святыней красоты», говоря словами Пушкина, остановился бы всякий, кто бы встретился с нею, но перед обаянием мощного, не то русского, не то цыганского, цветущего женского тела... и не невольно остановился бы он! Но образ Джеммы охранял Санина, как та тройная броня, о которой поют стихотворцы. Минут десять спустя Марья Николаевна появилась опять в сопровождении своего супруга. Она подошла к Санину... а походка у ней была такая, что иные чудаки в те, увы! уже далекие времена — от одной этой походки с ума сходили. «Эта женщина, когда идет к тебе, точно всё счастье твоей жизни тебе навстречу несет», — говаривал один из них. Она подошла к Санину — и, протянув ему руку, промолвила своим ласковым и как бы сдержанным голосом по-русски: «Вы меня дождетесь, не правда? Я вернусь скоро». Санин наклонился почтительно, а Марья Николаевна уже исчезала за портьерой выходной двери — и, исчезая, опять повернула голову назад через плечо, и опять улыбнулась, и опять оставила за собою прежнее, стройное впечатление. Когда она улыбалась — не одна и не две, а целых три ямочки обозначались на каждой щеке, и ее глаза улыбались больше, чем губы, чем ее алые, длинные, вкусные губы, с двумя крошечными родинками на левой их стороне. Полозов ввалился в комнату и опять поместился на кресле. Безмолвствовал он по-прежнему; но странная усмешка от времени до времени пучила его бесцветные и уже сморщенные щеки. Он был старообразен, хотя всего тремя годами старше Санина. Обед, которым он попотчевал своего гостя, конечно, удовлетворил бы самого взыскательного гастронома, но Санину он показался бесконечным, несносным! Полозов ел медленно, «с чувством, с толком, с расстановкой», внимательно наклоняясь над тарелкой, нюхая чуть не каждый кусок; сперва пополощет себе рот вином, потом уже проглотит и губами пошлепает... А за жарким он вдруг разговорился — но о чем? О мериносах, которых намеревался выписать целое стадо, да так подробно, с такой нежностью, употребляя всё уменьшительные имена. Выпив чашку горячего, как кипяток, кофе (он несколько раз, слезливо-раздраженным голосом, напомнил кельнеру, что накануне ему подали кофе — холодный, холодный, как лед!) и прикусив гаванскую сигару своими желтыми кривыми зубами, он по обычаю своему задремал, к великой радости Санина, который начал ходить взад и вперед, неслышными шагами, по мягкому ковру, и мечтал о том, как он будет жить с Джеммой и с каким известием вернется к ней. Однако Полозов проснулся, по собственному замечанию, раньше обыкновенного, — он поспал всего полтора часика и, выпив стакан зельтерской воды со льдом да проглотив ложек с восемь варенья, русского варенья, которое принес ему камердинер в темно-зеленой, настоящей «киевской» банке и без которого он, по его словам, жить не мог, — он уставился припухшими глазами на Санина и спросил его, не хочет ли он поиграть с ним в дурачки.. Санин охотно согласился; он боялся, как бы Полозов опять не заговорил о барашках, да о ярочках, да о курдючках с жирком. Хозяин и гость, оба перешли в гостиную, кельнер принес карты — и началась игра, разумеется, не на деньги. За этим невинным занятием застала их Марья Николаевна, вернувшись от графини Ласунской. Она громко рассмеялась, как только вошла в комнату и увидала карты и раскрытый ломберный стол. Санин вскочил с места, но она воскликнула: — Сидите играйте. Я сейчас переоденусь и к вам вернусь, — и опять исчезла, прошумев платьем и сдергивая перчатки на ходу. Она точно вернулась очень скоро. Свое нарядное платье она заменила широкой шелковой блузой лилового цвета с открытыми висячими рукавами; толстый крученый шнурок перехватывал ее талью. Она подсела к мужу и, дождавшись, что он остался в дураках, сказала ему: «Ну, пышка, довольно! (при слове „пышка“ Санин с изумлением глянул на нее, а она весело улыбнулась, отвечая взглядом на его взгляд и выказывая все свои ямочки на щеках) — довольно; я вижу, ты спать хочешь; целуй ручку и отправляйся; а мы с г-м Саниным побеседуем вдвоем». — Спать я не хочу, — промолвил Полозов, грузно поднимаясь с кресла, — а отправиться отправлюсь и ручку поцелую. — Она подставила ему свою ладонь, не переставая улыбаться и глядеть на Санина. Полозов тоже глянул на него и ушел не простившись. — Ну, рассказывайте, рассказывайте, — с живостью проговорила Марья Николаевна, разом ставя оба обнаженные локтя на стол и нетерпеливо постукивая ногтями одной руки о ногти другой. — Правда, вы, говорят, женитесь? Сказав эти слова, Марья Николаевна даже голову немножко набок нагнула, чтобы пристальнее и пронзительнее заглянуть Санину в глаза. XXXV Развязное обхождение г-жи Полозовой, вероятно, на первых порах смутило бы Санина — хотя он новичком не был и уже потерся между людьми, — если бы в самой этой развязности и фамилиарности он опять-таки не увидел хорошего предзнаменования для своего предприятия. «Будем потакать капризам этой богатой барыни», — решил он про себя — и так же непринужденно, как она его спрашивала, ответил ей: — Да, я женюсь. — На ком? На иностранке? — Да. — Вы недавно с ней познакомились? Во Франкфурте? — Точно так. — И кто она такая? Можно узнать? — Можно. Она дочь кондитера. Марья Николаевна широко раскрыла глаза и подняла брови. — Да ведь это прелесть, — проговорила она медлительным голосом, — это чудо! Я уже полагала, что таких молодых людей, как вы, на свете больше не встречается. Дочь кондитера! — Вас это, я вижу, удивляет, — заметил не без достоинства Санин, — но, во-первых, у меня вовсе нет тех предрассудков... — Во-первых, это меня нисколько не удивляет, — перебила Марья Николаевна, — предрассудков и у меня нет. Я сама дочь мужика. А? что, взяли? Меня удивляет и радует то, что вот человек не боится любить. Ведь вы ее любите? — Да. — Она очень хороша собою? Санина слегка покоробило от этого последнего вопроса... Однако отступать уже не приходилось. — Вы знаете, Марья Николаевна, — начал он, — всякому человеку лицо его возлюбленной кажется лучше всех других; но моя невеста — действительно красавица. — В самом деле? В каком роде? итальянском? античном? — Да; у ней очень правильные черты. — С вами нет ее портрета? — Нет. (В то время о фотографиях еще помину не было. Дагерротипы едва стали распространяться.) — Как ее зовут? — Ее имя — Джемма. — А ваше — как? — Димитрий. — По отчеству? — Павлович. — Знаете что, — проговорила Марья Николаевна всё тем же медлительным голосом, — вы мне очень нравитесь, Дмитрий Павлович. Вы, должно быть, хороший человек. Дайте-ка мне вашу руку. Будемте приятелями. Она крепко пожала его руку своими красивыми, белыми, сильными пальцами. Ее рука была немногим меньше его руки — но гораздо теплей и глаже, и мягче, и жизненней. — Только знаете, что мне приходит в голову? — Что? — Вы не рассердитесь? Нет? Она, вы говорите, ваша невеста. Но разве... разве это непременно было нужно? Санин нахмурился. — Я вас не понимаю, Марья Николаевна. Марья Николаевна засмеялась тихохонько и, встряхнув головою, откинула назад падавшие ей на щеки волосы. — Решительно — он прелесть, — промолвила она не то задумчиво, не то рассеянно. — Рыцарь! Подите верьте после этого людям, которые утверждают, что идеалисты все перевелись! Марья Николаевна всё время говорила по-русски удивительно чистым, прямо московским языком — народного, не дворянского пошиба. — Вы, наверное, дома воспитывались, в старозаветном, богобоязненном семействе? — спросила она. — Вы какой губернии? — Тульской. — Ну, так мы однокорытники. Мой отец... Ведь вам известно, кто был мой отец? — Да, известно. — Он в Туле родился... Туляк был. Ну, хорошо... (Это «хорошо» Марья Николаевна уже с намерением выговорила совсем по-мещанскому — вот так: хершо́о.) Ну давайте же теперь за дело примемся. — То есть... как же это так за дело приняться? Что вам угодно этим сказать? Марья Николаевна прищурилась. — Да вы зачем сюда приехали? (Когда она щурила глаза, выражение их становилось очень ласковым и немного насмешливым; когда же она раскрывала их во всю величину — в их светлом, почти холодном блеске проступало что-то недоброе... что-то угрожающее. Особенную красоту придавали ее глазам ее брови, густые, немного надвинутые, настоящие соболиные.) Вы хотите, чтобы я у вас купила имение? Вам нужны деньги для вашего бракосочетания? Не так ли? — Да, нужны. — И много вам их требуется? — На первый случай я бы удовольствовался несколькими тысячами франков. Вашему супругу мое имение известно. Вы можете посоветоваться с ним, — а я бы взял цену недорогую. Марья Николаевна повела головою направо и налево. — Во-первых, — начала она с расстановкой, ударяя концами пальцев по обшлагу санинского сюртука, — я не имею привычки советоваться с мужем, разве вот насчет туалета — он на это у меня молодец; а во-вторых, зачем вы говорите, что вы цену назначите недорогую? Я не хочу воспользоваться тем, что вы теперь очень влюблены и готовы на всякие жертвы... Я никаких жертв от вас не приму. Как? Вместо того чтобы поощрять в вас... ну, как бы это сказать получше?.. благородные чувства, что ли? я вас стану обдирать как липку? Это не в моих привычках. Когда случится, я людей не щажу — только не таким манером. Санин никак не мог понять, что она — смеется ли над ним, или говорит серьезно? а только думал про себя: «О, да с тобой держи ухо востро!» Слуга вошел с русским самоваром, чайным прибором, сливками, сухарями и т. п. на большом подносе, расставил всю эту благодать на столе между Саниным и г-жою Полозовой — и удалился. Она налила ему чашку чаю. — Вы не брезгаете? — спросила она, накладывая ему сахар в чашку пальцами... а щипчики лежали тут же. — Помилуйте!.. От такой прекрасной руки... Он не закончил фразы и чуть не поперхнулся глотком чаю, а она внимательно и ясно глядела на него. — Я потому упомянул о недорогой цене моего имения, — продолжал он, — что так как вы теперь находитесь за границей, то я не могу предполагать у вас много свободных денег и наконец я сам чувствую, что продажа... или покупка имения при подобных условиях есть нечто ненормальное, и я должен взять это в соображение. Санин путался и сбивался, а Марья Николаевна тихонько отклонилась на спинку кресла, скрестила руки и глядела на него тем же внимательным и ясным взглядом. Он наконец умолк. — Ничего, говорите, говорите, — промолвила она, как бы приходя ему на помощь, — я вас слушаю — мне приятно вас слушать; говорите. Санин принялся описывать свое имение, сколько в нем десятин, и где оно находится, и каковы в нем хозяйственные угодья, и какие можно извлечь из него выгоды... упомянул даже о живописном местоположении усадьбы; а Марья Николаевна всё глядела да глядела на него — всё светлее и пристальнее, и губы ее чуть-чуть двигались, без улыбки: она покусывала их. Ему стало неловко наконец; он замолчал вторично. — Дмитрий Павлович, — начала Марья Николаевна — и задумалась... — Дмитрий Павлович, — повторила она... — Знаете что: я уверена, что покупка вашего имения — очень выгодная для меня афера и что мы сойдёмся; но вы должны мне дать... два дня — да, два дня сроку. Ведь вы в состоянии на два дня расстаться с вашей невестой? Дольше я вас не продержу, против вашей воли — даю вам честное слово. Но если вам нужны теперь же пять, шесть тысяч франков, я с великим удовольствием готова предложить вам их взаймы — а там мы сочтемся. Санин поднялся. — Я должен благодарить вас, Марья Николаевна, за вашу радушную и любезную готовность услужить человеку, почти совсем вам незнакомому... Но если уже вам непременно так угодно, то я предпочту дождаться вашего решения насчет моего имения — останусь здесь два дня. — Да; мне так угодно, Дмитрий Павлович. А вам будет очень тяжело? Очень? Скажите. — Я люблю свою невесту, Марья Николаевна, и разлука с ней мне не легка. — Ах, вы золотой человек! — со вздохом промолвила Марья Николаевна. — Обещаюсь не слишком томить вас. Вы уходите? — Уже поздно, — заметил Санин. — А вам надо отдохнуть от дороги — и от игры в дурачки с моим мужем. Скажите — вы Ипполиту Сидорычу, моему мужу, большой приятель? — Мы воспитывались в одном пансионе. — И он уже тогда был такой? — Какой «такой»? — спросил Санин. Марья Николаевна вдруг засмеялась, засмеялась до красноты всего лица, поднесла платок к губам, встала с кресла и, покачиваясь, как усталая, подошла к Санину и протянула ему руку. Он раскланялся и направился к двери. — Извольте завтра пораньше явиться — слышите? — крикнула она ему вслед. Он глянул назад, уходя из комнаты, и увидел, что она опять опустилась в кресло и закинула обе руки за голову. Широкие рукава блузы скатились почти до самых плеч — и нельзя было не сознаться, что поза этих рук, что вся эта фигура была обаятельно прекрасна. XXXVI Далеко за полночь горела лампа в комнате Санина. Он сидел за столом и писал «своей Джемме». Рассказал ей всё; описал ей Полозовых, мужа и жену — впрочем, больше распространялся насчет собственных чувств — и кончил тем, что назначил ей свидание через три дня!!! (с тремя восклицательными знаками). Утром рано он отнес это письмо на почту и пошел прогуляться по саду Кургауза, где уже играла музыка. Народу было еще мало; он постоял перед беседкой, в которой помещался оркестр, прослушал попурри из «Роберта-Дьявола» и, напившись кофе, отправился в боковую, уединенную аллею, присел на лавочку — и задумался. Ручка зонтика проворно — и довольно крепко — постучала по его плечу. Он встрепенулся... Перед ним, в легком, серо-зеленом барежевом платье, в белой тюлевой шляпке, в шведских перчатках, свежая и розовая, как летнее утро, но с не исчезнувшей еще негой безмятежного сна в движениях и во взорах, стояла Марья Николаевна. — Здравствуйте, — промолвила она. — Я сегодня посылала за вами, да вы уже ушли. Я только что отпила свой второй стакан — меня, вы знаете, заставляют здесь воду пить, бог ведает зачем... уж я ли не здорова? И вот я должна гулять целый час. Хотите вы быть моим спутником? А там мы кофе напьемся. — Я уже пил, — промолвил Санин, вставая, — но я очень рад гулять с вами. — Ну так дайте же мне вашу руку... Не бойтесь: вашей невесты здесь нет — она вас не увидит. Санин принужденно улыбнулся. Он испытывал ощущение неприятное всякий раз, когда Марья Николаевна упоминала о Джемме. Однако он поспешно и послушно наклонился... Рука Марьи Николаевны медленно и мягко опустилась на его руку, и скользнула по ней, и как бы прильнула к ней. — Пойдемте — вот сюда, — сказала она ему, закинув раскрытый зонтик за плечо. — Я в здешнем парке как дома: поведу вас по хорошим местам. И знаете что (она часто употребляла эти два слова): мы с вами не будем говорить теперь об этой покупке; мы о ней после завтрака хорошенько потолкуем; а вы должны мне теперь рассказать о себе... чтобы я знала, с кем я имею дело. А после, если хотите, я вам о себе порасскажу. Согласны? — Но, Марья Николаевна, что может быть для вас интересного... — Постойте, постойте. Вы не так меня поняли. Я с вами не кокетничать хочу. — Марья Николаевна пожала плечами. — У него невеста, как древняя статуя, а я буду с ним кокетничать?! Но у вас товар — а я купец. Я и хочу знать, каков у вас товар. Ну-ка, показывайте — каков он? Я хочу знать не только, что я покупаю, но и у кого я покупаю. Это было правило моего батюшки. Ну, начинайте... Ну, хоть не с детства — ну вот — давно ли вы за границей? И где вы были до сих пор? Только идите тише — нам некуда спешить. — Я сюда прибыл из Италии, где я пробыл несколько месяцев. — А у вас, видно, особое влечение ко всему итальянскому? Странно, что вы не там нашли свой предмет. Вы любите художества? Картины? или больше — музыку? — Я люблю искусство... Я всё прекрасное люблю. — И музыку? — И музыку тоже. — А я ее совсем не люблю. Нравятся мне одни русские песни — и то в деревне, и то весной — с пляской, знаете... Красные кумачи, поднизи, на выгоне молоденькая травка, дымком попахивает... чудесно! Но не обо мне речь. Говорите же, рассказывайте. Марья Николаевна сама шла, а сама то и дело взглядывала на Санина. Она была высокого роста — ее лицо приходилось почти в уровень с его лицом. Он принялся рассказывать — сначала неохотно, неумело, а потом разговорился, разболтался даже. Марья Николаевна очень умно слушала; да к тому же она сама казалась до того откровенной, что невольно и других вызывала на откровенность. Она обладала тем великим даром «обиходности» — le terrible don de la familiarité, о котором упоминает кардинал Ретц. Санин говорил о своих путешествиях, о житье в Петербурге, о своей молодости... Будь Марья Николаевна светской дамой, с утонченными манерами — он никогда бы так не распустился; но она сама называла себя добрым малым, не терпящим никаких церемоний; она именно так отрекомендовала себя Санину. И в то же время этот «добрый малый» шел рядом с ним кошачьей походкой, слегка прислоняясь к нему, и заглядывал ему в лицо; и шел он в образе молодого женского существа, от которого так и веяло тем разбирающим и томящим, тихим и жгучим соблазном, каким способны донимать нашего брата — грешного, слабого мужчину, одни — и то некоторые и то не чистые, а с надлежащей помесью — славянские натуры! Прогулка Санина с Марьей Николаевной, беседа Санина с Марьей Николаевной продолжалась час с лишком. И ни разу они не останавливались — всё шли да шли по бесконечным аллеям парка, то поднимаясь в гору и на ходу любуясь видом, то спускаясь в долину и укрываясь в непроницаемую тень — и всё рука с рукой. Временами Санину даже досадно становилось: он с Джеммой, с своей милой Джеммой никогда так долго не гулял... а тут эта барыня завладела им — и баста! — Не устали ли вы? — спрашивал он ее не однажды. — Я никогда не устаю, — отвечала она. Изредка им попадались гуляющие; почти все ей кланялись — иные почтительно, другие даже подобострастно. Одному из них, весьма красивому, щегольски одетому брюнету она крикнула издали, с самым лучшим парижским акцентом: «Comte, vous savez, il ne faut pas venir me voir — ni aujourd'hui, ni demain» . Тот снял молча шляпу и отвесил низкий поклон. — Кто это? — спросил Санин, по дурной привычке «любопытствовать», свойственной всем русским. — Это? Один французик — их здесь много вертится... За мной ухаживает — тоже. Однако пора кофе пить. Пойдемте домой; вы, чай, успели проголодаться. Мой благоверный, должно быть, теперь глаза продрал. «Благоверный! Глаза продрал!!» — повторил про себя Санин... «И говорит так отлично по-французски... Что за чудачка!» Марья Николаевна не ошиблась. Когда она вместе с Саниным вернулась в гостиницу — «благоверный», или «пышка», сидел уже, с неизменной феской на голове, перед накрытым столом. — А я тебя прождался! — воскликнул он, скорчив кислую мину. — Хотел уже кофе без тебя пить. — Ничего, ничего, — весело возразила Марья Николаевна. — Ты сердился? Это тебе здорово: а то ты совсем застынешь. Я вот гостя привела. Звони скорее! Давайте пить кофе, кофе — самый лучший кофе — в саксонских чашках, на белоснежной скатерти! Она скинула шляпу, перчатки — и захлопала в ладоши. Полозов глянул на нее исподлобья. — Что это вы сегодня так расскакались, Марья Николаевна? — проговорил он вполголоса. — А не ваше дело, Ипполит Сидорыч! Звони! Дмитрий Павлович, садитесь — и пейте кофе во второй раз! Ах, как весело приказывать! Другого удовольствия на свете нет! — Когда слушаются, — проворчал опять супруг. — Именно, когда слушаются! Оттого-то мне и весело. Особенно с тобою. Не правда ли, пышка? А вот и кофе. На громадном подносе, с которым появился кельнер, находилась также и театральная афишка. Марья Николаевна тотчас ухватилась за нее. — Драма! — произнесла она с негодованием, — немецкая драма. Всё равно: лучше, чем немецкая комедия. Велите мне взять ложу — бенуар — или нет... лучше Fremden-Loge , — обратилась она к кельнеру. — Слышите ли: непременно Fremden-Loge! — Но если Fremden-Loge уже взята его превосходительством, директором города (seine Excellenz der Herr Stadt-Director), — осмелился доложить кельнер. — Дайте его превосходительству десять талеров, — а чтоб ложа у меня была! Слышите! Кельнер покорно и печально наклонил голову. — Дмитрий Павлович, вы поедете со мной в театр? немецкие актеры ужасны, но вы поедете... Да? Да! Какой вы любезный! Пышка, а ты не пойдешь? — Как прикажешь, — проговорил Полозов в чашку, которую поднес ко рту. — Знаешь что: останься. Ты в театре всё спишь — да и по-немецки ты понимаешь плохо. Ты лучше вот что сделай: напиши ответ управляющему — помнишь, насчет нашей мельницы... насчет крестьянского помолу. Скажи ему, что я не хочу, не хочу и не хочу! Вот тебе и занятие на целый вечер. — Слушаю, — ответил Полозов. — Ну, вот и прекрасно. Ты у меня умница. А теперь, господа, благо мы заговорили об управляющем, будемте толковать о главном нашем деле. Вот как только кельнер уберет со стола, вы нам всё расскажете, Дмитрий Павлович, о своем имении — как, что, за какую цену продаете, сколько хотите задатку вперед, — словом, всё! («Наконец-то, — подумал Санин, — слава богу!») Вы уж мне кое-что сообщили, сад свой, помнится, чудесно описали, да «пышки» при этом не было... Пусть он послушает — всё что-нибудь пробуркнет! Мне очень приятно думать, что я могу помочь вам жениться, да я же обещала вам, что после завтрака займусь вами; а я всегда держу свои обещания; не правда ли, Ипполит Сидорыч? Полозов потер себе лицо ладонью. — Что правда, то правда, вы никого не обманываете. — Никогда! И никогда никого не обману. Ну, Дмитрий Павлович, излагайте дело, как мы выражаемся в сенате. «Знаете, граф, ни сегодня, ни завтра ко мне нельзя приходить» (франц.). ложу для иностранцев (нем.). XXXVII Санин принялся «излагать дело», то есть опять, во второй раз, описывать свое имение, но уже не касаясь красот природы и от времени до времени ссылаясь на Полозова, для подтверждения приводимых «фактов и цифр». Но Полозов только хмыкал и головой покачивал — одобрительно ли, или неодобрительно — этого, кажется, сам чёрт бы не разобрал. Впрочем, Марья Николаевна и не нуждалась в его участии. Она выказывала такие коммерческие и административные способности, что оставалось только изумляться! Вся подноготная хозяйства была ей отлично известна; она обо всем аккуратно расспрашивала, во всё входила; каждое ее слово попадало в цель, ставило точку прямо на i. Санин не ожидал подобного экзамена: он не приготовился. И продолжался этот экзамен целых полтора часа. Санин испытывал все ощущения подсудимого, сидящего на узенькой скамеечке перед строгим и проницательным судьею. «Да это допрос!» — тоскливо шептал он про себя. Марья Николаевна всё время посмеивалась, словно шутила, но от этого Санину не было легче; а когда в течение «допроса» оказалось, что он не совсем ясно понимал значение слов: «передел» и «запашка» — так его даже пот прошиб. — Ну, хорошо! — решила наконец Марья Николаевна. — Ваше имение я теперь знаю... не хуже вас. Какую же цену вы положите за душу? (В то время цены имениям, как известно, определялись по душам.) — Да... я полагаю... меньше пятисот рублей взять нельзя, — с трудом проговорил Санин. (О, Панталеоне, Панталеоне, где ты? Вот бы когда тебе пришлось снова воскликнуть: Barbari!) Марья Николаевна взвела глаза к небу, как бы соображая. — Что ж? — промолвила она наконец. — Эта цена мне кажется безобидной. Но я выговорила себе два дня сроку — и вы должны подождать до завтра. Я полагаю, что мы сойдемся, и тогда вы скажете, сколько вам потребуется задатку. А теперь basta così! — подхватила она, заметив, что Санин хотел что-то возразить. — Довольно мы занимались презренным металлом... à demain les affaires! Знаете что: я теперь отпускаю вас (она глянула на эмалевые часики, заткнутые у ней за поясом)... до трех часов... Надо ж дать вам отдохнуть. Ступайте поиграйте в рулетку. — Я никогда в азартные игры не играю, — заметил Санин. — В самом деле? Да вы совершенство. Впрочем, и я не играю. Глупо бросать деньги на ветер — наверняка. Но подите в игорную залу, посмотрите на физиономии. Попадаются презабавные. Старуха есть там одна, с фероньеркой и с усами — чудо! Наш князь там один — тоже хорош. Фигура величественная, нос как у орла, а поставит талер — и крестится украдкой под жилеткой. Читайте журналы, гуляйте, — словом, делайте что хотите... А в три часа я вас ожидаю... de pied ferme . Надо будет пораньше пообедать. Театр у этих смешных немцев начинается в половине седьмого. — Она протянула руку. — Sans rancune, n'est-ce pas? — Помилуйте, Марья Николаевна, за что я буду на вас досадовать? — А за то, что я вас мучила. Погодите, я вас еще не так, — прибавила она, прищурив глаза, и все ее ямочки разом выступили на заалевшихся щеках. — До свидания! Санин поклонился и вышел. Веселый смех раздался вслед за ним — и в зеркале, мимо которого он проходил в это мгновенье, отразилась следующая сцена: Марья Николаевна надвинула своему супругу его феску на глаза, а он бессильно барахтался обеими руками. довольно! (итал.). дела на завтра! (франц.). непременно (франц.). Забудем старые обиды, не правда ли? (франц.). XXXVIII О, как глубоко и радостно вздохнулось Санину, как только он очутился у себя в комнате! Точно: Марья Николаевна правду сказала — ему следовало отдохнуть, отдохнуть от всех этих новых знакомств, столкновений, разговоров, от этого чада, который забрался ему в голову, в душу — от этого негаданного, непрошенного сближения с женщиной, столь чуждой ему! И когда же всё это совершается? Чуть не на другой день после того, как он узнал, что Джемма его любит, как он стал ее женихом! Да ведь это святотатство! Тысячу раз просил он мысленно прощенья у своей чистой, непорочной голубицы, хотя он собственно ни в чем обвинить себя не мог; тысячу раз целовал данный ею крестик. Не имей он надежды скоро и благополучно окончить дело, за которым приехал в Висбаден, опрометью бросился бы он оттуда назад — в милый Франкфурт, в тот дорогой, теперь уже родственный ему дом, к ней, к возлюбленным ее ногам... Но делать нечего! Надо испить фиал до дна, надо одеться, идти обедать — а оттуда в театр... Хоть бы завтра она его поскорей отпустила! Еще одно его смущало, его сердило: он с любовью, с умилением, с благодарным восторгом думал о Джемме, о жизни с нею вдвоем, о счастии, которое его ожидало в будущем, — и между тем эта странная женщина, эта госпожа Полозова неотступно носилась... нет! не носилась — торчала... так именно, с особым злорадством выразился Санин — торчала перед его глазами, — и не мог он отделаться от ее образа, не мог не слышать ее голоса, не вспоминать ее речей, не мог не ощущать даже того особенного запаха, тонкого, свежего и пронзительного, как запах желтых лилий, которым веяло от ее одежд. Эта барыня явно дурачит его, и так и сяк к нему подъезжает... Зачем это? что ей надо? Неужели же это одна прихоть избалованной, богатой и едва ли не безнравственной женщины? И этот муж?! Что это за существо? Какие его отношения к ней? И к чему лезут эти вопросы в голову ему, Санину, которому собственно нет никакого дела ни до г-на Полозова, ни до его супруги? Почему не может он прогнать этот неотвязный образ даже тогда, когда обращается всей душою к другому, светлому и ясному, как божий день? Как смеют — сквозь те, почти божественные черты — сквозить эти? И они не только сквозят — они ухмыляются дерзостно. Эти серые хищные глаза, эти ямочки на щеках, эти змеевидные косы — да неужели же это всё словно прилипло к нему, и он стряхнуть, отбросить прочь всё это не в силах, не может? Вздор! вздор! Завтра же это всё исчезнет без следа... Но отпустит ли она его завтра? Да... Все эти вопросы он себе ставил, а стало время пододвигаться к трем часам — и надел он черный фрак да, погулявши немного по парку, отправился к Полозовым. Он застал у них в гостиной секретаря посольства из немцев, длинного-длинного, белокурого, с лошадиным профилем и пробором сзади (тогда это было еще внове) и... о чудо! кого еще? Фон Дöнгофа, того самого офицера, с которым дрался несколько дней тому назад! Он никак не ожидал встретить его именно тут — и невольно смутился, однако раскланялся с ним. — Вы знакомы? — спросила Марья Николаевна, от которой не ускользнуло смущение Санина. — Да... я имел уже честь, — промолвил Дöнгоф и, наклонившись слегка в сторону Марьи Николаевны, прибавил вполголоса, с улыбкой: — Тот самый... Ваш соотечественник... русский... — Не может быть! — воскликнула она также вполголоса, погрозила ему пальцем и тотчас же стала прощаться — и с ним и с длинным секретарем, который, по всем признакам, был смертельно в нее влюблен, ибо даже рот раскрывал всякий раз, когда на нее взглядывал. Дöнгоф удалился немедленно, с любезной покорностью, как друг дома, который с полуслова понимает, чего от него требуют; секретарь заартачился было, но Марья Николаевна выпроводила его без всяких церемоний. — Ступайте к вашей владетельной особе, — сказала она ему (тогда в Висбадене проживала некая принчипесса ди Монако, изумительно смахивавшая на плохую лоретку), — что вам сидеть у такой плебейки, как я? — Помилуйте, сударыня, — уверял злополучный секретарь, — все принчипессы в мире... Но Марья Николаевна была безжалостна — и секретарь ушел вместе со своим пробором. Марья Николаевна в тот день принарядилась очень к своему «авантажу», как говаривали наши бабушки. На ней было шёлковое розовое платье глясэ, с рукавами а la Fontanges, и по крупному бриллианту в каждом ухе. Глаза ее блистали не хуже тех бриллиантов: она казалась в духе и в ударе. Она усадила Санина возле себя и начала говорить ему о Париже, куда собиралась ехать через несколько дней, о том, что немцы ей надоели, что они глупы, когда умничают, и некстати умны, когда глупят; да вдруг, как говорится, в упор — а brыle pourpoint — спросила его, правда ли, что он вот с этим самым офицером, который сейчас тут сидел, на днях дрался из-за одной дамы? — Вам это почему известно? — пробормотал изумленный Санин. — Слухом земля полнится, Дмитрий Павлович; но, впрочем, я знаю, что вы были правы, тысячу раз правы — и вели себя как рыцарь. Скажите — эта дама была ваша невеста? Санин слегка наморщил брови... — Ну, не буду, не буду, — поспешно проговорила Марья Николаевна. — Вам это неприятно, простите меня, не буду! не сердитесь! — Полозов появился из соседней комнаты с листом газеты в руках. — Что ты? или обед готов? — Обед сейчас подают, а ты посмотри-ка, что я в «Северной пчеле» вычитал... Князь Громобой умер. Марья Николаевна подняла голову. — А! царство ему небесное! Он мне каждый год, — обратилась она к Санину, — в феврале, ко дню моего рождения, все комнаты убирал камелиями. Но для этого еще не стоит жить в Петербурге зимой. Что, ему, пожалуй, за семьдесят лет было? — спросила она мужа. — Было. Похороны его в газете описывают. Весь двор присутствовал. Вот и стихи князя Коврижкина по этому случаю. — Ну и чудесно. — Хочешь, прочту? Князь его называет мужем совета. — Нет, не хочу. Какой он был муж совета! Он просто был муж Татьяны Юрьевны. Пойдемте обедать. Живой живое думает. Дмитрий Павлович, вашу руку. Обед был, по-вчерашнему, удивительный и прошел весьма оживленно. Марья Николаевна умела рассказывать... редкий дар в женщине, да еще в русской! Она не стеснялась в выражениях; особенно доставалось от нее соотечественницам. Санину не раз пришлось расхохотаться от иного бойкого и меткого словца. Пуще всего Марья Николаевна не терпела ханжества, фразы и лжи... Она находила ее почти повсюду. Она словно щеголяла и хвасталась той низменной средою, в которой началась ее жизнь; сообщала довольно странные анекдоты о своих родных из времени своего детства; называла себя лапотницей, не хуже Натальи Кирилловны Нарышкиной. Санину стало очевидным, что она испытала на своем веку гораздо больше, чем многое множество ее сверстниц. А Полозов кушал обдуманно, пил внимательно и только изредка вскидывал то на жену, то на Санина свои белесоватые, с виду слепые, в сущности очень зрячие глаза. — Какой ты у меня умница! — воскликнула Марья Николаевна, обратившись к нему, — как ты все мои комиссии во Франкфурте исполнил! Поцеловала бы я тебя в лобик, да ты у меня за этим не гоняешься. — Не гоняюсь, — отвечал Полозов и взрезал ананас серебряным ножом. Марья Николаевна посмотрела на него и постучала пальцами по столу. — Так идет наше пари? — промолвила она значительно. — Идет. — Ладно. Ты проиграешь. Полозов выставил подбородок вперед. — Ну, на этот раз, как ты на себя ни надейся, Марья Николаевна, а я полагаю, что проиграешь-то ты. — О чем пари? Можно узнать? — спросил Санин. — Нет... нельзя теперь, — ответила Марья Николаевна — и засмеялась. Пробило семь часов. Кельнер доложил, что карета готова. Полозов проводил жену и тотчас же поплелся назад к своему креслу. — Смотри же! Не забудь письма к управляющему! — крикнула ему Марья Николаевна из передней. — Напишу, не беспокойся. Я человек аккуратный. XXXIX В 1840 году театр в Висбадене был и по наружности плох, а труппа его, по фразистой и мизерной посредственности, по старательной и пошлой рутине, ни на волос не возвышалась над тем уровнем, который до сих пор можно считать нормальным для всех германских театров и совершенство которого в последнее время представляла труппа в Карлсруэ, под «знаменитым» управлением г-на Девриента. Позади ложи, взятой для «ее светлости г-жи фон Полозов» (бог ведает, как умудрился кельнер ее достать — не подкупил же он штадт-директора в самом деле!) — позади этой ложи находилась небольшая комнатка, обставленная диванчиками; прежде чем войти в нее, Марья Николаевна попросила Санина поднять ширмочки, отделявшие ложу от театра. — Я не хочу, чтобы меня видели, — сказала она, — а то ведь сейчас полезут. Она и его посадила возле себя, спиною к зале, так, чтобы ложа казалась пустою. Оркестр проиграл увертюру из «Свадьбы Фигаро»... Занавес поднялся: пьеса началась. То было одно из многочисленных доморощенных произведений, в которых начитанные, но бездарные авторы отборным, но мертвенным языком, прилежно, но неуклюже проводили какую-нибудь «глубокую» или «животрепещущую» идею, представляли так называемый трагический конфликт и наводили скуку... азиатскую, как бывает азиатская холера. Марья Николаевна терпеливо выслушала половину акта, но когда первый любовник, узнав об измене своей возлюбленной (одет он был в коричневый сюртук с «буфами» и плисовым воротником, полосатый жилет с перламутровыми пуговицами, зеленые панталоны со штрипками из лакированной кожи и белые замшевые перчатки), когда этот любовник, уперев оба кулака в грудь и оттопырив локти вперед, под острым углом, завыл уже прямо по-собачьи — Марья Николаевна не выдержала. — Последний французский актер в последнем провинциальном городишке естественнее и лучше играет, чем первая немецкая знаменитость, — с негодованием воскликнула она и пересела в заднюю комнатку. — Подите сюда, — сказала она Санину, постукивая рукою возле себя по дивану. — Будемте болтать. Санин повиновался. Марья Николаевна глянула на него. — А вы, я вижу, шелковый! Вашей жене будет с вами легко. Этот шут, — продолжала она, указывая концом веера на завывавшего актера (он исполнял роль домашнего учителя), — напомнил мне мою молодость: я тоже была влюблена в учителя. Это была моя первая... нет, моя вторая пассия. В первый раз я влюбилась в служку Донского монастыря. Мне было двенадцать лет. Я видала его только по воскресеньям. Он носил бархатный подрясник, душился оделаваном, пробираясь в толпе с кадилом, говорил дамам по-французски: «пардон, экскюзе» — и никогда не поднимал глаз, а ресницы у него были вот какие! — Марья Николаевна отделила ногтем большого пальца целую половину своего мизинца и показала Санину. — Учителя моего звали — monsieur Gaston! Надо вам сказать, что он был ужасно ученый и престрогий человек, из швейцарцев — и с таким энергическим лицом! Бакенбарды черные, как смоль, греческий профиль — и губы как из железа вылитые! Я его боялась! Я во всей моей жизни только одного этого человека и боялась. Он был гувернером моего брата, который потом умер... утонул. Одна цыганка и мне предсказала насильственную смерть, но это вздор. Я этому не верю. Представьте вы себе Ипполита Сидорыча с кинжалом?!. — Можно умереть и не от кинжала, — заметил Санин. — Всё это вздор! Вы суеверны? Я — нисколько. А чему быть, того не миновать. Monsieur Gaston жил у нас в доме, над моей головой. Бывало, я проснусь ночью и слышу его шаги — он очень поздно ложился — и сердце замирает от благоговения... или от другого чувства. Мой отец сам едва разумел грамоте, но воспитание нам дал хорошее. Знаете ли, что я по-латыни понимаю? — Вы? по-латыни? — Да — я. Меня monsieur Gaston выучил. Я с ним «Энеиду» прочла. Скучная вещь, но есть места хорошие. Помните, когда Дидона с Энеем в лесу... — Да, да, помню, — торопливо промолвил Санин. Сам он давным-давно всю свою латынь забыл и об «Энеиде» понятие имел слабое. Марья Николаевна глянула на него, по своей привычке, несколько вбок и из-по́д низу. — Вы не думайте, однако, что я очень учена. Ах, боже мой, нет — я не учена, и никаких талантов у меня нет. Писать едва умею... право; читать громко не могу; ни на фортепьяно, ни рисовать, ни шить — ничего! Вот я какая — вся тут! Она расставила руки. — Я вам всё это рассказываю, — продолжала она, — во-первых, для того, чтобы не слушать этих дураков (она указала на сцену, где в это мгновение вместо актера подвывала актриса, тоже выставив локти вперед), а во-вторых, для того, что я перед вами в долгу: вы вчера мне про себя рассказывали. — Вам угодно было спросить меня, — заметил Санин. Марья Николаевна внезапно повернулась к нему. — А вам не угодно знать, что собственно я за женщина? Впрочем, я не удивляюсь, — прибавила она, снова прислонясь к подушкам дивана. — Человек собирается жениться, да еще по любви, да после дуэли... Где ему помышлять о чем-нибудь другом? Марья Николаевна задумалась и начала кусать ручку веера своими крупными, но ровными и, как молоко, белыми зубами. А Санину казалось, что ему в голову опять стал подниматься тот чад, от которого он не мог отделаться вот уже второй день. Разговор между им и Марьей Николаевной происходил вполголоса, почти шёпотом — и это еще более его раздражало и волновало его... Когда же это всё кончится? Слабые люди никогда сами не кончают — всё ждут конца. На сцене кто-то чихал; чиханье это было введено автором в свою пьесу, как «комический момент» или «элемент»; другого комического элемента в ней уже, конечно, не было; и зрители удовлетворялись этим моментом, смеялись. Этот смех также раздражал Санина. Были минуты, когда он решительно не знал: что он — злится или радуется, скучает или веселится? О, если б Джемма его видела! — Право, это странно, — заговорила вдруг Марья Николаевна. — Человек объявляет вам, и таким спокойным голосом: «Я, мол, намерен жениться»; а никто вам не скажет спокойно: «Я намерен в воду броситься». И между тем — какая разница? Странно, право. Досада взяла Санина. — Разница большая, Марья Николаевна! Иному броситься в воду вовсе не страшно: он плавать умеет; а сверх того... что касается до странности браков... уж коли на то пошло... Он вдруг умолк и прикусил язык. Марья Николаевна ударила себя веером по ладони. — Договаривайте, Дмитрий Павлович, договаривайте — я знаю, что вы хотели сказать. «Уж коли на то пошло, милостивая государыня, Марья Николаевна Полозова, — хотели вы сказать, — страннее вашего брака ничего нельзя себе представить... ведь я вашего супруга знаю хорошо, с детства!» Вот что вы хотели сказать, вы, умеющий плавать! — Позвольте, — начал было Санин... — Разве это не правда? Разве не правда? — настойчиво произнесла Марья Николаевна. — Ну, посмотрите мне в лицо и скажите, что я неправду сказала! Санин не знал, куда деть свои глаза. — Ну, извольте: правда, коли вы уж этого непременно требуете, — проговорил он наконец. Марья Николаевна покачала головою. — Так... так. — Ну — и спрашивали вы себя, вы, умеющий плавать, какая может быть причина такого странного... поступка со стороны женщины, которая не бедна... и не глупа... и не дурна? Вас это не интересует, может быть; но всё равно. Я вам скажу причину не теперь, а вот как только кончится антракт. Я всё беспокоюсь, как бы кто-нибудь не зашел... Не успела Марья Николаевна выговорить это последнее слово, как наружная дверь действительно растворилась наполовину — и в ложу всунулась голова красная, маслянисто-потная, еще молодая, но уже беззубая, с плоскими длинными волосами, отвислым носом, огромными ушами, как у летучей мыши, с золотыми очками на любопытных и тупых глазенках, и с pince-nez на очках. Голова осмотрелась, увидала Марью Николаевну, дрянно осклабилась, закивала... Жилистая шея вытянулась вслед за нею... Марья Николаевна замахала на нее платком. — Меня дома нет! Ich bin nicht zu Hause, Herr P...! Ich bin nicht zu Hause... Кшшш, кшшш! Голова изумилась, принужденно засмеялась, проговорила, словно всхлипывая, в подражание Листу, у ног которого когда-то пресмыкалась: Sehr gut! sehr gut! — и исчезла. — Это что за субъект? — спросил Санин. — Это? Критик висбаденский. «Литтерат» или лон-лакей , как угодно. Он нанят здешним откупщиком и потому обязан всё хвалить и всем восторгаться, а сам весь налит гаденькой желчью, которую даже выпускать не смеет. Я боюсь: он сплетник ужасный; сейчас побежит рассказывать, что я в театре. Ну, всё равно. Оркестр проиграл вальс, занавес взвился опять... Поднялось опять на сцене кривлянье да хныканье. — Ну-с, — начала Марья Николаевна, снова опускаясь на диван, — так как вы попались и должны сидеть со мною, вместо того чтобы наслаждаться близостью вашей невесты... не вращайте глазами и не гневайтесь — я вас понимаю и уже обещала вам, что отпущу вас на все четыре стороны, — а теперь слушайте мою исповедь. Хотите знать, что я больше всего люблю? — Свободу, — подсказал Санин. Марья Николаевна положила руку на его руку. — Да, Дмитрий Павлович, — промолвила она, и голос ее прозвучал чем-то особенным, какой-то несомненной искренностью и важностью, — свободу, больше всего и прежде всего. И не думайте, чтоб я этим хвасталась — в этом нет ничего похвального, — только оно так, и всегда было и будет так для меня, до самой смерти моей. Я в детстве, должно быть, уж очень много насмотрелась рабства и натерпелась от него. Ну, и monsieur Gaston, мой учитель, глаза мне открыл. Теперь вы, может быть, понимаете, почему я вышла за Ипполита Сидорыча; с ним я свободна, совершенно свободна, как воздух, как ветер... И это я знала перед свадьбой, я знала, что с ним я буду вольный казак! Марья Николаевна помолчала и бросила веер в сторону. — Скажу вам еще одно: я не прочь размышлять... оно весело, да и на то ум нам дан; но о последствиях того, что я сама делаю, я никогда не размышляю, и когда придется, не жалею себя — ни на эстолько: не стоит. У меня есть поговорка: «Cela ne tire pas à conséquence» — не знаю, как это сказать по-русски. Да и точно: что tire à conséquence? Ведь от меня отчета не потребуют здесь, на сей земле; а там (она подняла палец кверху) — ну, там пусть распоряжаются, как знают. Когда меня будут там судить, то я не я буду! Вы слушаете меня? Вам не скучно? Санин сидел наклонившись. Он поднял голову. — Мне вовсе не скучно, Марья Николаевна, и слушаю я вас с любопытством. Только я... признаюсь... я спрашиваю себя, зачем вы это всё говорите мне? Марья Николаевна слегка подвинулась на диване. — Вы себя спрашиваете... Вы такой недогадливый? Или такой скромный? Санин поднял голову еще выше. — Я вам всё это говорю, — продолжала Марья Николаевна спокойным тоном, который, однако, не совсем соответствовал выражению ее лица, — потому что вы мне очень нравитесь; да, не удивляйтесь, я не шучу; потому, что после встречи с вами мне было бы неприятно думать, что вы сохраните обо мне воспоминание нехорошее... или даже не нехорошее, это мне всё равно, а неверное. Оттого-то я и залучила вас сюда, и остаюсь с вами наедине, и говорю с вами так откровенно... Да, да, откровенно. Я не лгу. И заметьте, Дмитрий Павлович, я знаю, что вы влюблены в другую, что вы собираетесь жениться на ней... Отдайте же справедливость моему бескорыстию! А впрочем, вот вам случай сказать в свою очередь: «Cela ne tire pas à conséquence!» Она засмеялась, но смех ее внезапно оборвался — и она осталась неподвижной, как будто ее собственные слова ее самое поразили, а в глазах ее, в обычное время столь веселых и смелых, мелькнуло что-то похожее на робость, похожее даже на грусть. «Змея! ах, она змея! — думал между тем Санин, — но какая красивая змея!» — Дайте мне мою лорнетку, — проговорила вдруг Марья Николаевна. — Мне хочется посмотреть: неужели эта jeune première в самом деле так дурна собою? Право, можно подумать, что ее определило правительство с нравственной целью, чтобы молодые люди не слишком увлекались. Санин подал ей лорнетку, а она, принимая ее от него, быстро, но чуть слышно, охватила обеими руками его руку. — Не извольте серьезничать, — шепнула она с улыбкой. — Знаете что: на меня цепей наложить нельзя, но ведь и я не накладываю цепей. Я люблю свободу и не признаю обязанностей — не для себя одной. А теперь посторонитесь немножко и давайте послушаемте пьесу. Марья Николаевна навела лорнетку на сцену — и Санин принялся глядеть туда же, сидя с нею рядом, в полутьме ложи, и вдыхая, невольно вдыхая теплоту и благовоние ее роскошного тела и столь же невольно переворачивая в голове своей всё, что она ему сказала в течение вечера — особенно в течение последних минут. Очень хорошо! очень хорошо! (нем.) наемный лакей (нем.: Lohn-Lakai). Это не влечет за собою никаких последствий! (франц.). XL Пьеса длилась еще час с лишком, но Марья Николаевна и Санин скоро перестали смотреть на сцену. У них снова завязался разговор, и пробирался он, разговор этот, по той же дорожке, как и прежде; только на этот раз Санин меньше молчал. Внутренно он и на себя сердился и на Марью Николаевну; он старался доказать ей всю неосновательность ее «теории», как будто ее занимали теории! Он стал с ней спорить, чему она втайне очень порадовалась: коли спорит, значит уступает или уступит. На прикормку пошел, подается, дичиться перестал! Она возражала, смеялась, соглашалась, задумывалась, нападала... а между тем его лицо и ее лицо сближались, его глаза уже не отворачивались от ее глаз... Эти глаза словно блуждали, словно кружили по его чертам, и он улыбался ей в ответ — учтиво, но улыбался. Ей на руку было уже и то, что он пускался в отвлеченности, рассуждал о честности взаимных отношений, о долге, о святости любви и брака... Известное дело: эти отвлеченности очень и очень годятся как начало... как исходная точка... Люди, хорошо знавшие Марью Николаевну, уверяли, что когда во всем ее сильном и крепком существе внезапно проступало нечто нежное и скромное, что-то почти девически стыдливое — хотя, подумаешь, откуда оно бралось?.. — тогда... да, тогда дело принимало оборот опасный. Оно, по-видимому, принимало этот оборот и для Санина... Презрение он бы почувствовал к себе, если б ему удалось хотя на миг сосредоточиться; но он не успевал ни сосредоточиться, ни презирать себя. А она не теряла времени. И всё это происходило оттого, что он был очень недурен собою! Поневоле придется сказать: «Как знать, где найдешь, где потеряешь?» Пьеса кончилась. Марья Николаевна попросила Санина накинуть на нее шаль и не шевелилась, пока он окутывал мягкой тканью ее поистине царственные плечи. Потом она взяла его под руку, вышла в коридор — и чуть не вскрикнула: у самой двери ложи, как некое привидение, торчал Дöнгоф; а из-за его спины выглядывала паскудная фигура висбаденского критика. Маслянистое лицо «литтерата» так и сияло злорадством. — Не прикажете ли, сударыня, я вам отыщу вашу карету? — обратился к Марье Николаевне молодой офицер с трепетом худо сдержанного бешенства в голосе. — Нет, благодарствуйте, — ответила она, — мой лакей ее найдет. — Останьтесь! — прибавила она повелительным шёпотом — и быстро удалилась, увлекая за собою Санина. — Ступайте к чёрту! Что вы ко мне пристали? — гаркнул вдруг Дöнгоф на литтерата. Надо было ему на ком-нибудь сорвать свое сердце! — Sehr gut! sehr gut! — пробормотал литтерат и стушевался. Лакей Марьи Николаевны, ожидавший ее в сенях, в мгновение ока отыскал ее карету — она проворно села в нее, за нею вскочил Санин. Дверцы захлопнулись — и Марья Николаевна разразилась смехом. — Чему вы смеетесь? — полюбопытствовал Санин. — Ах, извините меня, пожалуйста... но мне пришло в голову, что если Дöнгоф с вами опять будет стреляться... из-за меня... Не чудеса ли это? — А вы с ним очень коротко знакомы? — спросил Санин. — С ним? С этим мальчиком? Он у меня на побегушках. Вы не беспокойтесь! — Да я и не беспокоюсь вовсе. Марья Николаевна вздохнула. — Ах, я знаю, что вы не беспокоитесь. Но слушайте — знаете что: вы такой милый, вы не должны отказать мне в одной последней просьбе. Не забудьте: через три дня я уезжаю в Париж, а вы возвращаетесь во Франкфурт... Когда мы встретимся? — Какая это просьба? — Вы верхом, конечно, умеете ездить? — Умею. — Ну вот что. Завтра поутру я вас возьму с собою — и мы поедем вместе за город. У нас будут отличные лошади. Потом мы вернемся, дело покончим — и аминь! Не удивляйтесь, не говорите мне, что это каприз, что я сумасшедшая — всё это может быть, — но скажите только: я согласен! Марья Николаевна обернула к нему свое лицо. В карете было темно, но глаза ее сверкнули в самой этой темноте. — Извольте, я согласен, — промолвил Санин со вздохом. — Ах! Вы вздохнули! — передразнила его Марья Николаевна. — Вот что значит: взялся за гуж — не говори, что не дюж. Но нет, нет... Вы — прелесть, вы хороший — а обещание я свое сдержу. Вот вам моя рука, без перчатки, правая, деловая. Возьмите ее и верьте ее пожатию. Что я за женщина, я не знаю; но человек я честный — и дела иметь со мною можно. Санин, сам хорошенько не отдавая себе отчета в том, что делает, поднес эту руку к своим губам. Марья Николаевна тихонько ее приняла и вдруг умолкла — и молчала, пока карета не остановилась. Она стала выходить... Что это? показалось ли Санину, или он точно почувствовал на щеке своей какое-то быстрое и жгучее прикосновение? «До завтра!» — шепнула Марья Николаевна ему на лестнице, вся освещенная четырьмя свечами канделябра, ухваченного при ее появлении золотообрезным привратником. Она держала глаза опущенными. — «До завтра!» Вернувшись к себе в комнату, Санин нашел на столе письмо от Джеммы. Он мгновенно... испугался — и тотчас же обрадовался, чтобы поскорей замаскировать перед самим собою свой испуг. Оно состояло из нескольких строк. Она радовалась благополучному «началу дела», советовала ему быть терпеливым и прибавляла, что все в доме здоровы и заранее радуются его возвращению. Санин нашел это письмо довольно сухим — однако взял перо, бумагу... и всё бросил. «Что писать!? Завтра сам вернусь... пора, пора!» Он немедленно лег в постель и постарался как можно скорее заснуть. Оставшись на ногах и бодрствуя, он наверное стал бы думать о Джемме — а ему было почему-то... стыдно думать о ней. Совесть шевелилась в нем. Но он успокоивал себя тем, что завтра всё будет навсегда кончено и он навсегда расстанется с этой взбалмошной барыней — и забудет всю эту чепуху!.. Слабые люди, говоря с самими собою, охотно употребляют энергические выражения. Et puis... cela ne tire pas à conséquence! XLI Вот что думал Санин, ложась спать; но что он подумал на следующий день, когда Марья Николаевна нетерпеливо постучала коралловой ручкой хлыстика в его дверь, когда он увидел ее на пороге своей комнаты — с шлейфом темно-синей амазонки на руке, с маленькой мужской шляпой на крупно заплетенных кудрях, с откинутым на плечо вуалем, с вызывающей улыбкой на губах, в глазах, на вcем лице, — что он подумал тогда — об этом молчит история. — Ну? готовы? — прозвучал веселый голос. Санин застегнул сюртук и молча взял шляпу. Марья Николаевна бросила на него светлый взгляд, кивнула головою и быстро побежала вниз по лестнице. И он побежал вслед за нею. Лошади стояли уже на улице перед крыльцом. Их было три: золотисто-рыжая чистокровная кобыла с сухой, оскалистой мордой, черными глазами навыкате, с оленьими ногами, немного поджарая, но красивая и горячая как огонь — для Марьи Николаевны; могучий, широкий, несколько тяжелый конь, вороной, без отмет — для Санина; третья лошадь назначалась груму. Марья Николаевна ловко вскочила на свою кобылу... Та затопала ногами и завертелась, отделяя хвост и поджимая круп, но Марья Николаевна (отличная наездница!) удержала ее на месте: нужно было проститься с Полозовым, который, в неизменной своей феске и в шлафроке нараспашку, появился на балконе и махал оттуда батистовым платочком, нисколько, впрочем, не улыбаясь, а скорее хмурясь. Взобрался и Санин на своего коня; Марья Николаевна отсалютовала г-ну Полозову хлыстиком, потом ударила им свою лошадь по выгнутой и плоской шее: та взвилась на дыбы, прыгнула вперед и пошла щепотким, укрощенным шагом, вздрагивая всеми жилками, собираясь на мундштуке, кусая воздух и порывисто фыркая. Санин ехал сзади и глядел на Марью Николаевну; самоуверенно, ловко и стройно покачивался ее тонкий и гибкий стан, тесно и вольно охваченный корсетом. Она обернула голову назад и подозвала его одними глазами. Он поравнялся с нею. — Ну, вот видите, как хорошо, — сказала она. — Я вам говорю напоследях, перед разлукой: вы прелесть — и раскаиваться не будете. Выговорив эти последние слова, она несколько раз повела головою сверху вниз, как бы желая подтвердить их и дать ему почувствовать их значение. Она казалась до того счастливой, что Санин просто удивлялся; у нее на лице появилось даже то степенное выражение, какое бывает у детей, когда они очень... очень довольны. Шагом доехали они до недалекой заставы, а там пустились крупной рысью по шоссе. Погода была славная, прямо летняя; ветер струился им навстречу и приятно шумел и свистал в их ушах. Им было хорошо: сознание молодой, здоровой жизни, свободного, стремительного движения вперед охватывало их обоих; оно росло с каждым мигом. Марья Николаевна осадила свою лошадь и опять поехала шагом; Санин последовал ее примеру. — Вот, — начала она с глубоким, блаженным вздохом, — вот для этого только и стоит жить. Удалось тебе сделать, чего тебе хотелось, что казалось невозможным, — ну и пользуйся, душа, по самый край! — Она провела рукой себе по горлу поперек. — И каким добрым человек тогда себя чувствует! Вот теперь я... какая добрая! Кажется, весь свет бы обняла. То есть нет, не весь свет!.. Вот этого я бы не обняла. — Она указала хлыстиком на пробиравшегося сторонкой нищенски одетого старика. — Но осчастливить его я готова. Нате, возьмите, — крикнула она громко по-немецки и бросила к его ногам кошелек. Увесистый мешочек (тогда еще портмоне в помину не было) стукнул о́ дорогу. Прохожий изумился, остановился, а Марья Николаевна захохотала и пустила лошадь вскачь. — Вам так весело верхом ездить? — спросил Санин, догнав ее. Марья Николаевна опять разом осадила свою лошадь: она иначе ее не останавливала. — Я хотела только уехать от благодарности. Кто меня благодарит — удовольствие мое портит. Ведь я не для него это сделала, а для себя. Как же он смеет меня благодарить? Я не расслышала, о чем вы меня спрашивали. — Я спрашивал... я хотел знать, отчего вы сегодня так веселы? — Знаете что, — промолвила Марья Николаевна: она либо опять не расслышала Санина, либо не почла за нужное отвечать на его вопрос. — Мне ужасно надоел этот грум, который торчит за нами и который, должно быть, только и думает о том, когда, мол, господа домой поедут? Как бы от него отделаться? — Она проворно достала из кармана записную книжечку. — Послать его с письмом в город? Нет... не годится. А! вот как! Это что такое впереди? Трактир? Санин глянул, куда она указывала. — Да, кажется, трактир. — Ну и прекрасно. Я прикажу ему остаться в этом трактире — и пить пиво, пока мы вернемся. — Да что он подумает? — А нам что за дело! Да он и думать не будет; будет пить пиво — и только. Ну, Санин (она в первый раз назвала его по одной фамилии), — вперед, рысью! Поравнявшись с трактиром, Марья Николаевна подозвала грума и сообщила ему, что она от него требовала. Грум, человек английского происхождения и английского темперамента, молча поднес руку к козырьку своей фуражки, соскочил с лошади и взял ее под уздцы. — Ну, теперь мы — вольные птицы! — воскликнула Марья Николаевна. — Куда нам ехать — на север, на юг, на восток, на запад? Смотрите — я как венгерский король на коронации (она указала концом хлыста на все четыре стороны света). Всё наше! Нет, знаете что: видите, какие там славные горы — и какой лес! Поедемте туда, в горы, в горы! In die Berge, wo die Freiheit thront! 1 Она свернула с шоссе и поскакала по узкой, неторной дорожке, которая действительно как будто направлялась к горам. Санин поскакал за нею. В горы, где царит свобода! (нем.). XLII Дорожка эта скоро превратилась в тропинку и наконец совсем исчезла, пересеченная канавой. Санин посоветовал вернуться, но Марья Николаевна сказала: «Нет! я хочу в горы! Поедем прямо, как летают птицы» — и заставила свою лошадь перескочить канаву. Санин тоже перескочил. За канавой начинался луг, сперва сухой, потом влажный, потом уже совсем болотистый: вода просачивалась везде, стояла лужицами. Марья Николаевна пускала лошадь нарочно по этим лужицам, хохотала и твердила: «Давайте школьничать!» — Вы знаете, — спросила она Санина, — что значит: охотиться по брызга́м? — Знаю, — отвечал Санин. — У меня дядя был псовый охотник, — продолжала она. — Я с ним езживала — весною. Чудо! Вот и мы теперь с вами — по брызга́м. А только я вижу: вы русский человек, а хотите жениться на итальянке. Ну да это — ваша печаль. Это что? Опять канава? Гоп! Лошадь перескочила — но шляпа упала с головы Марьи Николаевны, и кудри ее рассыпались по плечам. Санин хотел было слезть с коня и поднять шляпу, но она крикнула ему: «Не трогайте, я сама достану», нагнулась низко с седла, зацепила ручкой хлыста за вуаль и точно: достала шляпу, надела ее на голову, но волос не подобрала и опять помчалась, даже гикнула. Санин мчался с нею рядом, рядом с нею и перепрыгивал рвы, ограды, ручейки, проваливался и выкарабкивался, несся под гору, несся в гору и всё глядел ей в лицо. Что за лицо! Всё оно словно раскрыто: раскрыты глаза, алчные, светлые, дикие; губы, ноздри раскрыты тоже и дышат жадно; глядит она прямо, в упор перед собою, и, кажется, всем, что она видит, землею, небом, солнцем и самым воздухом хочет завладеть эта душа, и об одном только она и жалеет: опасностей мало — все бы их одолела! «Санин! — кричит она, — ведь это как в Бюргеровой „Леноре“! Только вы не мертвый — а? Не мертвый?.. Я живая!» Разыгрались удалые силы. Это уж не амазонка пускает коня в галоп — это скачет молодой женский кентавр, полузверь и полубог, и изумляется степенный и благовоспитанный край, попираемый ее буйным разгулом! Марья Николаевна остановила наконец свою вспененную забрызганную лошадь: она шаталась под нею, а у могучего, но тяжкого санинского жеребца прерывалось дыхание. — Что? любо? — спросила Марья Николаевна каким-то чудным шёпотом. — Любо! — восторженно отозвался Санин. И в нем кровь разгорелась. — Постойте, то ли еще будет! — Она протянула руку. Перчатка на ней была разорвана. — Я сказала, что приведу вас к лесу, к горам... Вот они, горы! — Точно: покрытые высоким лесом, зачинались горы шагах в двухстах от того места, куда вылетели лихие всадники. — Смотрите: вот и дорога. Оправимтесь — и вперед. Только шагом. Надо дать лошадям вздохнуть. Они поехали. Одним сильным взмахом руки Марья Николаевна отбросила назад свои волосы. Посмотрела потом на свои перчатки — и сняла их. — Руки будут кожей пахнуть, — сказала она, — да ведь это вам ничего? А?.. Марья Николаевна улыбалась, и Санин улыбался тоже. Эта бешеная скачка их как будто окончательно сблизила и подружила. — Сколько вам лет? — спросила она вдруг. — Двадцать два. — Не может быть! Мне двадцать два тоже. Годы хорошие. Сложи их вместе, и то до старости далеко. Однако жарко. Что, я раскраснелась? — Как маков цвет! Марья Николаевна утерла лицо платком. — Только бы до лесу добраться, а там будет прохладно. Этакой старый лес — точно старый друг. Есть у вас друзья? Санин подумал немного. — Есть... только мало. Настоящих нет. — А у меня есть, настоящие — только не старые. Вот тоже друг — лошадь. Как она тебя бережно несет! Ах, да здесь отлично! Неужто я послезавтра в Париж еду? — Да... неужто? — подхватил Санин. — А вы во Франкфурт? — Я непременно во Франкфурт. — Ну, что ж — с богом! Зато сегодняшний день наш... наш... наш! Лошади добрались до опушки и вошли в нее. Тень леса накрыла их широко и мягко, и со всех сторон. — О, да тут рай! — воскликнула Марья Николаевна. — Глубже, дальше в эту тень, Санин! Лошади тихо двигались «глубже в тень», слегка покачиваясь и похрапывая. Дорожка, по которой они выступали, внезапно повернула в сторону и вдалась в довольно тесное ущелье. Запах вереска, папоротника, смолы сосновой, промозглой, прошлогодней листвы так и сперся в нем — густо и дремотно. Из расселин бурых крупных камней било крепкой свежестью. По обеим сторонам дорожки высились круглые бугры, поросшие зеленым мохом. — Стойте! — воскликнула Марья Николаевна. — Я хочу присесть и отдохнуть на этом бархате. Помогите мне сойти. Санин соскочил с коня и подбежал к ней. Она оперлась об его плечи, мгновенно спрыгнула на землю и села на одном из моховых бугров. Он стал перед нею, держа в руках поводья обеих лошадей. Она подняла на него глаза... — Санин, вы умеете забывать? Санину вспомнилось вчерашнее... в карете. — Что это — вопрос... или упрек? — Я отроду никого и ни в чем не упрекала. А в присуху вы верите? — Как? — В присуху — знаете, о чем у нас в песнях поется. В простонародных русских песнях? — А! Вы вот о чем говорите... — протянул Санин. — Да, об этом. Я верю... и вы поверите. — Присуха... колдовство... — повторил Санин. — Всё на свете возможно. Прежде я не верил, а теперь верю. Я себя не узнаю. Марья Николаевна подумала — и оглянулась. — А мне сдается, место это мне как будто знакомое. Посмотрите-ка, Санин, за тем широким дубом — стоит деревянный красный крест? аль нет? Санин сделал несколько шагов в сторону. — Стоит. Марья Николаевна ухмыльнулась. — А, хорошо! Я знаю, где мы. Пока еще не потерялись. Это что стучит? Дровосек? Санин поглядел в чащу. — Да... там какой-то человек сухие сучья рубит. — Надо волосы в порядок привести, — проговорила Марья Николаевна. — А то увидит — осудит. — Она сняла шляпу и начала заплетать свои длинные косы — молча и важно. Санин стоял перед нею... Ее стройные члены явственно рисовались под темными складками сукна, с кое-где приставшими волокнами моха. Одна из лошадей внезапно встряхнулась за спиною Санина; он сам затрепетал невольно, с ног до головы. Всё в нем было перепутано — нервы натянулись как струны. Недаром он сказал, что сам себя не узнает... Он действительно был околдован. Всё существо его было полно одним... одним помыслом, одним желаньем. Марья Николаевна бросила на него проницательный взгляд. — Ну, вот теперь всё как следует, — промолвила она, надевая шляпу. — Вы не садитесь? Вот тут! Нет, погодите... не садитесь. Что это такое? По верхушкам деревьев, по воздуху лесному, прокатилось глухое сотрясение. — Неужели это гром? — Кажется, точно гром, — ответил Санин. — Ах, да это праздник! просто праздник! Только этого недоставало! — Глухой гул раздался вторично, поднялся — и упал раскатом. — Браво! Bis! Помните, я вам говорила вчера об «Энеиде»? Ведь их тоже в лесу застала гроза. Однако надо убраться. — Она быстро поднялась на ноги. — Подведите мне лошадь... Подставьте мне руку. Вот так. Я не тяжела. Она птицей взвилась на седло. Санин тоже сел на коня. — Вы — домой? — спросил он неверным голосом. — Домой?? — отвечала она с расстановкой и подобрала поводья. — Ступайте за мной, — приказала она почти грубо. Она выехала на дорогу и, минуя красный крест, опустилась в лощину, добралась до перекрестка, повернула направо, опять в гору... Она, очевидно, знала, куда держала путь — и шел этот путь всё в глубь да в глубь леса. Она ничего не говорила, не оглядывалась; она повелительно двигалась вперед — и он послушно и покорно следовал за нею, без искры воли в замиравшем сердце. Дождик начал накрапывать. Она ускорила ход своей лошади — и он не отставал от нее. Наконец, сквозь темную зелень еловых кустов, из-под навеса серой скалы, глянула на него убогая караулка, с низкой дверью в плетеной стене... Марья Николаевна заставила лошадь продраться сквозь кусты, спрыгнула с нее — и, очутившись вдруг у входа караулки, обернулась к Санину и шепнула: Эней? Четыре часа спустя Марья Николаевна и Санин, в сопровождении дремавшего на седле грума, возвратились в Висбаден, в гостиницу. Г-н Полозов встретил свою супругу, держа в руках письмо к управляющему. Вглядевшись в нее попристальнее, он, однако, выразил на лице своем некоторое неудовольствие — и даже пробормотал: — Неужто проиграл пари? Марья Николаевна только плечами пожала. А в тот же день, два часа спустя, Санин в своей комнате стоял перед нею, как потерянный, как погибший... — Куда же ты едешь? — спрашивала она его. — В Париж — или во Франкфурт? — Я еду туда, где будешь ты, — и буду с тобой, пока ты меня не прогонишь, — отвечал он с отчаянием и припал к рукам своей властительницы. Она высвободила их, положила их ему на голову и всеми десятью пальцами схватила его волосы. Она медленно перебирала и крутила эти безответные волосы, сама вся выпрямилась, на губах змеилось торжество — а глаза, широкие и светлые до белизны, выражали одну безжалостную тупость и сытость победы. У ястреба, который когтит пойманную птицу, такие бывают глаза. XLIII Вот что припомнил Дмитрий Санин, когда в тишине кабинета, разбирая свои старые бумаги, он нашел между ними гранатовый крестик. Рассказанные нами события ясно и последовательно возникали перед его мысленным взором... Но, дойдя до той минуты, когда он с таким унизительным молением обратился к г-же Полозовой, когда он отдался ей под ноги, когда началось его рабство, — он отвернулся от вызванных им образов, он не захотел более вспоминать. И не то, чтобы память изменила ему — о нет! он знал, он слишком хорошо знал, что последовало за той минутой, но стыд душил его — даже и теперь, столько лет спустя; он страшился того чувства неодолимого презрения к самому себе, которое, он в этом не мог сомневаться, непременно нахлынет на него и затопит, как волною, все другие ощущения, как только он не велит памяти своей замолчать. Но как он ни отворачивался от возникавших воспоминаний, вполне заглушить он их не мог. Он вспомнил дрянное, слезливое, лживое, жалкое письмо, посланное им Джемме, письмо, оставшееся без ответа... Явиться к ней, вернуться к ней — после такого обмана, такой измены — нет! нет! на столько совести и честности осталось еще в нем. К тому же он всякое доверие потерял к себе, всякое уважение: он уже ни за что не смел ручаться. Санин вспомнил также, как он потом — о, позор! — отправил полозовского лакея за своими вещами во Франкфурт, как он трусил, как он думал лишь об одном: поскорей уехать в Париж, в Париж; как он, по приказанию Марьи Николаевны, подлаживался и подделывался к Ипполиту Сидорычу — и любезничал с Дöнгофом, на пальце которого он заметил точно такое же железное кольцо, какое дала ему Марья Николаевна!!! Потом пошли воспоминания еще хуже, еще позорнее... Кельнер подает ему визитную карточку — и стоит на ней имя Панталеоне Чиппатола, придворного певца е. к. в. герцога Моденского! Он прячется от старика, но не может избегнуть встречи с ним в коридоре — и встает перед ним раздраженное лицо под взвившимся кверху седым хохлом; горят, как уголья, старческие глаза — и слышатся грозные восклицания и проклятия: Maledizione! , слышатся даже страшные слова: Codardo! Infame traditore! Санин жмурит глаза, встряхивает головою, отворачивается вновь и вновь — и все-таки видит себя сидящим в дорожном дормезе на узком переднем месте... На задних, покойных местах сидят Марья Николаевна и Ипполит Сидорыч — четверня лошадей несется дружной рысью по мостовой Висбадена — в Париж! в Париж! Ипполит Сидорыч кушает грушу, которую он, Санин, ему очистил, а Марья Николаевна глядит на него и усмехается тою, ему, закрепощенному человеку, уже знакомой усмешкой — усмешкой собственника, владыки... Но боже мой! Вон там, на углу улицы, недалеко от выезда из города, не Панталеоне ли стоит опять — и кто с ним? Неужели Эмилио? Да, это он, тот восторженный, преданный мальчик! Давно ли его юное сердце благоговело перед своим героем, идеалом, а теперь его бледное красивое — до того красивое лицо, что Марья Николаевна его заметила и высунулась в окошко кареты — это благородное лицо пышет злобой и презрением; глаза, столь похожие на те глаза! — впиваются в Санина, и губы сжимаются... и раскрываются вдруг для обиды... А Панталеоне протягивает руку и указывает на Санина — кому? — стоящему возле Тарталье, и Тарталья лает на Санина — и самый лай честного пса звучит невыносимым оскорблением... Безобразно! А там — житье в Париже и все унижения, все гадкие муки раба, которому не позволяется ни ревновать, ни жаловаться и которого бросают наконец, как изношенную одежду... Потом — возвращение на родину, отравленная, опустошенная жизнь, мелкая возня, мелкие хлопоты, раскаяние горькое и бесплодное и столь же бесплодное и горькое забвение — наказание не явное, но ежеминутное и постоянное, как незначительная, но неизлечимая боль, уплата по копейке долга, которого и сосчитать нельзя... Чаша переполнилась — довольно! Каким образом уцелел крестик, данный Санину Джеммой, почему не возвратил он его, как случилось, что до того дня он ни разу на него не натыкался? Долго, долго сидел он в раздумье и — уже наученный опытом, через столько лет — всё не в силах был понять, как мог он покинуть Джемму, столь нежно и страстно им любимую, для женщины, которую он и не любил вовсе?.. На следующий день он удивил всех своих приятелей и знакомых: он объявил им, что уезжает за границу. Недоумение распространилось в обществе. Санин покидал Петербург, среди белой зимы, только что нанявши и обмеблировавши отличную квартиру, даже абонировавшись на представления итальянской оперы, в которой участвовала сама г-жа Патти — сама, сама, сама г-жа Патти! Приятели и знакомые недоумевали; но людям вообще не свойственно долго заниматься чужими делами, и когда Санин отправился за границу — его на станцию железной дороги приехал провожать один француз портной, и то в надежде получить недоплаченный счетец — «pour un saute-en-barque en velours noir, tout à fait chic» . Проклятье! (итал.). Трус! Гнусный изменник! (итал.). «за матросскую куртку из черного бархата, самую модную» (франц.). XLIV Санин сказал своим друзьям, что уезжает за границу, но не сказал, куда именно; читатели легко догадаются, что он покатил прямо во Франкфурт. Благодаря повсеместно распространенным железным дорогам он на четвертый день после выезда из Петербурга был уже там. Он не посещал его с самого 1840 года. Гостиница «Белого лебедя» стояла на прежнем месте и процветала, хотя уже не считалась первоклассной; Цейль, главная улица Франкфурта, мало изменилась, но не только от дома г-жи Розелли — от самой улицы, где находилась ее кондитерская, — не осталось ни следа. Санин бродил как ошалелый по местам, когда-то столь знакомым, и ничего не узнавал: прежние постройки исчезли; их заменили новые улицы, уставленные громадными сплошными домами, изящными виллами; даже публичный сад, где происходило его последнее объяснение с Джеммой, разросся и переменился до того, что Санин себя спрашивал — полно, тот ли это сад? Что было ему делать? Как и где наводить справки? Тридцать лет прошло с тех пор... Легкое ли дело! К кому он ни обращался — никто даже имени Розелли не слыхивал; хозяин гостиницы советовал ему справиться в публичной библиотеке: там он, дескать, найдет все старые газеты, но какую он из этого извлечет пользу — хозяин сам объяснить не умел. Санин, с отчаянья, осведомился о г-не Клюбере. Это имя было хорошо известно хозяину — но и тут вышла неудача. Изящный комми, прогремев и возвысившись до звания капиталиста, проторговался, обанкрутился и умер в тюрьме... Это известие не причинило, впрочем, Санину ни малейшего огорчения. Он начинал уже находить свое путешествие несколько необдуманным... Но вот однажды, перелистывая франкфуртский адрес-календарь, он наткнулся на имя фон Дöнгофа, майора в отставке (Major a. D.). Он немедленно взял карету и поехал к нему — хотя почему этот Дöнгоф должен был непременно быть тем Дöнгофом и почему даже тот Дöнгоф мог сообщить ему какие-либо сведения о семействе Розелли? Всё равно: утопающий за соломинку хватается. Санин застал отставного майора фон Дöнгофа дома — и в принявшем его поседелом господине немедленно узнал своего бывшего противника. И тот его узнал, и даже обрадовался его появлению: оно напомнило ему молодость и молодые проказы. Санин услыхал от него, что семейство Розелли давным-давно переселилось в Америку, в Нью-Йорк; что Джемма вышла замуж за негоцианта; что, впрочем, у него, Дöнгофа, есть знакомый, тоже негоциант, которому, вероятно, известен адрес ее мужа, так как у него много дел с Америкой. Санин упросил Дöгофа сходить к этому знакомому, и — о радость! — Дöнгоф принес ему адрес Джеммина мужа, г-на Иеремии Слокома — M-r J. Slocum, New York, Broadway, № 501. — Только адрес этот относился к 1863 году. — Будем надеяться, — воскликнул Дöнгоф, — что наша бывшая франкфуртская красавица еще жива и не покинула Нью-Йорка! Кстати, — прибавил он, понизив голос, — а что та русская дама, что, помните, гостила тогда в Висбадене — г-жа фон Бо... фон Бозоло́ф — еще жива? — Нет, — отвечал Санин, — она давно умерла. Дöнгоф поднял глаза, но, заметив, что Санин отвернулся и нахмурился, не прибавил ни слова — и удалился. В тот же день Санин послал письмо к г-же Джемме Слоком в Нью-Йорк. В этом письме он говорил ей, что пишет к ней из Франкфурта, куда приехал единственно для того, чтобы отыскать ее следы; что он очень хорошо сознает, до какой степени он лишен малейшего права на то, чтобы она ему отозвалась; что он ничем не заслужил ее прощения — и надеется только на то, что она, среди счастливой обстановки, в которой находится, давно позабыла о самом его существовании. Он прибавлял, что решился напомнить ей о себе вследствие случайного обстоятельства, которое слишком живо возбудило в нем образы прошедшего; рассказал ей свою жизнь, одинокую, бессемейную, безрадостную; заклинал ее понять причины, побудившие его обратиться к ней, не дать ему унести в могилу горестное сознание своей вины — давно выстраданной, но не прощенной — и порадовать его хотя самой краткой весточкой о том, как ей живется в этом новом мире, куда она удалилась. «Написав мне хоть одно слово, — так кончал Санин свое письмо, — вы сделаете доброе дело, достойное вашей прекрасной души, — и я буду благодарить вас до последнего моего дыхания. Я остановился здесь, в гостинице Белого лебедя (эти слова он подчеркнул) и буду ждать — ждать до весны — вашего ответа». Он отправил это письмо и принялся ждать. Целых шесть недель прожил он в гостинице, почти не выходя из комнаты и решительно никого не видя. Никто не мог написать к нему ни из России, ни откуда; и это было ему по сердцу; приди на его имя письмо — он уже знает, что оно то, которого он ждет. Он читал с утра до вечера — и не журналы, а серьезные книги, исторические сочинения. Эти продолжительные чтения, это безмолвие, это улиткообразное, скрытое житье — всё это пришлось как раз под лад его душевного строя: уж за это за одно спасибо Джемме! Но, жива ли она? Ответит ли она? Наконец пришло письмо — с американской почтовой маркой — из Нью-Йорка на его имя. Почерк адреса на обертке был английский... Он не узнал его, и сердце в нем сжалось. Не разом решился он надломить пакет. Он глянул на подпись: Джемма! Слезы так и брызнули из его глаз: одно то, что она подписалась своим именем, без фамилии — служило ему залогом примирения, прощения! Он развернул тонкий лист синей почтовой бумаги — фотография выскользнула оттуда. Он поспешно ее поднял — и так и обомлел: Джемма, живая Джемма, молодая, какою он ее знал тридцать лет тому назад! Те же глаза, те же губы, тот же тип всего лица! На оборотной стороне фотографии стояло: «Дочь моя, Марианна». Всё письмо было очень ласково и просто. Джемма благодарила Санина за то, что он не усумнился обратиться к ней, что он имел к ней доверие; не скрывала от него и того, что она точно после его бегства пережила тяжелые мгновенья, но тут же прибавляла, что все-таки считает — и всегда считала — свою встречу с ним за счастье, так как эта встреча помешала ей сделаться женою г-на Клюбера и таким образом, хотя косвенно, но была причиной ее брака с теперешним ее мужем, с которым она живет вот уже двадцать восьмой год совершенно счастливо, в довольстве и изобилии: дом их известен всему Нью-Йорку. Джемма извещала Санина, что у ней пять человек детей — четыре сына и одна восемнадцатилетняя дочь, невеста, фотографию которой она ему посылает, так как она, по общему суждению, весьма похожа на свою мать. Печальные вести Джемма приберегла к концу письма. Фрау Леноре скончалась в Нью-Йорке, куда она последовала за дочерью и зятем, — однако успела порадоваться счастью своих детей, понянчить внучат; Панталеоне тоже собирался в Америку, но умер перед самым отъездом из Франкфурта. «А Эмилио, наш милый, несравненный Эмилио — погиб славной смертью за свободу родины, в Сицилии, куда он отправился в числе тех „Тысячи“, которыми предводительствовал великий Гарибальди; мы все горячо оплакали кончину нашего бесценного брата, но, и проливая слезы, мы гордились им — и вечно будем им гордиться и свято чтить его память! Его высокая, бескорыстная душа была достойна мученического венца!» Потом Джемма изъявляла свое сожаление о том, что жизнь Санина, по-видимому, так дурно сложилась, желала ему прежде всего успокоения и душевной тишины и говорила, что была бы рада свидеться с ним — хотя и сознает, как мало вероятно подобное свиданье... Не беремся описывать чувства, испытанные Саниным при чтении этого письма. Подобным чувствам нет удовлетворительного выражения: они глубже и сильнее — и неопределеннее всякого слова. Музыка одна могла бы их передать. Санин отвечал тотчас — и в подарок невесте послал «Марианне Слоком от неизвестного друга» гранатовый крестик, обделанный в великолепное жемчужное ожерелье. Подарок этот, хотя весьма ценный, не разорил его: в течение тридцати лет, протекших со времени его первого пребывания во Франкфурте, он успел нажить значительное состояние. В первых числах мая он вернулся в Петербург — но едва ли надолго. Слышно, что он продает все свои имения и собирается в Америку.
И. С. Тургенев
Вешние воды
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4302/index.html">Вешние воды</a></div> <div class="author">Иван Тургенев</div> <div class="title"><h1>Вешние воды</h1></div> <div class="epigraf"><div id="pt1" style="margin:0em auto;display:table"><pms><pm><z><o></o><v><m></m>Веселые годы,</v><c></c> <v><m></m>Счастливые дни —</v><c></c> <v><m></m>Как вешние воды</v><c></c> <v><m></m>Промчались они!</v><c></c></z> </pm></pms></div> <script>poems.push(ge("pt1"));</script> <div class="epigraf_source">Из старинного романса.</div> </div><br clear="all"/> <z><o></o>...Часу во втором ночи он вернулся в свой кабинет. Он выслал слугу, зажегшего свечки, и, бросившись в кресло около камина, закрыл лицо обеими руками.</z> <z><o></o>Никогда еще он не чувствовал такой усталости — телесной и душевной. Целый вечер он провел с приятными дамами, с образованными мужчинами; некоторые из дам были красивы, почти все мужчины отличались умом и талантами — сам он беседовал весьма успешно и даже блистательно... и, со всем тем, никогда еще то «taedium vitae», о котором говорили уже римляне, то «отвращение к жизни» — с такой неотразимой силой не овладевало им, не душило его. Будь он несколько помоложе — он заплакал бы от тоски, от скуки, от раздражения: горечь едкая и жгучая, как горечь полыни, наполняла всю его душу. Что-то неотвязчиво-постылое, противно-тяжкое со всех сторон обступило его, как осенняя, темная ночь; и он не знал, как отделаться от этой темноты, от этой горечи. На сон нечего было рассчитывать: он знал, что он не заснет.</z> <z><o></o>Он принялся размышлять... медленно, вяло и злобно.</z> <z><o></o>Он размышлял о суете, ненужности, о пошлой фальши всего человеческого. Все возрасты постепенно проходили перед его мысленным взором (ему самому недавно минул 52-й год) — и ни один не находил пощады перед ним. Везде всё то же вечное переливание из пустого в порожнее, то же толчение воды, то же наполовину добросовестное, наполовину сознательное самообольщение, — чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало, — а там вдруг, уж точно как снег на голову, нагрянет старость — и вместе с нею тот постоянно возрастающий, всё разъедающий и подтачивающий страх смерти... и бух в бездну! Хорошо еще, если так разыграется жизнь! А то, пожалуй, перед концом пойдут, как ржа по железу, немощи, страдания... Не бурными волнами покрытым, как описывают поэты, представлялось ему жизненное море — нет; он воображал себе это море невозмутимо гладким, неподвижным и прозрачным до самого темного дна; сам он сидит в маленькой, валкой лодке — а там, на этом темном, илистом дне, наподобие громадных рыб, едва виднеются безобразные чудища: все житейские недуги, болезни, горести, безумие, бедность, слепота... Он смотрит — и вот одно из чудищ выделяется из мрака, поднимается выше и выше, становится всё явственнее, всё отвратительно явственнее... Еще минута — и перевернется подпертая им лодка! Но вот оно опять как будто тускнеет, оно удаляется, опускается на дно — и лежит оно там, чуть-чуть шевеля плесам... Но день урочный придет — и перевернет оно лодку.</z> <z><o></o>Он тряхнул головою, вскочил с кресла, раза два прошелся по комнате, присел к письменному столу и, выдвигая один ящик за другим, стал рыться в своих бумагах, в старых, большею частью женских, письмах. Он сам не знал, для чего он это делал, он ничего не искал — он просто хотел каким-нибудь внешним занятием отделаться от мыслей, его томивших. Развернув наудачу несколько писем (в одном из них оказался засохший цветок, перевязанный полинявшей ленточкой), — он только плечами пожал и, глянув на камин, отбросил их в сторону, вероятно, сбираясь сжечь весь этот ненужный хлам. Торопливо засовывая руки то в один, то в другой ящик, он вдруг широко раскрыл глаза и, медленно вытащив наружу небольшую осьмиугольную коробку старинного покроя, медленно приподнял ее крышку. В коробке, под двойным слоем пожелтевшей хлопчатой бумаги, находился маленький гранатовый крестик.</z> <z><o></o>Несколько мгновений с недоумением рассматривал он этот крестик — и вдруг слабо вскрикнул... Не то сожаление, не то радость изобразили его черты. Подобное выражение являет лицо человека, когда ему приходится внезапно встретиться с другим человеком, которого он давно потерял из виду, которого нежно любил когда-то и который неожиданно возникает теперь перед его взором, всё тот же — и весь измененный годами.</z> <z><o></o>Он встал и, возвратясь к камину, сел опять в кресло — и опять закрыл руками лицо... «Почему сегодня? именно сегодня?» — думалось ему, и вспомнил он многое, давно прошедшее...</z> <z><o></o>Вот что вспомнил он...</z> <z><o></o>Но нужно сперва сказать его имя, отчество и фамилию. Его звали Саниным, Дмитрием Павловичем.</z> <z><o></o>Вот что он вспомнил:</z> <h2>I</h2> <z><o></o>Дело было летом 1840 года. Санину минул 22-й год, и он находился во Франкфурте, на возвратном пути из Италии, в Россию. Человек он был с небольшим состоянием, но независимый, почти бессемейный. У него, по смерти отдаленного родственника, оказалось несколько тысяч рублей — и он решился прожить их за границею, перед поступлением на службу, перед окончательным возложением на себя того казенного хомута, без которого обеспеченное существование стало для него немыслимым. Санин в точности исполнил свое намерение и так искусно распорядился, что в день прибытия во Франкфурт у него оказалось ровно столько денег, сколько нужно было для того, чтобы добраться до Петербурга. В 1840 году железных дорог существовала самая малость; господа туристы разъезжали в дилижансах. Санин взял место в «бейвагене»<fn><sup> <a href="#fn1" name="fns1">1</a></sup></fn>; но дилижанс отходил только в 11-м часу вечера. Времени оставалось много. К счастью, погода стояла прекрасная — и Санин, пообедав в знаменитой тогдашней гостинице «Белого лебедя», отправился бродить по городу. Зашел посмотреть Даннекерову Ариадну, которая ему понравилась мало, посетил дом Гёте, из сочинений которого он, впрочем, прочел одного «Вертера» — и то во французском переводе; погулял по берегу Майна, поскучал, как следует добропорядочному путешественнику; наконец, в шестом часу вечера, усталый, с запыленными ногами, очутился в одной из самых незначительных улиц Франкфурта. Эту улицу он долго потом забыть не мог. На одном из немногочисленных ее домов он увидел вывеску: «Итальянская кондитерская Джиованни Розелли» заявляла о себе прохожим. Санин зашел в нее, чтобы выпить стакан лимонаду; но в первой комнате, где, за скромным прилавком, на полках крашеного шкафа, напоминая аптеку, стояло несколько бутылок с золотыми ярлыками и столько же стеклянных банок с сухарями, шоколадными лепешками и леденцами, — в этой комнате не было ни души; только серый кот жмурился и мурлыкал, перебирая лапками, на высоком плетеном стуле возле окна, и, ярко рдея в косом луче вечернего солнца, большой клубок красной шерсти лежал на полу рядом с опрокинутой корзинкой из резного дерева. Смутный шум слышался в соседней комнате. Санин постоял и, дав колокольчику на дверях прозвенеть до конца, произнес, возвысив голос: «Никого здесь нет?» В то же мгновение дверь из соседней комнаты растворилась — и Санину поневоле пришлось изумиться.</z> <div style="margin:0.5em 0em;background-color:#222;height:1px;width:25%"></div><div class="fns"><fnb><fnn><a href="#fns1" name="fn1">1</a></fnn></fnb> <z><o></o>в добавочной (прицепной) повозке (<i>нем.</i> Beiwagen).<div style="font-size:0;"></div></z></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4302/index.html">Вешние воды</a></div> <div class="author">Иван Тургенев</div> <div class="title"><h1>Вешние воды</h1></div> <div class="epigraf"><div id="pt1" style="margin:0em auto;display:table"><pms><pm><z><o></o><v><m></m>Веселые годы,</v><c></c> <v><m></m>Счастливые дни —</v><c></c> <v><m></m>Как вешние воды</v><c></c> <v><m></m>Промчались они!</v><c></c></z> </pm></pms></div> <script>poems.push(ge("pt1"));</script> <div class="epigraf_source">Из старинного романса.</div> </div><br clear="all"/> <z><o></o>...Часу во втором ночи он вернулся в свой кабинет. Он выслал слугу, зажегшего свечки, и, бросившись в кресло около камина, закрыл лицо обеими руками.</z> <z><o></o>Никогда еще он не чувствовал такой усталости — телесной и душевной. Целый вечер он провел с приятными дамами, с образованными мужчинами; некоторые из дам были красивы, почти все мужчины отличались умом и талантами — сам он беседовал весьма успешно и даже блистательно... и, со всем тем, никогда еще то «taedium vitae», о котором говорили уже римляне, то «отвращение к жизни» — с такой неотразимой силой не овладевало им, не душило его. Будь он несколько помоложе — он заплакал бы от тоски, от скуки, от раздражения: горечь едкая и жгучая, как горечь полыни, наполняла всю его душу. Что-то неотвязчиво-постылое, противно-тяжкое со всех сторон обступило его, как осенняя, темная ночь; и он не знал, как отделаться от этой темноты, от этой горечи. На сон нечего было рассчитывать: он знал, что он не заснет.</z> <z><o></o>Он принялся размышлять... медленно, вяло и злобно.</z> <z><o></o>Он размышлял о суете, ненужности, о пошлой фальши всего человеческого. Все возрасты постепенно проходили перед его мысленным взором (ему самому недавно минул 52-й год) — и ни один не находил пощады перед ним. Везде всё то же вечное переливание из пустого в порожнее, то же толчение воды, то же наполовину добросовестное, наполовину сознательное самообольщение, — чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало, — а там вдруг, уж точно как снег на голову, нагрянет старость — и вместе с нею тот постоянно возрастающий, всё разъедающий и подтачивающий страх смерти... и бух в бездну! Хорошо еще, если так разыграется жизнь! А то, пожалуй, перед концом пойдут, как ржа по железу, немощи, страдания... Не бурными волнами покрытым, как описывают поэты, представлялось ему жизненное море — нет; он воображал себе это море невозмутимо гладким, неподвижным и прозрачным до самого темного дна; сам он сидит в маленькой, валкой лодке — а там, на этом темном, илистом дне, наподобие громадных рыб, едва виднеются безобразные чудища: все житейские недуги, болезни, горести, безумие, бедность, слепота... Он смотрит — и вот одно из чудищ выделяется из мрака, поднимается выше и выше, становится всё явственнее, всё отвратительно явственнее... Еще минута — и перевернется подпертая им лодка! Но вот оно опять как будто тускнеет, оно удаляется, опускается на дно — и лежит оно там, чуть-чуть шевеля плесам... Но день урочный придет — и перевернет оно лодку.</z> <z><o></o>Он тряхнул головою, вскочил с кресла, раза два прошелся по комнате, присел к письменному столу и, выдвигая один ящик за другим, стал рыться в своих бумагах, в старых, большею частью женских, письмах. Он сам не знал, для чего он это делал, он ничего не искал — он просто хотел каким-нибудь внешним занятием отделаться от мыслей, его томивших. Развернув наудачу несколько писем (в одном из них оказался засохший цветок, перевязанный полинявшей ленточкой), — он только плечами пожал и, глянув на камин, отбросил их в сторону, вероятно, сбираясь сжечь весь этот ненужный хлам. Торопливо засовывая руки то в один, то в другой ящик, он вдруг широко раскрыл глаза и, медленно вытащив наружу небольшую осьмиугольную коробку старинного покроя, медленно приподнял ее крышку. В коробке, под двойным слоем пожелтевшей хлопчатой бумаги, находился маленький гранатовый крестик.</z> <z><o></o>Несколько мгновений с недоумением рассматривал он этот крестик — и вдруг слабо вскрикнул... Не то сожаление, не то радость изобразили его черты. Подобное выражение являет лицо человека, когда ему приходится внезапно встретиться с другим человеком, которого он давно потерял из виду, которого нежно любил когда-то и который неожиданно возникает теперь перед его взором, всё тот же — и весь измененный годами.</z> <z><o></o>Он встал и, возвратясь к камину, сел опять в кресло — и опять закрыл руками лицо... «Почему сегодня? именно сегодня?» — думалось ему, и вспомнил он многое, давно прошедшее...</z> <z><o></o>Вот что вспомнил он...</z> <z><o></o>Но нужно сперва сказать его имя, отчество и фамилию. Его звали Саниным, Дмитрием Павловичем.</z> <z><o></o>Вот что он вспомнил:</z> <h2>I</h2> <z><o></o>Дело было летом 1840 года. Санину минул 22-й год, и он находился во Франкфурте, на возвратном пути из Италии, в Россию. Человек он был с небольшим состоянием, но независимый, почти бессемейный. У него, по смерти отдаленного родственника, оказалось несколько тысяч рублей — и он решился прожить их за границею, перед поступлением на службу, перед окончательным возложением на себя того казенного хомута, без которого обеспеченное существование стало для него немыслимым. Санин в точности исполнил свое намерение и так искусно распорядился, что в день прибытия во Франкфурт у него оказалось ровно столько денег, сколько нужно было для того, чтобы добраться до Петербурга. В 1840 году железных дорог существовала самая малость; господа туристы разъезжали в дилижансах. Санин взял место в «бейвагене»<fn><sup> <a href="#fn1" name="fns1">1</a></sup></fn>; но дилижанс отходил только в 11-м часу вечера. Времени оставалось много. К счастью, погода стояла прекрасная — и Санин, пообедав в знаменитой тогдашней гостинице «Белого лебедя», отправился бродить по городу. Зашел посмотреть Даннекерову Ариадну, которая ему понравилась мало, посетил дом Гёте, из сочинений которого он, впрочем, прочел одного «Вертера» — и то во французском переводе; погулял по берегу Майна, поскучал, как следует добропорядочному путешественнику; наконец, в шестом часу вечера, усталый, с запыленными ногами, очутился в одной из самых незначительных улиц Франкфурта. Эту улицу он долго потом забыть не мог. На одном из немногочисленных ее домов он увидел вывеску: «Итальянская кондитерская Джиованни Розелли» заявляла о себе прохожим. Санин зашел в нее, чтобы выпить стакан лимонаду; но в первой комнате, где, за скромным прилавком, на полках крашеного шкафа, напоминая аптеку, стояло несколько бутылок с золотыми ярлыками и столько же стеклянных банок с сухарями, шоколадными лепешками и леденцами, — в этой комнате не было ни души; только серый кот жмурился и мурлыкал, перебирая лапками, на высоком плетеном стуле возле окна, и, ярко рдея в косом луче вечернего солнца, большой клубок красной шерсти лежал на полу рядом с опрокинутой корзинкой из резного дерева. Смутный шум слышался в соседней комнате. Санин постоял и, дав колокольчику на дверях прозвенеть до конца, произнес, возвысив голос: «Никого здесь нет?» В то же мгновение дверь из соседней комнаты растворилась — и Санину поневоле пришлось изумиться.</z> <div style="margin:0.5em 0em;background-color:#222;height:1px;width:25%"></div><div class="fns"><fnb><fnn><a href="#fns1" name="fn1">1</a></fnn></fnb> <z><o></o>в добавочной (прицепной) повозке (<i>нем.</i> Beiwagen).<div style="font-size:0;"></div></z></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4302/index.html">Вешние воды</a></div> <h2>II</h2> <z><o></o>В кондитерскую, с рассыпанными по обнаженным плечам темными кудрями, с протянутыми вперед обнаженными руками, порывисто вбежала девушка лет девятнадцати и, увидев Санина, тотчас бросилась к нему, схватила его за руку и повлекла за собою, приговаривая задыхавшимся голосом: «Скорей, скорей, сюда, спасите!» Не из нежелания повиноваться, а просто от избытка изумления Санин не тотчас последовал за девушкой — и как бы уперся на месте: он в жизни не видывал подобной красавицы. Она обернулась к нему и с таким отчаянием в голосе, во взгляде, в движении сжатой руки, судорожно поднесенной к бледной щеке, произнесла: «Да идите же, идите!» — что он тотчас ринулся за нею в раскрытую дверь.</z> <z><o></o>В комнате, куда он вбежал вслед за девушкой, на старомодном диване из конского волоса лежал, весь белый — белый с желтоватыми отливами, как воск или как древний мрамор, — мальчик лет четырнадцати, поразительно похожий на девушку, очевидно ее брат. Глаза его были закрыты, тень от черных густых волос падала пятном на словно окаменелый лоб, на недвижные тонкие брови; из-под посиневших губ виднелись стиснутые зубы. Казалось, он не дышал; одна рука опустилась на пол, другую он закинул за голову. Мальчик был одет и застегнут; тесный галстух сжимал его шею.</z> <z><o></o>Девушка с воплем бросилась к нему.</z> <z><o></o>— Он умер, он умер! — вскричала она, — сейчас он тут сидел, говорил со мною — и вдруг упал и сделался недвижим... Боже мой! неужели нельзя помочь? И мамы нет! Панталеоне, Панталеоне, что же доктор? — прибавила она вдруг по-итальянски. — Ты ходил за доктором?</z> <z><o></o>— Синьора, я не ходил, я послал Луизу, — раздался хриплый голос за дверью, — и в комнату, ковыляя на кривых ножках, вошел маленький старичок в лиловом фраке с черными пуговицами, высоком белом галстухе, нанковых коротких панталонах и синих шерстяных чулках. Его крошечное личико совершенно исчезало под целой громадой седых, железного цвета волос. Со всех сторон круто вздымаясь кверху и падая обратно растрепанными косицами, они придавали фигуре старичка сходство с хохлатой курицей — сходство тем более поразительное, что под их темно-серой массой только и можно было разобрать, что заостренный нос да круглые желтые глаза.</z> <z><o></o>— Луиза скорей сбегает, а я не могу бегать, — продолжал старичок по-итальянски, поочередно поднимая плоские, подагрические ноги, обутые в высокие башмаки с бантиками, — а я вот воды принес.</z> <z><o></o>Своими сухими, корявыми пальцами он стискивал длинное горлышко бутылки.</z> <z><o></o>— Но Эмиль пока умрет! — воскликнула девушка и протянула руки к Санину. — О мой господин, о mein Herr! Неужели вы не можете помочь?</z> <z><o></o>— Надо ему кровь пустить — это удар, — заметил старичок, носивший имя Панталеоне.</z> <z><o></o>Хотя Санин не имел ни малейшего понятия о медицине, однако одно он знал достоверно: с четырнадцатилетними мальчиками ударов не случается.</z> <z><o></o>— Это обморок, а не удар, — проговорил он, обратясь к Панталеоне. — Есть у вас щетки?</z> <z><o></o>Старичок приподнял свое личико.</z> <z><o></o>— Что?</z> <z><o></o>— Щетки, щетки, — повторил Санин по-немецки и по-французски. — Щетки, — прибавил он, показывая вид, что чистит себе платье.</z> <z><o></o>Старичок, наконец, его понял.</z> <z><o></o>— А, щетки! Spazzette! Как не быть щеток!</z> <z><o></o>— Давайте их сюда; мы снимем с него сюртук — и станем растирать его.</z> <z><o></o>— Хорошо... Benone! А воду на голову не надо вылить?</z> <z><o></o>— Нет... после; ступайте теперь поскорей за щетками.</z> <z><o></o>Панталеоне поставил бутылку на пол, выбежал вон и тотчас вернулся с двумя щетками, одной головной и одной платяной. Курчавый пудель сопровождал его и, усиленно вертя хвостом, с любопытством оглядывал старика, девушку и даже Санина — как бы желая знать, что значила вся эта тревога?</z> <z><o></o>Санин проворно снял сюртук с лежавшего мальчика, расстегнул ворот, засучил рукава его рубашки — и, вооружившись щеткой, начал изо всех сил тереть ему грудь и руки. Панталеоне так же усердно тер другой — головной щеткой — по его сапогам и панталонам. Девушка бросилась на колени возле дивана и, схватив обеими руками голову, не мигая ни одной векою, так и впилась в лицо своему брату.</z> <z><o></o>Санин сам тер — а сам искоса посматривал на нее. Боже мой! какая же эта была красавица!</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4302/index.html">Вешние воды</a></div> <h2>III</h2> <z><o></o>Нос у ней был несколько велик, но красивого, орлиного ладу, верхнюю губу чуть-чуть оттенял пушок; зато цвет лица, ровный и матовый, ни дать ни взять слоновая кость или молочный янтарь, волнистый лоск волос, как у Аллориевой Юдифи в Палаццо-Питти, — и особенно глаза, темно-серые, с черной каемкой вокруг зениц, великолепные, торжествующие глаза, — даже теперь, когда испуг и горе омрачали их блеск... Санину невольно вспомнился чудесный край, откуда он возвращался... Да он и в Италии не встречал ничего подобного! Девушка дышала редко и неровно; казалось, она всякий раз ждала, не начнет ли брат ее дышать?</z> <z><o></o>Санин продолжал растирать его; но он глядел не на одну девушку. Оригинальная фигура Панталеоне также привлекла его внимание. Старик совсем ослабел и запыхался; при каждом ударе щеткой подпрыгивал и визгливо кряхтел, а огромные космы волос, смоченные потом, грузно раскачивались из стороны в сторону, словно корни крупного растения, подмытые водою.</z> <z><o></o>— Снимите, по крайней мере, с него сапоги, — хотел было сказать ему Санин...</z> <z><o></o>Пудель, вероятно возбужденный необычайностью всего происходившего, вдруг припал на передние лапы и принялся лаять.</z> <z><o></o>— Tartaglia — canaglia!<fn><sup> <a href="#fn1" name="fns1">1</a></sup></fn> — зашипел на него старик...</z> <z><o></o>Но в это мгновенье лицо девушки преобразилось. Ее брови приподнялись, глаза стали еще больше и засияли радостью.</z> <z><o></o>Санин оглянулся... По лицу молодого человека выступила краска; веки шевельнулись... ноздри дрогнули. Он потянул воздух сквозь всё еще стиснутые зубы, вздохнул...</z> <z><o></o>— Эмиль! — крикнула девушка. — Эмилио мио!</z> <z><o></o>Медленно раскрылись большие черные глаза. Они глядели еще тупо, но уже улыбались — слабо; та же слабая улыбка спустилась на бледные губы. Потом он двинул повислой рукою — и с размаху положил ее себе на грудь.</z> <z><o></o>— Эмилио! — повторила девушка и приподнялась. Выражение ее лица было так сильно и ярко, что казалось, вот сейчас либо слезы у нее брызнут, либо вырвется хохот.</z> <z><o></o>— Эмиль! Что такое? Эмиль! — послышалось за дверью — и в комнату проворными шагами вошла опрятно одетая дама с серебристо-седыми волосами и смуглым лицом. Мужчина пожилых лет выступал за нею следом; голова служанки мелькнула у него за плечами.</z> <z><o></o>Девушка побежала к ним навстречу.</z> <z><o></o>— Он спасен, мама, он жив! — воскликнула она, судорожно обнимая вошедшую даму.</z> <z><o></o>— Да что такое? — повторила та. — Я возвращаюсь... и вдруг встречаю г-на доктора и Луизу...</z> <z><o></o>Девушка принялась рассказывать, что случилось, а доктор подошел к больному, который всё более и более приходил в себя и всё продолжал улыбаться: он словно начинал стыдиться наделанной им тревоги.</z> <z><o></o>— Вы, я вижу, его растирали щетками, — обратился доктор к Санину и Панталеоне, — и прекрасно сделали... Очень хорошая мысль... а вот мы теперь посмотрим, какие еще средства... — Он пощупал у молодого человека пульс. — Гм! Покажите-ка язык!</z> <z><o></o>Дама заботливо наклонилась к нему. Он еще откровеннее улыбнулся, взвел на нее глаза — и покраснел...</z> <z><o></o>Санину пришло на мысль, что он становится лишним; он вышел в кондитерскую. Но не успел он еще взяться за ручку уличной двери, как девушка опять появилась перед ним и остановила его.</z> <z><o></o>— Вы уходите, — начала она, ласково заглядывая ему в лицо, — я вас не удерживаю, но вы должны непременно прийти к нам сегодня вечером, мы вам так обязаны — вы, может быть, спасли брата: мы хотим благодарить вас — мама хочет. Вы должны сказать нам, кто вы, вы должны порадоваться вместе с нами...</z> <z><o></o>— Но я уезжаю сегодня в Берлин, — заикнулся было Санин.</z> <z><o></o>— Вы еще успеете, — с живостью возразила девушка. — Придите к нам через час на чашку шоколада. Вы обещаетесь? А мне нужно опять к нему! Вы придете?</z> <z><o></o>Что оставалось делать Санину?</z> <z><o></o>— Приду, — отвечал он.</z> <z><o></o>Красавица быстро пожала ему руку, выпорхнула вон — и он очутился на улице.</z> <div style="margin:0.5em 0em;background-color:#222;height:1px;width:25%"></div><div class="fns"><fnb><fnn><a href="#fns1" name="fn1">1</a></fnn></fnb> <z><o></o>Тарталья — каналья! <i>(итал.).</i><div style="font-size:0;"></div></z></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4302/index.html">Вешние воды</a></div> <h2>IV</h2> <z><o></o>Когда Санин часа полтора спустя вернулся в кондитерскую Розелли, его там приняли, как родного. Эмилио сидел на том же самом диване, на котором его растирали; доктор прописал ему лекарство и рекомендовал «большую осторожность в испытании ощущений», так как субъект темперамента нервического и с наклонностью к болезням сердца. Он и прежде подвергался обморокам; но никогда припадок не был так продолжителен и силен. Впрочем, доктор объявил, что всякая опасность миновалась. Эмиль одет был, как приличествует выздоравливающему, в просторный шлафрок; мать намотала ему голубую шерстяную косынку вокруг шеи; но вид он имел веселый, почти праздничный; да и всё кругом имело праздничный вид. Перед диваном, на круглом столе, покрытом чистой скатертью, возвышался наполненный душистым шоколадом, окруженный чашками, графинами с сиропом, бисквитами и булками, даже цветами, — огромный фарфоровый кофейник; шесть тонких восковых свечей горело в двух старинных серебряных шандалах; с одной стороны дивана вольтеровское кресло раскрывало свои мягкие объятия — и Санина посадили именно в это кресло. Все обитатели кондитерской, с которыми ему пришлось познакомиться в тот день, находились налицо, не исключая пуделя Тарталья и кота; все казались несказанно счастливыми; пудель даже чихал от удовольствия; один кот по-прежнему всё жеманился и жмурился. Санина заставили объяснить, кто он родом, и откуда, и как его зовут; когда он сказал, что он русский, обе дамы немного удивились и даже ахнули — и тут же, в один голос, объявили, что он отлично выговаривает по-немецки; но что если ему удобнее выражаться по-французски, то он может употреблять и этот язык, так как они обе хорошо его понимают и выражаются на нем. Санин немедленно воспользовался этим предложением. «Санин! Санин!» Дамы никак не ожидали, что русская фамилия может быть так легко произносима. Имя его: «Димитрий» — также весьма понравилось. Старшая дама заметила, что она в молодости слышала прекрасную оперу: «Demetrio e Polibio», но что «Dimitri» гораздо лучше, чем «Demetrio». Таким манером Санин беседовал около часу. С своей стороны дамы посвятили его во все подробности собственной жизни. Говорила больше мать, дама с седыми волосами. Санин узнал от нее, что имя ее Леонора Розелли; что она осталась вдовою после мужа своего, Джиованни Баттиста Розелли, который двадцать пять лет тому назад поселился во Франкфурте в качестве кондитера; что Джиованни Баттиста был родом из Виченцы, и очень хороший, хотя немного вспыльчивый и заносчивый человек, и к тому республиканец! При этих словах г-жа Розелли указала на его портрет, писанный масляными красками и висевший над диваном. Должно полагать, что живописец — «тоже республиканец!», как со вздохом заметила г-жа Розелли, не вполне умел уловлять сходство, ибо на портрете покойный Джиованни Баттиста являлся каким-то сумрачным и суровым бригантом — вроде Ринальдо Ринальдини! Сама г-жа Розелли была уроженка «старинного и прекрасного города Пармы, где находится такой чудный купол, расписанный бессмертным Корреджио!» Но от давнего пребывания в Германии она почти совсем онемечилась. Потом она прибавила, грустно покачав головою, что у ней только и осталось, что вот <i>эта</i> дочь да вот <i>этот</i> сын (она указала на них поочередно пальцем); что дочь зовут Джеммой, а сына — Эмилием; что оба они очень хорошие и послушные дети — особенно Эмилио... («Я не послушна?» — ввернула тут дочь; «Ох, ты тоже республиканка!» — ответила мать); что дела, конечно, идут теперь хуже, чем при муже, который по кондитерской части был великий мастер... («Un granduomo!» — с суровым видом подхватил Панталеоне); но что все-таки, слава богу, жить еще можно!</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4302/index.html">Вешние воды</a></div> <h2>V</h2> <z><o></o>Джемма слушала мать — и то посмеивалась, то вздыхала, то гладила ее по плечу, то грозила ей пальцем, то посматривала на Санина; наконец она встала, обняла и поцеловала мать в шею — в «душку», отчего та много смеялась и даже пищала. Панталеоне был также представлен Санину. Оказалось, что Он был когда-то оперным певцом, для баритонных партий, но уже давно прекратил свои театральные занятия и состоял в семействе Розелли чем-то средним между другом дома и слугою. Несмотря на весьма долговременное пребывание в Германии, он немецкому языку выучился плохо и только умел браниться на нем, немилосердно коверкая даже и бранные слова. «Феррофлукто спиччебуббио!»<fn><sup> <a href="#fn1" name="fns1">1</a></sup></fn> — обзывал он чуть не каждого немца. Итальянский же язык выговаривал в совершенстве, ибо был родом из Синигальи, где слышится «lingua toscana in bocca romana!»<fn><sup> <a href="#fn2" name="fns2">2</a></sup></fn>. Эмилио видимо нежился и предавался приятным ощущениям человека, который только что избегнул опасности или выздоравливает; да и кроме того по всему можно было заметить, что домашние его баловали. Он застенчиво поблагодарил Санина, а впрочем, больше налегал на сироп и на конфекты. Санин принужден был выпить две большие чашки превосходного шоколада и съесть замечательное количество бисквитов: он только что проглотит один, а Джемма уже подносит ему другой — и отказаться нет возможности! Он скоро почувствовал себя как дома: время летело с невероятной быстротой. Ему пришлось много рассказывать — о России вообще, о русском климате, о русском обществе, о русском мужике и особенно о казаках; о войне двенадцатого года, о Петре Великом, о Кремле, и о русских песнях, и о колоколах. Обе дамы имели весьма слабое понятие о нашей пространной и отдаленной родине; г-жа Розелли, или, как ее чаще звали, фрау Леноре, даже повергла Санина в изумление вопросом: существует ли еще знаменитый, построенный в прошлом столетии, ледяной дом в Петербурге, о котором она недавно прочла такую любопытную статью в одной из книг ее покойного мужа: «Bellezze delle arti»?<fn><sup> <a href="#fn3" name="fns3">3</a></sup></fn> — А в ответ на восклицание Санина: «Неужели же вы полагаете, что в России никогда не бывает лета?!» — фрау Леноре возразила, что она до сих пор так себе представляла Россию: вечный снег, все ходят в шубах и все военные — но гостеприимство чрезвычайное и все крестьяне очень послушны! Санин постарался сообщить ей и ее дочери сведения более точные. Когда речь коснулась русской музыки, его тотчас попросили спеть какую-нибудь русскую арию и указали на стоявшее в комнате крошечное фортепиано, с черными клавишами вместо белых и белыми вместо черных. Он повиновался без дальних околичностей и, аккомпанируя себе двумя пальцами правой и тремя (большим, средним и мизинцем) левой, — спел тоненьким носовым тенорком сперва «Сарафан», потом «По улице мостовой». Дамы похвалили его голос и музыку, но более восхищались мягкостью и звучностью русского языка и потребовали перевода текста. Санин исполнил их желание, но так как слова «Сарафана» и особенно «По улице мостовой» (sur une rue pavée une jeune fille allait à leau<fn><sup> <a href="#fn4" name="fns4">4</a></sup></fn> — он так передал смысл оригинала) — не могли внушить его слушательницам высокое понятие о русской поэзии, то он сперва продекламировал, потом перевел, потом спел пушкинское: «Я помню чудное мгновенье», положенное на музыку Глинкой, минорные куплеты которого он слегка переврал. Тут дамы пришли в восторг — фрау Леноре даже открыла в русском языке удивительное сходство с итальянским. «Мгновенье» — «о, vieni»<fn><sup> <a href="#fn5" name="fns5">5</a></sup></fn>, «со мной» — «siam noi»<fn><sup> <a href="#fn6" name="fns6">6</a></sup></fn> и т. и. Даже имена: Пушкин (она выговаривала: Пуссекин) и Глинка звучали ей чем-то родным. Санин в свою очередь попросил дам что-нибудь спеть: они также не стали чиниться. Фрау Леноре села за фортепиано и вместе с Джеммой спела несколько дуэттино и «сторнелло». У матери был когда-то хороший контральт; голос дочери был несколько слаб, но приятен.</z> <div style="margin:0.5em 0em;background-color:#222;height:1px;width:25%"></div><div class="fns"><fnb><fnn><a href="#fns1" name="fn1">1</a></fnn></fnb> <z><o></o>«Проклятый плут!» <i>(нем.:</i> verfluchte Spitzbube).<div style="font-size:0;"></div></z><fnb><fnn><a href="#fns2" name="fn2">2</a></fnn></fnb> <z><o></o>«тосканский язык в римских устах!» <i>(итал.).</i><div style="font-size:0;"></div></z><fnb><fnn><a href="#fns3" name="fn3">3</a></fnn></fnb> <z><o></o>«Красоты искусства» <i>(итал.).</i><div style="font-size:0;"></div></z><fnb><fnn><a href="#fns4" name="fn4">4</a></fnn></fnb> <z><o></o>по замощенной улице, молодая девушка шла за водой <i>(франц.).</i><div style="font-size:0;"></div></z><fnb><fnn><a href="#fns5" name="fn5">5</a></fnn></fnb> <z><o></o>«о, приди» <i>(итал.).</i><div style="font-size:0;"></div></z><fnb><fnn><a href="#fns6" name="fn6">6</a></fnn></fnb> <z><o></o>«это мы» <i>(итал.).</i><div style="font-size:0;"></div></z></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4302/index.html">Вешние воды</a></div> <h2>VI</h2> <z><o></o>Но не голосом Джеммы — ею самою любовался Санин. Он сидел несколько позади и сбоку и думал про себя, что никакая пальма — даже в стихах Бенедиктова, тогдашнего модного поэта, — не в состоянии соперничать с изящной стройностью ее стана. Когда же она, на чувствительных нотках, возводила кверху глаза — ему казалось, что нет такого неба, которое не разверзлось бы перед таким взором. Даже старик Панталеоне, который, прислонясь плечом к притолке двери и уткнув подбородок и рот в просторный галстух, слушал важно, с видом знатока, — даже тот любовался лицом прекрасной девушки и дивился ему — а, кажется, должен был он к нему привыкнуть! Окончив свои дуэттино с дочерью, фрау Леноре заметила, что у Эмилио голос отличный, настоящее серебро, но что он теперь вступил в тот возраст, когда голос меняется (он действительно говорил каким-то беспрестанно ломавшимся басом), и что по этой причине ему запрещено петь; а что вот Панталеоне мог бы, в честь гостя, тряхнуть стариной! Панталеоне тотчас принял недовольный вид, нахмурился, взъерошил волосы и объявил, что он уже давно всё это бросил, хотя действительно мог в молодости постоять за себя, — да и вообще принадлежал к той великой эпохе, когда существовали настоящие, классические певцы — не чета теперешним пискунам! — и настоящая школа пения; что ему, Панталеоне Чиппатола из Варезе, поднесли однажды в Модене лавровый венок и даже по этому случаю выпустили в театре несколько белых голубей; что, между прочим, один русский князь Тарбусский — «il principe Tarbusski», — с которым он был в самых дружеских отношениях, постоянно за ужином звал его в Россию, обещал ему горы золота, горы!.. но что он не хотел расстаться с Италией, с страною Данта — il paese del Dante! — Потом, конечно, произошли... несчастные обстоятельства, он сам был неосторожен... Тут старик перервал самого себя, вздохнул глубоко раза два, потупился — и снова заговорил о классической эпохе пения, о знаменитом теноре Гарсиа, к которому питал благоговейное, безграничное уважение.</z> <z><o></o>«Вот был человек! — воскликнул он. — Никогда великий Гарсиа — „il gran Garcia“ — не унижался до того, чтобы петь, как теперешние теноришки — tenor acci — фальцетом: всё грудью, грудью, voce di petto, si!<fn><sup> <a href="#fn1" name="fns1">1</a></sup></fn>» Старик крепко постучал маленьким засохшим кулачком по собственному жабо! «И какой актер! Вулкан, signori miei<fn><sup> <a href="#fn2" name="fns2">2</a></sup></fn>, вулкан, un Vesuvio! Я имел честь и счастье петь вместе с ним в опере dellillustrissimo maestro<fn><sup> <a href="#fn3" name="fns3">3</a></sup></fn> Россини — в „Отелло“! Гарсиа был Отелло — я был Яго — и когда он произносил эту фразу...»</z> <z><o></o>Тут Панталеоне стал в позитуру и запел дрожавшим и сиплым, но всё еще патетическим голосом:</z> <div id="pt1" style="margin:0em auto;display:table"><pms><pm><z><o></o><v><m></m>Li...ra da ver...so da ver...so il fato</v><c></c> <v><m></m><s4></s4>Io più no... no... no... non temerò!<fn><sup> <a href="#fn4" name="fns4">4</a></sup></fn></v><c></c></z> </pm></pms></div> <script>poems.push(ge("pt1"));</script> <z><o></o>— «Театр трепетал, signori miei! но и я не отставал; и я тоже за ним:</z> <div id="pt2" style="margin:0em auto;display:table"><pms><pm><z><o></o><v><m></m>Li...ra da ver...so da ver...so il fato</v><c></c> <v><m></m><s4></s4>Temer più non dovrò!<fn><sup> <a href="#fn5" name="fns5">5</a></sup></fn></v><c></c></z> </pm></pms></div> <script>poems.push(ge("pt2"));</script> <z><o></o>— «И вдруг он — как молния, как тигр:</z> <div id="pt3" style="margin:0em auto;display:table"><pms><pm><z><o></o><v><m></m>Morrò!.. ma vendicato...<fn><sup> <a href="#fn6" name="fns6">6</a></sup></fn></v><c></c></z> </pm></pms></div> <script>poems.push(ge("pt3"));</script> <z><o></o>— «Или вот еще, когда он пел... когда он пел эту знаменитую арию из „Matrimonio segreto“: Pria che spunti...<fn><sup> <a href="#fn7" name="fns7">7</a></sup></fn> Тут он, il gran Garcia, после слов: I cavalli di galoppo<fn><sup> <a href="#fn8" name="fns8">8</a></sup></fn> — делал на словах: Senza posa caccera<fn><sup> <a href="#fn9" name="fns9">9</a></sup></fn> — послушайте, как это изумительно, comè stupendo! Тут он делал...» — Старик начал было какую-то необыкновенную фиоритуру — и на десятой ноте запнулся, закашлялся и, махнув рукою, отвернулся и пробормотал: «Зачем вы меня мучите?» Джемма тотчас же вскочила со стула и, громко хлопая в ладоши, с криком: «Браво!.. браво!» — подбежала к бедному отставному Яго и обеими руками ласково потрепала его по плечам. Один Эмиль безжалостно смеялся. Cet âge est sans pitié — этот возраст не знает жалости, — сказал уже Лафонтен.</z> <z><o></o>Санин попытался утешить престарелого певца и заговорил с ним на итальянском языке (он слегка его нахватался во время своего последнего путешествия) — заговорил о «paese del Dante, dove il sì suona»<fn><sup> <a href="#fn10" name="fns10">10</a></sup></fn>. Эта фраза вместе с «Lasciate ogni speranza»<fn><sup> <a href="#fn11" name="fns11">11</a></sup></fn> составляла весь поэтический итальянский багаж молодого туриста; но Панталеоне не поддался на его заискивания. Глубже чем когда-либо уткнув подбородок в галстух и угрюмо пуча глаза, он снова уподобился птице, да еще сердитой, — ворону, что ли, или коршуну. Тогда Эмиль, мгновенно и легко краснея, как это обыкновенно случается с балованными детьми, — обратился к сестре и сказал ей, что если она желает занять гостя, то ничего она не может придумать. лучшего, как прочесть ему одну из комедиек Мальца, которые она так хорошо читает. Джемма засмеялась, ударила брата по руке, воскликнула, что он «всегда такое придумает!» Однако тотчас пошла в свою комнату и, вернувшись оттуда с небольшой книжкой в руке, уселась за столом перед лампой, оглянулась, подняла палец — «молчать, дескать!» — чисто итальянский жест — и принялась читать.</z> <div style="margin:0.5em 0em;background-color:#222;height:1px;width:25%"></div><div class="fns"><fnb><fnn><a href="#fns1" name="fn1">1</a></fnn></fnb> <z><o></o>грудным голосом, да! <i>(итал.).</i><div style="font-size:0;"></div></z><fnb><fnn><a href="#fns2" name="fn2">2</a></fnn></fnb> <z><o></o>господа мои <i>(итал.).</i><div style="font-size:0;"></div></z><fnb><fnn><a href="#fns3" name="fn3">3</a></fnn></fnb> <z><o></o>знаменитейшего маэстро <i>(итал.).</i><div style="font-size:0;"></div></z><fnb><fnn><a href="#fns4" name="fn4">4</a></fnn></fnb> <z><o></o>Гнева... судьбы.../Я больше не буду бояться! <i>(итал.).</i><div style="font-size:0;"></div></z><fnb><fnn><a href="#fns5" name="fn5">5</a></fnn></fnb> <z><o></o>Гнева... судьбы.../Бояться я больше не должен! <i>(итал.).</i><div style="font-size:0;"></div></z><fnb><fnn><a href="#fns6" name="fn6">6</a></fnn></fnb> <z><o></o>Умру!.. но отомщенный... <i>(итал.).</i><div style="font-size:0;"></div></z><fnb><fnn><a href="#fns7" name="fn7">7</a></fnn></fnb> <z><o></o>«Тайного брака»: Прежде чем взойдет... <i>(итал.).</i><div style="font-size:0;"></div></z><fnb><fnn><a href="#fns8" name="fn8">8</a></fnn></fnb> <z><o></o>Лошадей галопом <i>(итал.).</i><div style="font-size:0;"></div></z><fnb><fnn><a href="#fns9" name="fn9">9</a></fnn></fnb> <z><o></o>Без передышки будет гнать <i>(итал.).</i><div style="font-size:0;"></div></z><fnb><fnn><a href="#fns10" name="fn10">10</a></fnn></fnb> <z><o></o>«стране Данте, где звучит sì» <i>(итал.).</i><div style="font-size:0;"></div></z><fnb><fnn><a href="#fns11" name="fn11">11</a></fnn></fnb> <z><o></o>«Оставьте всякую надежду» <i>(итал.).</i><div style="font-size:0;"></div></z></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4302/index.html">Вешние воды</a></div> <h2>VII</h2> <z><o></o>Мальц был франкфуртский литератор 30-х годов, который в своих коротеньких и легко набросанных комедийках, писанных на местном наречии, выводил — с забавным и бойким, хотя и не глубоким юмором, — местные, франкфуртские типы. Оказалось, что Джемма читала точно превосходно — совсем по-актерски. Она оттеняла каждое лицо и отлично выдерживала его характер, пуская в ход свою мимику, унаследованную ею вместе с итальянскою кровью; не щадя ни своего нежного голоса, ни своего прекрасного лица, она — когда нужно было представить либо выжившую из ума старуху, либо глупого бургомистра, — корчила самые уморительные гримасы, ежила глаза, морщила нос, картавила, пищала... Сама во время чтения она не смеялась; но когда слушатели (за исключением, правда, Панталеоне: он тотчас с негодованием удалился, как только зашла речь о quel ferroflucto Tedesco<fn><sup> <a href="#fn1" name="fns1">1</a></sup></fn>), когда слушатели прерывали ее взрывом дружного хохота, — она, опустив книгу на колени, звонко хохотала сама, закинув голову назад, и черные ее кудри прыгали мягкими кольцами по шее и по сотрясенным плечам. Хохот прекращался — она тотчас поднимала книгу и, снова придав чертам своим надлежащий склад, серьезно принималась за чтение. Санин не мог довольно надивиться ей; его особенно поражало то, каким чудом такое идеально-прекрасное лицо принимало вдруг такое комическое, иногда почти тривиальное выражение? Менее удовлетворительно читала Джемма роли молодых девиц — так называемых «jeunes premières»<fn><sup> <a href="#fn2" name="fns2">2</a></sup></fn>; особенно любовные сцены не удавались ей; она сама это чувствовала и потому придавала им легкий оттенок насмешливости, словно она не верила всем этим восторженным клятвам и возвышенным речам, от которых, впрочем, сам автор воздерживался — по мере возможности.</z> <z><o></o>Санин не заметил, как пролетел вечер, и только тогда вспомнил о предстоявшем путешествии, когда часы пробили десять часов. Он вскочил со стула, как ужаленный.</z> <z><o></o>— Что с вами? — спросила фрау Леноре.</z> <z><o></o>— Да я должен был сегодня уехать в Берлин — и уже место взял в дилижансе!</z> <z><o></o>— А когда отходит дилижанс?</z> <z><o></o>— В половине одиннадцатого!</z> <z><o></o>— Ну, так вы уже не успеете, — заметила Джемма, — оставайтесь... я еще почитаю.</z> <z><o></o>— Вы все деньги заплатили или только задаток дали? — полюбопытствовала фрау Леноре.</z> <z><o></o>— Все! — с печальной ужимкой возопил Санин.</z> <z><o></o>Джемма посмотрела на него, прищурив глаза, — и рассмеялась, а мать ее побранила.</z> <z><o></o>— Молодой человек попусту деньги затратил, а ты смеешься!</z> <z><o></o>— Ничего, — отвечала Джемма, — это его не разорит, а мы постараемся его утешить. Хотите лимонаду?</z> <z><o></o>Санин выпил стакан лимонада, Джемма снова принялась за Мальца — и всё опять пошло как по маслу.</z> <z><o></o>Часы пробили двенадцать. Санин стал прощаться.</z> <z><o></o>— Вы теперь несколько дней должны остаться во Франкфурте, — сказала ему Джемма, — куда вам спешить? Веселей в другом городе не будет. — Она помолчала. — Право, не будет, — прибавила она и улыбнулась. Санин ничего не отвечал и подумал, что в силу пустоты своего кошелька ему поневоле придется остаться во Франкфурте, пока не придет ответ от одного берлинского приятеля, к которому он собирался обратиться за деньгами.</z> <z><o></o>— Оставайтесь, оставайтесь, — промолвила и фрау Леноре. — Мы познакомим вас с женихом Джеммы, г-м Карлом Клюбером. Он сегодня не мог прийти, потому что он очень занят у себя в магазине... Вы, наверное, видели на Цейле самый большой магазин сукон и шелковых материй? Ну, так он там главным. Но он очень будет рад вам отрекомендоваться.</z> <z><o></o>Санина это известие — бог ведает почему — слегка огорошило. «Счастливчик этот жених!» — мелькнуло у него в уме. Он посмотрел на Джемму — и ему показалось, что он подметил насмешливое выражение в ее глазах. Он начал раскланиваться.</z> <z><o></o>— До завтра? Не правда ли, до завтра? — спросила фрау Леноре.</z> <z><o></o>— До завтра! — произнесла Джемма не вопросительным, а утвердительным тоном, как будто это иначе и быть не могло.</z> <z><o></o>— До завтра! — отозвался Санин.</z> <z><o></o>Эмиль, Панталеоне и пудель Тарталья проводили его до угла улицы. Панталеоне не утерпел, чтобы не выразить своего неудовольствия по поводу Джеммина чтения.</z> <z><o></o>— Как ей не стыдно! Кривляется, пищит — una carricatura! Ей бы Меропу представлять или Клитемнестру — нечто великое, трагическое, а она передразнивает какую-то скверную немку! Этак и я могу... Мерц, керц, смерц, — прибавил он хриплым голосом, уткнув лицо вперед и растопыря пальцы. Тарталья залаял на него, а Эмиль расхохотался. Старик круто повернул назад.</z> <z><o></o>Санин возвратился в гостиницу «Белого лебедя» (он оставил там свои вещи в общей зале) в довольно смутном настроении духа. Все эти немецко-французско-итальянские разговоры так и звенели у него в ушах.</z> <z><o></o>— Невеста! — шептал он, уже лежа в постели в отведенном ему скромном номере. — Да и красавица же! Но к чему я остался?</z> <z><o></o>Однако на следующий день он послал письмо к берлинскому приятелю.</z> <div style="margin:0.5em 0em;background-color:#222;height:1px;width:25%"></div><div class="fns"><fnb><fnn><a href="#fns1" name="fn1">1</a></fnn></fnb> <z><o></o>каком-то проклятом немце <i>(итал. и нем.).</i><div style="font-size:0;"></div></z><fnb><fnn><a href="#fns2" name="fn2">2</a></fnn></fnb> <z><o></o>«героинь» <i>(франц.).</i><div style="font-size:0;"></div></z></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4302/index.html">Вешние воды</a></div> <h2>VIII</h2> <z><o></o>Он не успел еще одеться, как кельнер доложил ему о приходе двух господ. Один из них оказался Эмилем; другой, видный и рослый молодой мужчина с благообразнейшим лицом, был герр Карл Клюбер, жених прекрасной Джеммы.</z> <z><o></o>Должно полагать, что в то время в целом Франкфурте ни в одном магазине не существовало такого вежливого, приличного, важного, любезного главного комми, каковым являлся г-н Клюбер. Безукоризненность его туалета стояла на одной высоте с достоинством его осанки, с изящностью — немного, правда, чопорной и сдержанной, на английский лад (он провел два года в Англии), — но все-таки пленительной изящностью его манер! С первого взгляда становилось явно, что этот красивый, несколько строгий, отлично воспитанный и превосходно вымытый молодой человек привык повиноваться высшим и повелевать низшим и что за прилавком своего магазина он неизбежно должен был внушать уважение самим покупателям! В сверхъестественной его честности не могло быть ни малейшего сомнения: стоило только взглянуть на его туго накрахмаленные воротнички! И голос у него оказался такой, какого следовало ожидать: густой и самоуверенно-сочный, но не слишком громкий, с некоторой даже ласковостью в тембре. Таким голосом особенно удобно отдавать приказания подчиненным комми: «Покажите, мол, ту штуку пунсового лионского бархата!» — или: «Подайте стул этой даме!»</z> <z><o></o>Г-н Клюбер начал с того, что отрекомендовался, причем так благородно наклонил стан, так приятно сдвинул ноги и так учтиво тронул каблуком о каблук, что всякий непременно должен был почувствовать: «У этого человека и белье и душевные качества — первого сорта!» Отделка обнаженной правой руки (в левой, облеченной в шведскую перчатку, он держал до зеркальности вылощенную шляпу, на дне которой лежала другая перчатка) — отделка этой правой руки, которую он скромно, но с твердостью протянул Санину, превосходила всякое вероятие: каждый ноготь был в своем роде совершенство! Потом он сообщил, на отборнейшем немецком языке, что желал заявить свое почтение и свою признательность г-ну иностранцу, который оказал такую важную услугу будущему его родственнику, брату его невесты; при этом он повел левой рукой, державшей шляпу, в направлении Эмиля, который словно застыдился и, отвернувшись к окну, положил палец в рот. Г-н Клюбер прибавил, что почтет себя счастливым, если с своей стороны будет в состоянии сделать что-нибудь приятное г-ну иностранцу. Санин отвечал, не без некоторого труда, тоже по-немецки, что он очень рад... что услуга его была маловажная... и попросил своих гостей присесть. Герр Клюбер поблагодарил — и, мгновенно раскинув фалды фрака, опустился на стул, — но опустился так легко и держался на нем так непрочно, что нельзя было не понять: «Человек этот сел из вежливости — и сейчас опять вспорхнет!» И действительно, он немедленно вспорхнул и, стыдливо переступив два раза ногами, словно танцуя, объявил, что, к сожалению, не может долее остаться, ибо спешит в свой магазин — дела прежде всего! — но так как завтра воскресенье, то он, с согласия фрау Леноре и фрейлейн Джеммы, устроил увеселительную прогулку в Соден, на которую честь имеет пригласить г-на иностранца, и питает надежду, что он не откажется украсить ее своим присутствием. Санин не отказался ее украсить — и герр Клюбер отрекомендовался вторично и ушел, приятно мелькая панталонами нежнейшего горохового цвета и столь же приятно поскрипывая подошвами наиновейших сапогов.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4302/index.html">Вешние воды</a></div> <h2>IX</h2> <z><o></o>Эмиль, который продолжал стоять лицом к окну даже после приглашения Санина «присесть», сделал налево кругом, как только будущий его родственник вышел, и, ужимаясь по-ребячески и краснея, спросил Санина, может ли он еще немного у него остаться. «Мне сегодня гораздо лучше, — прибавил он, — но доктор запретил мне работать».</z> <z><o></o>— Оставайтесь! Вы мне нисколько не мешаете, — воскликнул немедленно Санин, который, как всякий истый русский, рад был ухватиться за первый попавшийся предлог, лишь бы не быть самому поставлену в необходимость что-нибудь делать.</z> <z><o></o>Эмиль поблагодарил его — и в самое короткое время совершенно освоился и с ним, и с его квартирой; рассматривал его вещи, расспрашивал чуть не о каждой из них: где он ее купил и какое ее достоинство? Помог ему выбриться, причем заметил, что он напрасно не отпускает себе усов; сообщил ему, наконец, множество подробностей о своей матери, о сестре, о Панталеоне, даже о пуделе Тарталье, обо всем их житье-бытье. Всякое подобие робости исчезло в Эмиле; он вдруг почувствовал чрезвычайное влечение к Санину — и вовсе не потому, что тот накануне спас его жизнь, а потому, что человек он был такой симпатический! Он не замедлил доверить Санину все свои тайны. С особенным жаром настаивал он на том, что мама его непременно хочет сделать из него купца — а он <i>знает,</i> знает наверное, что рожден художником, музыкантом, певцом; что театр — его настоящее призвание; что даже Панталеоне его поощряет, но что г-н Клюбер поддерживает маму, на которую имеет большое влияние; что самая мысль сделать из него торгаша принадлежит собственно г-ну Клюберу, по понятиям которого ничего в мире не может сравниться с званием купца! Продавать сукно и бархат и надувать публику, брать с нее «Narren-, oder Russen-Preise» (дурацкие, или русские цены) — вот его идеал!<fn><sup> <a href="#fn1" name="fns1">*</a></sup></fn></z> <z><o></o>— Ну, что ж! теперь надо идти к нам! — воскликнул он, как только Санин окончил свой туалет и написал письмо в Берлин.</z> <z><o></o>— Теперь еще рано, — заметил Санин.</z> <z><o></o>— Это ничего не значит, — промолвил Эмиль, ласкаясь к нему. — Пойдемте! Мы завернем на почту, а оттуда к нам. Джемма вам так рада будет! Вы у нас позавтракаете... Вы можете сказать что-нибудь маме обо мне, о моей карьере...</z> <z><o></o>— Ну, пойдемте, — сказал Санин, и они отправились.</z> <div style="margin:0.5em 0em;background-color:#222;height:1px;width:25%"></div><div class="fns"><fnb><fnn><a href="#fns1" name="fn1">*</a></fnn></fnb> <z><o></o>В прежние времена — да, пожалуй, и теперь это не перевелось — когда, начиная с мая месяца, множество русских появлялось во Франкфурте, во всех магазинах цены увеличивались и получали название: «Russen-, или — увы! — Narren-Preise».<div style="font-size:0;"></div></z></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4302/index.html">Вешние воды</a></div> <h2>X</h2> <z><o></o>Джемма ему действительно обрадовалась, и фрау Леноре его очень дружелюбно приветствовала: видно было, что он накануне произвел на обеих впечатление хорошее. Эмиль побежал распоряжаться насчет завтрака, предварительно шепнув Санину на ухо: «Не забудьте!»</z> <z><o></o>— Не забуду, — отвечал Санин.</z> <z><o></o>Фрау Леноре не совсем здоровилось: она страдала мигренью — и, полулежа в кресле, старалась не шевелиться. На Джемме была широкая желтая блуза, перехваченная черным кожаным поясом; она тоже казалась утомленной и слегка побледнела; темноватые круги оттеняли ее глаза, но блеск их не умалился от того, а бледность придавала что-то таинственное и милое классически строгим чертам ее лица. Санина в тот день особенно поразила изящная красота ее рук; когда она поправляла и поддерживала ими свои темные, лоснистые кудри — взор его не мог оторваться от ее пальцев, гибких и длинных и отделенных дружка от дружки, как у Рафаэлевой Форнарины.</z> <z><o></o>На дворе было очень жарко; после завтрака Санин хотел было удалиться, но ему заметили, что в такой день лучше всего не двигаться с места, — и он согласился; он остался. В задней комнате, в которой он сидел с своими хозяйками, царствовала прохлада; окна выходили в небольшой садик, заросший акациями. Множество пчел, ос и шмелей дружно и жадно гудело в их густых ветках, осыпанных золотыми цветами; сквозь полузакрытые ставни и опущенные сторы проникал в комнату этот немолчный звук: он говорил о зное, разлитом во внешнем воздухе, — и тем слаще становилась прохлада закрытого и уютного жилья.</z> <z><o></o>Санин разговаривал много, по-вчерашнему, но не о России и не о русской жизни. Желая угодить своему молодому другу, которого тотчас после завтрака услали к г-ну Клюберу — практиковаться в бухгалтерии, — он навел речь на сравнительные выгоды и невыгоды художества и коммерции. Он не удивился тому, что фрау Леноре держала сторону коммерции, — он это ожидал; но и Джемма разделяла ее мнение.</z> <z><o></o>— Коли ты художник и особенно певец, — утверждала она, энергически двигая рукою сверху вниз, — будь непременно на первом месте! Второе уже никуда не годится; а кто знает, можешь ли ты достигнуть первого места?</z> <z><o></o>Панталеоне, который также участвовал в разговоре (ему, как давнишнему слуге и старому человеку, дозволялось даже сидеть на стуле в присутствии хозяев; итальянцы вообще не строги насчет этикета), — Панталеоне, разумеется, стоял горой за художество. Правду сказать, доводы его были довольно слабы: он больше всё толковал о том, что нужно прежде всего обладать dun certo estro dispirazione — неким порывом вдохновенья! Фрау Леноре заметила ему, что и он, конечно, обладал этим «estro», а между тем...</z> <z><o></o>— Я имел врагов, — сумрачно заметил Панталеоне.</z> <z><o></o>— Да почему же ты знаешь (итальянцы, как известно, легко «тыкаются»), что у Эмиля врагов не будет, если даже и откроется в нем это «estro»?</z> <z><o></o>— Ну так делайте из него торгаша, — с досадой промолвил Панталеоне, — а ДжиованБаттиста так бы не поступил, хотя сам был кондитером!</z> <z><o></o>— ДжиованБаттиста, муж мой, был человек благоразумный — и если он в молодости увлекался...</z> <z><o></o>Но уже старик ничего слышать не хотел — и удалился, еще раз проговорив с укоризной:</z> <z><o></o>— А! ДжиованБаттиста!..</z> <z><o></o>Джемма воскликнула, что если б Эмиль чувствовал себя патриотом и желал посвятить все силы свои освобождению Италии, то, конечно, для такого высокого и священного дела можно пожертвовать обеспеченной будущностью — но не для театра! Тут фрау Леноре пришла в волнение и началу умолять свою дочь не сбивать с толку, по крайней мере, брата и удовольствоваться тем, что она сама такая отчаянная республиканка! Произнесши эти слова, фрау Леноре заохала и стала жаловаться на голову, которая у нее была «готова лопнуть». (Фрау Леноре, из уважения к гостю, говорила с дочерью по-французски.)</z> <z><o></o>Джемма тотчас принялась ухаживать за нею, тихонько дула ей на лоб, намочив его сперва одеколоном, тихонько целовала ее щеки, укладывала ей голову в подушки, запрещала ей говорить — и опять ее целовала. Потом, обратившись к Санину, она начала рассказывать ему полушутливым, полутронутым тоном, какая у ней отличная мать и какая она была красавица! «Что я говорю: была! она и теперь — прелесть. Посмотрите, посмотрите, какие у ней глаза!»</z> <z><o></o>Джемма мгновенно достала из кармана белый платок, закрыла им лицо матери и, медленно опуская кайму сверху вниз, обнажила постепенно лоб, брови и глаза фрау Леноры; подождала и попросила открыть их. Та повиновалась, Джемма вскрикнула от восхищения (глаза у фрау Леноре были действительно очень красивы) — и, быстро скользнув платком по нижней, менее правильной части лица своей матери, снова бросилась ее целовать. Фрау Леноре смеялась, и слегка отворачивалась, и с притворным усилием отстраняла свою дочь. Та тоже притворялась, что борется с матерью, и ласкалась к ней — но не по-кошачьи, не на французский манер, а с той итальянской грацией, в которой всегда чувствуется присутствие силы.</z> <z><o></o>Наконец фрау Леноре объявила, что устала... Тогда Джемма тотчас присоветовала ей заснуть немножко, тут же, на кресле, а мы с господином русским — «avec le monsieur russe» — будем так тихи, так тихи... как маленькие мыши — «comme des petites souris». Фрау Леноре улыбнулась ей в ответ, закрыла глаза и, повздыхав немного, задремала. Джемма проворно опустилась на скамейку возле нее и уже не шевельнулась более, только изредка подносила палец одной руки к губам — другою она поддерживала подушку за головою матери — и чуть-чуть шикала, искоса посматривая на Санина, когда тот позволял себе малейшее движение. Кончилось тем, что и он словно замер и сидел неподвижно, как очарованный, и всеми силами души своей любовался картиной, которую представляли ему и эта полутемная комната, где там и сям яркими точками рдели вставленные в зеленые старинные стаканы свежие, пышные розы, и эта заснувшая женщина с скромно подобранными руками и добрым усталым лицом, окаймленным снежной белизной подушки, и это молодое, чутконастороженное и тоже доброе, умное, чистое и несказанно прекрасное существо с такими черными глубокими, залитыми тенью и все-таки светившимися глазами... Что это? Сон? Сказка? И каким образом <i>он</i> тут?</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4302/index.html">Вешние воды</a></div> <h2>XI</h2> <z><o></o>Колокольчик звякнул над наружной дверью. Молодой крестьянский парень в меховой шапке и красном жилете вошел с улицы в кондитерскую. С самого утра ни один покупатель не заглядывал в нее... «Вот так-то мы торгуем!» — заметила со вздохом во время завтрака фрау Леноре Санину. Она продолжала дремать; Джемма боялась принять руку от подушки и шепнула Санину: «Ступайте, поторгуйте вы за меня!» Санин тотчас же на цыпочках вышел в кондитерскую. Парню требовалось четверть фунта мятных лепешек.</z> <z><o></o>— Сколько с него? — шёпотом спросил Санин через дверь у Джеммы.</z> <z><o></o>— Шесть крейцеров! — таким же шёпотом отвечала она.</z> <z><o></o>Санин отвесил четверть фунта, отыскал бумажку, сделал из нее рожок, завернул лепешки, просыпал их, завернул опять, опять просыпал, отдал их, наконец, получил деньги... Парень глядел на него с изумлением, переминая свою шапку на желудке, а в соседней комнате Джемма, зажав рот, помирала со смеху. Не успел этот покупатель удалиться, как явился другой, потом третий... «А видно, рука у меня легкая!» — подумал Санин. Второй потребовал стакан оршаду, третий — полфунта конфект. Санин удовлетворил их, с азартом стуча ложечками, передвигая блюдечки и лихо запуская пальцы в ящики и банки. При расчете оказалось, что оршад он продешевил, а за конфекты взял два крейцера лишних. Джемма не переставала смеяться втихомолку, да и сам Санин ощущал веселость необычайную, какое-то особенно счастливое настроение духа. Казалось, век стоял бы он так за прилавком да торговал бы конфектами и оршадом, между тем как то милое существо смотрит на него из-за двери дружелюбно-насмешливыми глазами, а летнее солнце, пробиваясь сквозь мощную листву растущих перед окнами каштанов, наполняет всю комнату зеленоватым золотом полуденных лучей, полуденных теней, и сердце нежится сладкой истомой лени, беспечности и молодости — молодости первоначальной!</z> <z><o></o>Четвертый посетитель потребовал чашку кофе: пришлось обратиться к Панталеоне (Эмиль всё еще не возвращался из магазина г-на Клюбера). Санин снова подсел к Джемме. Фрау Леноре продолжала дремать, к великому удовольствию ее дочери.</z> <z><o></o>— У мамы во время сна мигрень проходит, — заметила она.</z> <z><o></o>Санин заговорил — конечно, по-прежнему, шёпотом — о своей «торговле»; пресерьезно осведомлялся о цене разных «кондитерских» товаров; Джемма так же серьезно называла ему эти цены, и между тем оба внутренно и дружно смеялись, как бы сознавая, что разыгрывают презабавную комедию. Вдруг на улице шарманка заиграла арию из «Фрейшюца»: «Durch die Felder, durch die Auen...»<fn><sup> <a href="#fn1" name="fns1">1</a></sup></fn> Плаксивые звуки заныли, дрожа и посвистывая, в неподвижном воздухе. Джемма вздрогнула... «Он разбудит маму!» Санин немедленно выскочил на улицу, сунул шарманщику несколько крейцеров в руку — и заставил его замолчать и удалиться. Когда он возвратился, Джемма поблагодарила его легким кивком головы и, задумчиво улыбнувшись, сама принялась чуть слышно напевать красивую веберовскую мелодию, которою Макс выражает все недоумения первой любви. Потом она спросила Санина, знает ли он «Фрейшюца», любит ли Вебера, и прибавила, что хотя она сама итальянка, но<i> такую</i> музыку любит больше всего. С Вебера разговор соскользнул на поэзию и романтизм, на Гофмана, которого тогда еще все читали...</z> <z><o></o>А фрау Леноре всё дремала и даже похрапывала чуть-чуть, да лучи солнца, узкими полосками прорывавшиеся сквозь ставни, незаметно, но постоянно передвигались и путешествовали по полу, по мебелям, по платью Джеммы, по листьям и лепесткам цветов.</z> <div style="margin:0.5em 0em;background-color:#222;height:1px;width:25%"></div><div class="fns"><fnb><fnn><a href="#fns1" name="fn1">1</a></fnn></fnb> <z><o></o>«Через поля, через долины...» <i>(нем.).</i><div style="font-size:0;"></div></z></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4302/index.html">Вешние воды</a></div> <h2>XII</h2> <z><o></o>Оказалось, что Джемма не слишком жаловала Гофмана и даже находила его... скучным! Фантастически-туманный, северный элемент его рассказов был мало доступен ее южной, светлой натуре. «Это всё сказки, всё это для детей писано!» — уверяла она не без пренебрежения. Отсутствие поэзии в Гофмане тоже смутно чувствовалось ею. Но была одна у него повесть, заглавие которой она, впрочем, позабыла и которая ей очень нравилась; собственно говоря, ей нравилось только начало этой повести: конец она или не прочла, или тоже позабыла. Дело шло об одном молодом человеке, который где-то, чуть ли не в кондитерской, встречает девушку поразительной красоты, гречанку; ее сопровождает таинственный и странный, злой старик. Молодой человек с первого взгляда влюбляется в девушку; она смотрит на него так жалобно, словно умоляет его освободить ее... Он удаляется на мгновенье — и, возвратившись в кондитерскую, уж не находит ни девушки, ни старика; бросается ее отыскивать, беспрестанно натыкается на самые свежие их следы, гоняется за ними — и никоим образом, нигде, никогда не может их достигнуть. Красавица на веки веков исчезает для него — и не в силах он забыть ее умоляющий взгляд, и терзается он мыслью, что, быть может, всё счастье его жизни ускользнуло из его рук...</z> <z><o></o>Гофман едва ли таким образом оканчивает свою повесть; но такою она сложилась, такою осталась в памяти Джеммы.</z> <z><o></o>— Мне кажется, — промолвила она, — подобные свидания и подобные разлуки случаются на свете чаще, чем мы думаем.</z> <z><o></o>Санин промолчал... и немного спустя заговорил... о г-не Клюбере. Он в первый раз упомянул о нем; он ни разу не вспомнил о нем до того мгновения.</z> <z><o></o>Джемма промолчала в свою очередь и задумалась, слегка кусая ноготь указательного пальца и устремив глаза в сторону. Потом она похвалила своего жениха, упомянула об устроенной им на завтрашний день прогулке и, быстро глянув на Санина, замолчала опять.</z> <z><o></o>Санин не знал, о чем завести речь.</z> <z><o></o>Эмиль шумно вбежал и разбудил фрау Леноре... Санин обрадовался его появлению.</z> <z><o></o>Фрау Леноре встала с кресла. Явился Панталеоне и объявил, что обед готов. Домашний друг, экс-певец и слуга исправлял также должность повара.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4302/index.html">Вешние воды</a></div> <h2>XIII</h2> <z><o></o>Санин остался и после обеда. Его не отпускали всё под тем же предлогом ужасного зноя, а когда зной свалил, ему предложили отправиться в сад пить кофе в тени акаций. Санин согласился. Ему было очень хорошо. В однообразно тихом и плавном течении жизни таятся великие прелести — и он предавался им с наслаждением, не требуя ничего особенного от настоящего дня, но и не думая о завтрашнем, не вспоминая о вчерашнем. Чего стоила одна близость такой девушки, какова была Джемма! Он скоро расстанется с нею и, вероятно, навсегда; но пока один и тот же челнок, как в Уландовом романсе, несет их по жизненным укрощенным струям — радуйся, наслаждайся, путешественник! И всё казалось приятным и милым счастливому путешественнику. Фрау Леноре предложила ему сразиться с нею и с Панталеоне в «тресетте», выучила его этой несложной итальянской карточной игре — обыграла его на несколько крейцеров — и он был очень доволен; Панталеоне, по просьбе Эмиля, заставил пуделя Тарталью проделать все свои штуки — и Тарталья прыгал через палку, «говорил», то есть лаял, чихал, запирал дверь носом, притащил стоптанную туфлю своего хозяина и, наконец, с старым кивером на голове, представлял маршала Бернадотта, подвергающегося жестоким упрекам императора Наполеона за измену. Наполеона представлял, разумеется, Панталеоне — и представлял очень верно: скрестил руки на груди, нахлобучил трехуголку на глаза и говорил грубо и резко, на французском, но, боже! на <i>каком</i> французском языке! Тарталья сидел перед своим владыкой, весь скорчившись, поджавши хвост и смущенно моргая и щурясь под козырьком косо надвинутого кивера; от времени до времени, когда Наполеон возвышал голос, Бернадотт поднимался на задние лапы. «Fuori, traditore!»<fn><sup> <a href="#fn1" name="fns1">1</a></sup></fn> — закричал наконец Наполеон, позабыв в избытке раздражения, что ему следовало до конца выдержать свой французский характер, — и Бернадотт опрометью бросился под диван, но тотчас же выскочил оттуда с радостным лаем, как бы давая тем знать, что представление кончено. Все зрители много смеялись — и Санин больше всех.</z> <z><o></o>У Джеммы был особенно милый, непрестанный, тихий смех с маленькими презабавными взвизгиваньями... Санина так и разбирало от этого смеха — расцеловал бы он ее за эти взвизгиванья!</z> <z><o></o>Ночь наступила наконец. Надо ж было и честь знать! Простившись несколько раз со всеми, сказавши всем по нескольку раз: до завтра! (с Эмилем он даже облобызался), Санин отправился домой и понес с собою образ молодой девушки, то смеющейся, то задумчивой, то спокойной и даже равнодушной, — но постоянно привлекательной! Ее глаза, то широко раскрытые и светлые и радостные, как день, то полузастланные ресницами и глубокие и темные, как ночь, так и стояли перед его глазами, странно и сладко проникая все другие образы и представления.</z> <z><o></o>О г-не Клюбере, о причинах, побудивших его остаться во Франкфурте, — словом, о всем том, что волновало его накануне, — он не подумал ни разу.</z> <div style="margin:0.5em 0em;background-color:#222;height:1px;width:25%"></div><div class="fns"><fnb><fnn><a href="#fns1" name="fn1">1</a></fnn></fnb> <z><o></o>«Вон, предатель» <i>(итал.).</i><div style="font-size:0;"></div></z></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4302/index.html">Вешние воды</a></div> <h2>XIV</h2> <z><o></o>Надо ж, однако, сказать несколько слов о самом Санине.</z> <z><o></o>Во-первых, он был очень и очень недурен собою. Статный, стройный рост, приятные, немного расплывчатые черты, ласковые голубоватые глазки, золотистые волосы, белизна и румянец кожи — а главное: то простодушно-веселое, доверчивое, откровенное, на первых порах несколько глуповатое выражение, по которому в прежние времена тотчас можно было признать детей степенных дворянских семей, «отецких» сыновей, хороших баричей, родившихся и утучненных в наших привольных полустепных краях; походочка с запинкой, голос с пришепеткой, улыбка, как у ребенка, чуть только взглянешь на него... наконец, свежесть, здоровье — и мягкость, мягкость, мягкость, — вот вам весь Санин. А во-вторых, он и глуп не был и понабрался кое-чего. Свежим он остался, несмотря на заграничную поездку: тревожные чувства, обуревавшие лучшую часть тогдашней молодежи, были ему мало известны.</z> <z><o></o>В последнее время в нашей литературе после тщетного искания «новых людей» начали выводить юношей, решившихся во что бы то ни стало быть свежими... свежими, как фленсбургские устрицы, привозимые в С.-Петербург... Санин не походил на них. Уж коли пошло дело на сравнения, он скорее напоминал молодую, кудрявую, недавно привитую яблоню в наших черноземных садах — или, еще лучше: выхоленного, гладкого, толстоногого, нежного трехлетка бывших «господских» конских заводов, которого только что начали подганивать на корде... Те, которые сталкивались с Саниным впоследствии, когда жизнь порядком его поломала и молодой, наигранный жирок давно с него соскочил, — видели в нем уже совсем иного человека.</z> <div class="divider_line_short_0"><span class="divider_line_short"></span></div> <z><o></o>На следующий день Санин лежал еще в постели, как уже Эмиль, в праздничном платье, с тросточкой в руке и сильно напомаженный, ворвался к нему в комнату и объявил, что герр Клюбер сейчас прибудет с каретой, что погода обещает быть удивительной, что у них уже всё готово, но что мама не поедет, потому что у нее опять разболелась голова. Он стал торопить Санина, уверяя его, что нельзя терять минуты... И действительно: г-н Клюбер застал Санина еще за туалетом. Постучался в дверь, вошел, поклонился, изогнул стан, выразил готовность ждать сколько угодно — и сел, изящно опираясь шляпой о колено. Благообразный комми расфрантился и раздушился напропалую: каждое движение его сопровождалось усиленным наплывом тончайшего аромата. Он прибыл в просторной открытой карете, так называемом ландо, запряженном двумя сильными и рослыми, хоть и некрасивыми, лошадьми. Четверть часа спустя Санин, Клюбер и Эмиль в этой самой карете торжественно подкатили к крыльцу кондитерской. Г-жа Розелли решительно отказалась участвовать в прогулке; Джемма хотела остаться с матерью, но та ее, как говорится, прогнала.</z> <z><o></o>— Мне никого не нужно, — уверяла она, — я буду спать. Я бы и Панталеоне с вами отправила, да некому будет торговать.</z> <z><o></o>— Можно взять Тарталью? — спросил Эмиль.</z> <z><o></o>— Конечно, можно.</z> <z><o></o>Тарталья немедленно, с радостными усилиями, вскарабкался на козлы и сел, облизываясь: видно, дело ему было привычное. Джемма надела большую соломенную шляпу с коричневыми лентами; шляпа эта спереди пригибалась книзу, заслоняя почти всё лицо от солнца. Черта тени останавливалась над самыми губами: они рдели девственно и нежно, как лепестки столиственной розы, и зубы блистали украдкой — тоже невинно, как у детей. Джемма села на заднем месте, рядом с Саниным; Клюбер и Эмиль сели напротив. Бледная фигура фрау Леноре показалась у окна, Джемма махнула ей платком — и лошади тронулись.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4302/index.html">Вешние воды</a></div> <h2>XV</h2> <z><o></o>Соден — небольшой городок в получасовом расстоянии от Франкфурта. Он лежит в красивой местности, на отрогах Таунуса, и известен у нас в России своими водами, будто бы полезными для людей с слабой грудью. Франкфуртцы ездят туда больше для развлечения, так как Соден обладает прекрасным парком и разными «виртшафтами», где можно пить пиво и кофе в тени высоких лип и кленов. Дорога от Франкфурта до Содена идет по правому берегу Майна и вся обсажена фруктовыми деревьями. Пока карета тихонько катилась по отличному шоссе, Санин украдкой наблюдал за тем, как Джемма обращалась со своим женихом: он в первый раз видел их обоих вместе. <i>Она</i> держалась спокойно и просто — но несколько сдержаннее и серьезнее обыкновенного; <i>он</i> смотрел снисходительным наставником, разрешившим и самому себе и своим подчиненным скромное и вежливое удовольствие. Особенных ухаживаний за Джеммой, того, что французы называют «empressement»<fn><sup> <a href="#fn1" name="fns1">1</a></sup></fn>, Санин в нем не заметил. Видно было, что г-н Клюбер считал это дело поконченным, а потому и не имел причины хлопотать или волноваться. Но снисходительность не покидала его ни на один миг! Даже во время большой передобеденной прогулки по лесистым горам и долинам за Соденом; даже наслаждаясь красотами природы, он относился к ней, к этой самой природе, всё с тою же снисходительностью, сквозь которую изредка прорывалась обычная начальническая строгость. Так, например, он заметил про один ручей, что он слишком прямо протекает по ложбине, вместо того чтобы сделать несколько живописных изгибов; не одобрил также поведения одной птицы — зяблика, — которая не довольно разнообразила свои колена! Джемма не скучала и даже, по-видимому, ощущала удовольствие; но прежней Джеммы Санин в ней не узнавал: не то, чтобы тень на нее набежала — никогда ее красота не была лучезарней, — но душа ее ушла в себя, внутрь. Распустив зонтик и не расстегнув перчаток, она гуляла степенно, не спеша — как гуляют образованные девицы, — и говорила мало. Эмиль тоже чувствовал стеснение, а Санин и подавно. Его, между прочим, несколько конфузило то обстоятельство, что разговор постоянно шел на немецком языке. Один Тарталья не унывал! С бешеным лаем мчался он за попадавшимися ему дроздами, перепрыгивал рытвины, пни, корчаги, бросался с размаху в воду и торопливо лакал ее, отряхался, взвизгивал и снова летел стрелою, закинув красный язык на самое плечо. Г-н Клюбер, с своей стороны, сделал всё, что полагал нужным для увеселения компании; попросил ее усесться в тени развесистого дуба — и, достав из бокового кармана небольшую книжечку, под заглавием: «Knallerbsen, oder Dh sollst und wirst lachen!» (Петарды, пли Ты должен и будешь смеяться!), принялся читать разбирательные анекдоты, которыми эта книжечка была наполнена. Прочел их штук двенадцать; однако веселости возбудил мало: один Санин из приличия скалил зубы, да сам он, г-н Клюбер, после каждого анекдота, производил короткий, деловой — и все-таки снисходительный смех. К двенадцати часам вся компания вернулась в Соден, в лучший тамошний трактир.</z> <z><o></o>Предстояло распорядиться об обеде.</z> <z><o></o>Г-н Клюбер предложил было совершить этот обед в закрытой со всех сторон беседке — «im Gartensalon»; но тут Джемма вдруг взбунтовалась и объявила, что не будет иначе обедать, как на воздухе, в саду, за одним из маленьких столов, поставленных перед трактиром; что ей наскучило быть всё с одними и теми же лицами и что она хочет видеть другие. За некоторыми из столиков уже сидели группы новоприбывших гостей.</z> <z><o></o>Пока г-н Клюбер, снисходительно покорившись «капризу своей невесты», ходил советоваться с оберкельнером, Джемма стояла неподвижно, опустив глаза и стиснув губы; она чувствовала, что Санин неотступно и как бы вопросительно глядел на нее, — это, казалось, ее сердило. Наконец г-н Клюбер вернулся, объявил, что через полчаса обед будет готов, и предложил до тех пор поиграть в кегли, прибавив, что это очень хорошо для аппетита, хе-хе-хе! В кегли он играл мастерски; бросая шар, принимал удивительно молодцеватые позы, щегольски играл мускулами, щегольски взмахивал и потрясал ногою. В своем роде он был атлет — и сложен превосходно! И руки у него были такие белые и красивые, и утирал он их таким богатейшим, золотисто-пестрым, индийским фуляром!</z> <z><o></o>Наступил момент обеда — и всё общество уселось за столик.</z> <div style="margin:0.5em 0em;background-color:#222;height:1px;width:25%"></div><div class="fns"><fnb><fnn><a href="#fns1" name="fn1">1</a></fnn></fnb> <z><o></o>«предупредительностью» <i>(франц ).</i><div style="font-size:0;"></div></z></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4302/index.html">Вешние воды</a></div> <h2>XVI</h2> <z><o></o>Кому не известно, что́ такое немецкий обед? Водянистый суп с шишковатыми клецками и корицей, разварная говядина, сухая, как пробка, с приросшим белым жиром, ослизлым картофелем, пухлой свеклой и жеваным хреном, посинелый угорь с капорцами и уксусом, жареное с вареньем и неизбежная «Mehlspeise», нечто вроде пудинга, с кисловатой красной подливкой; зато вино и пиво хоть куда! Точно таким обедом попотчевал соденский трактирщик своих гостей. Впрочем, самый обед прошел благополучно. Особенного оживления, правда, не замечалось; оно не появилось даже тогда, когда г-н Клюбер провозгласил тост за то, «что мы любим!» (was wir lieben!). Уж очень всё было пристойно и прилично. После обеда подали кофе, жидкий, рыжеватый, прямо немецкий кофе. Г-н Клюбер, как истый кавалер, попросил у Джеммы позволения закурить сигару... Но тут вдруг случилось нечто непредвиденное и уж точно неприятное — и даже неприличное!</z> <z><o></o>За одним из соседних столиков поместилось несколько офицеров майнцского гарнизона. По их взглядам и перешептываньям можно было легко догадаться, что красота Джеммы поразила их; один из них, вероятно, уже успевший побывать во Франкфурте, то и дело посматривал на нее, как на фигуру, ему хорошо знакомую: он, очевидно, знал, кто она такая. Он вдруг поднялся и со стаканом в руке — гг. офицеры сильно подпили, и вся скатерть перед ними была установлена бутылками — приблизился к тому столу, за которым сидела Джемма. Это был очень молодой белобрысый человек, с довольно приятными и даже симпатическими чертами лица; но выпитое им вино исказило их: его щеки подергивало, воспаленные глаза блуждали и приняли выражение дерзостное. Товарищи сначала пытались удержать его, но потом пустили: была не была — что, мол, из этого выйдет?</z> <z><o></o>Слегка покачиваясь на ногах, офицер остановился перед Джеммой и насильственно-крикливым голосом, в котором, мимо его воли, все-таки высказывалась борьба с самим собою, произнес: «Пью за здоровье прекраснейшей кофейницы в целом Франкфурте, в целом мире (он разом „хлопнул“ стакан) — и в возмездие беру этот цветок, сорванный ее божественными пальчиками!» Он взял со стола розу, лежавшую перед прибором Джеммы. Сначала она изумилась, испугалась и побледнела страшно... потом испуг в ней сменился негодованием, она вдруг покраснела вся, до самых волос — и ее глаза, прямо устремленные на оскорбителя, в одно и то же время потемнели и вспыхнули, наполнились мраком, загорелись огнем неудержимого гнева. Офицера, должно быть, смутил этот взгляд; он пробормотал что-то невнятное, поклонился и пошел назад к своим. Они встретили его смехом и легким рукоплесканьем.</z> <z><o></o>Г-н Клюбер внезапно поднялся со стула и, вытянувшись во весь свой рост и надев шляпу, с достоинством, но не слишком громко, произнес: «Это неслыханно! Неслыханная дерзость!» (Unerhört! Unerhörte Frechheit!) — и тотчас же, строгим голосом подозвав к себе кельнера, потребовал немедленного расчета... мало того: приказал заложить карету, причем прибавил, что к ним порядочным людям ездить нельзя, ибо они подвергаются оскорблениям! При этих словах Джемма, которая продолжала сидеть на своем месте не шевелясь, — ее грудь резко и высоко поднималась — Джемма перевела глаза свои на г-на Клюбера... и так же пристально, таким же точно взором посмотрела на него, как и на офицера. Эмиль просто дрожал от бешенства.</z> <z><o></o>— Встаньте, мейл фрейлейн, — промолвил всё с той же строгостью г-н Клюбер, — здесь вам неприлично оставаться. Мы расположимся там, в трактире!</z> <z><o></o>Джемма поднялась молча; он подставил ей руку калачиком, она подала ему свою — и он направился к трактиру величественной походкой, которая, так же как и осанка его, становилась всё величественней и надменней, чем более он удалялся от места, где происходил обед. Бедный Эмиль поплелся вслед за ними.</z> <z><o></o>Но пока г-н Клюбер рассчитывался с кельнером, которому он, в виде штрафа, не дал на водку ни одного крейцера, Санин быстрыми шагами подошел к столу, за которым сидели офицеры — и, обратившись к оскорбителю Джеммы (он в это мгновенье давал своим товарищам поочередно нюхать ее розу), — произнес отчетливо, по-французски:</z> <z><o></o>— То, что вы сейчас сделали, милостивый государь, недостойно честного человека, недостойно мундира, который вы носите, — и я пришел вам сказать, что вы дурно воспитанный нахал!</z> <z><o></o>Молодой человек вскочил на ноги, но другой офицер, постарше, остановил его движением руки, заставил сесть и, повернувшись к Санину, спросил его, тоже по-французски:</z> <z><o></o>— Что, он родственник, брат иди жених той девицы?</z> <z><o></o>— Я ей совсем чужой человек, — воскликнул Санин, — я русский, но я не могу равнодушно видеть такую дерзость; впрочем, вот моя карточка и мой адрес: г-н офицер может отыскать меня.</z> <z><o></o>Сказав эти слова, Санин бросил на стол свою визитную карточку и в то же время проворно схватил Джеммину розу, которую один из сидевших за столом офицеров уронил к себе на тарелку. Молодой человек снова хотел было вскочить со стула, но товарищ снова остановил его, промолвив: «Дöнгоф, тише!» (Dönhof, sei still!). Потом сам приподнялся — и, приложась к козырьку рукою, не без некоторого оттенка почтительности в голосе и манерах, сказал Санину, что завтра утром один офицер их полка будет иметь честь явиться к нему на квартиру. Санин отвечал коротким поклоном и поспешно вернулся к своим приятелям.</z> <div class="divider_line_short_0"><span class="divider_line_short"></span></div> <z><o></o>Г-н Клюбер притворился, что вовсе не заметил ни отсутствия Санина, ни его объяснения с г-ми офицерами; он понукал кучера, запрягавшего лошадей, и сильно гневался на его медлительность. Джемма тоже ничего не сказала Санину, даже не взглянула на него: по сдвинутым ее бровям, по губам, побледневшим и сжатым, по самой ее неподвижности можно было понять, что у ней нехорошо на душе. Один Эмиль явно желал заговорить с Саниным, желал расспросить его: он видел, как Санин подошел к офицерам, видел, как он подал им что-то белое — клочок бумажки, записку, карточку... Сердце билось у бедного юноши, щеки пылали, он готов был броситься на шею к Санину, готов был заплакать или идти тотчас вместе с ним расколотить в пух и прах всех этих противных офицеров! Однако он удержался и удовольствовался тем, что внимательно следил за каждым движением своего благородного русского друга!</z> <z><o></o>Кучер наконец заложил лошадей; всё общество село в карету. Эмиль, вслед за Тартальей, взобрался на козлы; ему там было привольнее, да и Клюбер, которого он видеть не мог равнодушно, не торчал перед ним.</z> <div class="divider_line_short_0"><span class="divider_line_short"></span></div> <z><o></o>Во всю дорогу герр Клюбер разглагольствовал... и разглагольствовал один; никто, никто не возражал ему, да никто и не соглашался с ним. Он особенно настаивал на том, как напрасно не послушались его, когда он предлагал обедать в закрытой беседке. Никаких неприятностей бы не произошло! Потом он высказал несколько резких и даже либеральных суждений насчет того, как правительство непростительно потакает офицерам, не наблюдает за их дисциплиной и не довольно уважает гражданский элемент общества (das bürgerliche Element in der Societät) — и как от этого со временем возрождаются неудовольствия, от которых уже недалеко до революции, чему печальным примером (тут он вздохнул сочувственно, но строго) — печальным примером служит Франция! Однако тут же присовокупил, что лично благоговеет перед властью и никогда... никогда!.. революционером не будет — но не может не выразить своего... неодобрения при виде такой распущенности! Потом прибавил еще несколько общих замечаний о нравственности и безнравственности, о приличии и чувстве достоинства!</z> <z><o></o>В течение всех этих «разглагольствований» Джемма, которая уже во время дообеденной прогулки не совсем казалась довольной г-м Клюбером — оттого она и держалась в некотором отдалении от Санина и как бы смущалась его присутствием, — Джемма явно стала стыдиться своего жениха! Под конец поездки она положительно страдала и хотя по-прежнему не заговаривала с Саниным, но вдруг бросила на него умоляющий взор... С своей стороны он ощущал гораздо более жалости к ней, чем негодования против г-на Клюбера; он даже втайне, полусознательно радовался всему, что случилось в продолжение того дня, хотя и мог ожидать вызова на следующее утро.</z> <z><o></o>Мучительная эта partie de plaisir<fn><sup> <a href="#fn1" name="fns1">1</a></sup></fn> прекратилась наконец. Высаживая перед кондитерской Джемму из кареты, Санин, ни слова не говоря, положил ей в руку возвращенную им розу. Она вся вспыхнула, стиснула его руку и мгновенно спрятала розу. Он не хотел войти в дом, хотя вечер только что начинался. Она сама его не пригласила. Притом появившийся на крыльце Панталеоне объявил, что фрау Леноре почивает. Эмилио застенчиво простился с Саниным; он словно дичился его: уж очень он ему удивлялся. Клюбер отвез Санина на его квартиру и чопорно раскланялся с ним. Правильно устроенному немцу, при всей его самоуверенности, было неловко. Да и всем было неловко.</z> <z><o></o>Впрочем, в Санине это чувство — чувство неловкости — скоро рассеялось. Оно заменилось неопределенным, но приятным, даже восторженным настроением. Он расхаживал по комнате, ни о чем не хотел думать, посвистывал — и был очень доволен собою.</z> <div style="margin:0.5em 0em;background-color:#222;height:1px;width:25%"></div><div class="fns"><fnb><fnn><a href="#fns1" name="fn1">1</a></fnn></fnb> <z><o></o>увеселительная прогулка <i>(франц.).</i><div style="font-size:0;"></div></z></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4302/index.html">Вешние воды</a></div> <h2>XVII</h2> <z><o></o>«Буду ждать г-на офицера для объяснения до 10 часов утра, — размышлял он на следующее утро, совершая свой туалет, — а там пусть он меня отыскивает!» Но немецкие люди встают рано: девяти часов еще не пробило, как уже кельнер доложил Санину, что г-н подпоручик (der Herr Seconde Lieutenant) фон Рихтер желает его видеть. Санин проворно накинул сюртук и приказал «просить». Г-н Рихтер оказался, против ожидания Санина, весьма молодым человеком, почти мальчиком. Он старался придать важности выражению своего безбородого лица, но это ему не удавалось вовсе: он даже не мог скрыть свое смущение — и, садясь на стул, чуть не упал, зацепившись за саблю. Запинаясь и заикаясь, он объявил Санину на дурном французском языке, что приехал с поручением от своего приятеля, барона фон Дöнгофа; что поручение это состояло в истребовании от г-на фон Занин извинения в употребленных им накануне оскорбительных выражениях; и что в случае отказа со стороны г-на фон Занин — барон фон Дöнгоф желает сатисфакции. Санин отвечал, что извиняться он не намерен, а сатисфакцию дать готов. Тогда г-н фон Рихтер, всё так же запинаясь, спросил, с кем, в котором часу и в котором месте придется ему вести нужные переговоры. Санин отвечал, что он может прийти к нему часа через два и что до тех пор он, Санин, постарается сыскать секунданта. («Кого я, к чёрту, возьму в секунданты?» — думал он между тем про себя.) Г-н фон Рихтер встал и начал раскланиваться... но на пороге двери остановился, как бы почувствовав угрызение совести, — и, повернувшись к Санину, промолвил, что его приятель, барон фон Дöнгоф, не скрывает от самого себя... некоторой степени... собственной вины во вчерашнем происшествии — и потому удовлетворился бы легкими извинениями — «des exghizes léchères»<fn><sup> <a href="#fn1" name="fns1">1</a></sup></fn>. На это Санин отвечал, что никаких извинений, ни тяжелых, ни легких, он давать не намерен, так как он виноватым себя не почитает.</z> <z><o></o>— В таком случае, — возразил г-н фон Рихтер и покраснел еще более, — надо будет поменяться дружелюбными выстрелами — des goups de bisdolet à l'amiaple! <fn><sup> <a href="#fn2" name="fns2">2</a></sup></fn></z> <z><o></o>— Этого я уже совершенно не понимаю, — заметил Санин, — на воздух нам стрелять, что ли?</z> <z><o></o>— О, не то, не так, — залепетал окончательно сконфузившийся подпоручик, — но я полагал, что так как дело происходит между порядочными людьми... Я поговорю с вашим секундантом, — перебил он самого себя — и удалился.</z> <z><o></o>Санин опустился на стул, как только тот вышел, и уставился на пол. «Что, мол, это такое? Как это вдруг так завертелась жизнь? Всё прошедшее, всё будущее вдруг стушевалось, пропало — и осталось только то, что я во Франкфурте с кем-то за что-то дерусь». Вспомнилась ему одна его сумасшедшая тетушка, которая, бывало, всё подплясывала и напевала:</z> <div id="pt1" style="margin:0em auto;display:table"><pms><pm> <z><o></o><v><m></m>Подпоручик!</v><c></c> <v><m></m>Мой огурчик!</v><c></c> <v><m></m>Мой амурчик!</v><c></c> <v><m></m>Пропляши со мной, голубчик!</v><c></c></z> </pm></pms></div> <script>poems.push(ge("pt1"));</script> <z><o></o>И он захохотал и пропел, как она: «Подпоручик! пропляши со мной, голубчик!»</z> <z><o></o>— Однако надо действовать, не терять времени, — воскликнул он громко, вскочил и увидал перед собой Панталеоне с записочкой в руке.</z> <z><o></o>— Я несколько раз стучался, но вы не отвечали; я подумал, что вас дома нет, — промолвил старик и подал ему записку. — От синьорины Джеммы.</z> <z><o></o>Санин взял записку — как говорится, машинально, — распечатал и прочел ее. Джемма писала ему, что она весьма беспокоится по поводу известного ему дела и желала бы свидеться с ним тотчас.</z> <z><o></o>— Синьорина беспокоится, — начал Панталеоне, которому, очевидно, было известно содержание записки, — она велела мне посмотреть, что вы делаете, и привести вас к ней.</z> <z><o></o>Санин взглянул на старого итальянца — и задумался. Внезапная мысль сверкнула в его голове. В первый миг она показалась ему странной до невозможности...</z> <z><o></o>«Однако... почему же нет?» — спросил он самого себя.</z> <z><o></o>— Г-н Панталеоне! — произнес он громко.</z> <z><o></o>Старик встрепенулся, уткнул подбородок в галстух и уставился на Санина.</z> <z><o></o>— Вы знаете, — продолжал Санин, — что произошло вчера?</z> <z><o></o>Панталеоне пожевал губами и тряхнул своим огромным хохлом.</z> <z><o></o>— Знаю.</z> <z><o></o>(Эмиль только что вернулся, рассказал ему всё.)</z> <z><o></o>— А, знаете! — Ну, так вот что. Сейчас от меня вышел офицер. Тот нахал вызывает меня на поединок. Я принял его вызов. Но у меня нет секунданта. Хотите <i>вы</i> быть моим секундантом?</z> <z><o></o>Панталеоне дрогнул и так высоко поднял брови, что они скрылись у него под нависшими волосами.</z> <z><o></o>— Вы непременно должны драться? — проговорил он наконец по-итальянски; до того мгновения он изъяснялся по-французски.</z> <z><o></o>— Непременно. Иначе поступить — значило бы опозорить себя навсегда.</z> <z><o></o>— Гм. Если я не соглашусь пойти к вам в секунданты, — то вы будете искать другого?</z> <z><o></o>— Буду... непременно.</z> <z><o></o>Панталеоне потупился.</z> <z><o></o>— Но позвольте вас спросить, синьор де-Цанини, не бросит ли ваш поединок некоторую неблаговидную тень на репутацию одной персоны?</z> <z><o></o>— Не полагаю; но как бы то ни было — делать нечего!</z> <z><o></o>— Гм. — Панталеоне совсем ушел в свой галстух. — Ну, а тот феррофлукто Клуберио, что же он? — воскликнул он вдруг и вскинул лицо кверху.</z> <z><o></o>— Он? Ничего.</z> <z><o></o>— Кэ! (Chè!)<fn><sup> <a href="#fn3" name="fns3">*</a></sup></fn> — Панталеоне презрительно пожал плечами. — Я должен, во всяком случае, благодарить вас, — произнес он наконец неверным голосом, — что вы и в теперешнем моем уничижении умели признать во мне порядочного человека — un galantuomo! Поступая таким образом, вы сами выказали себя настоящим galantuomo. Но я должен обдумать ваше предложение.</z> <z><o></o>— Время не терпит, любезный г-н Чи... чиппа...</z> <z><o></o>— То́ла, — подсказал старик. — Я прошу всего один час на размышление. Тут замешана дочь моих благодетелей... И потому я должен, я обязан — подумать!!. Через час... через три четверти часа — вы узнаете мое решение.</z> <z><o></o>— Хорошо; я подожду.</z> <z><o></o>— А теперь... какой же я дам ответ синьорине Джемме?</z> <z><o></o>Санин взял листок бумаги, написал на нем: «Будьте покойны, моя дорогая приятельница, часа через три я приду к вам — и всё объяснится. Душевно вас благодарю за участие» — и вручил этот листик Панталеоне.</z> <z><o></o>Тот бережно положил его в боковой карман — и, еще раз повторив: «Через час!» — направился было к дверям; но круто повернул назад, подбежал к Санину, схватил его руку — и, притиснув ее к своему жабо, подняв глаза к небу, воскликнул: «Благородный юноша! Великое сердце! (Nobil giovanotto! Gran cuore!) — позвольте слабому старцу (a un vecchiotto) пожать вашу мужественную десницу! (la vostra valorosa destra!)». Потом отскочил немного назад, взмахнул обеими руками — и удалился.</z> <z><o></o>Санин посмотрел ему вслед... взял газету и принялся читать. Но глаза его напрасно бегали по строкам: он не понимал ничего.</z> <div style="margin:0.5em 0em;background-color:#222;height:1px;width:25%"></div><div class="fns"><fnb><fnn><a href="#fns1" name="fn1">1</a></fnn></fnb> <z><o></o>Французское des excuses légères.<div style="font-size:0;"></div></z><fnb><fnn><a href="#fns2" name="fn2">2</a></fnn></fnb> <z><o></o>дружелюбными пистолетными выстрелами <i>(франц.:</i> des coups de pistolet à lamiable).<div style="font-size:0;"></div></z><fnb><fnn><a href="#fns3" name="fn3">*</a></fnn></fnb> <z><o></o>Непереводимое итальянское восклицание вроде нашего: ну!<div style="font-size:0;"></div></z></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4302/index.html">Вешние воды</a></div> <h2>XVIII</h2> <z><o></o>Час спустя кельнер снова вошел к Санину и подал ему старую, запачканную визитную карточку, на которой стояли следующие слова: Панталеоне Чиппатола, из Варезе, придворный певец (cantante di camera) его королевского высочества герцога Моденского; а вслед за кельнером явился и сам Панталеоне. Он переоделся с ног до головы. На нем был порыжелый черный фрак и белый пикеневый жилет, по которому затейливо извивалась томпаковая цепочка; тяжелая сердоликовая печатка спускалась низко на узкие черные панталоны с гульфиком. В правой руке он держал черную шляпу из заячьего пуха, в левой две толстые замшевые перчатки; галстух он повязал еще шире и выше обыкновенного — и в накрахмаленное жабо воткнул булавку с камнем, называемым «кошачьим глазом» (oeil de chat). На указательном пальце правой руки красовался перстень, изображавший две сложенные длани, а между ними пылающее сердце. Залежалым запахом, запахом камфары и мускуса несло от всей особы старика; озабоченная торжественность его осанки поразила бы самого равнодушного зрителя! Санин встал ему навстречу.</z> <z><o></o>— Я ваш секундант, — промолвил Панталеоне по-французски и наклонился всем корпусом вперед, причем носки поставил врозь, как это делают танцоры. — Я пришел за инструкциями. Желаете вы драться без пощады?</z> <z><o></o>— Зачем же без пощады, дорогой мой г-н Чиппатола! Я ни за что в мире не возьму моих вчерашних слов назад — но я не кровопийца!.. Да вот постойте, сейчас придет секундант моего противника. Я уйду в соседнюю комнату — а вы с ним и условитесь. Поверьте, я в век не забуду вашей услуги и благодарю вас от души.</z> <z><o></o>— Честь прежде всего! — отвечал Панталеоне и опустился в кресла, не дожидаясь, чтобы Санин попросил его сесть. — Если этот феррофлукто спичебуббио, — заговорил он, мешая французский язык с итальянским, — если этот торгаш Клуберио не умел понять свою прямую обязанность или струсил, — тем хуже для него!.. Грошовая душа — и баста!.. Что же касается до условий поединка — я ваш секундант и ваши интересы для меня священны!!. Когда я жил в Падуе, там стоял полк белых драгунов — и я со многими офицерами был очень близок!.. Весь их кодекс мне очень хорошо известен. Ну и с вашим принчипе Тарбуски я часто беседовал об этих вопросах... Тот секундант скоро должен прийти?</z> <z><o></o>— Я жду его каждую минуту — да вот он сам и идет, — прибавил Санин, глянув на улицу.</z> <z><o></o>Панталеоне встал, посмотрел на часы, поправил свой кок и поспешно засунул в башмак болтавшуюся из-под панталон тесемку. Молодой подпоручик вошел, всё такой же красный и смущенный.</z> <z><o></o>Санин представил секундантов друг другу.</z> <z><o></o>— M-r Richter, souslieutenant! — M-r Zippatola, artiste!<fn><sup> <a href="#fn1" name="fns1">1</a></sup></fn></z> <z><o></o>Подпоручик слегка изумился при виде старика... О, что бы он сказал, если б кто шепнул ему в это мгновение, что представленный ему «артист» занимается также и поваренным искусством!.. Но Панталеоне принял такой вид, как будто участвовать в устройстве поединков было для него самым обычным делом: вероятно, ему в этом случае помогали воспоминания его театральной карьеры — и он разыгрывал роль секунданта именно как роль. И он и подпоручик, оба помолчали немного.</z> <z><o></o>— Что ж? Приступим! — первый промолвил Панталеоне, играя сердоликовой печаткой.</z> <z><o></o>— Приступим, — ответил подпоручик, — но... присутствие одного из противников...</z> <z><o></o>— Я вас немедленно оставлю, господа, — воскликнул Санин, поклонился, вышел в спальню — и запер за собою дверь.</z> <z><o></o>Он бросился на кровать — и принялся думать о Джемме... но разговор секундантов проникал к нему сквозь закрытую дверь. Он происходил на французском языке; оба коверкали его нещадно, каждый на свой лад. Панталеоне опять упомянул о драгунах в Падуе, о принчипе Тарбуска — подпоручик об «exghizes léchères» и о «goups à l'amiaple». Но старик и слышать не хотел ни о каких exghizes! К ужасу Санина, он вдруг пустился толковать своему собеседнику о некоторой юной невинной девице, один мизинец которой стоит больше, чем все офицеры мира... (oune zeune damigella innoucenta, qu'a ella sola dans soun péti doa vale più que toutt le zouffissié del mondo!) и несколько раз с жаром повторил: «Это стыд! это стыд!» (E ouna onta, ouna onta!) Поручик сперва не возражал ему, но потом в голосе молодого человека послышалась гневная дрожь, и он заметил, что пришел не затем, чтобы выслушивать моральные сентенции...</z> <z><o></o>— В вашем возрасте всегда полезно выслушивать справедливые речи! — воскликнул Панталеоне.</z> <z><o></o>Прение между г-ми секундантами несколько раз становилось бурным; оно продолжалось более часа и завершилось, наконец, следующими условиями: «стреляться барону фон Дöнгофу и господину де Санину на завтрашний день, в 10 часов утра, в небольшом лесу около Ганау, на расстоянии двадцати шагов; каждый имеет право стрелять два раза по знаку, данному секундантами. Пистолеты без шнеллера и не нарезные». Г-н фон Рихтер удалился, а Панталеоне торжественно открыл дверь спальни и, сообщив результат совещания, снова воскликнул: «Bravo, Russo! Bravo, giovanotto!<fn><sup> <a href="#fn2" name="fns2">2</a></sup></fn> Ты будешь победителем!»</z> <z><o></o>Несколько минут спустя они оба отправились в кондитерскую Розелли. Санин предварительно взял с Панталеоне слово держать дело о дуэли в глубочайшей тайне. В ответ старик только палец кверху поднял и, прищурив глаз, прошептал два раза сряду: Segredezza! (Таинственность!) Он видимо помолодел и даже выступал свободнее. Все эти необычайные, хотя и неприятные, события живо переносили его в ту эпоху, когда он сам и принимал и делал вызовы, — правда, на сцене. Баритоны, как известно, очень петушатся в своих ролях.</z> <div style="margin:0.5em 0em;background-color:#222;height:1px;width:25%"></div><div class="fns"><fnb><fnn><a href="#fns1" name="fn1">1</a></fnn></fnb> <z><o></o>Г-н Рихтер, подпоручик! — Г-н Чиппатола, артист! <i>(франц.).</i><div style="font-size:0;"></div></z><fnb><fnn><a href="#fns2" name="fn2">2</a></fnn></fnb> <z><o></o>«Браво, русский! Браво, молодой человек!» <i>(итал.).</i><div style="font-size:0;"></div></z></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4302/index.html">Вешние воды</a></div> <h2>XIX</h2> <z><o></o>Эмиль выбежал навстречу Санину — он более часа караулил его приход — и торопливо шепнул ему на ухо, что мать ничего не знает о вчерашней неприятности и что даже намекать на нее не следует, а что его опять посылают в магазин!!, но что он туда не пойдет, а спрячется где-нибудь! Сообщив всё это в течение нескольких секунд, он внезапно припал к плечу Санина, порывисто поцеловал его и бросился вниз по улице. В кондитерской Джемма встретила Санина; хотела что-то сказать — и не могла. Ее губы слегка дрожали, а глаза щурились и бегали по сторонам. Он поспешил успокоить ее уверением, что всё дело кончилось... сущими пустяками.</z> <z><o></o>— У вас никого не было сегодня? — спросила она.</z> <z><o></o>— Было у меня одно лицо — мы с ним объяснились — и мы... мы пришли к самому удовлетворительному результату.</z> <z><o></o>Джемма вернулась за прилавок.</z> <z><o></o>«Не поверила она мне!» — подумал он... однако отправился в соседнюю комнату и застал там фрау Ленору.</z> <z><o></o>У ней мигрень прошла, но она находилась в настроении меланхолическом. Она радушно улыбнулась ему, но в то же время предупредила его, что ему будет сегодня с нею скучно, так как она не в состоянии его занять. Он подсел к ней и заметил, что ее веки покраснели и опухли.</z> <z><o></o>— Что с вами, фрау Леноре? Неужели вы плакали?</z> <z><o></o>— Тсссс... — прошептала она и указала головою на комнату, где находилась ее дочь. — Не говорите этого... громко.</z> <z><o></o>— Но о чем же вы плакали?</z> <z><o></o>— Ах, мосьё Санин, сама не знаю о чем!</z> <z><o></o>— Вас никто не огорчил?</z> <z><o></o>— О нет!.. Мне очень скучно вдруг сделалось. Вспомнила я ДжиованБаттиста... свою молодость... Потом, как это всё скоро прошло. Стара я становлюсь, друг мой, — и не могу я никак с этим помириться. Кажется, сама я всё та же, что прежде... а старость — вот она... вот она! — На глазах фрау Леноры показались слезинки. — Вы, я вижу, смотрите на меня да удивляетесь... Но вы тоже постареете, друг мой, и узнаете, как это горько!</z> <z><o></o>Санин принялся утешать ее, упомянул об ее детях, в которых воскресала ее собственная молодость, попытался даже подтрунить над нею, уверяя, что она напрашивается на комплименты... Но она, не шутя, попросила его «перестать», и он тут в первый раз мог убедиться, что подобную унылость, унылость сознанной старости, ничем утешить и рассеять нельзя; надо подождать, пока она пройдет сама собою. Он предложил ей сыграть с ним в тресетте — и ничего лучшего он не мог придумать. Она тотчас согласилась и как будто повеселела.</z> <z><o></o>Санин играл с ней до обеда и после обеда. Панталеоне также принял участие в игре. Никогда его хохол не падал так низко на лоб, никогда подбородок не уходил так глубоко в галстух! Каждое движение его дышало такой сосредоточенной важностью, что, глядя на него, невольно рождалась мысль: какую это тайну с такою твердостью хранит этот человек?</z> <z><o></o>Но — segredezza! segredezza!</z> <z><o></o>Он в течение всего того дня всячески старался оказывать глубочайшее почтение Санину; за столом, торжественно и решительно, минуя дам, подавал блюда ему первому; во время карточной игры уступал ему прикупку, не дерзал его ремизить; объявлял, ни к селу ни к городу, что русские — самый великодушный, храбрый и решительный народ в мире!</z> <z><o></o>«Ах ты, старый лицедей!» — думал про себя Санин.</z> <z><o></o>И не столько дивился он неожиданному настроению духа в г-же Розелли, сколько тому, как ее дочь с ним обращалась. Она не то, чтобы избегала его... напротив, она постоянно садилась в небольшом от него расстоянии, прислушивалась к его речам, глядела на него; но она решительно не хотела вступать с ним в беседу, и как только он заговаривал с нею — тихонько поднималась с места и тихонько удалялась на несколько мгновений. Потом она появлялась опять, и опять усаживалась где-нибудь в уголке — и сидела неподвижно, словно размышляя и недоумевая... недоумевая пуще всего. Сама фрау Леноре заметила, наконец, необычайность ее поведения и раза два спросила, что с ней.</z> <z><o></o>— Ничего, — ответила Джемма, — ты знаешь, я бываю иногда такая.</z> <z><o></o>— Это точно, — соглашалась с нею мать.</z> <z><o></o>Так прошел весь этот длинный день, ни оживленно, ни вяло — ни весело, ни скучно. Держи себя Джемма иначе — Санин... как знать? не совладал бы с искушением немного порисоваться или просто поддался бы чувству грусти перед возможной, быть может, вечной разлукой... Но так как ему ни разу не пришлось даже поговорить с Джеммой, то он должен был удовлетвориться тем, что в течение четверти часа, перед вечерним кофе, брал минорные аккорды на фортепиано.</z> <z><o></o>Эмиль вернулся поздно и, во избежание расспросов о г-не Клюбере, отретировался весьма скоро. Пришла очередь удалиться и Санину.</z> <z><o></o>Он стал прощаться с Джеммой. Вспомнилось ему почему-то расставание Ленского с Ольгой в «Онегине». Он крепко стиснул ей руку и попытался заглянуть ей в лицо — но она слегка отворотилась и высвободила свои пальцы.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4302/index.html">Вешние воды</a></div> <h2>XX</h2> <z><o></o>Уже совсем «вызвездило», когда он вышел на крыльцо. И сколько же их высыпало, этих звезд — больших, малых, желтых, красных, синих, белых! Все они так и рдели, так и роились, наперерыв играя лучами. Луны не было на небе, но и без нее каждый предмет четко виднелся в полусветлом, бестенном сумраке. Санин прошел улицу до конца... Не хотелось ему тотчас возвратиться домой; он чувствовал потребность побродить на чистом воздухе. Он вернулся назад — и не успел еще поравняться с домом, в котором помещалась кондитерская Розелли, как одно из окон, выходивших на улицу, внезапно стукнуло и отворилось — на черном его четырехугольнике (в комнате не было огня) появилась женская фигура — и он услышал, что его зовут: «Monsieur Dimitri!»</z> <z><o></o>Он тотчас бросился к окну... Джемма!</z> <z><o></o>Она облокотилась о подоконник и наклонилась вперед.</z> <z><o></o>— Monsieur Dimitri, — начала она осторожным голосом, — я в течение целого нынешнего дня хотела вам дать одну вещь... но не решалась; и вот теперь, неожиданно увидя вас снова, подумала, что, видно, так суждено...</z> <z><o></o>Джемма невольно остановилась на этом слове. Она не могла продолжать: нечто необыкновенное произошло в это самое мгновенье.</z> <z><o></o>Внезапно, среди глубокой тишины, при совершенно безоблачном небе, налетел такой порыв ветра, что сама земля, казалось, затрепетала под ногами, тонкий звездный свет задрожал и заструился, самый воздух завертелся клубом. Вихорь, не холодный, а теплый, почти знойный, ударил по деревьям, по крыше дома, по его стенам, по улице; он мгновенно сорвал шляпу с головы Санина, взвил и разметал черные кудри Джеммы. Голова Санина приходилась в уровень с подоконником; он невольно прильнул к нему — и Джемма ухватилась обеими руками за его плечи, припала грудью к его голове. Шум, звон и грохот длились около минуты... Как стая громадных птиц, помчался прочь взыгравший вихорь... Настала вновь глубокая тишина.</z> <z><o></o>Санин приподнялся и увидал над собою такое чудное, испуганное, возбужденное лицо, такие огромные, страшные, великолепные глаза — такую красавицу увидал он, что сердце в нем замерло, он приник губами к тонкой пряди волос, упавшей ему на грудь, — и только мог проговорить:</z> <z><o></o>— О Джемма!</z> <z><o></o>— Что это было такое? Молния? — спросила она, широко поводя глазами и не принимая с его плеч своих обнаженных рук.</z> <z><o></o>— Джемма! — повторил Санин.</z> <z><o></o>Она вздрогнула, оглянулась назад, в комнату, — и быстрым движением, достав из-за корсажа уже увядшую розу, бросила ее Санину.</z> <z><o></o>— Я хотела дать вам этот цветок...</z> <z><o></o>Он узнал розу, которую он отвоевал накануне...</z> <z><o></o>Но уже окошко захлопнулось, и за темным стеклом ничего не виднелось и не белело.</z> <z><o></o>Санин пришел домой без шляпы... Он и не заметил, что он ее потерял.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4302/index.html">Вешние воды</a></div> <h2>XXI</h2> <z><o></o>Он заснул под самое утро. И не мудрено! Под ударом того летнего, мгновенного вихря он почти так же мгновенно почувствовал — не то, что Джемма красавица, не то, что она ему нравилась — это он знал и прежде... а то, что он едва ли... не полюбил ее! Мгновенно, как тот вихрь, налетела на него любовь. А тут эта глупая дуэль! Скорбные предчувствия начали его мучить. Ну, положим, не убьют его... Что же может выйти из его любви к этой девушке, к невесте другого? Положим даже, что этот «другой» ему не опасен, что сама Джемма полюбит или уже полюбила его... Что же из этого? Как что? Такая красавица...</z> <z><o></o>Он ходил по комнате, садился за стол, брал лист бумаги, чертил на нем несколько строк — и тотчас их вымарывал... Вспоминал удивительную фигуру Джеммы, в темном окне, под лучами звезд, всю развеянную теплым вихрем; вспоминал ее мраморные руки, подобные рукам олимпийских богинь, чувствовал их живую тяжесть на плечах своих... Потом он брал брошенную ему розу — и казалось ему, что от ее полузавядших лепестков веяло другим, еще более тонким запахом, чем обычный запах роз...</z> <z><o></o>«И вдруг его убьют или изувечат?»</z> <z><o></o>Он не ложился в постель и заснул, одетый, на диване.</z> <div class="divider_line_short_0"><span class="divider_line_short"></span></div> <z><o></o>Кто-то потрепал его по плечу...</z> <z><o></o>Он открыл глаза и увидел Панталеоне.</z> <z><o></o>— Спит, как Александр Македонский накануне вавилонского сражения! — воскликнул старик.</z> <z><o></o>— Да который час? — спросил Санин.</z> <z><o></o>— Семь часов без четверти; до Ганау — два часа езды, а мы должны быть первые на месте. Русские всегда предупреждают врагов! Я взял лучшую карету во Франкфурте!</z> <z><o></o>Санин начал умываться.</z> <z><o></o>— А пистолеты где?</z> <z><o></o>— Пистолеты привезет тот феррофлукто тедеско. И доктора он же привезет.</z> <z><o></o>Панталеоне видимо бодрился, по-вчерашнему; но когда он сел в карету с Саниным, когда кучер защелкал бичом и лошади с места пустились вскачь, — с бывшим певцом и приятелем падуйских драгунов произошла внезапная перемена. Он смутился, даже струхнул. В нем словно что-то обрушилось, как плохо выведенная стенка.</z> <z><o></o>— Однако что это мы делаем, боже мой, santissima Madonna!<fn><sup> <a href="#fn1" name="fns1">1</a></sup></fn> — воскликнул он неожиданно пискливым голосом и схватил себя за волосы. — Что я делаю, я старый дурак, сумасшедший, frenetico?</z> <z><o></o>Санин удивился и засмеялся и, слегка обняв Панталеоне за талью, напомнил ему французскую поговорку: «Le vin est tiré — il faut le boire»<fn><sup> <a href="#fn2" name="fns2">2</a></sup></fn> (по-русски: «Взявшись за гуж, не говори, что не дюж»).</z> <z><o></o>— Да, да, — отвечал старик, — эту чашу мы разопьем с вами, — а всё же я безумец! Я — безумец! Всё было так тихо, хорошо... и вдруг: та-та-та, тра-та-та!</z> <z><o></o>— Словно tutti<fn><sup> <a href="#fn3" name="fns3">3</a></sup></fn> в оркестре, — заметил Санин с натянутой улыбкой. — Но виноваты не вы.</z> <z><o></o>— Я знаю, что не я! Еще бы! Всё же это... необузданный такой поступок. Diavolo! Diavolo! — повторял Панталеоне, потрясая хохлом и вздыхая.</z> <z><o></o>А карета всё катилась да катилась.</z> <div class="divider_line_short_0"><span class="divider_line_short"></span></div> <z><o></o>Утро было прелестное. Улицы Франкфурта, едва начинавшие оживляться, казались такими чистыми и уютными; окна домов блестели переливчато, как фольга; а лишь только карета выехала за заставу — сверху, с голубого, еще не яркого неба, так и посыпались голосистые раскаты жаворонков. Вдруг на повороте шоссе из-за высокого тополя показалась знакомая фигура, ступила несколько шагов и остановилась. Санин пригляделся... Боже мой! Эмиль!</z> <z><o></o>— Да разве он знает что-нибудь? — обратился он к Панталеоне.</z> <z><o></o>— Я же вам говорю, что я безумец, — отчаянно, чуть не с криком возопил бедный итальянец, — этот злополучный мальчик всю ночь мне не дал покоя — и я ему сегодня утром, наконец, всё открыл!</z> <z><o></o>«Вот тебе и segredezza!» — подумал Санин.</z> <z><o></o>Карета поравнялась с Эмилем; Санин велел кучеру остановить лошадей и подозвал к себе «злополучного мальчика». Нерешительными шагами приблизился Эмиль, бледный, бледный, как в день своего припадка. Он едва держался на ногах.</z> <z><o></o>— Что вы здесь делаете? — строго спросил его Санин, — зачем вы не дома?</z> <z><o></o>— Позвольте... позвольте мне ехать с вами, — пролепетал Эмиль трепетным голосом и сложил руки. Зубы у него стучали как в лихорадке. — Я вам не помешаю — только возьмите меня!</z> <z><o></o>— Если вы чувствуете хоть на волос привязанности или уважения ко мне, — промолвил Санин, — вы сейчас вернетесь домой или в магазин к г-ну Клюберу, и никому не скажете ни единого слова, и будете ждать моего возвращения!</z> <z><o></o>— Вашего возвращения, — простонал Эмиль, — и голос его зазвенел и оборвался, — но если вас...</z> <z><o></o>— Эмиль! — перебил его Санин и указал глазами на кучера, — опомнитесь! Эмиль, пожалуйста, ступайте домой! Послушайтесь меня, друг мой! Вы уверяете, что любите меня. Ну, я вас прошу!</z> <z><o></o>Он протянул ему руку. Эмиль покачнулся вперед, всхлипнул, прижал ее к своим губам — и, соскочив с дороги, побежал назад к Франкфурту, через поле.</z> <z><o></o>— Тоже благородное сердце, — пробормотал Панталеоне, но Санин угрюмо взглянул на него... Старик уткнулся в угол кареты. Он сознавал свою вину; да сверх того он с каждым мгновеньем всё более изумлялся: неужели это <i>он</i> взаправду сделался секундантом, и лошадей <i>он</i> достал, и всем распорядился, и мирное свое обиталище покинул в шесть часов утра? К тому же ноги его разболелись и заныли.</z> <z><o></o>Санин почел за нужное ободрить его — и попал в жилку, нашел настоящее слово.</z> <z><o></o>— Где же ваш прежний дух, почтенный синьор Чиппатола? Где — il antico valor?</z> <z><o></o>Синьор Чиппатола выпрямился и нахмурился.</z> <z><o></o>— Il antico valor? — провозгласил он басом. — Non è ancora spento (он еще не весь утрачен) — il antico valor!!</z> <z><o></o>Он приосанился, заговорил о своей карьере, об опере, о великом теноре Гарсиа — и приехал в Ганау молодцом. Как подумаешь: нет ничего на свете сильнее... и бессильнее слова!</z> <div style="margin:0.5em 0em;background-color:#222;height:1px;width:25%"></div><div class="fns"><fnb><fnn><a href="#fns1" name="fn1">1</a></fnn></fnb> <z><o></o>пресвятая Мадонна! <i>(итал.).</i><div style="font-size:0;"></div></z><fnb><fnn><a href="#fns2" name="fn2">2</a></fnn></fnb> <z><o></o>«Вино откупорено — надо его пить» <i>(франц.).</i><div style="font-size:0;"></div></z><fnb><fnn><a href="#fns3" name="fn3">3</a></fnn></fnb> <z><o></o>все <i>(итал.).</i><div style="font-size:0;"></div></z></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4302/index.html">Вешние воды</a></div> <h2>XXII</h2> <z><o></o>Лесок, в котором долженствовало происходить побоище, находился в четверти мили от Ганау. Санин с Панталеоне приехали первые, как он предсказывал; велели карете остаться на опушке леса и углубились в тень довольно густых и частых деревьев. Им пришлось ждать около часу.</z> <z><o></o>Ожидание не показалось особенно тягостным Санину; он расхаживал взад и вперед по дорожке, прислушивался, как пели птицы, следил за пролетавшими «коромыслами» и, как большая часть русских людей в подобных случаях, старался не думать. Раз только на него нашло раздумье: он наткнулся на молодую липу, сломанную, по всем вероятиям, вчерашним шквалом. Она положительно умирала... все листья на ней умирали. «Что это? предзнаменование?» — мелькнуло у него в голове; но он тотчас же засвистал, перескочил через ту самую липу, зашагал по дорожке. Панталеоне — тот ворчал, бранил немцев, кряхтел, потирал то спину, то колени. Он даже зевал от волнения, что придавало презабавное выражение его маленькому, съеженному личику. Санин чуть не расхохотался, глядя на него.</z> <z><o></o>Послышалось наконец рокотание колес по мягкой дороге. «Они!» — промолвил Панталеоне и насторожился и выпрямился, не без мгновенной нервической дрожи, которую, однако, поспешил замаскировать восклицанием: брррр! — и замечанием, что сегодняшнее утро довольно свежее. Обильная роса затопляла травы и листья, но зной проникал уже в самый лес.</z> <z><o></o>Оба офицера скоро показались под его сводами; их сопровождал небольшой плотненький человечек с флегматическим, почти заспанным лицом — военный доктор. Он нес в одной руке глиняный кувшин с водою — на всякий случай; сумка с хирургическими инструментами и бинтами болталась на его левом плече. Видно было, что он к подобным экскурсиям привык донельзя; они составляли один из источников его доходов: каждая дуэль приносила ему восемь червонцев — по четыре с каждой из воюющих сторон. Г-н фон Рихтер нес ящик с пистолетами, г-н фон Дöнгоф вертел в руке — вероятно, для «шику» — небольшой хлыстик.</z> <z><o></o>— Панталеоне! — шепнул Санин старику, — если... если меня убьют — всё может случиться, — достаньте из моего бокового кармана бумажку — в ней завернут цветок — и отдайте эту бумажку синьорине Джемме. Слышите? Вы обещаетесь?</z> <z><o></o>Старик уныло взглянул на него — и качнул утвердительно головою... Но бог ведает, понял ли он, о чем просил его Санин.</z> <z><o></o>Противники и секунданты обменялись, как водится, поклонами; один доктор даже бровью не повел — и присел, зевая, на траву: «Мне, мол, не до изъявлений рыцарской вежливости». Г-н фон Рихтер предложил г-ну «Тшибадола» выбрать место; г-н «Тшибадола» отвечал, тупо ворочая языком («стенка» в нем опять обрушилась), что: «Действуйте, мол, вы, милостивый государь; я буду наблюдать». ..</z> <z><o></o>И г-н фон Рихтер начал действовать. Отыскал тут же, в лесу, прехорошенькую, всю испещренную цветами, поляну; отмерил шаги, обозначил два крайних пункта оструганными наскоро палочками, достал из ящика пистолеты и, присев на корточки, заколотил пули; словом, трудился и хлопотал изо всех сил, беспрестанно утирая свое вспотевшее лицо белым платочком. Сопровождавший его Панталеоне походил более на озябшего человека. В течение всех этих приготовлений оба противника стояли поодаль, напоминая собою двух наказанных школьников, которые дуются на своих гувернеров.</z> <z><o></o>Настало решительное мгновенье...</z> <div id="pt1" style="margin:0em auto;display:table"><pms><pm> <z><o></o><v><m></m>Каждый взял свой пистолет...</v><c></c></z> </pm></pms></div> <script>poems.push(ge("pt1"));</script> <z><o></o>Но тут г-н фон Рихтер заметил Панталеоне, что ему, как старшему секунданту, следует, по правилам дуэли, прежде чем провозгласить роковое: «Раз! два! три!», обратиться к противникам с последним советом и предложением: помириться; что хотя это предложение не имеет никогда никаких последствий и вообще не что иное, как пустая формальность, однако исполнением этой формальности г-н Чиппатола отклоняет от себя некоторую долю ответственности; что, правда, подобная аллокуция<fn><sup> <a href="#fn1" name="fns1">1</a></sup></fn> составляет прямую обязанность так называемого «беспристрастного свидетеля» (unparteiischer Zeuge) — но так как у них такового не имеется, то он, г-н фон Рихтер, охотно уступает эту привилегию своему почтенному собрату. Панталеоне, который успел уже затушеваться за куст так, чтобы не видеть вовсе офицера-обидчика, сперва ничего не понял изо всей речи г-на фон Рихтера — тем более, что она была произнесена в нос; но вдруг встрепенулся, проворно выступил вперед и, судорожно стуча руками в грудь, хриплым голосом возопил на своем смешанном наречии: «A-la-la-la... Che bestialità! Deux zeunommes comme ça qué si battono — perchè? Che diavolo? Andate a casa!»<fn><sup> <a href="#fn2" name="fns2">2</a></sup></fn></z> <z><o></o>— Я не согласен на примирение, — поспешно проговорил Санин.</z> <z><o></o>— И я тоже не согласен, — повторил за ним его противник.</z> <z><o></o>— Ну так кричите: раз, два, три! — обратился фон Рихтер к растерявшемуся Панталеоне.</z> <z><o></o>Тот немедленно опять нырнул в куст — и уже оттуда прокричал, весь скорчившись, зажмурив глаза и отвернув голову, но во всё горло:</z> <z><o></o>— Una... due... e tre!<fn><sup> <a href="#fn3" name="fns3">3</a></sup></fn></z> <z><o></o>Первый выстрелил Санин — и не попал. Пуля его звякнула о дерево. Барон Дöнгоф выстрелил тотчас вслед за ним — преднамеренно в сторону, на воздух.</z> <z><o></o>Наступило напряженное молчание... Никто не трогался с места. Панталеоне слабо охнул.</z> <z><o></o>— Прикажете продолжать? — проговорил Дöнгоф.</z> <z><o></o>— Зачем вы выстрелили на воздух? — спросил Санин.</z> <z><o></o>— Это не ваше дело.</z> <z><o></o>— Вы и во второй раз будете стрелять на воздух? — спросил опять Санин.</z> <z><o></o>— Может быть; не знаю.</z> <z><o></o>— Позвольте, позвольте, господа... — начал фон Рихтер, — дуэлланты не имеют права говорить между собою. Это совсем не в порядке.</z> <z><o></o>— Я отказываюсь от своего выстрела, — промолвил Санин и бросил пистолет на землю.</z> <z><o></o>— И я тоже не намерен продолжать дуэль, — воскликнул Дöнгоф и тоже бросил свой пистолет. — Да сверх того я теперь готов сознаться, что я был не прав — третьего дня.</z> <z><o></o>Он помялся на месте — и нерешительно протянул руку вперед. Санин быстро приблизился к нему — и пожал ее. Оба молодых человека с улыбкой поглядели друг на друга — и лица у обоих покрылись краской.</z> <z><o></o>— Bravi! bravi! — внезапно, как сумасшедший, загорланил Панталеоне и, хлопая в ладоши, турманом выбежал из-за куста; а доктор, усевшийся в стороне, на срубленном дереве, немедленно встал, вылил воду из кувшина и пошел, лениво переваливаясь, к опушке леса.</z> <z><o></o>— Честь удовлетворена — и дуэль кончена! — провозгласил фон Рихтер.</z> <z><o></o>— Fuori! (фора!) — по старой памяти, еще раз гаркнул Панталеоне.</z> <div class="divider_line_short_0"><span class="divider_line_short"></span></div> <z><o></o>Разменявшись поклонами с г-ми офицерами и садясь в карету, Санин, правда, ощущал во всем существе своем если не удовольствие, то некоторую легкость, как после выдержанной операции; но и другое чувство зашевелилось в нем, чувство, похожее на стыд... Фальшью, заранее условленной казенщиной, обыкновенной офицерской, студенческой штукой показался ему поединок, в котором он только что разыграл свою роль. Вспомнил он флегматического доктора, вспомнил, как он улыбнулся — то есть сморщил нос, когда увидел его, выходившего из лесу чуть не под руку с бароном Дöнгофом. А потом, когда Панталеоне выплачивал тому же доктору следуемые ему четыре червонца... Эх! нехорошо что-то!</z> <z><o></o>Да; Санину было немножко совестно и стыдно... хотя, с другой стороны, что же ему было сделать? Не оставлять же без наказания дерзости молодого офицера, не уподобиться же г-ну Клюберу? Он заступился за Джемму, он защитил ее... Оно так; а все-таки у него скребло на душе, и было ему совестно, и даже стыдно.</z> <z><o></o>Зато Панталеоне — просто торжествовал! Им внезапно обуяла гордость. Победоносный генерал, возвращающийся с поля выигранной им битвы, не озирался бы с большим самодовольствием. Поведение Санина во время поединка наполняло его восторгом. Он величал его героем — и слышать не хотел его увещаний и даже просьб. Он сравнивал его с монументом из мрамора или бронзы — со статуей командора в «Дон-Жуане»! Про самого себя он сознавался, что почувствовал некоторое смятение. «Но ведь я артист, — заметил он, — у меня натура нервозная, а вы — сын снегов и скал гранитных».</z> <z><o></o>Санин решительно не знал, как ему унять расходившегося артиста.</z> <div class="divider_line_short_0"><span class="divider_line_short"></span></div> <z><o></o>Почти на том же самом месте дороги, где часа два тому назад они настигли Эмиля, — он снова выскочил из-за дерева и с радостным криком на губах, помахивая картузом над головою и подпрыгивая, бросился прямо к карете, чуть-чуть не попал под колесо и, не дожидаясь, чтобы лошади остановились, вскарабкался через закрытые дверцы — и так и впился в Санина.</z> <z><o></o>— Вы живы, вы не ранены! — твердил он. — Простите меня, я не послушался вас, я не вернулся во Франкфурт... Я не мог! Я ждал вас здесь... Расскажите мне, как это было! Вы... убили его?</z> <z><o></o>Санин с трудом успокоил и усадил Эмиля.</z> <z><o></o>Многоглаголиво, с видимым удовольствием сообщил ему Панталеоне все подробности поединка, и уж, конечно, не преминул снова упомянуть о монументе из бронзы, о статуе командора! Он даже встал с своего места и, растопырив ноги, для удержания равновесия, скрестив на груди руки и презрительно скосясь через плечо, воочию представлял командора-Санина! Эмиль слушал с благоговением, изредка прерывая рассказ восклицанием или быстро приподнимаясь и столь же быстро целуя своего героического друга.</z> <z><o></o>Колеса кареты застучали о мостовую Франкфурта — и остановились наконец перед гостиницей, в которой жил Санин.</z> <z><o></o>В сопровождении своих двух спутников взбирался он по лестнице во второй этаж — как вдруг из темного коридорчика проворными шагами вышла женщина: лицо ее было покрыто вуалью; она остановилась перед Саниным, слегка пошатнулась, вздохнула трепетно, тотчас же побежала вниз на улицу — и скрылась, к великому изумлению кельнера, который объявил, что «эта дама более часа ожидала возвращения господина иностранца». Как ни мгновенно было ее появление, Санин успел узнать в ней Джемму. Он узнал ее глаза под плотным шелком коричневой вуали.</z> <z><o></o>— Разве фрейлейн Джемме было известно... — протянул он недовольным голосом, по-немецки, обратившись к Эмилю и Панталеоне, которые шли за ним по пятам.</z> <z><o></o>Эмиль покраснел и смешался.</z> <z><o></o>— Я принужден был ей всё сказать, — пролепетал он, — она догадывалась, и я никак не мог... Но ведь теперь это ничего не значит, — подхватил он с живостью, — всё так прекрасно кончилось, и она вас видела здоровым и невредимым!</z> <z><o></o>Санин отвернулся.</z> <z><o></o>— Какие вы, однако, болтуны оба! — промолвил он с досадой, вошел к себе в комнату и сел на стул.</z> <z><o></o>— Не сердитесь, пожалуйста, — взмолился Эмиль.</z> <z><o></o>— Хорошо, я не буду сердиться. (Санин действительно не сердился — да и, наконец, едва ли бы мог он желать, чтобы Джемма <i>ничего</i> не узнала.) Хорошо... полноте обниматься. Ступайте теперь. Я хочу остаться наедине. Я лягу спать. Я устал.</z> <z><o></o>— Превосходная мысль! — воскликнул Панталеоне. — Вам нужно отдохновение! Вы его вполне заслужили, благородный синьоре! Пойдем, Эмилио! На цыпочках! На цыпочках! Шшшш!</z> <z><o></o>Сказавши, что он хочет спать, Санин желал только отделаться от своих товарищей; но, оставшись один, он взаправду почувствовал значительную усталость во всех членах: всю предшествовавшую ночь он почти не смыкал глаз и, бросившись на постель, немедленно заснул глубоким сном.</z> <div style="margin:0.5em 0em;background-color:#222;height:1px;width:25%"></div><div class="fns"><fnb><fnn><a href="#fns1" name="fn1">1</a></fnn></fnb> <z><o></o>речь, обращение <i>(лат.:</i> allocutio).<div style="font-size:0;"></div></z><fnb><fnn><a href="#fns2" name="fn2">2</a></fnn></fnb> <z><o></o>«Что за дикость! Два таких молодых человека дерутся — зачем? Какого чёрта? Ступайте по домам!» <i>(итал. и франц.).</i><div style="font-size:0;"></div></z><fnb><fnn><a href="#fns3" name="fn3">3</a></fnn></fnb> <z><o></o>Раз... два... и три! <i>(итал.).</i><div style="font-size:0;"></div></z></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4302/index.html">Вешние воды</a></div> <h2>XXIII</h2> <z><o></o>Несколько часов сряду он спал беспробудно. Потом ему стало грезиться, что он опять дерется на дуэли, что в качестве противника стоит перед ним г-н Клюбер, а на елке сидит попугай, и этот попугай Панталеоне, и твердит он, щелкая носом: раз-раз-раз! раз-раз-раз!</z> <z><o></o>«Раз... раз... раз!!» послышалось ему уже слишком явственно: он открыл глаза, приподнял голову... кто-то стучался к нему в дверь.</z> <z><o></o>— Войдите! — крикнул Санин.</z> <z><o></o>Появился кельнер и доложил, что одной даме очень нужно его видеть.</z> <z><o></o>«Джемма!» — мелькнуло у него в голове... но дама оказалась ее матерью — фрау Леноре.</z> <z><o></o>Она, как только вошла, тотчас опустилась на стул и начала плакать.</z> <z><o></o>— Что с вами, моя добрая, милая г-жа Розелли? — начал Санин, подсев к ней и с тихой лаской касаясь ее руки. — Что случилось? Успокойтесь, прошу вас.</z> <z><o></o>— Ах, Herr Dimitri, я очень... очень несчастна!</z> <z><o></o>— Вы несчастны?</z> <z><o></o>— Ах, очень! И могла ли я ожидать? Вдруг, как гром из ясного неба...</z> <z><o></o>Она с трудом переводила дыхание.</z> <z><o></o>— Но что такое? Объяснитесь! Хотите стакан воды?</z> <z><o></o>— Нет, благодарствуйте. — Фрау Леноре утерла платком глаза и с новой силой заплакала. — Ведь я всё знаю! Всё!</z> <z><o></o>— То есть как же: всё?</z> <z><o></o>— Всё, что произошло сегодня! И причина... мне тоже известна! Вы поступили, как благородный человек; но какое несчастное стечение обстоятельств! Недаром мне не нравилась эта поездка в Соден... недаром! (Фрау Леноре ничего подобного не говорила в самый день поездки, но теперь ей казалось, что уже тогда она «всё» предчувствовала.) Я и пришла к вам, как к благородному человеку, как к другу, хотя я увидала вас в первый раз пять дней тому назад... Но ведь я вдова, одинокая... Моя дочь...</z> <z><o></o>Слезы заглушили голос фрау Леноре. Санин не знал, что подумать.</z> <z><o></o>— Ваша дочь? — повторил он.</z> <z><o></o>— Моя дочь, Джемма, — вырвалось почти со стоном у фрау Леноре из-под смоченного слезами платка, — объявила мне сегодня, что не хочет выйти замуж за г-на Клюбера и что я должна отказать ему!</z> <z><o></o>Санин даже отодвинулся слегка: он этого не ожидал.</z> <z><o></o>— Я уже не говорю о том, — продолжала фрау Леноре, — что это позор, что этого никогда на свете не бывало, чтобы невеста отказала жениху; но ведь это для нас разорение, Herr Dimitri! — Фрау Леноре старательно и туго свернула платок в маленький-маленький клубочек, точно она хотела заключить в него всё свое горе. — Жить доходами с нашего магазина мы больше не можем, Herr Dimitri! а г-н Клюбер очень богат и будет еще богаче. И за что же ему отказать? За то, что он не вступился за свою невесту? Положим, это не совсем хорошо с его стороны, но ведь он статский человек, в университете не воспитывался и, как солидный торговец, должен был презреть легкомысленную шалость неизвестного офицерчика. И какая же это обида, Herr Dimitri?</z> <z><o></o>— Позвольте, фрау Леноре, вы словно осуждаете меня...</z> <z><o></o>— Нисколько я вас не осуждаю, нисколько! Вы совсем другое дело; вы, как все русские, военный...</z> <z><o></o>— Позвольте, я вовсе не...</z> <z><o></o>— Вы иностранец, проезжий, я вам благодарна, — продолжала фрау Леноре, не слушая Санина. Она задыхалась, разводила руками, снова развертывала платок и сморкалась. По одному тому, как выражалось ее горе, можно было видеть, что она родилась не под северным небом.</z> <z><o></o>— И как же будет г-н Клюбер торговать в магазине, если он будет драться с покупателями? Это совсем несообразно! И теперь я должна ему отказать! Но чем мы будем жить? Прежде мы одни делали девичью кожу и нуга́ с фисташками — и к нам ходили покупатели, а теперь все делают девичью кожу!! Вы подумайте: уж без того в городе будут говорить о вашей дуэли... разве это можно утаить? И вдруг свадьба расстраивается! Ведь это шкандал, шкандал! Джемма — прекрасная девушка; она очень любит меня, но она упрямая республиканка, бравирует мнением других. Вы одни можете ее уговорить!</z> <z><o></o>Санин изумился еще пуще прежнего.</z> <z><o></o>— Я, фрау Леноре?</z> <z><o></o>— Да, вы одни... Вы одни. Я затем и пришла к вам: я ничего другого придумать не умела! Вы такой ученый, такой хороший человек! Вы же за нее заступились. Вам она поверит! Она <i>должна</i> вам поверить — вы ведь жизнью своей рисковали! Вы ей докажете, а я уже больше ничего не могу! Вы ей докажете, что она и себя и всех нас погубит. Вы спасли моего сына — спасите и дочь! Вас сам бог послал сюда... Я готова на коленях просить вас...</z> <z><o></o>И фрау Леноре наполовину приподнялась со стула, как бы собираясь упасть Санину в ноги... Он удержал ее.</z> <z><o></o>— Фрау Леноре! Ради бога! Что вы это?</z> <z><o></o>Она судорожно схватила его за руки.</z> <z><o></o>— Вы обещаетесь?</z> <z><o></o>— Фрау Леноре, подумайте, с какой стати я...</z> <z><o></o>— Вы обещаетесь? Вы не хотите, чтобы я тут же, сейчас, умерла перед вами?</z> <z><o></o>Санин потерялся. Ему в первый раз в жизни приходилось иметь дело с загоревшейся итальянскою кровью.</z> <z><o></o>— Я сделаю всё, что будет вам угодно! — воскликнул он. — Я поговорю с фрейлейн Джеммой...</z> <z><o></o>Фрау Леноре вскрикнула от радости.</z> <z><o></o>— Только я, право, не знаю, какой может выйти результат...</z> <z><o></o>— Ах, не отказывайтесь, не отказывайтесь! — промолвила фрау Леноре умоляющим голосом, — вы уже согласились! Результат, наверное, выйдет отличный. Во всяком случае, <i>я</i> уже больше ничего не могу! <i>Меня</i> она не послушается!</z> <z><o></o>— Она так решительно объявила вам свое нежелание выйти за г-на Клюбера? — спросил Санин после небольшого молчания.</z> <z><o></o>— Как ножом отрезала! Она вся в отца, в ДжиованБаттиста! Бедовая!</z> <z><o></o>— Бедовая? она?.. — протяжно повторил Санин.</z> <z><o></o>— Да... да... но она тоже ангел. Она вас послушается. Вы придете, придете скоро? О мой милый русский друг! — Фрау Леноре порывисто встала со стула и так же порывисто обхватила голову сидевшего перед ней Санина. — Примите благословение матери — и дайте мне воды!</z> <z><o></o>Санин принес г-же Розелли стакан воды, дал ей честное слово, что придет немедленно, проводил ее по лестнице до улицы — и, вернувшись в свою комнату, даже руками всплеснул и глаза вытаращил.</z> <z><o></o>— «Вот, — подумал он, — вот <i>теперь</i> завертелась жизнь! Да и так завертелась, что голова кругом пошла». Он и не попытался взглянуть внутрь себя, понять, что там происходит: сумятица — и баста! «Выдался денек! — невольно шептали его губы. — Бедовая... говорит ее мать... И я должен ей советовать — ей?! И что советовать?!»</z> <z><o></o>Голова действительно кружилась у Санина — и над всем этим вихрем разнообразных ощущений, впечатлений, недосказанных мыслей постоянно носился образ Джеммы, тот образ, который так неизгладимо врезался в его память в ту теплую, электрически-потрясенную ночь, в том темном окне, под лучами роившихся звезд!</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4302/index.html">Вешние воды</a></div> <h2>XXIV</h2> <z><o></o>Нерешительными шагами подходил Санин к дому г-жи Розелли. Сердце его сильно билось; он явственно чувствовал и даже слышал, как оно толкалось в ребра. Что он скажет Джемме, как заговорит с нею? Он вошел в дом не через кондитерскую, но по заднему крыльцу. В небольшой передней комнате он встретил фрау Леноре. Она и обрадовалась ему и испугалась.</z> <z><o></o>— Я ждала, ждала вас, — проговорила она шёпотом, попеременно обеими руками стискивая его руку. — Ступайте в сад; она там. Смотрите же: я на вас надеюсь!</z> <z><o></o>Санин отправился в сад.</z> <z><o></o>Джемма сидела на скамейке, близ дорожки, и из большой корзины, наполненной вишнями, отбирала самые спелые на тарелку. Солнце стояло низко — был уже седьмой час вечера — и в широких косых лучах, которыми оно затопляло весь маленький садик г-жи Розелли, было больше багрянца, чем золота. Изредка, чуть слышно и словно не спеша, перешептывались листья, да отрывисто жужжали, перелетывая с цветка на соседний цветок, запоздалые пчелы, да где-то ворковала горлинка — однообразно и неутомимо.</z> <z><o></o>На Джемме была та же круглая шляпа, в которой она ездила в Соден. Она глянула на Санина из-под ее выгнутого края и снова наклонилась к корзинке.</z> <z><o></o>Санин приблизился к Джемме, невольно укорачивая каждый шаг, и... и... И ничего другого не нашелся сказать ей, как только спросить: зачем это она отбирает вишни?</z> <z><o></o>Джемма не тотчас отвечала ему.</z> <z><o></o>— Эти — поспелее, — промолвила она наконец, — пойдут на варенье, а те на начинку пирогов. Знаете, мы продаем такие круглые пироги с сахаром.</z> <z><o></o>Сказав эти слова, Джемма еще ниже наклонила голову, и правая ее рука, с двумя вишнями в пальцах, остановилась на воздухе между корзинкой и тарелкой.</z> <z><o></o>— Можно подсесть к вам? — спросил Санин.</z> <z><o></o>— Можно. — Джемма слегка подвинулась на скамейке. Санин поместился возле нее. «Как начать?» — думалось ему. Но Джемма вывела его из затруднения.</z> <z><o></o>— Вы дрались сегодня на дуэли, — заговорила она с живостью и обернулась к нему всем своим прекрасным, стыдливо вспыхнувшим лицом, — а какой глубокой благодарностью светились ее глаза! — И вы так спокойны? Стало быть, для вас не существует опасности?</z> <z><o></o>— Помилуйте! Я никакой опасности не подвергался. Всё обошлось очень благополучно и безобидно.</z> <z><o></o>Джемма повела пальцем направо и налево перед глазами... Тоже итальянский жест.</z> <z><o></o>— Нет! нет! не говорите этого! Вы меня не обманете! Мне Панталеоне всё сказал!</z> <z><o></o>— Нашли кому верить! Сравнивал он меня с статуей командора?</z> <z><o></o>— Выражения его могут быть смешны, но ни чувство его не смешно, ни то, что вы сделали сегодня. И всё это из-за меня... для меня... Я этого никогда не забуду.</z> <z><o></o>— Уверяю вас, фрейлейн Джемма...</z> <z><o></o>— Я этого не забуду, — с расстановкой повторила она, еще раз пристально посмотрела на него и отвернулась.</z> <z><o></o>Он мог теперь видеть ее тонкий, чистый профиль, и ему казалось, что он никогда не видывал ничего подобного и не испытывал ничего подобного тому, что он чувствовал в этот миг. Душа его разгоралась.</z> <z><o></o>«А мое обещание!» — мелькнуло у него в мыслях.</z> <z><o></o>— Фрейлейн Джемма... — начал он после мгновенного колебания.</z> <z><o></o>— Что?</z> <z><o></o>Она не повернулась к нему, она продолжала разбирать вишни, осторожно бралась концами пальцев за их хвостики, заботливо приподнимала листочки... Но какой доверчивой лаской прозвучало это одно слово: «что!»</z> <z><o></o>— Вам ваша матушка ничего не сообщала... насчет...</z> <z><o></o>— Насчет?</z> <z><o></o>— На мой счет?</z> <z><o></o>Джемма вдруг отбросила назад в корзину взятые ею вишни.</z> <z><o></o>— Она говорила с вами? — спросила она в свою очередь.</z> <z><o></o>Да.</z> <z><o></o>— Что же она вам такое сказала?</z> <z><o></o>— Она сказала мне, что вы... что вы внезапно решились переменить... свои прежние намерения.</z> <z><o></o>Голова Джеммы опять наклонилась. Она вся исчезла под шляпой; виднелась только шея, гибкая и нежная, как стебель крупного цветка.</z> <z><o></o>— Какие намерения?</z> <z><o></o>— Ваши намерения... касательно... будущего устройства вашей жизни.</z> <z><o></o>— То есть... Вы это говорите... о г-не Клюбере?</z> <z><o></o>— Да.</z> <z><o></o>— Вам мама сказала, что я не желаю быть женою г-на Клюбера?</z> <z><o></o>— Да.</z> <z><o></o>Джемма подвинулась на скамейке. Корзина накренилась, упала... несколько вишен покатилось на дорожку. Прошла минута... другая...</z> <z><o></o>— Зачем она вам это сказала? — послышался ее голос.</z> <z><o></o>Санин по-прежнему видел одну шею Джеммы. Грудь ее поднималась и опускалась быстрее прежнего.</z> <z><o></o>— Зачем? Ваша матушка подумала, что так как мы с вами в короткое время, можно сказать, подружились, и вы возымели некоторое доверие ко мне, то я в состоянии подать вам полезный совет — и вы меня послушаетесь.</z> <z><o></o>Руки Джеммы тихонько соскользнули на колени... Она принялась перебирать складки своего платья.</z> <z><o></o>— Какой же вы мне совет дадите, monsieur Dimitri? — спросила она погодя немного.</z> <z><o></o>Санин увидал, что пальцы Джеммы дрожали на ее коленях... Она и складки платья перебирала только для того, чтобы скрыть эту дрожь. Он тихонько положил свою руку на эти бледные, трепетные пальцы.</z> <z><o></o>— Джемма, — промолвил он, — отчего вы не смотрите на меня?</z> <z><o></o>Она мгновенно отбросила назад через плечо свою шляпу — и устремила на него глаза, доверчивые и благодарные по-прежнему. Она ждала, что он заговорит... Но вид ее лица смутил и словно ослепил его. Теплый блеск вечернего солнца озарял ее молодую голову — и выражение этой головы было светлее и ярче самого этого блеска.</z> <z><o></o>— Я вас послушаюсь, monsieur Dimitri, — начала она, чуть-чуть улыбаясь и чуть-чуть приподнимая брови, — но какой же совет дадите вы мне?</z> <z><o></o>— Какой совет? — повторил Санин. — Вот видите ли, ваша матушка полагает, что отказать г-ну Клюберу только потому, что он третьего дня не выказал особенной храбрости...</z> <z><o></o>— Только потому? — проговорила Джемма, нагнулась, подняла корзину и поставила ее возле себя на скамейку.</z> <z><o></o>— Что... вообще... отказать ему, с вашей стороны — неблагоразумно; что это — такой шаг, все последствия которого нужно хорошенько взвесить; что, наконец, самое положение ваших дел налагает известные обязанности на каждого члена вашего семейства...</z> <z><o></o>— Это всё — мнение мамы, — перебила Джемма, — это ее слова. Это я знаю; но ваше какое мнение?</z> <z><o></o>— Мое? — Санин помолчал. Он чувствовал, что-то подступило к нему под горло и захватывало дыхание. — Я тоже полагаю, — начал он с усилием...</z> <z><o></o>Джемма выпрямилась.</z> <z><o></o>— Тоже? Вы — тоже?</z> <z><o></o>— Да... то есть... — Санин не мог, решительно не мог прибавить ни единого слова.</z> <z><o></o>— Хорошо, — сказала Джемма. — Если вы, как друг, советуете мне изменить мое решение... то есть не менять моего прежнего решения, — я подумаю. — Она, сама не замечая, что делает, начала перекладывать вишни обратно из тарелки в корзину... — Мама надеется, что я вас послушаюсь... Что ж? Я, быть может, точно послушаюсь вас.</z> <z><o></o>— Но позвольте, фрейлейн Джемма, я сперва желал бы узнать, какие причины побудили вас...</z> <z><o></o>— Я вас послушаюсь, — повторила Джемма, а у самой брови всё надвигались, щеки бледнели; она покусывала нижнюю губу. — Вы так много для меня сделали, что и я обязана сделать, что вы хотите; обязана исполнить ваше желание. Я скажу маме... я подумаю. Вот она, кстати, идет сюда.</z> <z><o></o>Действительно: фрау Леноре показалась на пороге двери, ведущей из дома в сад. Нетерпение ее разбирало: она не могла усидеть на месте. По ее расчету, Санин давным-давно должен был окончить свое объяснение с Джеммой, хотя его беседа с нею не продолжалась и четверти часа.</z> <z><o></o>— Нет, нет, нет, ради бога, не говорите ей пока ничего, — торопливо, почти с испугом произнес Санин. — Подождите... я вам скажу, я вам напишу... а вы до тех пор не решайтесь ни на что... подождите!</z> <z><o></o>Он стиснул руку Джеммы, вскочил со скамейки — и, к великому изумлению фрау Леноры, прошмыгнул мимо ее, приподняв шляпу, пробурчал что-то невнятное — и скрылся.</z> <z><o></o>Она подошла к дочери.</z> <z><o></o>— Скажи мне, пожалуйста, Джемма...</z> <z><o></o>Та вдруг поднялась и обняла ее.</z> <z><o></o>— Милая мама, можете вы подождать немножко, крошечку... до завтрашнего дня? Можете? И с тем, чтобы уж до завтра ни слова?.. Ах!..</z> <z><o></o>Она залилась внезапными светлыми, для нее самой неожиданными слезами. Это тем более удивило фрау Леноре, что выражение Джеммина лица было далёко не печальное, скорее радостное.</z> <z><o></o>— Что с тобой? — спросила. она. — Ты у меня никогда не плачешь — и вдруг...</z> <z><o></o>— Ничего, мама, ничего! только вы подождите. Нам обеим надо подождать. Не спрашивайте ничего до завтра — и давайте разбирать вишни, пока солнце не село.</z> <z><o></o>— Но ты будешь благоразумна?</z> <z><o></o>— О, я очень благоразумна! — Джемма значительно покачала головою. Она начала связывать небольшие пучки вишен, держа их высоко перед краснеющим лицом. Слез своих она не утирала: они высохли сами.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4302/index.html">Вешние воды</a></div> <h2>XXV</h2> <z><o></o>Чуть не бегом возвратился Санин в свою квартиру. Он чувствовал, он сознавал, что только там, только наедине с самим собою, ему выяснится наконец, что́ с ним, что́ с ним такое? И действительно: не успел он войти в свою комнату, не успел сесть перед письменным столом, как, облокотясь об этот самый стол обеими руками и прижав обе ладони к лицу, — он горестно и глухо воскликнул: «Я ее люблю, люблю безумно!» — и весь внутренно зарделся, как уголь, с которого внезапно сдули наросший слой мертвого пепла. Мгновение... и уже он не в силах был понять, как он мог сидеть рядом с нею... с нею! — и разговаривать с нею, и не чувствовать, что он обожает самый край ее одежды, что он готов, как выражаются молодые люди, «умереть у ее ног». Последнее свидание в саду всё решило. Теперь, когда он думал о ней, — она уже не представлялась ему с развеянными кудрями, в сиянии звезд, — он видел ее сидящей на скамейке, видел, как она разом сбрасывает с себя шляпу и глядит на него так доверчиво... и трепет и жажда любви перебегали по всем его жилам. Он вспомнил о розе, которую вот уже третий день носил у себя в кармане: он выхватил ее и с такой лихорадочной силой прижал ее к своим губам, что невольно поморщился от боли. Теперь уже он ни о чем не рассуждал, ничего не соображал, не рассчитывал и не предвидел; он отделился от всего прошлого, он прыгнул вперед: с унылого берега своей одинокой, холостой жизни бухнулся он в тот веселый, кипучий, могучий поток — и горя ему мало, и знать он не хочет, куда он его вынесет, и не разобьет ли он его о скалу! Это уже не те тихие струи уландовского романса, которые недавно его баюкали... Это сильные, неудержимые волны! Они летят и скачут вперед — и он летит с ними.</z> <z><o></o>Он взял лист бумаги — и без помарки, почти одним взмахом пера, написал следующее:</z> <div class="letter"> <div class="letter_formaddress">«Милая Джемма!</div> <z><o></o>Вы знаете, какой совет я взял на себя преподать вам, вы знаете, чего желает ваша матушка и о чем она меня просила, — но чего вы не знаете и что я обязан вам теперь сказать, — это то, что я люблю вас, люблю со всею страстью сердца, полюбившего в первый раз! Этот огонь вспыхнул во мне внезапно, но с такой силой, что я не нахожу слов!! Когда ваша матушка пришла ко мне и просила меня — он еще только тлел во мне — а то я, как честный человек, наверное бы отказался исполнить ее поручение... Самое признание, которое я вам теперь делаю, есть признание честного человека. Вы должны знать, с кем имеете дело, — между нами не должно существовать недоразумений. Вы видите, что я не могу давать вам никаких советов... Я вас люблю, люблю, люблю — и больше нет у меня ничего — ни в уме, ни в сердце!!</z> <div class="letter_signature"><span style="font-style: normal">Дм. Санин».</span></div> </div> <z><o></o>Сложив и запечатав эту записку, Санин хотел было позвонить кельнера и послать ее с ним... Нет! этак неловко... Через Эмиля? Но отправиться в магазин, отыскивать его там между другими комми — неловко тоже. Притом уже ночь на дворе — и он, пожалуй, уже ушел из магазина. Размышляя таким образом, Санин, однако, надел шляпу и вышел на улицу; повернул за угол, за другой — и, к неописанной своей радости, увидал перед собою Эмиля. С сумкой под мышкой, со свертком бумаги в руке, молодой энтузиаст спешил домой.</z> <z><o></o>«Недаром говорят, что у каждого влюбленного есть звезда», — подумал Санин и позвал Эмиля.</z> <z><o></o>Тот обернулся и тотчас бросился к нему.</z> <z><o></o>Санин не дал ему восторгаться, вручил ему записку, объяснил ему, кому и как ее передать... Эмиль слушал внимательно.</z> <z><o></o>— Чтобы никто не видел? — спросил он, придав своему лицу выражение знаменательное и таинственное: мы, дескать, понимаем, в чем вся суть!</z> <z><o></o>— Да, мой дружок, — проговорил Санин и немножко сконфузился, однако потрепал Эмиля по щеке... — И если ответ будет... Вы мне принесете ответ, не правда ли? Я буду сидеть дома.</z> <z><o></o>— Уж об этом не беспокойтесь! — весело шепнул Эмиль, побежал прочь и на бегу еще раз кивнул ему.</z> <z><o></o>Санин вернулся домой — и, не зажигая свечи, бросился на диван, занес руки за голову и предался тем ощущениям только что сознанной любви, которые и описывать нечего: кто их испытал, тот знает их томление и сладость; кто их не испытал — тому их не растолкуешь.</z> <z><o></o>Дверь растворилась — показалась голова Эмиля.</z> <z><o></o>— Принес, — сказал он шёпотом, — вот он, ответ-то! Он показал и поднял над головою свернутую бумажку. Санин вскочил с дивана и выхватил ее из рук Эмиля. Страсть в нем слишком сильно разыгралась: не до скрытности было ему теперь, не до соблюдения приличия — даже перед этим мальчиком, ее братом. Он бы посовестился его, он бы принудил себя — если б мог!</z> <z><o></o>Он подошел к окну — и при свете уличного фонаря, стоявшего перед самым домом, прочел следующие строки:</z> <div class="letter"> <z><o></o>«Я вас прошу, я умоляю вас — <i>целый завтрашний день не приходить к нам, не показываться.</i> Мне это нужно, непременно нужно — а там всё будет решено. Я знаю, вы мне не откажете, потому что...</z> <div class="letter_signature"><span style="font-style: normal">Джемма».</span></div> </div> <z><o></o>Санин два раза прочел эту записку — о, как трогательно мил и красив показался ему ее почерк! — подумал немного и, обратившись к Эмилю, который, желая дать понять, какой он скромный молодой человек, стоял лицом к стене и колупал в ней ногтем, — громко назвал его по имени.</z> <z><o></o>Эмиль тотчас подбежал к Санину.</z> <z><o></o>— Что прикажете?</z> <z><o></o>— Послушайте, дружок...</z> <z><o></o>— M-r Димитрий, — перебил его Эмиль жалобным голосом, — отчего вы не говорите мне: ты?</z> <z><o></o>Санин засмеялся.</z> <z><o></o>— Ну, хорошо. Послушай, дружок (Эмиль слегка подпрыгнул от удовольствия), — послушай: <i>там,</i> ты понимаешь, там ты скажешь, что всё будет исполнено в точности (Эмиль сжал губы и важно качнул головою), — а сам... Что ты делаешь завтра?</z> <z><o></o>— Я? Что я делаю? Что вы хотите, чтобы я делал?</z> <z><o></o>— Если тебе можно, приходи ко мне поутру, пораньше, — и мы до вечера будем гулять по окрестностям Франкфурта... Хочешь?</z> <z><o></o>Эмиль опять подпрыгнул.</z> <z><o></o>— Помилуйте, что может быть на свете лучше? Гулять с вами — да это просто чудо! Приду непременно!</z> <z><o></o>— А если тебя не отпустят?</z> <z><o></o>— Отпустят!</z> <z><o></o>— Слушай... Не сказывай <i>там,</i> что я тебя звал на целый день.</z> <z><o></o>— Зачем сказывать? Да я так уйду! Что за беда!</z> <z><o></o>Эмиль крепко поцеловал Санина и убежал.</z> <z><o></o>А Санин долго ходил по комнате и поздно лег спать. Он предался тем же жутким и сладким ощущениям, тому же радостному замиранию перед новой жизнью. Санин был очень доволен тем, что возымел мысль пригласить на завтрашний день Эмиля; он походил лицом на сестру. «Будет напоминать ее», — думалось Санину.</z> <z><o></o>Но больше всего удивлялся он тому: как мог он вчера быть иначе, чем сегодня? Ему казалось, что он «вечно» любил Джемму — и именно так точно ее любил, как он любил ее сегодня.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4302/index.html">Вешние воды</a></div> <h2>XXVI</h2> <z><o></o>На другой день, в восемь часов утра, Эмиль, с Тартальей на сворке, отъявился к Санину. Происходи он от германских родителей, он бы не мог выказать большую аккуратность. Дома он солгал: сказал, что погуляет с Саниным до завтрака, а потом отправится в магазин. Пока Санин одевался, Эмиль заговорил было с ним, правда, довольно нерешительно, о Джемме, об ее размолвке с г-м Клюбером; но Санин сурово промолчал ему в ответ, а Эмиль, показав вид, что понимает, почему не следует слегка касаться этого важного пункта, уже не возвращался к нему — и только изредка принимал сосредоточенное и даже строгое выражение.</z> <z><o></o>Напившись кофе, оба приятеля отправились — пешком, разумеется, — в Гаузен, небольшую деревеньку, лежащую в недальнем расстоянии от Франкфурта и окруженную лесами. Вся цепь гор Таунуса видна оттуда, как на ладони. Погода была прекрасная; солнце сияло и грело, но не пекло; свежий ветер бойко шумел в зеленых листьях; по земле, небольшими пятнами, плавно и быстро скользили тени высоких круглых облачков. Молодые люди скоро выбрались из города и бодро и весело зашагали по гладко выметенной дороге. Зашли в лес и долго там проплутали; потом очень плотно позавтракали в деревенском трактире; потом лазали на горы, любовались видами, пускали сверху камни и хлопали в ладоши, глядя, как эти камни забавно и странно сигают, наподобие кроликов, пока проходивший внизу, невидимый для них, человек не выбранил их звонким и сильным голосом; потом лежали, раскинувшись, на коротком сухом мохе желто-фиолетового цвета; потом пили пиво в другом трактире, потом бегали взапуски, прыгали на пари: кто дальше? Открыли эхо и беседовали с ним, пели, аукались, боролись, ломали сучья, украшали свои шляпы ветками папоротника и даже танцевали. Тарталья, насколько мог и умел, участвовал во всех этих занятиях: камней он, правда, не бросал, но сам кубарем катился за ними, подвывал, когда молодые люди пели, и даже пиво пил, хотя с видимым отвращением: этому искусству его выучил студент, которому он некогда принадлежал. Впрочем, Эмиля он слушался плохо — не то, что своего хозяина Панталеоне, и когда Эмиль приказывал ему «говорить» или «читать», — только хвостиком повиливал и высовывал язык трубочкой.</z> <z><o></o>Молодые люди также беседовали между собою. В начале прогулки Санин, как старший и потому более рассудительный, завел было речь о том, что такое фатум, или предопределение судьбы, и что значит и в чем состоит призвание человека; но разговор вскорости принял направление менее серьезное. Эмиль стал расспрашивать своего друга и патрона о России, о том, как там дерутся на дуэли, и красивы ли там женщины, и скоро ли можно выучиться русскому языку, и что он почувствовал, когда офицер целился в него? А Санин в свою очередь расспрашивал Эмиля об его отце, о матери, вообще об их семейных делах, всячески стараясь не упоминать имени Джеммы — и думая только о ней. Собственно говоря, он даже о ней не думал — а о завтрашнем дне, о том таинственном завтрашнем дне, который принесет ему неведомое, небывалое счастье! Точно завеса, тонкая, легкая завеса висит, слабо колыхаясь, перед его умственным взором, — и за той завесой он чувствует... чувствует присутствие молодого, неподвижного, божественного лика с ласковой улыбкой на устах и строго, притворно-строго опущенными ресницами. И этот лик — не лицо Джеммы, это лицо самого счастья! И вот настал наконец <i>его</i> час, завеса взвилась, открываются уста, ресницы поднимаются — увидало его божество — и тут уже свет, как от солнца, и радость, и восторг нескончаемый!! Он думает об этом завтрашнем: дне — и душа его опять радостно замирает в млеющей тоске беспрестанно возрождающегося ожидания!</z> <z><o></o>И ничему не мешает это ожидание, эта тоска. Она сопровождает каждое его движение и ничему не мешает. Не мешает она ему отлично пообедать в третьем трактире с Эмилем — и только изредка, как короткая молния, вспыхивает в нем мысль, что — если б кто-нибудь на свете знал??!! Не мешает ему эта тоска играть после обеда с Эмилем в чехарду. На привольном зеленом лужку происходит эта игра... и каково изумление, каков конфуз Санина, когда, под ярый лай Тартальи, ловко растопырив ноги и перелетая птицей через прикорнувшего Эмиля, — он внезапно видит перед собою, на самой кайме зеленого лужка, двух офицеров, в которых он немедленно узнает своего вчерашнего противника и его секунданта, г-д фон Дöнгофа и фон Рихтера! Каждый из них вставил по стеклышку в глаз и глядит на него и ухмыляется... Санин падает на ноги, отворачивается, поспешно надевает сброшенное пальто, говорит отрывистое слово Эмилю, тот тоже надевает куртку — и оба немедленно удаляются.</z> <z><o></o>Поздно вернулись они во Франкфурт.</z> <z><o></o>— Будут меня бранить, — говорил Санину Эмиль, прощаясь с ним, — ну да всё равно! Зато я такой чудный, чудный день провел!</z> <z><o></o>Вернувшись к себе в гостиницу, Санин нашел записку от Джеммы. Она назначала ему свидание — на следующий день, в семь часов утра, в одном из публичных садов, со всех сторон окружающих Франкфурт.</z> <z><o></o>Как дрогнуло его сердце! Как рад он был тому, что так беспрекословно ей повиновался! И, боже мой, что сулил... чего не сулил этот небывалый, единственный, невозможный — и несомненный завтрашний день!</z> <z><o></o>Он впился глазами в записку Джеммы. Длинный изящный хвостик буквы G, первой буквы ее имени, стоявшей на конце листа, напомнил ему ее красивые пальцы, ее руку... Он подумал, что ни разу не прикоснулся к этой руке губами...</z> <z><o></o>«Итальянки, — думал он, — вопреки молве о них, стыдливы и строги... А уж Джемма и подавно! Царица... богиня... мрамор девственный и чистый...</z> <z><o></o>Но придет время — и оно недалеко...»</z> <z><o></o>Был в ту ночь во Франкфурте один счастливый человек... Он спал; но он мог сказать про себя словами поэта:</z> <div id="pt1" style="margin:0em auto;display:table"><pms><pm><z><o></o><v><m></m>Я сплю... но сердце чуткое не спит...</v><c></c></z></pm></pms></div> <script>poems.push(ge("pt1"));</script> <z><o></o>Оно и билось так легко, как бьет крылами мотылек, приникший к цветку и облитый летним, солнцем.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4302/index.html">Вешние воды</a></div> <h2>XXVII</h2> <z><o></o>В пять часов Санин проснулся, в шесть уже был одет, в половине седьмого расхаживал по публичному саду, в виду небольшой беседки, о которой Джемма упомянула в своей записке.</z> <z><o></o>Утро было тихое, теплое, серое. Иногда казалось, что вот-вот пойдет дождь; но протянутая рука ничего не ощущала, и только глядя на рукав платья, можно было заметить следы крохотных, как мельчайший бисер, капель; но и те скоро прекратились. Ветра — точно на свете никогда не бывало. Каждый звук не летел, а разливался кругом; в отдалении чуть сгущался беловатый пар, в воздухе пахло резедой и цветами белых акаций.</z> <z><o></o>На улицах еще не открывались лавки, но уже показались пешеходы; изредка стучала одинокая карета... В саду гулявших не было. Садовник скоблил, не торопясь, дорожку лопатой, да дряхлая старушонка в черном суконном плаще проковыляла через аллею. Ни на одно мгновение не мог Санин принять это убогое существо за Джемму — и, однако же, сердце в нем ёкнуло, и он внимательно следил глазами за удалявшимся черным пятном.</z> <z><o></o>Семь! прогудели часы на башне.</z> <z><o></o>Санин остановился. Неужели она не придет? Трепет холода внезапно пробежал по его членам. Тот же трепет повторился в нем мгновенье спустя, но уже от другой причины. Санин услышал за собою легкие шаги, легкий шум женской одежды... Он обернулся: она!</z> <z><o></o>Джемма шла сзади его по дорожке. На ней была серенькая мантилья и небольшая темная шляпа. Она глянула на Санина, повернула голову в сторону — и, поравнявшись с ним, быстро прошла мимо.</z> <z><o></o>— Джемма, — проговорил он едва слышно. Она слегка кивнула ему — и продолжала идти вперед. Он последовал за нею.</z> <z><o></o>Он дышал прерывисто. Ноги плохо его слушались.</z> <z><o></o>Джемма миновала беседку, взяла направо, миновала небольшой плоский бассейн, в котором хлопотливо плескался воробей, и, зайдя за клумбу высоких сиреней, опустилась на скамью. Место было уютное и закрытое. Санин сел возле нее.</z> <z><o></o>Прошла минута — и ни он, ни она слова не промолвили; она даже не глядела на него — и он глядел ей не в лицо, а на сложенные руки, в которых она держала маленький зонтик. Что было говорить? Что было сказать такого, что по значению своему могло бы равняться одному их присутствию здесь, вместе, наедине, так рано, так близко друг от друга?</z> <z><o></o>— Вы... на меня не сердитесь? — произнес наконец Санин.</z> <z><o></o>Трудно было Санину сказать что-нибудь глупее этих слов... он сам это сознавал... Но по крайней мере молчание было нарушено.</z> <z><o></o>— Я? — отвечала она. — За что? Нет.</z> <z><o></o>— И вы верите мне? — продолжал он.</z> <z><o></o>— Тому, что вы написали?</z> <z><o></o>— Да.</z> <z><o></o>Джемма опустила голову и ничего не промолвила. Зонтик выскользнул из ее рук. Она поспешно поймала его, прежде чем он упал на дорожку.</z> <z><o></o>— Ах, верьте мне, верьте тому, что я писал вам, — воскликнул Санин; вся робость его вдруг исчезла — он заговорил с жаром. — Если есть на земле правда, святая, несомненная правда, — так это то, что я люблю вас, люблю вас страстно, Джемма!</z> <z><o></o>Она бросила на него косвенный, мгновенный взгляд — и опять чуть не уронила зонтик.</z> <z><o></o>— Верьте мне, верьте мне, — твердил он. Он умолял ее, протягивал к ней руки и не смел коснуться ее. — Что вы хотите, чтобы я сделал... чтоб убедить вас?</z> <z><o></o>Она опять глянула на него.</z> <z><o></o>— Скажите, monsieur Dimitri, — начала она, — третьего дня, когда вы пришли меня уговаривать, — вы, стало быть, еще не знали... не чувствовали...</z> <z><o></o>— Я чувствовал, — подхватил Санин, — но не знал. Я полюбил вас с самого того мгновенья, как я вас увидел, — но не тотчас понял, чем вы стали для меня! К тому же я услыхал, что вы обрученная невеста... Что же касается до поручения вашей матушки, — то, во-первых, как бы я мог отказаться? а, во-вторых, — я, кажется, <i>так</i> передал вам это поручение, что вы могли догадаться...</z> <z><o></o>Послышались тяжелые шаги, и довольно плотный господин, с саквояжем через плечо, очевидно иностранец, выдвинулся из-за клумбы — и, с бесцеремонностью заезжего путешественника окинув взором сидевшую на скамейке парочку, громко кашлянул и прошел далее.</z> <z><o></o>— Ваша матушка, — заговорил Санин, как только стук тяжелых ног затих, — сказала мне, что ваш отказ произведет скандал (Джемма чуть-чуть нахмурилась); что я отчасти сам подал повод к неблаговидным толкам и что... следовательно... на мне — до некоторой степени — лежала обязанность уговорить вас не отказывать вашему жениху, г-ну Клюберу...</z> <z><o></o>— Monsieur Dimitri, — промолвила Джемма и провела рукой по волосам со стороны, обращенной к Санину, — не называйте, пожалуйста, г-на Клюбера моим женихом. Я не буду его женой никогда. Я ему отказала.</z> <z><o></o>— Вы ему отказали? Когда?</z> <z><o></o>— Вчера.</z> <z><o></o>— Ему самому?</z> <z><o></o>— Ему самому. У нас в доме. Он приходил к нам.</z> <z><o></o>— Джемма! Стало быть, вы любите меня?</z> <z><o></o>Она обернулась к нему.</z> <z><o></o>— Иначе... разве бы я пришла сюда? — шепнула она, и обе ее руки упали на скамью.</z> <z><o></o>Санин схватил эти бессильные, ладонями кверху лежавшие руки — и прижал их к своим глазам, к своим губам... Вот когда взвилась та завеса, которая мерещилась ему накануне! Вот оно, счастье, вот его лучезарный лик!</z> <z><o></o>Он приподнял голову и посмотрел на Джемму — прямо и смело. Она тоже смотрела на него — несколько сверху вниз. Взор ее полузакрытых глаз едва мерцал, залитый легкими, блаженными слезами. А лицо не улыбалось... нет! оно смеялось, тоже блаженным, хотя беззвучный смехом.</z> <z><o></o>Он хотел привлечь ее к себе на грудь, но она отклонилась и, не переставая смеяться тем же беззвучным смехом, отрицательно покачала головою. «Подожди», — казалось, говорили ее счастливые глаза.</z> <z><o></o>— О, Джемма! — воскликнул Санин, — мог ли я думать, что ты (сердце в нем затрепетало, как струна, когда его губы в первый раз произнесли это «ты») — что ты меня полюбишь!</z> <z><o></o>— Я сама не ожидала этого, — тихо проговорила Джемма.</z> <z><o></o>— Мог ли я думать, — продолжал Санин, — мог ли я думать, подъезжая к Франкфурту, где я полагал остаться всего несколько часов, что я здесь найду счастье всей моей жизни!</z> <z><o></o>— Всей жизни? Точно? — спросила Джемма.</z> <z><o></o>— Всей жизни, навек и навсегда! — воскликнул Санин с новым порывом.</z> <z><o></o>Лопата садовника внезапно заскребла в двух шагах от скамейки, на которой они сидели.</z> <z><o></o>— Пойдем домой, — шепнула Джемма, — пойдем вместе — хочешь?</z> <z><o></o>Если б она сказала ему в это мгновенье: «Бросься в море — <i>хочешь?» —</i> она не договорила бы последнего слова, как уж он бы летел стремглав в бездну.</z> <z><o></o>Они вместе вышли из саду и направились к дому, не городскими улицами, а предместьем.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4302/index.html">Вешние воды</a></div> <h2>XXVIII</h2> <z><o></o>Санин шел то рядом с Джеммой, то несколько позади ее, не спускал с нее глаз и не переставал улыбаться. А она как будто спешила... как будто останавливалась. Правду сказать, оба они, он весь бледный, она вся розовая от волнения, подвигались вперед, как отуманенные. То, что они сделали вдвоем несколько мгновений тому назад — это отдание своей души другой душе, — было так сильно, и ново, и жутко; так внезапно всё в их жизни переставилось и переменилось, что они оба не могли опомниться и только сознавали подхвативший их вихорь, подобный тому ночному вихрю, который чуть-чуть не бросил их в объятия друг другу. Санин шел и чувствовал, что он даже иначе глядит на Джемму: он мгновенно заметил несколько особенностей в ее походке, в ее движениях, — и, боже мой! как они были ему бесконечно дороги и милы! И она чувствовала, что он <i>так</i> на нее глядит.</z> <z><o></o>Санин и она — полюбили в первый раз; все чудеса первой любви совершались над ними. Первая любовь — та же революция: однообразно-правильный строй сложившейся жизни разбит и разрушен в одно мгновенье, молодость стоит на баррикаде, высоко вьется ее яркое знамя, и что бы там впереди ее ни ждало — смерть или новая жизнь, — всему она шлет свой восторженный привет.</z> <z><o></o>— Что? это никак наш старик? — промолвил Санин, указывая пальцем на закутанную фигуру, которая поспешно пробиралась сторонкой, как бы стараясь остаться незамеченной. Среди избытка блаженства он ощущал потребность говорить с Джеммой не о любви — то было дело решенное, святое, — а о чем-нибудь другом.</z> <z><o></o>— Да, это Панталеоне, — весело и счастливо отвечала Джемма. — Он, наверное, вышел из дому по моим пятам; он уже вчера целый день следил за каждым моим шагом... Он догадывается!</z> <z><o></o>— Он догадывается! — с восхищением повторил Санин. Что бы такое могла сказать Джемма, от чего он не пришел бы в восхищение?</z> <z><o></o>Потом он попросил ее рассказать подробно всё, что именно произошло накануне.</z> <z><o></o>И она немедленно начала рассказывать, спеша, путаясь, улыбаясь, вздыхая короткими вздохами и меняясь с Саниным короткими светлыми взглядами. Она рассказала ему, как, после третьегодняшнего разговора, мама всё хотела добиться от нее, Джеммы, чего-нибудь положительного; как она отделалась от фрау Леноры обещанием сообщить свое решение в течение суток; как она выпросила себе этот срок — и как это было трудно; как совершенно неожиданно явился г-н Клюбер, более чопорный и накрахмаленный, чем когда-либо; как он изъявил свое негодование по поводу мальчишески-непростительной и для него, Клюбера, глубоко оскорбительной (так именно он выразился) выходки русского незнакомца — он разумел <i>твою</i> дуэль — и как он потребовал, чтобы <i>тебе</i> немедленно отказали от дому. «Потому, — прибавил он, — и тут Джемма слегка передразнила его голос и манеру, — это бросает тень на мою честь; как будто я не сумел бы заступиться за свою невесту, если б нашел это необходимым или полезным! Весь Франкфурт завтра узнает, что чужой дрался с офицером за мою невесту, — на что это похоже? Это марает мою честь!» Мама с ним соглашалась — представь! — но тут я ему вдруг объявила, что он напрасно беспокоится о своей чести и о своей персоне, напрасно оскорбляется толками о своей <i>невесте —</i> потому что я больше ему не невеста, и никогда его женой не буду! Признаться, я хотела было сперва поговорить с вами... с тобою, прежде чем отказать ему окончательно; но он пришел... и я не могла удержаться. Мама даже закричала от испуга, а я вышла в другую комнату и принесла ему его кольцо — ты не заметил, я уже два дня тому назад сняла это кольцо — и отдала ему. Он ужасно обиделся; но так как он ужасно самолюбив и чванлив, то он не стал много разговаривать — и ушел. Разумеется, мне пришлось много вытерпеть от мамы, и очень мне было больно видеть, как она огорчалась, — и думала я, что я немножко поторопилась; но ведь у меня была твоя записка — и я без того уже знала...</z> <z><o></o>— Что я тебя люблю, — подхватил Санин.</z> <z><o></o>— Да... что ты полюбил меня.</z> <z><o></o>Так говорила Джемма, путаясь и улыбаясь, и понижая всякий раз голос или вовсе умолкая, когда кто-нибудь шел ей навстречу или проходил мимо. А Санин слушал восторженно, наслаждаясь самым звуком ее голоса, как накануне он любовался ее почерком.</z> <z><o></o>— Мама чрезвычайно огорчена, — начала снова Джемма, — и слова ее быстро-быстро бежали одно за другим, — она никак не хочет взять в соображение то, что г-н Клюбер мог мне опротиветь, что я и выходила-то за него не по любви, а вследствие ее усиленных просьб... Она подозревает... вас... тебя; то есть, прямо говоря, она уверена, что я тебя полюбила, — и это ей тем больнее, что еще третьего дня ей ничего подобного в голову не приходило, и она даже поручала тебе меня уговаривать... А странное это было поручение — не правда ли? Теперь она тебя... вас величает хитрецом, лукавым человеком, говорит, что вы обманули ее доверие, и предсказывает мне, что меня вы обманете...</z> <z><o></o>— Но, Джемма, — воскликнул Санин, — разве ты ей не сказала...</z> <z><o></o>— Я ничего не сказала! Какое я имела право, не переговоривши с вами?</z> <z><o></o>Санин всплеснул руками.</z> <z><o></o>— Джемма, я надеюсь, что теперь по крайней мере ты во всем ей сознаешься, ты приведешь меня к ней... Я хочу Доказать твоей матушке, что я не обманщик!</z> <z><o></o>Грудь Санина так и вздымалась от прилива великодушных и пламенных чувств!</z> <z><o></o>Джемма глянула на него во все глаза.</z> <z><o></o>— Вы точно хотите идти теперь к маме со мною? к маме, которая уверяет, что... что всё это между нами невозможно — и никогда сбыться не может?</z> <z><o></o>Было одно слово, которое Джемма не решалась выговорить... Оно жгло ей губы; но тем охотнее произнес его Санин.</z> <z><o></o>— Вступить с тобою в брак, Джемма, быть твоим мужем — я выше блаженства не знаю!</z> <z><o></o>Ни любви своей, ни своему великодушию, ни решимости своей он уже не знал никаких пределов.</z> <z><o></o>Услышав эти слова, Джемма, которая остановилась было на мгновенье, пошла еще скорее... Она как будто хотела убежать от этого слишком великого и нежданного счастья!</z> <z><o></o>Но вдруг у ней ноги подкосились. Из-за угла переулка, в нескольких шагах от нее, в новой шляпе и новой бекеше, прямой, как стрела, завитый, как пудель, появился г-н Клюбер. Он увидал Джемму, увидал Санина — и, как-то внутренно фыркнув и перегнув назад свой гибкий стан, щегольски пошел им навстречу. Санина покоробило; но, взглянув на клюберовское лицо, которому владелец его, насколько в нем хватало уменья, тщился придать выражение презрительного изумления и даже соболезнования, — взглянув на это румяное, пошлое лицо, он внезапно почувствовал прилив гнева — и шагнул вперед.</z> <z><o></o>Джемма схватила его руку и, с спокойной решительностью подав ему свою, посмотрела прямо в лицо своему бывшему жениху... Тот прищурился, съежился, вильнул в сторону и, пробормотав сквозь зубы: «Обычный конец песенки!» (Das alte Ende vom Liede!) — удалился той же щегольской, слегка подпрыгивающей походкой.</z> <z><o></o>— Что он сказал, негодяй? — спросил Санин и хотел было броситься вслед за Клюбером; но Джемма его удержала и пошла с ним дальше, уже не принимая руки, продетой в его руку.</z> <z><o></o>Кондитерская Розелли показалась впереди. Джемма еще раз остановилась.</z> <z><o></o>— Dimitri, monsieur Dimitri, — сказала она, — мы еще не вошли туда, мы еще не видели мамы... Если вы хотите еще подумать, если... вы еще свободны, Димитрий.</z> <z><o></o>В ответ ей Санин крепко-крепко притиснул ее руку к своей груди и повлек ее вперед.</z> <z><o></o>— Мама, — сказала Джемма, входя с Саниным в комнату, где сидела фрау Леноре, — я привела настоящего!</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4302/index.html">Вешние воды</a></div> <h2>XXIX</h2> <z><o></o>Если бы Джемма объявила, что привела с собою холеру или самую смерть, фрау Леноре, должно полагать, не могла бы с большим отчаянием принять это известие. Она немедленно села в угол, лицом к стене, — и залилась слезами, почти заголосила, ни дать ни взять русская крестьянка над гробом мужа или сына. На первых порах Джемма до того смутилась, что даже не подошла к матери — и остановилась, как статуя, посреди комнаты; а Санин совсем потерялся — хоть самому удариться в слезы! Целый час продолжался этот безутешный плач, целый час! Панталеоне почел за лучшее запереть наружную дверь кондитерской, как бы кто чужой не вошел — благо, пора стояла ранняя. Старик сам чувствовал недоумение — и во всяком случае не одобрял поспешности, с которой поступили Джемма и Санин, а, впрочем, осуждать их не решался и готов был оказать им покровительство — в случае нужды: уж очень не любил он Клюбера! Эмиль считал себя посредником между своим другом и сестрой — и чуть не гордился тем, что как это всё превосходно удалось! Он никак не в состоянии был понять, чего фрау Леноре так убивается, и в сердце своем он тут же решил, что женщины, даже самые лучшие, страдают отсутствием сообразительной способности! Санину приходилось хуже всех. Фрау Леноре поднимала вопль и отмахивалась руками, как только он приближался к ней, — и напрасно он попытался, стоя в отдалении, несколько раз громко воскликнуть: «Прошу руки вашей дочери!» Фрау Леноре особенно досадовала на себя за то, что «как могла она быть до того слепою — и ничего не видеть!» «Был бы мой ДжиованБаттиста жив, — твердила она сквозь слезы, — ничего бы этого не случилось!» — «Господи, что же это такое? — думал Санин, — ведь это глупо наконец!» Ни сам он не смел взглянуть на Джемму, ни она не решалась поднять на него глаза. Она ограничивалась тем, что терпеливо ухаживала за матерью, которая сначала и ее отталкивала...</z> <z><o></o>Наконец, мало-помалу буря утихла. Фрау Леноре перестала плакать, дозволила Джемме вывести ее из угла, куда она забилась, усадить ее в кресло возле окна и дать ей напиться воды с флёр-доранжем; дозволила Санину — не приблизиться... о нет! — но по крайней мере остаться в комнате (прежде она всё требовала, чтобы он удалился) и не перебивала его, когда он говорил. Санин немедленно воспользовался наступившим штилем — и выказал красноречие изумительное: едва ли бы сумел он с таким жаром и с такой убедительностью изложить свои намерения и свои чувства перед самой Джеммой. Эти чувства были самые искренние, эти намерения — самые чистые, как у Альмавивы в «Севильском цирюльнике». Он не скрывал ни от фрау Леноры, ни от самого себя невыгодной стороны этих намерений; но эти невыгоды были только кажущиеся! Правда: он чужестранец, с ним недавно познакомились, не знают ничего положительного ни об его личности, ни об его средствах; но он готов привести все нужные доказательства того, что он человек порядочный и не бедный; он сошлется на самые несомненные свидетельства своих соотчичей! Он надеется, что Джемма будет счастлива с ним и что он сумеет усладить ей разлуку с родными!.. Упоминовение разлуки — одно это слово «разлука» — чуть было не испортило всего дела... Фрау Леноре так и затрепетала вся и заметалась... Санин поспешил заметить, что разлука будет только временная — и что, наконец, быть может, ее не будет вовсе!</z> <z><o></o>Красноречие Санина не пропало даром. Фрау Леноре начала взглядывать на него, хотя всё еще с горестью и упреком, но уже не с прежним отвращением и гневом; потом она позволила ему подойти и даже сесть возле нее (Джемма сидела по другую сторону); потом она стала упрекать его — не одними взорами, но словами, что уже означало некоторое смягчение ее сердца; она стала жаловаться, и жалобы ее становились всё тише и мягче; они чередовались вопросами, обращенными то к дочери, то к Санину; потом она позволила ему взять ее за руку и не тотчас отняла ее... потом она заплакала опять — но уже совсем другими слезами... потом она грустно улыбнулась и пожалела об отсутствии ДжиованБаттиста, но уже в другом смысле, чем прежде ... Прошло еще мгновенье — и оба преступника, Санин и Джемма, уже лежали на коленях у ног ее, и она клала им поочередно свои руки на головы; прошло другое мгновенье — и они уже обнимали и целовали ее, и Эмиль, с сияющим от восторга лицом, вбежал в комнату и тоже бросился к тесно сплоченной группе.</z> <z><o></o>Панталеоне глянул в комнату, ухмыльнулся и нахмурился в одно и то же время — и, отправившись в кондитерскую, отпер наружную дверь.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4302/index.html">Вешние воды</a></div> <h2>XXX</h2> <z><o></o>Переход от отчаяния к грусти, а от нее к «тихой резиньяции» совершился довольно скоро в фрау Леноре; но и эта тихая резиньяция не замедлила превратиться в тайное довольство, которое, однако, всячески скрывалось и сдерживалось ради приличия. Санин с первого дня знакомства пришелся по нутру фрау Леноре; свыкшись с мыслию, что он будет ее зятем, она уже не находила в ней ничего особенно неприятного, хотя и считала долгом сохранять на лице своем несколько обиженное... скорей озабоченное выражение. К тому же всё, что произошло в последние дни, было так необычайно... Одно к одному! Как женщина практическая и как мать, фрау Леноре почла также своим долгом подвергнуть Санина разнообразным вопросам, и Санин, который, отправляясь утром на свидание с Джеммой, и в помыслах не имел, что он женится на ней, — правда, он ни о чем тогда не думал, а только отдавался влечению своей страсти, — Санин с полной готовностью и, можно сказать, с азартом вошел в свою роль, роль жениха, и на все расспросы отвечал обстоятельно, подробно, охотно. Удостоверившись, что он настоящий, природный дворянин, и даже несколько удивившись тому, что он не князь, фрау Леноре приняла серьезный вид и — «предупредила его заранее», что будет с ним совершенно бесцеремонно откровенна, потому что к этому принуждает ее священная обязанность матери! — на что Санин отвечал, что он от нее иного не ожидал, и сам ее убедительно просит не щадить его!</z> <z><o></o>Тогда фрау Леноре заметила ему, что г-н Клюбер (произнесши это имя, она слегка вздохнула и сжала губы и запнулась) — г-н Клюбер, <i>бывший</i> Джеммин жених, уже теперь обладает восемью тысячами гульденов дохода — и с каждым годом эта сумма будет быстро увеличиваться, — а его, г-на Санина, каков доход?</z> <z><o></o>— Восемь тысяч гульденов, — повторил протяжно Санин. — Это на наши деньги — около пятнадцати тысяч рублей ассигнациями... Мой доход гораздо меньше. У меня есть небольшое имение в Тульской губернии... При хорошо устроенном хозяйстве оно может дать — и даже непременно должно дать тысяч пять или шесть... Да если я поступлю на службу — я легко могу получить тысячи две жалованья.</z> <z><o></o>— На службу в России? — воскликнула фрау Леноре. — Я, стало быть, должна расстаться с Джеммой!</z> <z><o></o>— Можно будет определиться по дипломатической части, — подхватил Санин, — у меня есть некоторые связи... Тогда служба происходит за границей. А то вот еще что можно будет сделать — и это гораздо лучше всего: продать имение и употребить вырученный капитал на какое-нибудь выгодное предприятие, например, на усовершенствование вашей кондитерской.</z> <z><o></o>Санин и чувствовал, что говорит нечто несообразное, но им овладела непонятная отвага! Он глянет на Джемму, которая с тех пор, как начался «практический» разговор, то и дело вставала, ходила по комнате, садилась опять, — глянет он на нее — и нет для него препятствий, и готов он устроить всё, сейчас, самым лучшим образом, лишь бы она не тревожилась!</z> <z><o></o>— Г-н Клюбер тоже хотел дать мне небольшую сумму на поправку кондитерской, — промолвила, после небольшого колебания, фрау Леноре.</z> <z><o></o>— Матушка! ради бога! матушка! — воскликнула Джемма по-итальянски.</z> <z><o></o>— Об этих вещах надо говорить заблаговременно, дочь моя, — отвечала ей фрау Леноре на том же языке.</z> <z><o></o>Она снова обратилась к Санину и стала его расспрашивать о том, какие законы существуют в России насчет браков и нет ли препятствий для вступления в супружество с католичками, — как в Пруссии? (В то время, в сороковом году, вся Германия еще помнила ссору прусского правительства с кельнским архиепископом из-за смешанных браков.) Когда же фрау Леноре услыхала, что, выйдя замуж за русского дворянина, ее дочь сама станет дворянкой, — она выказала некоторое удовольствие.</z> <z><o></o>— Но ведь вы должны сперва отправиться в Россию?</z> <z><o></o>— Зачем?</z> <z><o></o>— А как же? Получить позволение от вашего государя?</z> <z><o></o>Санин объяснил ей, что это вовсе не нужно... но что, быть может, ему точно придется перед свадьбой съездить на самое короткое время в Россию (он сказал эти слова — и сердце в нем болезненно сжалось, глядевшая на него Джемма поняла, что оно сжалось, и покраснела и задумалась) — и что он постарается воспользоваться своим пребыванием на родине, чтобы продать имение... во всяком случае, он вывезет оттуда нужные деньги.</z> <z><o></o>— Я бы также попросила вас привезти мне оттуда астраханские хорошие мерлушки на мантилью, — проговорила фрау Леноре. — Они там, по слухам, удивительно хороши и удивительно дешевы!</z> <z><o></o>— Непременно, с величайшим удовольствием привезу и вам, и Джемме! — воскликнул Санин.</z> <z><o></o>— А мне вышитую серебром сафьянную шапочку, — вмешался Эмиль, выставив голову из соседней комнаты.</z> <z><o></o>— Хорошо, привезу и тебе... и Панталеоне туфли.</z> <z><o></o>— Ну к чему это? к чему? — заметила фрау Леноре. — Мы говорим теперь о серьезных вещах. Но вот еще что, — прибавила практическая дама. — Вы говорите: продать имение. Но как же вы это сделаете? Вы, стало быть, и крестьян тоже продадите?</z> <z><o></o>Санина точно что в бок кольнуло. Он вспомнил, что, разговаривая с г-жой Розелли и ее дочерью о крепостном праве, которое, по его словам, возбуждало в нем глубокое негодование, он неоднократно заверял их, что никогда и ни за что своих крестьян продавать не станет, ибо считает подобную продажу безнравственным делом.</z> <z><o></o>— Я постараюсь продать мое имение человеку, которого я буду знать с хорошей стороны, — произнес он не без запинки, — или, быть может, сами крестьяне захотят откупиться.</z> <z><o></o>— Это лучше всего, — согласилась и фрау Леноре. — А то продавать живых людей...</z> <z><o></o>— Barbari!<fn><sup> <a href="#fn1" name="fns1">1</a></sup></fn> — проворчал Панталеоне, который, вслед за Эмилем, показался было у дверей, тряхнул тупеем и скрылся.</z> <z><o></o>«Скверно!» — подумал про себя Санин — и украдкой поглядел на Джемму. Она, казалось, не слышала его последних слов. «Ну ничего!» — подумал он опять.</z> <z><o></o>Таким манером продолжался практический разговор почти вплоть до самого обеда. Фрау Леноре совсем укротилась под конец — и называла уже Санина Дмитрием, ласково грозила ему пальцем и обещала отомстить за его коварство. Много и подробно расспрашивала она об его родне, потому что — «это тоже очень важно»; потребовала также, чтобы он описал ей церемонию брака, как он совершается по обряду русской церкви, — и заранее восхищалась Джеммой в белом платье, с золотой короной на голове.</z> <z><o></o>— Ведь она у меня красива, как королева, — промолвила она с материнской гордостью, — да и королев таких на свете нет!</z> <z><o></o>— Другой Джеммы на свете нет! — подхватил Санин.</z> <z><o></o>— Да; оттого-то она и — Джемма! (Известно, что на итальянском языке Джемма значит: драгоценный камень.)</z> <z><o></o>Джемма бросилась целовать свою мать... Казалось, только теперь она вздохнула свободно — и удручавшая ее тяжесть спала с ее души.</z> <z><o></o>А Санин вдруг почувствовал себя до того счастливым, такою детскою веселостью наполнилось его сердце при мысли, что вот сбылись же, сбылись те грезы, которым он недавно предавался в тех же самых комнатах; всё существо его до того взыграло, что он немедленно отправился в кондитерскую; он пожелал непременно, во что бы то ни стало, поторговать за прилавком, как несколько дней тому назад... «Я, мол, имею полное теперь на это право! Я ведь теперь домашний человек!»</z> <z><o></o>И он действительно стал за прилавок и действительно поторговал, то есть продал двум зашедшим девочкам фунт конфект, вместо которого он им отпустил целых два, взявши с них только полцены.</z> <z><o></o>За обедом он официально, как жених, сидел рядом с Джеммой. Фрау Леноре продолжала свои практические соображения. Эмиль то и дело смеялся и приставал к Санину, чтобы тот его взял с собой в Россию. Было решено, что Санин уедет через две недели. Один Панталеоне являл несколько угрюмый вид, так что даже фрау Леноре ему попеняла: «А еще секундантом был!» — Панталеоне взглянул исподлобья.</z> <z><o></o>Джемма молчала почти всё время, но никогда ее лицо не было прекраснее и светлее. После обеда она отозвала Санина на минуту в сад и, остановившись около той самой скамейки, где она третьего дня отбирала вишни, сказала ему:</z> <z><o></o>— Димитрий, не сердись на меня; но я еще раз хочу напомнить тебе, что ты не должен почитать себя связанным...</z> <z><o></o>Он не дал ей договорить...</z> <z><o></o>Джемма отклонила свое лицо.</z> <z><o></o>— А насчет того, что мама упомянула — помнишь? — о различии нашей веры, то вот!..</z> <z><o></o>Она схватила гранатовый крестик, висевший у ней на шее на тонком шнурке, сильно дернула и оборвала шнурок — и подала ему крестик.</z> <z><o></o>— Если я твоя, так и вера твоя — моя вера!</z> <z><o></o>Глаза Санина были еще влажны, когда он вместе с Джеммой вернулся в дом.</z> <z><o></o>К вечеру всё пришло в обычную колею. Даже в тресетте поиграли.</z> <div style="margin:0.5em 0em;background-color:#222;height:1px;width:25%"></div><div class="fns"><fnb><fnn><a href="#fns1" name="fn1">1</a></fnn></fnb> <z><o></o>Варвары! <i>(итал.).</i><div style="font-size:0;"></div></z></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4302/index.html">Вешние воды</a></div> <h2>XXXI</h2> <z><o></o>Санин проснулся очень рано на следующий день. Он находился на высшей степени человеческого благополучия; но не это мешало ему спать; вопрос, жизненный, роковой вопрос: каким образом он продаст свое имение как можно скорее и как можно выгоднее — тревожил его покой. В голове его скрещивались различнейшие планы, но ничего пока еще не выяснилось. Он вышел из дому, чтобы проветриться, освежиться. С готовым проектом — не иначе — хотел он предстать перед Джеммой.</z> <div class="divider_line_short_0"><span class="divider_line_short"></span></div> <z><o></o>Что это за фигура, достаточно грузная и толстоногая, впрочем, прилично одетая, идет перед ним, слегка переваливаясь и ковыляя? Где видел он этот затылок, поросший белобрысыми вихрами, эту голову, как бы насаженную прямо на плечи, эту мягкую, жирную спину, эти пухлые отвислые руки? Неужели это — Полозов, его старинный пансионский товарищ, которого он уже вот пять лет, как потерял из виду? Санин обогнал шедшую перед ним фигуру, обернулся... Широкое желтоватое лицо, маленькие свиные глазки с белыми ресницами и бровями, короткий, плоский нос, крупные, словно склеенные губы, круглый, безволосый подбородок — и это выражение всего лица, кислое, ленивое и недоверчивое — да точно: это он, это Ипполит Полозов!</z> <z><o></o>«Уж не опять ли моя звезда действует?» — мелькнуло в мыслях Санина.</z> <z><o></o>— Полозов! Ипполит Сидорыч! Это ты?</z> <z><o></o>Фигура остановилась, подняла свои крохотные глаза, подождала немного — и, расклеив, наконец, свои губы, проговорила сиповатой фистулой:</z> <z><o></o>— Дмитрий Санин?</z> <z><o></o>— Он самый и есть! — воскликнул Санин и пожал одну из рук Полозова; облеченные в тесные лайковые перчатки серо-пепельного цвета, они по-прежнему безжизненно висели вдоль его выпуклых ляжек. — Давно ли ты здесь? Откуда приехал? Где остановился?</z> <z><o></o>— Я приехал вчера из Висбадена, — отвечал, не спеша, Полозов, — за покупками для жены и сегодня же возвращаюсь в Висбаден.</z> <z><o></o>— Ах, да! Ведь ты женат — и, говорят, на такой красавице!</z> <z><o></o>Полозов повел в сторону глазами.</z> <z><o></o>— Да, говорят.</z> <z><o></o>Санин засмеялся.</z> <z><o></o>— Я вижу, ты всё такой же... флегматик, каким ты был в пансионе.</z> <z><o></o>— На что я буду меняться?</z> <z><o></o>— И говорят, — прибавил Санин с особым ударением на слово «говорят», — что твоя жена очень богата.</z> <z><o></o>— Говорят и это.</z> <z><o></o>— А тебе самому, Ипполит Сидорыч, разве это неизвестно?</z> <z><o></o>— Я, брат, Дмитрий... Павлович? — да, Павлович! в женины дела не мешаюсь.</z> <z><o></o>— Не мешаешься? Ни в какие дела?</z> <z><o></o>Полозов опять повел глазами.</z> <z><o></o>— Ни в какие, брат. Она — сама по себе... ну и я — сам по себе.</z> <z><o></o>— Куда же ты теперь идешь? — спросил Санин.</z> <z><o></o>— Теперь я никуда не иду; стою на улице и с тобой беседую; а вот как мы с тобой покончим, отправлюсь к себе в гостиницу и буду завтракать.</z> <z><o></o>— Меня в товарищи — хочешь?</z> <z><o></o>— То есть это ты насчет завтрака?</z> <z><o></o>— Да.</z> <z><o></o>— Сделай одолжение, есть вдвоем гораздо веселее. Ты ведь не говорун?</z> <z><o></o>— Не думаю.</z> <z><o></o>— Ну и ладно.</z> <z><o></o>Полозов двинулся вперед, Санин отправился с ним рядом. И думалось Санину — губы Полозова опять склеились, он сопел и переваливался молча, — думалось Санину: каким образом удалось этому чурбану подцепить красивую и богатую жену? Сам он ни богат, ни знатен, ни умен; в пансионе слыл за вялого и тупого мальчика, за соню и обжору — и прозвище носил «слюняя». Чудеса!</z> <z><o></o>«Но если жена его очень богата — сказывают, она дочь какого-то откупщика, — то не купит ли она мое имение? Хотя он и говорит, что ни в какие женины дела не входит, но ведь этому веры дать нельзя! Притом же и цену я назначу сходную, выгодную цену! Отчего не попытаться? Быть может, это всё моя звезда действует... Решено! попытаюсь!»</z> <z><o></o>Полозов привел Санина в одну из лучших гостиниц Франкфурта, в которой занимал уже, конечно, лучший номер. На столах и стульях громоздились картоны, ящики, свертки... «Всё, брат, покупки для Марьи Николаевны!» (так звали жену Ипполита Сидорыча). Полозов опустился в кресло, простонал: «Эка жара!» — и развязал галстух. Потом позвонил обер-кельнера и тщательно заказал ему обильнейший завтрак. «А в час чтобы карета была готова! Слышите, ровно в час!»</z> <z><o></o>Обер-кельнер подобострастно наклонился и рабски исчез.</z> <z><o></o>Полозов расстегнул жилет. По одному тому, как он приподнимал брови, отдувался и морщил нос, можно было видеть, что говорить будет для него большою тягостью и что он не без некоторой тревоги ожидал, заставит ли его Санин ворочать языком, или сам возьмет на себя труд вести беседу?</z> <z><o></o>Санин понял настроение своего приятеля и потому не стал обременять его вопросами; ограничился лишь самым необходимым; узнал, что он два года состоял на службе (в уланах! то-то, чай, хорош был в коротком-то мундирчике!), три года тому назад женился — и вот уже второй год находится за границей с женой, «которая теперь от чего-то лечится в Висбадене», — а там отправляется в Париж. С своей стороны, Санин также мало распространялся о своей прошедшей жизни, о своих планах; он прямо приступил к главному — то есть заговорил о своем намерении продать имение.</z> <z><o></o>Полозов слушал его молча, лишь изредка взглядывая на дверь, откуда должен был явиться завтрак. Завтрак явился наконец. Обер-кельнер, в сопровождении двух других слуг, принес несколько блюд под серебряными колпаками.</z> <z><o></o>— Это в Тульской губернии имение? — промолвил Полозов, садясь за стол и затыкая салфетку за ворот рубашки.</z> <z><o></o>— В Тульской.</z> <z><o></o>— Ефремовского уезда... Знаю.</z> <z><o></o>— Ты мою Алексеевку знаешь? — спросил Санин, тоже садясь за стол.</z> <z><o></o>— Знаю, как же. — Полозов запихал себе в рот кусок яичницы с трюфелями. — У Марьи Николаевны — жены моей — по соседству есть имение... Откупорьте эту бутылку, кельнер! Земля порядочная — только мужики у тебя лес вырубили. Ты зачем же продаешь?</z> <z><o></o>— Деньги нужны, брат. Я бы дешево продал. Вот бы тебе купить... Кстати.</z> <z><o></o>Полозов проглотил стакан вина, утерся салфеткой и опять принялся жевать — медленно и шумно.</z> <z><o></o>— Н-да, — проговорил он наконец... — Я имений не покупаю: капиталов нет. Пододвинь-ка масло. Разве вот жена купит. Ты с ней поговори. Коли дорого не запросишь — она этим не брезгает... Экие, однако, эти немцы — ослы! Не умеют рыбу сварить. Чего, кажется, проще? А еще толкуют: фатерланд, мол, объединить следует. Кельнер, примите эту мерзость!</z> <z><o></o>— Неужели же твоя жена сама распоряжается... по хозяйству? — спросил Санин.</z> <z><o></o>— Сама. Вот котлеты — хороши. Рекомендую. Я сказал тебе, Дмитрий Павлович, что ни в какие женины дела я не вхожу, и теперь тебе то же повторяю.</z> <z><o></o>Полозов продолжал чавкать.</z> <z><o></o>— Гм... Но как я с ней переговорить могу, Ипполит Сидорыч?</z> <z><o></o>— А очень просто, Дмитрий Павлович. Отправляйся в Висбаден. Отсюда недалече. Кельнер, нет ли у вас английской горчицы? Нет? Скоты! Только времени не теряй. Мы послезавтра уезжаем. Позволь, я тебе налью рюмку: с букетом вино — не кислятина.</z> <z><o></o>Лицо Полозова оживилось и покраснело; оно и оживлялось только тогда, когда он ел... или пил.</z> <z><o></o>— Право же... я не знаю, как это сделать? — пробормотал Санин.</z> <z><o></o>— Да что тебе так вдруг приспичило?</z> <z><o></o>— То-то и есть, что приспичило, брат.</z> <z><o></o>— И большая сумма нужна?</z> <z><o></o>— Большая. Я... как бы это тебе сказать? я затеял... жениться.</z> <z><o></o>Полозов поставил на стол рюмку, которую поднес было к губам.</z> <z><o></o>— Жениться! — промолвил он хриплым, от изумленья хриплым, голосом и сложил свои пухлые руки на желудке. — Так скоропостижно?</z> <z><o></o>— Да... скоро.</z> <z><o></o>— Невеста — в России, разумеется?</z> <z><o></o>— Нет, не в России.</z> <z><o></o>— Где же?</z> <z><o></o>— Здесь, во Франкфурте.</z> <z><o></o>— И кто она?</z> <z><o></o>— Немка; то есть нет — итальянка. Здешняя жительница.</z> <z><o></o>— С капиталом?</z> <z><o></o>— Без капитала.</z> <z><o></o>— Стало быть, любовь уж очень сильная?</z> <z><o></o>— Какой ты смешной! Да, сильная.</z> <z><o></o>— И для этого тебе деньги нужны?</z> <z><o></o>— Ну да... да, да.</z> <z><o></o>Полозов проглотил вино, выполоскал себе рот и руки вымыл, старательно вытер их о салфетку, достал и закурил сигару. Санин молча глядел на него.</z> <z><o></o>— Одно средство, — промычал наконец Полозов, закидывая назад голову и выпуская дым тонкой струйкой. — Ступай к жене. Она, коли захочет, всю беду твою руками разведет.</z> <z><o></o>— Да как я ее увижу, жену твою? Ты говоришь, вы послезавтра уезжаете?</z> <z><o></o>Полозов закрыл глаза.</z> <z><o></o>— Знаешь, что я тебе скажу, — проговорил он наконец, вертя губами сигару и вздыхая. — Ступай-ка домой, снарядись попроворнее да приходи сюда. В час я выезжаю, карета у меня просторная — я тебя с собой возьму. Этак всего лучше. А теперь я посплю. Я, брат, как поем, непременно поспать должен. Натура требует — и я не противлюсь. И ты не мешай мне.</z> <z><o></o>Санин подумал, подумал — и внезапно поднял голову: он решился!</z> <z><o></o>— Ну хорошо, согласен — и благодарю тебя. В половине первого я здесь — и мы отправимся вместе в Висбаден. Я надеюсь, жена твоя не рассердится...</z> <z><o></o>Но Полозов уже сопел. Пролепетал: Не мешай! — поболтал ногами и заснул, как младенец. Санин еще раз окинул взором его грузную фигуру, его голову, шею, его высоко поднятый, круглый, как яблоко, подбородок — и, выйдя из гостиницы, проворными шагами направился к кондитерской Розелли. Надо было предварить Джемму.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4302/index.html">Вешние воды</a></div> <h2>XXXII</h2> <z><o></o>Он застал ее в кондитерской комнате, вместе с матерью. Фрау Леноре, перегнувши спину, измеряла небольшим складным футом промежуток между окнами. Увидя Санина, она выпрямилась и весело приветствовала его, не без маленького замешательства, однако.</z> <z><o></o>— У меня, с ваших вчерашних слов, — начала она, — всё в голове вертятся мысли, как бы нам улучшить наш магазин. Вот тут, я полагаю, два шкапчика с зеркальными полочками поставить. Теперь, знаете, это в моде. И потом еще...</z> <z><o></o>— Прекрасно, прекрасно, — перебил ее Санин, — это всё надо будет сообразить... Но подите-ка сюда, я вам что сообщу.</z> <z><o></o>Он взял фрау Леноре и Джемму под руки и повел их в другую комнату. Фрау Леноре встревожилась и мерку из рук выронила. Джемма встревожилась было тоже, но глянула попристальнее на Санина и успокоилась. Лицо его, правда, озабоченное, выражало в то же время оживленную бодрость и решимость.</z> <z><o></o>Он попросил обеих женщин сесть, а сам стал перед ними — и, размахивая руками да ероша волосы, сообщил им всё: встречу с Полозовым, предполагаемую поездку в Висбаден, возможность продажи имения.</z> <z><o></o>— Вообразите мое счастье, — воскликнул он наконец, — дело приняло такой оборот, что мне даже, быть может, незачем будет ехать в Россию! И свадьбу мы можем сыграть гораздо скорее, чем я предполагал!</z> <z><o></o>— Когда вы должны ехать? — спросила Джемма.</z> <z><o></o>— Сегодня же — через час; мой приятель нанял карету — он меня довезет.</z> <z><o></o>— Вы нам напишете?</z> <z><o></o>— Немедленно! как только переговорю с этой дамой — так тотчас и напишу.</z> <z><o></o>— Эта дама, вы говорите, очень богата? — спросила практическая фрау Леноре.</z> <z><o></o>— Чрезвычайно! ее отец был миллионером — и всё ей оставил.</z> <z><o></o>— Всё — ей одной? Ну, это ваше счастье. Только смотрите не продешевите вашего имения! Будьте благоразумны и тверды. Не увлекайтесь! Я понимаю ваше желание быть как можно скорее мужем Джеммы... но осторожность прежде всего! Не забудьте: чем вы дороже продадите имение, тем больше останется вам обоим — и вашим детям.</z> <z><o></o>Джемма отвернулась, и Санин опять замахал руками.</z> <z><o></o>— В моей осторожности вы можете быть уверены, фрау Леноре! Да я и торговаться не стану. Скажу ей настоящую цену: даст — хорошо; не даст — бог с ней!</z> <z><o></o>— Вы с ней знакомы... с этой дамой? — спросила Джемма.</z> <z><o></o>— Я ее никогда в лицо не видал.</z> <z><o></o>— И когда же вы вернетесь?</z> <z><o></o>— Если ничем не кончится наше дело — послезавтра; если же оно пойдет на лад — может быть, придется пробыть лишний день или два. Во всяком случае — минуты не промешкаю. Ведь я душу свою оставляю здесь! Однако я с вами заговорился, а мне нужно перед отъездом еще домой сбегать... Дайте мне руку на счастье, фрау Леноре, — у нас в России всегда так делается.</z> <z><o></o>— Правую или левую?</z> <z><o></o>— Левую — ближе к сердцу. Явлюсь послезавтра — со щитом или на щите! Мне что-то говорит: я вернусь победителем. Прощайте, мои добрые, мои милые...</z> <z><o></o>Он обнял и поцеловал фрау Леноре, а Джемму попросил пойти с ним в ее комнату — на минутку, так как ему нужно сообщить ей что-то очень важное. Ему просто хотелось проститься с ней наедине. Фрау Леноре это поняла — и не полюбопытствовала узнать, какая это была такая важная вещь...</z> <z><o></o>Санин никогда еще не бывал в комнате Джеммы. Всё обаяние любви, весь ее огонь, и восторг, и сладкий ужас — так и вспыхнули в нем, так и ворвались в его душу, как только он переступил заветный порог... Он кинул вокруг умиленный взор, пал к ногам милой девушки и прижал лицо свое к ее стану...</z> <z><o></o>— Ты мой? — шепнула она, — ты вернешься скоро?</z> <z><o></o>— Я твой... я вернусь, — твердил он задыхаясь.</z> <z><o></o>— Я буду ждать тебя, мой милый!</z> <z><o></o>Несколько мгновений спустя Санин уже бежал по улице к себе на квартиру. Он и не заметил того, что вслед за ним из двери кондитерской, весь растрепанный, выскочил Панталеоне — и что-то кричал ему, и потрясал, и как будто грозил высоко поднятой рукою.</z> <div class="divider_line_short_0"><span class="divider_line_short"></span></div> <z><o></o>Ровно в три четверти первого Санин отъявился к Полозову. У ворот его гостиницы уже стояла карета, запряженная четырьмя лошадьми. Увидав Санина, Полозов только промолвил: «А! решился?» — и, надев шляпу, шинель и калоши, заткнув себе хлопчатой бумагой уши, хотя дело было летом, вышел на крыльцо. Кельнеры, по его указанию, расположили во внутренности кареты все многочисленные его покупки, обложили место его сиденья шелковыми подушечками, сумочками, узелками, поставили в ноги короб с провизией и привязали к козлам чемодан. Полозов расплатился щедрой рукой — и, хотя сзади, но почтительно поддерживаемый услужливым привратником, полез, кряхтя, в карету, уселся, обмял хорошенько всё вокруг себя, выбрал и закурил сигару — и тогда только кивнул пальцем Санину: полезай, мол, и ты! Санин поместился с ним рядом. Полозов приказал через привратника почтальону ехать исправно — если желает получить на водку; подножки загремели, дверцы хлопнули, карета покатилась.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4302/index.html">Вешние воды</a></div> <h2>XXXIII</h2> <z><o></o>От Франкфурта до Висбадена теперь по железной дороге менее часа езды; в то время экстра-почта поспевала часа в три. Лошадей меняли раз пять. Полозов не то дремал, не то так покачивался, держа сигару в зубах, и говорил очень мало; в окошко не выглянул ни разу: живописными видами он не интересовался и даже объявил, что «природа — смерть его!» Санин тоже молчал и тоже не любовался видами: ему было не до того. Он весь отдался размышлениям, воспоминаниям. На станциях Полозов аккуратно расплачивался, замечал время по часам и награждал почтальонов — мало или много, смотря по их усердию. На полдороге он достал из короба с съестными припасами два апельсина и, выбрав лучший, предложил Санину другой. Санин пристально поглядел на своего спутника — и вдруг рассмеялся.</z> <z><o></o>— Чему ты? — спросил тот, старательно отдирая своими короткими белыми ногтями кожу с апельсина.</z> <z><o></o>— Чему? — повторил Санин. — Да нашему с тобой путешествию.</z> <z><o></o>— А что? — переспросил Полозов, пропуская в рот один из тех продольных ломтиков, на которые распадается мясо апельсина.</z> <z><o></o>— Очень оно уже странно. Вчера я, признаться, так же мало думал о тебе, как о китайском императоре, а сегодня я еду с тобой продавать мое имение твоей жене, о которой тоже не имею малейшего понятия.</z> <z><o></o>— Всяко бывает, — отвечал Полозов. — Ты только поживи подольше — всего насмотришься. Например, можешь ты себе представить меня подъезжающим на ординарцы? А я подъезжал; а великий князь Михаил Павлович скомандовал: «Рысью, рысью этого толстого корнета! Прибавь рыси!»</z> <z><o></o>Санин почесал у себя за ухом.</z> <z><o></o>— Скажи мне, пожалуйста, Ипполит Сидорыч, какова твоя жена? Нрав у ней каков? Мне ведь это нужно знать.</z> <z><o></o>— Ему хорошо командовать: «рысью!» — с внезапной запальчивостью подхватил Полозов, — а мне-то... мне-то каково? Я и подумал: возьмите вы себе ваши чины да эполеты — ну их с богом! Да... ты о жене спрашивал? Что — жена? Человек, как все. Пальца ей в рог не клади — она этого не любит. Главное, говори побольше... чтобы посмеяться было над чем. Про любовь свою расскажи, что ли... да позабавней, знаешь.</z> <z><o></o>— Как позабавней?</z> <z><o></o>— Да так же. Ведь ты мне сказывал, что влюблен, жениться хочешь. Ну вот, ты это и опиши.</z> <z><o></o>Санин обиделся.</z> <z><o></o>— Что же в этом ты находишь смешного?</z> <z><o></o>Полозов только глазами повел. Сок от апельсина тек по его подбородку.</z> <z><o></o>— Это твоя жена тебя во Франкфурт за покупками посылала? — спросил Санин спустя немного времени.</z> <z><o></o>— Она самая.</z> <z><o></o>— Какие же это покупки?</z> <z><o></o>— Известно: игрушки.</z> <z><o></o>— Игрушки? разве у тебя есть дети?</z> <z><o></o>Полозов даже посторонился от Санина.</z> <z><o></o>— Вона! С какой стати у меня будут дети? Женские колифишэ<fn><sup> <a href="#fn1" name="fns1">1</a></sup></fn>... Уборы. По части туалета.</z> <z><o></o>— Ты разве в этом толк знаешь?</z> <z><o></o>— Знаю.</z> <z><o></o>— Как же ты мне говорил, что ни во что женино не входишь?</z> <z><o></o>— В другое не вхожу. А это... ничего. От скуки — можно. Да и жена вкусу моему верит. Я ж и торговаться лих.</z> <z><o></o>Полозов начинал говорить отрывисто; он уже устал.</z> <z><o></o>— И очень жена твоя богата?</z> <z><o></o>— Богата-то богата. Только больше для себя.</z> <z><o></o>— Однако, кажется, и ты пожаловаться не можешь?</z> <z><o></o>— На то я муж. Еще бы мне не пользоваться! И полезный же я ей человек! Ей со мной — лафа! Я — удобный!</z> <z><o></o>Полозов утер лицо фуляром и тяжело фукнул: «Пощади, дескать; не заставляй еще произносить слова. Видишь, как оно мне трудно».</z> <z><o></o>Санин оставил его в покое — и снова погрузился в размышления.</z> <div class="divider_line_short_0"><span class="divider_line_short"></span></div> <z><o></o>Гостиница в Висбадене, перед которой остановилась карета, уже прямо смахивала на дворец. Колокольчики немедленно зазвонили в ее недрах, поднялась суетня и беготня; благообразные люди в черных фраках запрыгали у главного входа; залитый золотом швейцар с размаху отворил дверцы кареты.</z> <z><o></o>Как некий триумфатор высадился Полозов и начал подниматься по устланной коврами и благовонной лестнице. К нему подлетел человек, тоже отлично одетый, но с русским лицом — его камердинер. Полозов заметил ему, что впредь будет всегда брать его с собою, ибо, накануне, во Франкфурте, его, Полозова, оставили на ночь без теплой воды! Камердинер изобразил ужас на лице — и, проворно наклонясь, снял с барина калоши.</z> <z><o></o>— Марья Николаевна дома? — спросил Полозов.</z> <z><o></o>— Дома-с. Изволят одеваться. У графини Ласунской изволят обедать.</z> <z><o></o>— А! у этой!.. Стой! Там вещи в карете, всё вынь сам и внеси. А ты, Дмитрий Павлович, — прибавил Полозов, — возьми себе комнату да через три четверти часа и приходи. Пообедаем вместе.</z> <z><o></o>Полозов поплыл дальше, а Санин спросил себе номер попроще — и, приведя туалет свой в порядок да отдохнув немножко, отправился в громадный апартамент, занимаемый его светлостью (Durchlaucht) князем фон Полозоф.</z> <z><o></o>Он застал этого «князя» восседающим на роскошнейшем бархатном кресле посреди великолепнейшего салона. Флегматический приятель Санина успел уже ванну взять и облачиться в богатейший атласный шлафрок; на голову он надел малиновую феску. Санин приблизился к нему и некоторое время рассматривал его. Полозов сидел неподвижно, как идол; даже лица в его сторону не повернул, даже бровью не повел, звука не издал. Зрелище было поистине величественное! Полюбовавшись им минуты с две, Санин хотел было заговорить, нарушить эту священную тишину — как вдруг дверь из соседней комнаты растворилась и на пороге появилась молодая, красивая дама в белом шелковом платье, с черными кружевами, в бриллиантах на руках и на шее — сама Марья Николаевна Полозова. Ее густые русые волосы падали с обеих сторон головы — заплетенными, но не подобранными косами.</z> <div style="margin:0.5em 0em;background-color:#222;height:1px;width:25%"></div><div class="fns"><fnb><fnn><a href="#fns1" name="fn1">1</a></fnn></fnb> <z><o></o>безделушки <i>(франц.:</i> colifichet).<div style="font-size:0;"></div></z></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4302/index.html">Вешние воды</a></div> <h2>XXXIV</h2> <z><o></o>— Ах, извините! — проговорила она с полусмущенной, полунасмешливой улыбкой, мгновенно прихватив рукою конец одной косы и вперив на Санина свои большие серые светлые глаза. — Я не думала, что вы уже пришли.</z> <z><o></o>— Санин, Дмитрий Павлович, приятель мой с детства, — промолвил Полозов, по-прежнему не оборачиваясь к нему и не вставая, но указывая на него пальцем.</z> <z><o></o>— Да... знаю... Ты мне уже сказывал. Очень рада познакомиться. Но я хотела было попросить тебя, Ипполит Сидорыч... Моя горничная сегодня какая-то бестолковая...</z> <z><o></o>— Волосы тебе убрать?</z> <z><o></o>— Да, да, пожалуйста. Извините, — повторила Марья Николаевна с прежней улыбкой, кивнула головою Санину и, быстро повернувшись, скрылась за дверью, оставив за собою мимолетное, но стройное впечатление прелестной шеи, удивительных плеч, удивительного стана.</z> <z><o></o>Полозов встал и, тяжело переваливаясь, ушел в ту же дверь.</z> <z><o></o>Санин ни одной секунды не сомневался в том, что присутствие его в салоне «князя Полозова» было как нельзя лучше известно самой хозяйке; весь форс состоял в том, чтобы показать свои волосы, которые были точно хороши. Санин внутренно даже порадовался этой выходке г-жи Полозовой: коли, мол, захотели меня поразить, блеснуть передо мною — может быть, как знать? и насчет цены на имение окажут податливость. Его душа до того была наполнена Джеммой, что все другие женщины уже не имели для него никакого значения: он едва замечал их; и на этот раз он ограничился только тем, что подумал: «Да, правду говорили мне: эта барыня хоть куда!»</z> <z><o></o>А будь он не в таком исключительном душевном состоянии, он бы, вероятно, иначе выразился: Мария Николаевна Полозова, урожденная Колышкина, была очень замечательная особа. И не то, чтобы она была отъявленная красавица: в ней даже довольно явственно сказывались следы ее плебейского происхождения. Лоб у ней был низкий, нос несколько мясистый и вздернутый; ни тонкостью кожи, ни изяществом рук и ног она похвалиться не могла — но что всё это значило? Не перед «святыней красоты», говоря словами Пушкина, остановился бы всякий, кто бы встретился с нею, но перед обаянием мощного, не то русского, не то цыганского, цветущего женского тела... и не невольно остановился бы он!</z> <z><o></o>Но образ Джеммы охранял Санина, как та тройная броня, о которой поют стихотворцы.</z> <z><o></o>Минут десять спустя Марья Николаевна появилась опять в сопровождении своего супруга. Она подошла к Санину... а походка у ней была такая, что иные чудаки в те, увы! уже далекие времена — от одной этой походки с ума сходили. «Эта женщина, когда идет к тебе, точно всё счастье твоей жизни тебе навстречу несет», — говаривал один из них. Она подошла к Санину — и, протянув ему руку, промолвила своим ласковым и как бы сдержанным голосом по-русски: «Вы меня дождетесь, не правда? Я вернусь скоро».</z> <z><o></o>Санин наклонился почтительно, а Марья Николаевна уже исчезала за портьерой выходной двери — и, исчезая, опять повернула голову назад через плечо, и опять улыбнулась, и опять оставила за собою прежнее, стройное впечатление.</z> <z><o></o>Когда она улыбалась — не одна и не две, а целых три ямочки обозначались на каждой щеке, и ее глаза улыбались больше, чем губы, чем ее алые, длинные, вкусные губы, с двумя крошечными родинками на левой их стороне.</z> <z><o></o>Полозов ввалился в комнату и опять поместился на кресле. Безмолвствовал он по-прежнему; но странная усмешка от времени до времени пучила его бесцветные и уже сморщенные щеки.</z> <z><o></o>Он был старообразен, хотя всего тремя годами старше Санина.</z> <z><o></o>Обед, которым он попотчевал своего гостя, конечно, удовлетворил бы самого взыскательного гастронома, но Санину он показался бесконечным, несносным! Полозов ел медленно, «с чувством, с толком, с расстановкой», внимательно наклоняясь над тарелкой, нюхая чуть не каждый кусок; сперва пополощет себе рот вином, потом уже проглотит и губами пошлепает... А за жарким он вдруг разговорился — но о чем? О мериносах, которых намеревался выписать целое стадо, да так подробно, с такой нежностью, употребляя всё уменьшительные имена. Выпив чашку горячего, как кипяток, кофе (он несколько раз, слезливо-раздраженным голосом, напомнил кельнеру, что накануне ему подали кофе — холодный, холодный, как лед!) и прикусив гаванскую сигару своими желтыми кривыми зубами, он по обычаю своему задремал, к великой радости Санина, который начал ходить взад и вперед, неслышными шагами, по мягкому ковру, и мечтал о том, как он будет жить с Джеммой и с каким известием вернется к ней. Однако Полозов проснулся, по собственному замечанию, раньше обыкновенного, — он поспал всего полтора часика и, выпив стакан зельтерской воды со льдом да проглотив ложек с восемь варенья, русского варенья, которое принес ему камердинер в темно-зеленой, настоящей «киевской» банке и без которого он, по его словам, жить не мог, — он уставился припухшими глазами на Санина и спросил его, не хочет ли он поиграть с ним в дурачки.. Санин охотно согласился; он боялся, как бы Полозов опять не заговорил о барашках, да о ярочках, да о курдючках с жирком. Хозяин и гость, оба перешли в гостиную, кельнер принес карты — и началась игра, разумеется, не на деньги.</z> <z><o></o>За этим невинным занятием застала их Марья Николаевна, вернувшись от графини Ласунской.</z> <z><o></o>Она громко рассмеялась, как только вошла в комнату и увидала карты и раскрытый ломберный стол. Санин вскочил с места, но она воскликнула:</z> <z><o></o>— Сидите играйте. Я сейчас переоденусь и к вам вернусь, — и опять исчезла, прошумев платьем и сдергивая перчатки на ходу.</z> <z><o></o>Она точно вернулась очень скоро. Свое нарядное платье она заменила широкой шелковой блузой лилового цвета с открытыми висячими рукавами; толстый крученый шнурок перехватывал ее талью. Она подсела к мужу и, дождавшись, что он остался в дураках, сказала ему: «Ну, пышка, довольно! (при слове „пышка“ Санин с изумлением глянул на нее, а она весело улыбнулась, отвечая взглядом на его взгляд и выказывая все свои ямочки на щеках) — довольно; я вижу, ты спать хочешь; целуй ручку и отправляйся; а мы с г-м Саниным побеседуем вдвоем».</z> <z><o></o>— Спать я не хочу, — промолвил Полозов, грузно поднимаясь с кресла, — а отправиться отправлюсь и ручку поцелую. — Она подставила ему свою ладонь, не переставая улыбаться и глядеть на Санина.</z> <z><o></o>Полозов тоже глянул на него и ушел не простившись.</z> <z><o></o>— Ну, рассказывайте, рассказывайте, — с живостью проговорила Марья Николаевна, разом ставя оба обнаженные локтя на стол и нетерпеливо постукивая ногтями одной руки о ногти другой. — Правда, вы, говорят, женитесь?</z> <z><o></o>Сказав эти слова, Марья Николаевна даже голову немножко набок нагнула, чтобы пристальнее и пронзительнее заглянуть Санину в глаза.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4302/index.html">Вешние воды</a></div> <h2>XXXV</h2> <z><o></o>Развязное обхождение г-жи Полозовой, вероятно, на первых порах смутило бы Санина — хотя он новичком не был и уже потерся между людьми, — если бы в самой этой развязности и фамилиарности он опять-таки не увидел хорошего предзнаменования для своего предприятия. «Будем потакать капризам этой богатой барыни», — решил он про себя — и так же непринужденно, как она его спрашивала, ответил ей:</z> <z><o></o>— Да, я женюсь.</z> <z><o></o>— На ком? На иностранке?</z> <z><o></o>— Да.</z> <z><o></o>— Вы недавно с ней познакомились? Во Франкфурте?</z> <z><o></o>— Точно так.</z> <z><o></o>— И кто она такая? Можно узнать?</z> <z><o></o>— Можно. Она дочь кондитера.</z> <z><o></o>Марья Николаевна широко раскрыла глаза и подняла брови.</z> <z><o></o>— Да ведь это прелесть, — проговорила она медлительным голосом, — это чудо! Я уже полагала, что таких молодых людей, как вы, на свете больше не встречается. Дочь кондитера!</z> <z><o></o>— Вас это, я вижу, удивляет, — заметил не без достоинства Санин, — но, во-первых, у меня вовсе нет тех предрассудков...</z> <z><o></o>— <i>Во-первых,</i> это меня нисколько не удивляет, — перебила Марья Николаевна, — предрассудков и у меня нет. Я сама дочь мужика. А? что, взяли? Меня удивляет и радует то, что вот человек не боится любить. Ведь вы ее любите?</z> <z><o></o>— Да.</z> <z><o></o>— Она очень хороша собою?</z> <z><o></o>Санина слегка покоробило от этого последнего вопроса... Однако отступать уже не приходилось.</z> <z><o></o>— Вы знаете, Марья Николаевна, — начал он, — всякому человеку лицо его возлюбленной кажется лучше всех других; но моя невеста — действительно красавица.</z> <z><o></o>— В самом деле? В каком роде? итальянском? античном?</z> <z><o></o>— Да; у ней очень правильные черты.</z> <z><o></o>— С вами нет ее портрета?</z> <z><o></o>— Нет. (В то время о фотографиях еще помину не было. Дагерротипы едва стали распространяться.)</z> <z><o></o>— Как ее зовут?</z> <z><o></o>— Ее имя — Джемма.</z> <z><o></o>— А ваше — как?</z> <z><o></o>— Димитрий.</z> <z><o></o>— По отчеству?</z> <z><o></o>— Павлович.</z> <z><o></o>— Знаете что, — проговорила Марья Николаевна всё тем же медлительным голосом, — вы мне очень нравитесь, Дмитрий Павлович. Вы, должно быть, хороший человек. Дайте-ка мне вашу руку. Будемте приятелями.</z> <z><o></o>Она крепко пожала его руку своими красивыми, белыми, сильными пальцами. Ее рука была немногим меньше его руки — но гораздо теплей и глаже, и мягче, и жизненней.</z> <z><o></o>— Только знаете, что мне приходит в голову?</z> <z><o></o>— Что?</z> <z><o></o>— Вы не рассердитесь? Нет? Она, вы говорите, ваша невеста. Но разве... разве это непременно было нужно?</z> <z><o></o>Санин нахмурился.</z> <z><o></o>— Я вас не понимаю, Марья Николаевна.</z> <z><o></o>Марья Николаевна засмеялась тихохонько и, встряхнув головою, откинула назад падавшие ей на щеки волосы.</z> <z><o></o>— Решительно — он прелесть, — промолвила она не то задумчиво, не то рассеянно. — Рыцарь! Подите верьте после этого людям, которые утверждают, что идеалисты все перевелись!</z> <z><o></o>Марья Николаевна всё время говорила по-русски удивительно чистым, прямо московским языком — народного, не дворянского пошиба.</z> <z><o></o>— Вы, наверное, дома воспитывались, в старозаветном, богобоязненном семействе? — спросила она. — Вы какой губернии?</z> <z><o></o>— Тульской.</z> <z><o></o>— Ну, так мы однокорытники. Мой отец... Ведь вам известно, кто был мой отец?</z> <z><o></o>— Да, известно.</z> <z><o></o>— Он в Туле родился... Туляк был. Ну, хорошо... (Это «хорошо» Марья Николаевна уже с намерением выговорила совсем по-мещанскому — вот так: хершо́о.) Ну давайте же теперь за дело примемся.</z> <z><o></o>— То есть... как же это так за дело приняться? Что вам угодно этим сказать?</z> <z><o></o>Марья Николаевна прищурилась.</z> <z><o></o>— Да вы зачем сюда приехали? (Когда она щурила глаза, выражение их становилось очень ласковым и немного насмешливым; когда же она раскрывала их во всю величину — в их светлом, почти холодном блеске проступало что-то недоброе... что-то угрожающее. Особенную красоту придавали ее глазам ее брови, густые, немного надвинутые, настоящие соболиные.) Вы хотите, чтобы я у вас купила имение? Вам нужны деньги для вашего бракосочетания? Не так ли?</z> <z><o></o>— Да, нужны.</z> <z><o></o>— И много вам их требуется?</z> <z><o></o>— На первый случай я бы удовольствовался несколькими тысячами франков. Вашему супругу мое имение известно. Вы можете посоветоваться с ним, — а я бы взял цену недорогую.</z> <z><o></o>Марья Николаевна повела головою направо и налево.</z> <z><o></o>—<i> Во-первых, —</i> начала она с расстановкой, ударяя концами пальцев по обшлагу санинского сюртука, — я не имею привычки советоваться с мужем, разве вот насчет туалета — он на это у меня молодец; а <i>во-вторых,</i> зачем вы говорите, что вы цену назначите недорогую? Я не хочу воспользоваться тем, что вы теперь очень влюблены и готовы на всякие жертвы... Я никаких жертв от вас не приму. Как? Вместо того чтобы поощрять в вас... ну, как бы это сказать получше?.. благородные чувства, что ли? я вас стану обдирать как липку? Это не в моих привычках. Когда случится, я людей не щажу — только не таким манером.</z> <z><o></o>Санин никак не мог понять, что она — смеется ли над ним, или говорит серьезно? а только думал про себя: «О, да с тобой держи ухо востро!»</z> <z><o></o>Слуга вошел с русским самоваром, чайным прибором, сливками, сухарями и т. п. на большом подносе, расставил всю эту благодать на столе между Саниным и г-жою Полозовой — и удалился.</z> <z><o></o>Она налила ему чашку чаю.</z> <z><o></o>— Вы не брезгаете? — спросила она, накладывая ему сахар в чашку пальцами... а щипчики лежали тут же.</z> <z><o></o>— Помилуйте!.. От такой прекрасной руки...</z> <z><o></o>Он не закончил фразы и чуть не поперхнулся глотком чаю, а она внимательно и ясно глядела на него.</z> <z><o></o>— Я потому упомянул о недорогой цене моего имения, — продолжал он, — что так как вы теперь находитесь за границей, то я не могу предполагать у вас много свободных денег и наконец я сам чувствую, что продажа... или покупка имения при подобных условиях есть нечто ненормальное, и я должен взять это в соображение.</z> <z><o></o>Санин путался и сбивался, а Марья Николаевна тихонько отклонилась на спинку кресла, скрестила руки и глядела на него тем же внимательным и ясным взглядом. Он наконец умолк.</z> <z><o></o>— Ничего, говорите, говорите, — промолвила она, как бы приходя ему на помощь, — я вас слушаю — мне приятно вас слушать; говорите.</z> <z><o></o>Санин принялся описывать свое имение, сколько в нем десятин, и где оно находится, и каковы в нем хозяйственные угодья, и какие можно извлечь из него выгоды... упомянул даже о живописном местоположении усадьбы; а Марья Николаевна всё глядела да глядела на него — всё светлее и пристальнее, и губы ее чуть-чуть двигались, без улыбки: она покусывала их. Ему стало неловко наконец; он замолчал вторично.</z> <z><o></o>— Дмитрий Павлович, — начала Марья Николаевна — и задумалась... — Дмитрий Павлович, — повторила она... — Знаете что: я уверена, что покупка вашего имения — очень выгодная для меня афера и что мы сойдёмся; но вы должны мне дать... два дня — да, два дня сроку. Ведь вы в состоянии на два дня расстаться с вашей невестой? Дольше я вас не продержу, против вашей воли — даю вам честное слово. Но если вам нужны теперь же пять, шесть тысяч франков, я с великим удовольствием готова предложить вам их взаймы — а там мы сочтемся.</z> <z><o></o>Санин поднялся.</z> <z><o></o>— Я должен благодарить вас, Марья Николаевна, за вашу радушную и любезную готовность услужить человеку, почти совсем вам незнакомому... Но если уже вам непременно так угодно, то я предпочту дождаться вашего решения насчет моего имения — останусь здесь два дня.</z> <z><o></o>— Да; мне так угодно, Дмитрий Павлович. А вам будет очень тяжело? Очень? Скажите.</z> <z><o></o>— Я люблю свою невесту, Марья Николаевна, и разлука с ней мне не легка.</z> <z><o></o>— Ах, вы золотой человек! — со вздохом промолвила Марья Николаевна. — Обещаюсь не слишком томить вас. Вы уходите?</z> <z><o></o>— Уже поздно, — заметил Санин.</z> <z><o></o>— А вам надо отдохнуть от дороги — и от игры в дурачки с моим мужем. Скажите — вы Ипполиту Сидорычу, моему мужу, большой приятель?</z> <z><o></o>— Мы воспитывались в одном пансионе.</z> <z><o></o>— И он уже тогда был такой?</z> <z><o></o>— Какой «такой»? — спросил Санин.</z> <z><o></o>Марья Николаевна вдруг засмеялась, засмеялась до красноты всего лица, поднесла платок к губам, встала с кресла и, покачиваясь, как усталая, подошла к Санину и протянула ему руку.</z> <z><o></o>Он раскланялся и направился к двери.</z> <z><o></o>— Извольте завтра пораньше явиться — слышите? — крикнула она ему вслед.</z> <z><o></o>Он глянул назад, уходя из комнаты, и увидел, что она опять опустилась в кресло и закинула обе руки за голову. Широкие рукава блузы скатились почти до самых плеч — и нельзя было не сознаться, что поза этих рук, что вся эта фигура была обаятельно прекрасна.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4302/index.html">Вешние воды</a></div> <h2>XXXVI</h2> <z><o></o>Далеко за полночь горела лампа в комнате Санина. Он сидел за столом и писал «своей Джемме». Рассказал ей всё; описал ей Полозовых, мужа и жену — впрочем, больше распространялся насчет собственных чувств — и кончил тем, что назначил ей свидание через три дня!!! (с тремя восклицательными знаками). Утром рано он отнес это письмо на почту и пошел прогуляться по саду Кургауза, где уже играла музыка. Народу было еще мало; он постоял перед беседкой, в которой помещался оркестр, прослушал попурри из «Роберта-Дьявола» и, напившись кофе, отправился в боковую, уединенную аллею, присел на лавочку — и задумался.</z> <z><o></o>Ручка зонтика проворно — и довольно крепко — постучала по его плечу. Он встрепенулся... Перед ним, в легком, серо-зеленом барежевом платье, в белой тюлевой шляпке, в шведских перчатках, свежая и розовая, как летнее утро, но с не исчезнувшей еще негой безмятежного сна в движениях и во взорах, стояла Марья Николаевна.</z> <z><o></o>— Здравствуйте, — промолвила она. — Я сегодня посылала за вами, да вы уже ушли. Я только что отпила свой второй стакан — меня, вы знаете, заставляют здесь воду пить, бог ведает зачем... уж я ли не здорова? И вот я должна гулять целый час. Хотите вы быть моим спутником? А там мы кофе напьемся.</z> <z><o></o>— Я уже пил, — промолвил Санин, вставая, — но я очень рад гулять с вами.</z> <z><o></o>— Ну так дайте же мне вашу руку... Не бойтесь: вашей невесты здесь нет — она вас не увидит.</z> <z><o></o>Санин принужденно улыбнулся. Он испытывал ощущение неприятное всякий раз, когда Марья Николаевна упоминала о Джемме. Однако он поспешно и послушно наклонился... Рука Марьи Николаевны медленно и мягко опустилась на его руку, и скользнула по ней, и как бы прильнула к ней.</z> <z><o></o>— Пойдемте — вот сюда, — сказала она ему, закинув раскрытый зонтик за плечо. — Я в здешнем парке как дома: поведу вас по хорошим местам. И знаете что (она часто употребляла эти два слова): мы с вами не будем говорить теперь об этой покупке; мы о ней после завтрака хорошенько потолкуем; а вы должны мне теперь рассказать о себе... чтобы я знала, с кем я имею дело. А после, если хотите, я вам о себе порасскажу. Согласны?</z> <z><o></o>— Но, Марья Николаевна, что может быть для вас интересного...</z> <z><o></o>— Постойте, постойте. Вы не так меня поняли. Я с вами не кокетничать хочу. — Марья Николаевна пожала плечами. — У него невеста, как древняя статуя, а я буду с ним кокетничать?! Но у вас товар — а я купец. Я и хочу знать, каков у вас товар. Ну-ка, показывайте — каков он? Я хочу знать не только, что я покупаю, но и у кого я покупаю. Это было правило моего батюшки. Ну, начинайте... Ну, хоть не с детства — ну вот — давно ли вы за границей? И где вы были до сих пор? Только идите тише — нам некуда спешить.</z> <z><o></o>— Я сюда прибыл из Италии, где я пробыл несколько месяцев.</z> <z><o></o>— А у вас, видно, особое влечение ко всему итальянскому? Странно, что вы не <i>там</i> нашли свой предмет. Вы любите художества? Картины? или больше — музыку?</z> <z><o></o>— Я люблю искусство... Я всё прекрасное люблю.</z> <z><o></o>— И музыку?</z> <z><o></o>— И музыку тоже.</z> <z><o></o>— А я ее совсем не люблю. Нравятся мне одни русские песни — и то в деревне, и то весной — с пляской, знаете... Красные кумачи, поднизи, на выгоне молоденькая травка, дымком попахивает... чудесно! Но не обо мне речь. Говорите же, рассказывайте.</z> <z><o></o>Марья Николаевна сама шла, а сама то и дело взглядывала на Санина. Она была высокого роста — ее лицо приходилось почти в уровень с его лицом.</z> <z><o></o>Он принялся рассказывать — сначала неохотно, неумело, а потом разговорился, разболтался даже. Марья Николаевна очень умно слушала; да к тому же она сама казалась до того откровенной, что невольно и других вызывала на откровенность. Она обладала тем великим даром «обиходности» — le terrible don de la familiarité, о котором упоминает кардинал Ретц. Санин говорил о своих путешествиях, о житье в Петербурге, о своей молодости... Будь Марья Николаевна светской дамой, с утонченными манерами — он никогда бы так не распустился; но она сама называла себя добрым малым, не терпящим никаких церемоний; она именно так отрекомендовала себя Санину. И в то же время этот «добрый малый» шел рядом с ним кошачьей походкой, слегка прислоняясь к нему, и заглядывал ему в лицо; и шел он в образе молодого женского существа, от которого так и веяло тем разбирающим и томящим, тихим и жгучим соблазном, каким способны донимать нашего брата — грешного, слабого мужчину, одни — и то некоторые и то не чистые, а с надлежащей помесью — славянские натуры!</z> <z><o></o>Прогулка Санина с Марьей Николаевной, беседа Санина с Марьей Николаевной продолжалась час с лишком. И ни разу они не останавливались — всё шли да шли по бесконечным аллеям парка, то поднимаясь в гору и на ходу любуясь видом, то спускаясь в долину и укрываясь в непроницаемую тень — и всё рука с рукой. Временами Санину даже досадно становилось: он с Джеммой, с своей милой Джеммой никогда так долго не гулял... а тут эта барыня завладела им — и баста!</z> <z><o></o>— Не устали ли вы? — спрашивал он ее не однажды.</z> <z><o></o>— Я никогда не устаю, — отвечала она.</z> <z><o></o>Изредка им попадались гуляющие; почти все ей кланялись — иные почтительно, другие даже подобострастно. Одному из них, весьма красивому, щегольски одетому брюнету она крикнула издали, с самым лучшим парижским акцентом: «Comte, vous savez, il ne faut pas venir me voir — ni aujourd'hui, ni demain»<fn><sup> <a href="#fn1" name="fns1">1</a></sup></fn>. Тот снял молча шляпу и отвесил низкий поклон.</z> <z><o></o>— Кто это? — спросил Санин, по дурной привычке «любопытствовать», свойственной всем русским.</z> <z><o></o>— Это? Один французик — их здесь много вертится... За мной ухаживает — тоже. Однако пора кофе пить. Пойдемте домой; вы, чай, успели проголодаться. Мой благоверный, должно быть, теперь глаза продрал.</z> <z><o></o>«Благоверный! Глаза продрал!!» — повторил про себя Санин... «И говорит так отлично по-французски... Что за чудачка!»</z> <div class="divider_line_short_0"><span class="divider_line_short"></span></div> <z><o></o>Марья Николаевна не ошиблась. Когда она вместе с Саниным вернулась в гостиницу — «благоверный», или «пышка», сидел уже, с неизменной феской на голове, перед накрытым столом.</z> <z><o></o>— А я тебя прождался! — воскликнул он, скорчив кислую мину. — Хотел уже кофе без тебя пить.</z> <z><o></o>— Ничего, ничего, — весело возразила Марья Николаевна. — Ты сердился? Это тебе здорово: а то ты совсем застынешь. Я вот гостя привела. Звони скорее! Давайте пить кофе, кофе — самый лучший кофе — в саксонских чашках, на белоснежной скатерти!</z> <z><o></o>Она скинула шляпу, перчатки — и захлопала в ладоши.</z> <z><o></o>Полозов глянул на нее исподлобья.</z> <z><o></o>— Что это вы сегодня так расскакались, Марья Николаевна? — проговорил он вполголоса.</z> <z><o></o>— А не ваше дело, Ипполит Сидорыч! Звони! Дмитрий Павлович, садитесь — и пейте кофе во второй раз! Ах, как весело приказывать! Другого удовольствия на свете нет!</z> <z><o></o>— Когда слушаются, — проворчал опять супруг.</z> <z><o></o>— Именно, когда слушаются! Оттого-то мне и весело. Особенно с тобою. Не правда ли, пышка? А вот и кофе.</z> <z><o></o>На громадном подносе, с которым появился кельнер, находилась также и театральная афишка. Марья Николаевна тотчас ухватилась за нее.</z> <z><o></o>— Драма! — произнесла она с негодованием, — немецкая драма. Всё равно: лучше, чем немецкая комедия. Велите мне взять ложу — бенуар — или нет... лучше Fremden-Loge<fn><sup> <a href="#fn2" name="fns2">2</a></sup></fn>, — обратилась она к кельнеру. — Слышите ли: непременно Fremden-Loge!</z> <z><o></o>— Но если Fremden-Loge уже взята его превосходительством, директором города (seine Excellenz der Herr Stadt-Director), — осмелился доложить кельнер.</z> <z><o></o>— Дайте его превосходительству десять талеров, — а чтоб ложа у меня была! Слышите!</z> <z><o></o>Кельнер покорно и печально наклонил голову.</z> <z><o></o>— Дмитрий Павлович, вы поедете со мной в театр? немецкие актеры ужасны, но вы поедете... Да? Да! Какой вы любезный! Пышка, а ты не пойдешь?</z> <z><o></o>— Как прикажешь, — проговорил Полозов в чашку, которую поднес ко рту.</z> <z><o></o>— Знаешь что: останься. Ты в театре всё спишь — да и по-немецки ты понимаешь плохо. Ты лучше вот что сделай: напиши ответ управляющему — помнишь, насчет нашей мельницы... насчет крестьянского помолу. Скажи ему, что я не хочу, не хочу и не хочу! Вот тебе и занятие на целый вечер.</z> <z><o></o>— Слушаю, — ответил Полозов.</z> <z><o></o>— Ну, вот и прекрасно. Ты у меня умница. А теперь, господа, благо мы заговорили об управляющем, будемте толковать о главном нашем деле. Вот как только кельнер уберет со стола, вы нам всё расскажете, Дмитрий Павлович, о своем имении — как, что, за какую цену продаете, сколько хотите задатку вперед, — словом, всё! («Наконец-то, — подумал Санин, — слава богу!») Вы уж мне кое-что сообщили, сад свой, помнится, чудесно описали, да «пышки» при этом не было... Пусть он послушает — всё что-нибудь пробуркнет! Мне очень приятно думать, что я могу помочь вам жениться, да я же обещала вам, что после завтрака займусь вами; а я всегда держу свои обещания; не правда ли, Ипполит Сидорыч?</z> <z><o></o>Полозов потер себе лицо ладонью.</z> <z><o></o>— Что правда, то правда, вы никого не обманываете.</z> <z><o></o>— Никогда! И никогда никого не обману. Ну, Дмитрий Павлович, излагайте дело, как мы выражаемся в сенате.</z> <div style="margin:0.5em 0em;background-color:#222;height:1px;width:25%"></div><div class="fns"><fnb><fnn><a href="#fns1" name="fn1">1</a></fnn></fnb> <z><o></o>«Знаете, граф, ни сегодня, ни завтра ко мне нельзя приходить» <i>(франц.).</i><div style="font-size:0;"></div></z><fnb><fnn><a href="#fns2" name="fn2">2</a></fnn></fnb> <z><o></o>ложу для иностранцев <i>(нем.).</i><div style="font-size:0;"></div></z></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4302/index.html">Вешние воды</a></div> <h2>XXXVII</h2> <z><o></o>Санин принялся «излагать дело», то есть опять, во второй раз, описывать свое имение, но уже не касаясь красот природы и от времени до времени ссылаясь на Полозова, для подтверждения приводимых «фактов и цифр». Но Полозов только хмыкал и головой покачивал — одобрительно ли, или неодобрительно — этого, кажется, сам чёрт бы не разобрал. Впрочем, Марья Николаевна и не нуждалась в его участии. Она выказывала такие коммерческие и административные способности, что оставалось только изумляться! Вся подноготная хозяйства была ей отлично известна; она обо всем аккуратно расспрашивала, во всё входила; каждое ее слово попадало в цель, ставило точку прямо на i. Санин не ожидал подобного экзамена: он не приготовился. И продолжался этот экзамен целых полтора часа. Санин испытывал все ощущения подсудимого, сидящего на узенькой скамеечке перед строгим и проницательным судьею. «Да это допрос!» — тоскливо шептал он про себя. Марья Николаевна всё время посмеивалась, словно шутила, но от этого Санину не было легче; а когда в течение «допроса» оказалось, что он не совсем ясно понимал значение слов: «передел» и «запашка» — так его даже пот прошиб.</z> <z><o></o>— Ну, хорошо! — решила наконец Марья Николаевна. — Ваше имение я теперь знаю... не хуже вас. Какую же цену вы положите за душу? (В то время цены имениям, как известно, определялись по душам.)</z> <z><o></o>— Да... я полагаю... меньше пятисот рублей взять нельзя, — с трудом проговорил Санин. (О, Панталеоне, Панталеоне, где ты? Вот бы когда тебе пришлось снова воскликнуть: Barbari!)</z> <z><o></o>Марья Николаевна взвела глаза к небу, как бы соображая.</z> <z><o></o>— Что ж? — промолвила она наконец. — Эта цена мне кажется безобидной. Но я выговорила себе два дня сроку — и вы должны подождать до завтра. Я полагаю, что мы сойдемся, и тогда вы скажете, сколько вам потребуется задатку. А теперь basta così!<fn><sup> <a href="#fn1" name="fns1">1</a></sup></fn> — подхватила она, заметив, что Санин хотел что-то возразить. — Довольно мы занимались презренным металлом... à demain les affaires!<fn><sup> <a href="#fn2" name="fns2">2</a></sup></fn> Знаете что: я теперь отпускаю вас (она глянула на эмалевые часики, заткнутые у ней за поясом)... до трех часов... Надо ж дать вам отдохнуть. Ступайте поиграйте в рулетку.</z> <z><o></o>— Я никогда в азартные игры не играю, — заметил Санин.</z> <z><o></o>— В самом деле? Да вы совершенство. Впрочем, и я не играю. Глупо бросать деньги на ветер — наверняка. Но подите в игорную залу, посмотрите на физиономии. Попадаются презабавные. Старуха есть там одна, с фероньеркой и с усами — чудо! Наш князь там один — тоже хорош. Фигура величественная, нос как у орла, а поставит талер — и крестится украдкой под жилеткой. Читайте журналы, гуляйте, — словом, делайте что хотите... А в три часа я вас ожидаю... de pied ferme<fn><sup> <a href="#fn3" name="fns3">3</a></sup></fn>. Надо будет пораньше пообедать. Театр у этих смешных немцев начинается в половине седьмого. — Она протянула руку. — Sans rancune, n'est-ce pas?<fn><sup> <a href="#fn4" name="fns4">4</a></sup></fn></z> <z><o></o>— Помилуйте, Марья Николаевна, за что я буду на вас досадовать?</z> <z><o></o>— А за то, что я вас мучила. Погодите, я вас еще не так, — прибавила она, прищурив глаза, и все ее ямочки разом выступили на заалевшихся щеках. — До свидания!</z> <z><o></o>Санин поклонился и вышел. Веселый смех раздался вслед за ним — и в зеркале, мимо которого он проходил в это мгновенье, отразилась следующая сцена: Марья Николаевна надвинула своему супругу его феску на глаза, а он бессильно барахтался обеими руками.</z> <div style="margin:0.5em 0em;background-color:#222;height:1px;width:25%"></div><div class="fns"><fnb><fnn><a href="#fns1" name="fn1">1</a></fnn></fnb> <z><o></o>довольно! <i>(итал.).</i><div style="font-size:0;"></div></z><fnb><fnn><a href="#fns2" name="fn2">2</a></fnn></fnb> <z><o></o>дела на завтра! <i>(франц.).</i><div style="font-size:0;"></div></z><fnb><fnn><a href="#fns3" name="fn3">3</a></fnn></fnb> <z><o></o>непременно <i>(франц.).</i><div style="font-size:0;"></div></z><fnb><fnn><a href="#fns4" name="fn4">4</a></fnn></fnb> <z><o></o>Забудем старые обиды, не правда ли? <i>(франц.).</i><div style="font-size:0;"></div></z></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4302/index.html">Вешние воды</a></div> <h2>XXXVIII</h2> <z><o></o>О, как глубоко и радостно вздохнулось Санину, как только он очутился у себя в комнате! Точно: Марья Николаевна правду сказала — ему следовало отдохнуть, отдохнуть от всех этих новых знакомств, столкновений, разговоров, от этого чада, который забрался ему в голову, в душу — от этого негаданного, непрошенного сближения с женщиной, столь чуждой ему! И когда же всё это совершается? Чуть не на другой день после того, как он узнал, что Джемма его любит, как он стал ее женихом! Да ведь это святотатство! Тысячу раз просил он мысленно прощенья у своей чистой, непорочной голубицы, хотя он собственно ни в чем обвинить себя не мог; тысячу раз целовал данный ею крестик. Не имей он надежды скоро и благополучно окончить дело, за которым приехал в Висбаден, опрометью бросился бы он оттуда назад — в милый Франкфурт, в тот дорогой, теперь уже родственный ему дом, к ней, к возлюбленным ее ногам... Но делать нечего! Надо испить фиал до дна, надо одеться, идти обедать — а оттуда в театр... Хоть бы завтра она его поскорей отпустила!</z> <z><o></o>Еще одно его смущало, его сердило: он с любовью, с умилением, с благодарным восторгом думал о Джемме, о жизни с нею вдвоем, о счастии, которое его ожидало в будущем, — и между тем эта странная женщина, эта госпожа Полозова неотступно носилась... нет! не носилась — торчала... так именно, с особым злорадством выразился Санин — <i>торчала</i> перед его глазами, — и не мог он отделаться от ее образа, не мог не слышать ее голоса, не вспоминать ее речей, не мог не ощущать даже того особенного запаха, тонкого, свежего и пронзительного, как запах желтых лилий, которым веяло от ее одежд. Эта барыня явно дурачит его, и так и сяк к нему подъезжает... Зачем это? что ей надо? Неужели же это одна прихоть избалованной, богатой и едва ли не безнравственной женщины? И этот муж?! Что это за существо? Какие его отношения к ней? И к чему лезут эти вопросы в голову ему, Санину, которому собственно нет никакого дела ни до г-на Полозова, ни до его супруги? Почему не может он прогнать этот неотвязный образ даже тогда, когда обращается всей душою к другому, светлому и ясному, как божий день? Как смеют — сквозь те, почти божественные черты — сквозить <i>эти?</i> И они не только сквозят — они ухмыляются дерзостно. Эти серые хищные глаза, эти ямочки на щеках, эти змеевидные косы — да неужели же это всё словно прилипло к нему, и он стряхнуть, отбросить прочь всё это не в силах, не может?</z> <z><o></o>Вздор! вздор! Завтра же это всё исчезнет без следа... Но отпустит ли она его завтра?</z> <z><o></o>Да... Все эти вопросы он себе ставил, а стало время пододвигаться к трем часам — и надел он черный фрак да, погулявши немного по парку, отправился к Полозовым.</z> <div class="divider_line_short_0"><span class="divider_line_short"></span></div> <z><o></o>Он застал у них в гостиной секретаря посольства из немцев, длинного-длинного, белокурого, с лошадиным профилем и пробором сзади (тогда это было еще внове) и... о чудо! кого еще? Фон Дöнгофа, того самого офицера, с которым дрался несколько дней тому назад! Он никак не ожидал встретить его именно тут — и невольно смутился, однако раскланялся с ним.</z> <z><o></o>— Вы знакомы? — спросила Марья Николаевна, от которой не ускользнуло смущение Санина.</z> <z><o></o>— Да... я имел уже честь, — промолвил Дöнгоф и, наклонившись слегка в сторону Марьи Николаевны, прибавил вполголоса, с улыбкой: — Тот самый... Ваш соотечественник... русский...</z> <z><o></o>— Не может быть! — воскликнула она также вполголоса, погрозила ему пальцем и тотчас же стала прощаться — и с ним и с длинным секретарем, который, по всем признакам, был смертельно в нее влюблен, ибо даже рот раскрывал всякий раз, когда на нее взглядывал. Дöнгоф удалился немедленно, с любезной покорностью, как друг дома, который с полуслова понимает, чего от него требуют; секретарь заартачился было, но Марья Николаевна выпроводила его без всяких церемоний.</z> <z><o></o>— Ступайте к вашей владетельной особе, — сказала она ему (тогда в Висбадене проживала некая принчипесса ди Монако, изумительно смахивавшая на плохую лоретку), — что вам сидеть у такой плебейки, как я?</z> <z><o></o>— Помилуйте, сударыня, — уверял злополучный секретарь, — все принчипессы в мире...</z> <z><o></o>Но Марья Николаевна была безжалостна — и секретарь ушел вместе со своим пробором.</z> <z><o></o>Марья Николаевна в тот день принарядилась очень к своему «авантажу», как говаривали наши бабушки. На ней было шёлковое розовое платье глясэ, с рукавами а la Fontanges, и по крупному бриллианту в каждом ухе. Глаза ее блистали не хуже тех бриллиантов: она казалась в духе и в ударе.</z> <z><o></o>Она усадила Санина возле себя и начала говорить ему о Париже, куда собиралась ехать через несколько дней, о том, что немцы ей надоели, что они глупы, когда умничают, и некстати умны, когда глупят; да вдруг, как говорится, в упор — а brыle pourpoint — спросила его, правда ли, что он вот с этим самым офицером, который сейчас тут сидел, на днях дрался из-за одной дамы?</z> <z><o></o>— Вам это почему известно? — пробормотал изумленный Санин.</z> <z><o></o>— Слухом земля полнится, Дмитрий Павлович; но, впрочем, я знаю, что вы были правы, тысячу раз правы — и вели себя как рыцарь. Скажите — эта дама была ваша невеста?</z> <z><o></o>Санин слегка наморщил брови...</z> <z><o></o>— Ну, не буду, не буду, — поспешно проговорила Марья Николаевна. — Вам это неприятно, простите меня, не буду! не сердитесь! — Полозов появился из соседней комнаты с листом газеты в руках. — Что ты? или обед готов?</z> <z><o></o>— Обед сейчас подают, а ты посмотри-ка, что я в «Северной пчеле» вычитал... Князь Громобой умер.</z> <z><o></o>Марья Николаевна подняла голову.</z> <z><o></o>— А! царство ему небесное! Он мне каждый год, — обратилась она к Санину, — в феврале, ко дню моего рождения, все комнаты убирал камелиями. Но для этого еще не стоит жить в Петербурге зимой. Что, ему, пожалуй, за семьдесят лет было? — спросила она мужа.</z> <z><o></o>— Было. Похороны его в газете описывают. Весь двор присутствовал. Вот и стихи князя Коврижкина по этому случаю.</z> <z><o></o>— Ну и чудесно.</z> <z><o></o>— Хочешь, прочту? Князь его называет мужем совета.</z> <z><o></o>— Нет, не хочу. Какой он был муж совета! Он просто был муж Татьяны Юрьевны. Пойдемте обедать. Живой живое думает. Дмитрий Павлович, вашу руку.</z> <div class="divider_line_short_0"><span class="divider_line_short"></span></div> <z><o></o>Обед был, по-вчерашнему, удивительный и прошел весьма оживленно. Марья Николаевна умела рассказывать... редкий дар в женщине, да еще в русской! Она не стеснялась в выражениях; особенно доставалось от нее соотечественницам. Санину не раз пришлось расхохотаться от иного бойкого и меткого словца. Пуще всего Марья Николаевна не терпела ханжества, фразы и лжи... Она находила ее почти повсюду. Она словно щеголяла и хвасталась той низменной средою, в которой началась ее жизнь; сообщала довольно странные анекдоты о своих родных из времени своего детства; называла себя лапотницей, не хуже Натальи Кирилловны Нарышкиной. Санину стало очевидным, что она испытала на своем веку гораздо больше, чем многое множество ее сверстниц.</z> <z><o></o>А Полозов кушал обдуманно, пил внимательно и только изредка вскидывал то на жену, то на Санина свои белесоватые, с виду слепые, в сущности очень зрячие глаза.</z> <z><o></o>— Какой ты у меня умница! — воскликнула Марья Николаевна, обратившись к нему, — как ты все мои комиссии во Франкфурте исполнил! Поцеловала бы я тебя в лобик, да ты у меня за этим не гоняешься.</z> <z><o></o>— Не гоняюсь, — отвечал Полозов и взрезал ананас серебряным ножом.</z> <z><o></o>Марья Николаевна посмотрела на него и постучала пальцами по столу.</z> <z><o></o>— Так идет наше пари? — промолвила она значительно.</z> <z><o></o>— Идет.</z> <z><o></o>— Ладно. Ты проиграешь.</z> <z><o></o>Полозов выставил подбородок вперед.</z> <z><o></o>— Ну, на этот раз, как ты на себя ни надейся, Марья Николаевна, а я полагаю, что проиграешь-то ты.</z> <z><o></o>— О чем пари? Можно узнать? — спросил Санин.</z> <z><o></o>— Нет... нельзя теперь, — ответила Марья Николаевна — и засмеялась.</z> <z><o></o>Пробило семь часов. Кельнер доложил, что карета готова. Полозов проводил жену и тотчас же поплелся назад к своему креслу.</z> <z><o></o>— Смотри же! Не забудь письма к управляющему! — крикнула ему Марья Николаевна из передней.</z> <z><o></o>— Напишу, не беспокойся. Я человек аккуратный.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4302/index.html">Вешние воды</a></div> <h2>XXXIX</h2> <z><o></o>В 1840 году театр в Висбадене был и по наружности плох, а труппа его, по фразистой и мизерной посредственности, по старательной и пошлой рутине, ни на волос не возвышалась над тем уровнем, который до сих пор можно считать нормальным для всех германских театров и совершенство которого в последнее время представляла труппа в Карлсруэ, под «знаменитым» управлением г-на Девриента. Позади ложи, взятой для «ее светлости г-жи фон Полозов» (бог ведает, как умудрился кельнер ее достать — не подкупил же он штадт-директора в самом деле!) — позади этой ложи находилась небольшая комнатка, обставленная диванчиками; прежде чем войти в нее, Марья Николаевна попросила Санина поднять ширмочки, отделявшие ложу от театра.</z> <z><o></o>— Я не хочу, чтобы меня видели, — сказала она, — а то ведь сейчас полезут.</z> <z><o></o>Она и его посадила возле себя, спиною к зале, так, чтобы ложа казалась пустою.</z> <z><o></o>Оркестр проиграл увертюру из «Свадьбы Фигаро»... Занавес поднялся: пьеса началась.</z> <z><o></o>То было одно из многочисленных доморощенных произведений, в которых начитанные, но бездарные авторы отборным, но мертвенным языком, прилежно, но неуклюже проводили какую-нибудь «глубокую» или «животрепещущую» идею, представляли так называемый трагический конфликт и наводили скуку... азиатскую, как бывает азиатская холера. Марья Николаевна терпеливо выслушала половину акта, но когда первый любовник, узнав об измене своей возлюбленной (одет он был в коричневый сюртук с «буфами» и плисовым воротником, полосатый жилет с перламутровыми пуговицами, зеленые панталоны со штрипками из лакированной кожи и белые замшевые перчатки), когда этот любовник, уперев оба кулака в грудь и оттопырив локти вперед, под острым углом, завыл уже прямо по-собачьи — Марья Николаевна не выдержала.</z> <z><o></o>— Последний французский актер в последнем провинциальном городишке естественнее и лучше играет, чем первая немецкая знаменитость, — с негодованием воскликнула она и пересела в заднюю комнатку. — Подите сюда, — сказала она Санину, постукивая рукою возле себя по дивану. — Будемте болтать.</z> <z><o></o>Санин повиновался.</z> <z><o></o>Марья Николаевна глянула на него.</z> <z><o></o>— А вы, я вижу, шелковый! Вашей жене будет с вами легко. Этот шут, — продолжала она, указывая концом веера на завывавшего актера (он исполнял роль домашнего учителя), — напомнил мне мою молодость: я тоже была влюблена в учителя. Это была моя первая... нет, моя вторая пассия. В первый раз я влюбилась в служку Донского монастыря. Мне было двенадцать лет. Я видала его только по воскресеньям. Он носил бархатный подрясник, душился оделаваном, пробираясь в толпе с кадилом, говорил дамам по-французски: «пардон, экскюзе» — и никогда не поднимал глаз, а ресницы у него были вот какие! — Марья Николаевна отделила ногтем большого пальца целую половину своего мизинца и показала Санину. — Учителя моего звали — monsieur Gaston! Надо вам сказать, что он был ужасно ученый и престрогий человек, из швейцарцев — и с таким энергическим лицом! Бакенбарды черные, как смоль, греческий профиль — и губы как из железа вылитые! Я его боялась! Я во всей моей жизни только одного этого человека и боялась. Он был гувернером моего брата, который потом умер... утонул. Одна цыганка и мне предсказала насильственную смерть, но это вздор. Я этому не верю. Представьте вы себе Ипполита Сидорыча с кинжалом?!.</z> <z><o></o>— Можно умереть и не от кинжала, — заметил Санин.</z> <z><o></o>— Всё это вздор! Вы суеверны? Я — нисколько. А чему быть, того не миновать. Monsieur Gaston жил у нас в доме, над моей головой. Бывало, я проснусь ночью и слышу его шаги — он очень поздно ложился — и сердце замирает от благоговения... или от другого чувства. Мой отец сам едва разумел грамоте, но воспитание нам дал хорошее. Знаете ли, что я по-латыни понимаю?</z> <z><o></o>— Вы? по-латыни?</z> <z><o></o>— Да — я. Меня monsieur Gaston выучил. Я с ним «Энеиду» прочла. Скучная вещь, но есть места хорошие. Помните, когда Дидона с Энеем в лесу...</z> <z><o></o>— Да, да, помню, — торопливо промолвил Санин. Сам он давным-давно всю свою латынь забыл и об «Энеиде» понятие имел слабое.</z> <z><o></o>Марья Николаевна глянула на него, по своей привычке, несколько вбок и из-по́д низу.</z> <z><o></o>— Вы не думайте, однако, что я очень учена. Ах, боже мой, нет — я не учена, и никаких талантов у меня нет. Писать едва умею... право; читать громко не могу; ни на фортепьяно, ни рисовать, ни шить — ничего! Вот я какая — вся тут!</z> <z><o></o>Она расставила руки.</z> <z><o></o>— Я вам всё это рассказываю, — продолжала она, — во-первых, для того, чтобы не слушать этих дураков (она указала на сцену, где в это мгновение вместо актера подвывала актриса, тоже выставив локти вперед), а во-вторых, для того, что я перед вами в долгу: вы вчера мне про себя рассказывали.</z> <z><o></o>— Вам угодно было спросить меня, — заметил Санин.</z> <z><o></o>Марья Николаевна внезапно повернулась к нему.</z> <z><o></o>— А вам не угодно знать, что собственно я за женщина? Впрочем, я не удивляюсь, — прибавила она, снова прислонясь к подушкам дивана. — Человек собирается жениться, да еще по любви, да после дуэли... Где ему помышлять о чем-нибудь другом?</z> <z><o></o>Марья Николаевна задумалась и начала кусать ручку веера своими крупными, но ровными и, как молоко, белыми зубами.</z> <z><o></o>А Санину казалось, что ему в голову опять стал подниматься тот чад, от которого он не мог отделаться вот уже второй день.</z> <z><o></o>Разговор между им и Марьей Николаевной происходил вполголоса, почти шёпотом — и это еще более его раздражало и волновало его...</z> <z><o></o>Когда же это всё кончится?</z> <z><o></o>Слабые люди никогда сами не кончают — всё ждут конца.</z> <z><o></o>На сцене кто-то чихал; чиханье это было введено автором в свою пьесу, как «комический момент» или «элемент»; другого комического элемента в ней уже, конечно, не было; и зрители удовлетворялись этим моментом, смеялись. Этот смех также раздражал Санина.</z> <z><o></o>Были минуты, когда он решительно не знал: что он — злится или радуется, скучает или веселится? О, если б Джемма его видела!</z> <div class="divider_line_short_0"><span class="divider_line_short"></span></div> <z><o></o>— Право, это странно, — заговорила вдруг Марья Николаевна. — Человек объявляет вам, и таким спокойным голосом: «Я, мол, намерен жениться»; а никто вам не скажет спокойно: «Я намерен в воду броситься». И между тем — какая разница? Странно, право.</z> <z><o></o>Досада взяла Санина.</z> <z><o></o>— Разница большая, Марья Николаевна! Иному броситься в воду вовсе не страшно: он плавать умеет; а сверх того... что касается до странности браков... уж коли на то пошло...</z> <z><o></o>Он вдруг умолк и прикусил язык.</z> <z><o></o>Марья Николаевна ударила себя веером по ладони.</z> <z><o></o>— Договаривайте, Дмитрий Павлович, договаривайте — я знаю, что вы хотели сказать. «Уж коли на то пошло, милостивая государыня, Марья Николаевна Полозова, — хотели вы сказать, — страннее <i>вашего</i> брака ничего нельзя себе представить... ведь я вашего супруга знаю хорошо, с детства!» Вот что вы хотели сказать, вы, умеющий плавать!</z> <z><o></o>— Позвольте, — начал было Санин...</z> <z><o></o>— Разве это не правда? Разве не правда? — настойчиво произнесла Марья Николаевна. — Ну, посмотрите мне в лицо и скажите, что я неправду сказала!</z> <z><o></o>Санин не знал, куда деть свои глаза.</z> <z><o></o>— Ну, извольте: правда, коли вы уж этого непременно требуете, — проговорил он наконец.</z> <z><o></o>Марья Николаевна покачала головою.</z> <z><o></o>— Так... так. — Ну — и спрашивали вы себя, вы, умеющий плавать, какая может быть причина такого странного... поступка со стороны женщины, которая не бедна... и не глупа... и не дурна? Вас это не интересует, может быть; но всё равно. Я вам скажу причину не теперь, а вот как только кончится антракт. Я всё беспокоюсь, как бы кто-нибудь не зашел...</z> <z><o></o>Не успела Марья Николаевна выговорить это последнее слово, как наружная дверь действительно растворилась наполовину — и в ложу всунулась голова красная, маслянисто-потная, еще молодая, но уже беззубая, с плоскими длинными волосами, отвислым носом, огромными ушами, как у летучей мыши, с золотыми очками на любопытных и тупых глазенках, и с pince-nez на очках. Голова осмотрелась, увидала Марью Николаевну, дрянно осклабилась, закивала... Жилистая шея вытянулась вслед за нею...</z> <z><o></o>Марья Николаевна замахала на нее платком.</z> <z><o></o>— Меня дома нет! Ich bin nicht zu Hause, Herr P...! Ich bin nicht zu Hause... Кшшш, кшшш!</z> <z><o></o>Голова изумилась, принужденно засмеялась, проговорила, словно всхлипывая, в подражание Листу, у ног которого когда-то пресмыкалась: Sehr gut! sehr gut!<fn><sup> <a href="#fn1" name="fns1">1</a></sup></fn> — и исчезла.</z> <z><o></o>— Это что за субъект? — спросил Санин.</z> <z><o></o>— Это? Критик висбаденский. «Литтерат» или лон-лакей<fn><sup> <a href="#fn2" name="fns2">2</a></sup></fn>, как угодно. Он нанят здешним откупщиком и потому обязан всё хвалить и всем восторгаться, а сам весь налит гаденькой желчью, которую даже выпускать не смеет. Я боюсь: он сплетник ужасный; сейчас побежит рассказывать, что я в театре. Ну, всё равно.</z> <z><o></o>Оркестр проиграл вальс, занавес взвился опять... Поднялось опять на сцене кривлянье да хныканье.</z> <z><o></o>— Ну-с, — начала Марья Николаевна, снова опускаясь на диван, — так как вы попались и должны сидеть со мною, вместо того чтобы наслаждаться близостью вашей невесты... не вращайте глазами и не гневайтесь — я вас понимаю и уже обещала вам, что отпущу вас на все четыре стороны, — а теперь слушайте мою исповедь. Хотите знать, что я больше всего люблю?</z> <z><o></o>— Свободу, — подсказал Санин.</z> <z><o></o>Марья Николаевна положила руку на его руку.</z> <z><o></o>— Да, Дмитрий Павлович, — промолвила она, и голос ее прозвучал чем-то особенным, какой-то несомненной искренностью и важностью, — свободу, больше всего и прежде всего. И не думайте, чтоб я этим хвасталась — в этом нет ничего похвального, — только оно <i>так,</i> и всегда было и будет <i>так</i> для меня, до самой смерти моей. Я в детстве, должно быть, уж очень много насмотрелась рабства и натерпелась от него. Ну, и monsieur Gaston, мой учитель, глаза мне открыл. Теперь вы, может быть, понимаете, почему я вышла за Ипполита Сидорыча; с ним я свободна, совершенно свободна, как воздух, как ветер... И это я знала перед свадьбой, я знала, что с ним я буду вольный казак!</z> <z><o></o>Марья Николаевна помолчала и бросила веер в сторону.</z> <z><o></o>— Скажу вам еще одно: я не прочь размышлять... оно весело, да и на то ум нам дан; но о последствиях того, что я сама делаю, я никогда не размышляю, и когда придется, не жалею себя — ни на <i>эстолько:</i> не стоит. У меня есть поговорка: «Cela ne tire pas à conséquence»<fn><sup> <a href="#fn3" name="fns3">3</a></sup></fn> — не знаю, как это сказать по-русски. Да и точно: что tire à conséquence? Ведь от меня отчета не потребуют <i>здесь,</i> на сей земле; а там (она подняла палец кверху) — ну, там пусть распоряжаются, как знают. Когда меня будут <i>там</i> судить, <i>то</i> я не я буду! Вы слушаете меня? Вам не скучно?</z> <z><o></o>Санин сидел наклонившись. Он поднял голову.</z> <z><o></o>— Мне вовсе не скучно, Марья Николаевна, и слушаю я вас с любопытством. Только я... признаюсь... я спрашиваю себя, зачем вы это всё говорите мне?</z> <z><o></o>Марья Николаевна слегка подвинулась на диване.</z> <z><o></o>— Вы себя спрашиваете... Вы такой недогадливый? Или такой скромный?</z> <z><o></o>Санин поднял голову еще выше.</z> <z><o></o>— Я вам всё это говорю, — продолжала Марья Николаевна спокойным тоном, который, однако, не совсем соответствовал выражению ее лица, — потому что вы мне очень нравитесь; да, не удивляйтесь, я не шучу; потому, что после встречи с вами мне было бы неприятно думать, что вы сохраните обо мне воспоминание нехорошее... или даже не нехорошее, это мне всё равно, а неверное. Оттого-то я и залучила вас сюда, и остаюсь с вами наедине, и говорю с вами так откровенно... Да, да, откровенно. Я не лгу. И заметьте, Дмитрий Павлович, я знаю, что вы влюблены в другую, что вы собираетесь жениться на ней... Отдайте же справедливость моему бескорыстию! А впрочем, вот вам случай сказать в свою очередь: «Cela ne tire pas à conséquence!»</z> <z><o></o>Она засмеялась, но смех ее внезапно оборвался — и она осталась неподвижной, как будто ее собственные слова ее самое поразили, а в глазах ее, в обычное время столь веселых и смелых, мелькнуло что-то похожее на робость, похожее даже на грусть.</z> <z><o></o>«Змея! ах, она змея! — думал между тем Санин, — но какая красивая змея!»</z> <z><o></o>— Дайте мне мою лорнетку, — проговорила вдруг Марья Николаевна. — Мне хочется посмотреть: неужели эта jeune première в самом деле так дурна собою? Право, можно подумать, что ее определило правительство с нравственной целью, чтобы молодые люди не слишком увлекались.</z> <z><o></o>Санин подал ей лорнетку, а она, принимая ее от него, быстро, но чуть слышно, охватила обеими руками его руку.</z> <z><o></o>— Не извольте серьезничать, — шепнула она с улыбкой. — Знаете что: на меня цепей наложить нельзя, но ведь и я не накладываю цепей. Я люблю свободу и не признаю обязанностей — не для себя одной. А теперь посторонитесь немножко и давайте послушаемте пьесу.</z> <z><o></o>Марья Николаевна навела лорнетку на сцену — и Санин принялся глядеть туда же, сидя с нею рядом, в полутьме ложи, и вдыхая, невольно вдыхая теплоту и благовоние ее роскошного тела и столь же невольно переворачивая в голове своей всё, что она ему сказала в течение вечера — особенно в течение последних минут.</z> <div style="margin:0.5em 0em;background-color:#222;height:1px;width:25%"></div><div class="fns"><fnb><fnn><a href="#fns1" name="fn1">1</a></fnn></fnb> <z><o></o>Очень хорошо! очень хорошо! <i>(нем.)</i><div style="font-size:0;"></div></z><fnb><fnn><a href="#fns2" name="fn2">2</a></fnn></fnb> <z><o></o>наемный лакей <i>(нем.:</i> Lohn-Lakai).<div style="font-size:0;"></div></z><fnb><fnn><a href="#fns3" name="fn3">3</a></fnn></fnb> <z><o></o>Это не влечет за собою никаких последствий! <i>(франц.).</i><div style="font-size:0;"></div></z></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4302/index.html">Вешние воды</a></div> <h2>XL</h2> <z><o></o>Пьеса длилась еще час с лишком, но Марья Николаевна и Санин скоро перестали смотреть на сцену. У них снова завязался разговор, и пробирался он, разговор этот, по той же дорожке, как и прежде; только на этот раз Санин меньше молчал. Внутренно он и на себя сердился и на Марью Николаевну; он старался доказать ей всю неосновательность ее «теории», как будто ее занимали теории! Он стал с ней спорить, чему она втайне очень порадовалась: коли спорит, значит уступает или уступит. На прикормку пошел, подается, дичиться перестал! Она возражала, смеялась, соглашалась, задумывалась, нападала... а между тем его лицо и ее лицо сближались, его глаза уже не отворачивались от ее глаз... Эти глаза словно блуждали, словно кружили по его чертам, и он улыбался ей в ответ — учтиво, но улыбался. Ей на руку было уже и то, что он пускался в отвлеченности, рассуждал о честности взаимных отношений, о долге, о святости любви и брака... Известное дело: эти отвлеченности очень и очень годятся как начало... как исходная точка... Люди, хорошо знавшие Марью Николаевну, уверяли, что когда во всем ее сильном и крепком существе внезапно проступало нечто нежное и скромное, что-то почти девически стыдливое — хотя, подумаешь, откуда оно бралось?.. — тогда... да, тогда дело принимало оборот опасный.</z> <z><o></o>Оно, по-видимому, принимало этот оборот и для Санина... Презрение он бы почувствовал к себе, если б ему удалось хотя на миг сосредоточиться; но он не успевал ни сосредоточиться, ни презирать себя.</z> <z><o></o>А она не теряла времени. И всё это происходило оттого, что он был очень недурен собою! Поневоле придется сказать: «Как знать, где найдешь, где потеряешь?»</z> <z><o></o>Пьеса кончилась. Марья Николаевна попросила Санина накинуть на нее шаль и не шевелилась, пока он окутывал мягкой тканью ее поистине царственные плечи. Потом она взяла его под руку, вышла в коридор — и чуть не вскрикнула: у самой двери ложи, как некое привидение, торчал Дöнгоф; а из-за его спины выглядывала паскудная фигура висбаденского критика. Маслянистое лицо «литтерата» так и сияло злорадством.</z> <z><o></o>— Не прикажете ли, сударыня, я вам отыщу вашу карету? — обратился к Марье Николаевне молодой офицер с трепетом худо сдержанного бешенства в голосе.</z> <z><o></o>— Нет, благодарствуйте, — ответила она, — мой лакей ее найдет. — Останьтесь! — прибавила она повелительным шёпотом — и быстро удалилась, увлекая за собою Санина.</z> <z><o></o>— Ступайте к чёрту! Что вы ко мне пристали? — гаркнул вдруг Дöнгоф на литтерата. Надо было ему на ком-нибудь сорвать свое сердце!</z> <z><o></o>— Sehr gut! sehr gut! — пробормотал литтерат и стушевался.</z> <z><o></o>Лакей Марьи Николаевны, ожидавший ее в сенях, в мгновение ока отыскал ее карету — она проворно села в нее, за нею вскочил Санин. Дверцы захлопнулись — и Марья Николаевна разразилась смехом.</z> <z><o></o>— Чему вы смеетесь? — полюбопытствовал Санин.</z> <z><o></o>— Ах, извините меня, пожалуйста... но мне пришло в голову, что если Дöнгоф с вами опять будет стреляться... из-за меня... Не чудеса ли это?</z> <z><o></o>— А вы с ним очень коротко знакомы? — спросил Санин.</z> <z><o></o>— С ним? С этим мальчиком? Он у меня на побегушках. Вы не беспокойтесь!</z> <z><o></o>— Да я и не беспокоюсь вовсе.</z> <z><o></o>Марья Николаевна вздохнула.</z> <z><o></o>— Ах, я знаю, что вы не беспокоитесь. Но слушайте — знаете что: вы такой милый, вы не должны отказать мне в одной последней просьбе. Не забудьте: через три дня я уезжаю в Париж, а вы возвращаетесь во Франкфурт... Когда мы встретимся?</z> <z><o></o>— Какая это просьба?</z> <z><o></o>— Вы верхом, конечно, умеете ездить?</z> <z><o></o>— Умею.</z> <z><o></o>— Ну вот что. Завтра поутру я вас возьму с собою — и мы поедем вместе за город. У нас будут отличные лошади. Потом мы вернемся, дело покончим — и аминь! Не удивляйтесь, не говорите мне, что это каприз, что я сумасшедшая — всё это может быть, — но скажите только: я согласен!</z> <z><o></o>Марья Николаевна обернула к нему свое лицо. В карете было темно, но глаза ее сверкнули в самой этой темноте.</z> <z><o></o>— Извольте, я согласен, — промолвил Санин со вздохом.</z> <z><o></o>— Ах! Вы вздохнули! — передразнила его Марья Николаевна. — Вот что значит: взялся за гуж — не говори, что не дюж. Но нет, нет... Вы — прелесть, вы хороший — а обещание я свое сдержу. Вот вам моя рука, без перчатки, правая, деловая. Возьмите ее и верьте ее пожатию. Что я за женщина, я не знаю; но человек я честный — и дела иметь со мною можно.</z> <z><o></o>Санин, сам хорошенько не отдавая себе отчета в том, что делает, поднес эту руку к своим губам. Марья Николаевна тихонько ее приняла и вдруг умолкла — и молчала, пока карета не остановилась.</z> <z><o></o>Она стала выходить... Что это? показалось ли Санину, или он точно почувствовал на щеке своей какое-то быстрое и жгучее прикосновение?</z> <z><o></o>«До завтра!» — шепнула Марья Николаевна ему на лестнице, вся освещенная четырьмя свечами канделябра, ухваченного при ее появлении золотообрезным привратником. Она держала глаза опущенными. — «До завтра!»</z> <z><o></o>Вернувшись к себе в комнату, Санин нашел на столе письмо от Джеммы. Он мгновенно... испугался — и тотчас же обрадовался, чтобы поскорей замаскировать перед самим собою свой испуг. Оно состояло из нескольких строк. Она радовалась благополучному «началу дела», советовала ему быть терпеливым и прибавляла, что все в доме здоровы и заранее радуются его возвращению. Санин нашел это письмо довольно сухим — однако взял перо, бумагу... и всё бросил. «Что писать!? Завтра сам вернусь... пора, пора!»</z> <z><o></o>Он немедленно лег в постель и постарался как можно скорее заснуть. Оставшись на ногах и бодрствуя, он наверное стал бы думать о Джемме — а ему было почему-то... стыдно думать о ней. Совесть шевелилась в нем. Но он успокоивал себя тем, что завтра всё будет навсегда кончено и он навсегда расстанется с этой взбалмошной барыней — и забудет всю эту чепуху!..</z> <z><o></o>Слабые люди, говоря с самими собою, охотно употребляют энергические выражения.</z> <z><o></o>Et puis... cela ne tire pas à conséquence!</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4302/index.html">Вешние воды</a></div> <h2>XLI</h2> <z><o></o>Вот что думал Санин, ложась спать; но что он подумал на следующий день, когда Марья Николаевна нетерпеливо постучала коралловой ручкой хлыстика в его дверь, когда он увидел ее на пороге своей комнаты — с шлейфом темно-синей амазонки на руке, с маленькой мужской шляпой на крупно заплетенных кудрях, с откинутым на плечо вуалем, с вызывающей улыбкой на губах, в глазах, на вcем лице, — что он подумал тогда — об этом молчит история.</z> <z><o></o>— Ну? готовы? — прозвучал веселый голос.</z> <z><o></o>Санин застегнул сюртук и молча взял шляпу. Марья Николаевна бросила на него светлый взгляд, кивнула головою и быстро побежала вниз по лестнице. И он побежал вслед за нею.</z> <z><o></o>Лошади стояли уже на улице перед крыльцом. Их было три: золотисто-рыжая чистокровная кобыла с сухой, оскалистой мордой, черными глазами навыкате, с оленьими ногами, немного поджарая, но красивая и горячая как огонь — для Марьи Николаевны; могучий, широкий, несколько тяжелый конь, вороной, без отмет — для Санина; третья лошадь назначалась груму. Марья Николаевна ловко вскочила на свою кобылу... Та затопала ногами и завертелась, отделяя хвост и поджимая круп, но Марья Николаевна (отличная наездница!) удержала ее на месте: нужно было проститься с Полозовым, который, в неизменной своей феске и в шлафроке нараспашку, появился на балконе и махал оттуда батистовым платочком, нисколько, впрочем, не улыбаясь, а скорее хмурясь. Взобрался и Санин на своего коня; Марья Николаевна отсалютовала г-ну Полозову хлыстиком, потом ударила им свою лошадь по выгнутой и плоской шее: та взвилась на дыбы, прыгнула вперед и пошла щепотким, укрощенным шагом, вздрагивая всеми жилками, собираясь на мундштуке, кусая воздух и порывисто фыркая. Санин ехал сзади и глядел на Марью Николаевну; самоуверенно, ловко и стройно покачивался ее тонкий и гибкий стан, тесно и вольно охваченный корсетом. Она обернула голову назад и подозвала его одними глазами. Он поравнялся с нею.</z> <z><o></o>— Ну, вот видите, как хорошо, — сказала она. — Я вам говорю напоследях, перед разлукой: вы прелесть — и раскаиваться не будете.</z> <z><o></o>Выговорив эти последние слова, она несколько раз повела головою сверху вниз, как бы желая подтвердить их и дать ему почувствовать их значение.</z> <z><o></o>Она казалась до того счастливой, что Санин просто удивлялся; у нее на лице появилось даже то степенное выражение, какое бывает у детей, когда они очень... очень довольны.</z> <z><o></o>Шагом доехали они до недалекой заставы, а там пустились крупной рысью по шоссе. Погода была славная, прямо летняя; ветер струился им навстречу и приятно шумел и свистал в их ушах. Им было хорошо: сознание молодой, здоровой жизни, свободного, стремительного движения вперед охватывало их обоих; оно росло с каждым мигом.</z> <z><o></o>Марья Николаевна осадила свою лошадь и опять поехала шагом; Санин последовал ее примеру.</z> <z><o></o>— Вот, — начала она с глубоким, блаженным вздохом, — вот для этого только и стоит жить. Удалось тебе сделать, чего тебе хотелось, что казалось невозможным, — ну и пользуйся, душа, по самый край! — Она провела рукой себе по горлу поперек. — И каким добрым человек тогда себя чувствует! Вот теперь я... какая добрая! Кажется, весь свет бы обняла. То есть нет, не весь свет!.. Вот этого я бы не обняла. — Она указала хлыстиком на пробиравшегося сторонкой нищенски одетого старика. — Но осчастливить его я готова. Нате, возьмите, — крикнула она громко по-немецки и бросила к его ногам кошелек. Увесистый мешочек (тогда еще портмоне в помину не было) стукнул о́ дорогу. Прохожий изумился, остановился, а Марья Николаевна захохотала и пустила лошадь вскачь.</z> <z><o></o>— Вам так весело верхом ездить? — спросил Санин, догнав ее.</z> <z><o></o>Марья Николаевна опять разом осадила свою лошадь: она иначе ее не останавливала.</z> <z><o></o>— Я хотела только уехать от благодарности. Кто меня благодарит — удовольствие мое портит. Ведь я не для него это сделала, а для себя. Как же он смеет меня благодарить? Я не расслышала, о чем вы меня спрашивали.</z> <z><o></o>— Я спрашивал... я хотел знать, отчего вы сегодня так веселы?</z> <z><o></o>— Знаете что, — промолвила Марья Николаевна: она либо опять не расслышала Санина, либо не почла за нужное отвечать на его вопрос. — Мне ужасно надоел этот грум, который торчит за нами и который, должно быть, только и думает о том, когда, мол, господа домой поедут? Как бы от него отделаться? — Она проворно достала из кармана записную книжечку. — Послать его с письмом в город? Нет... не годится. А! вот как! Это что такое впереди? Трактир?</z> <z><o></o>Санин глянул, куда она указывала.</z> <z><o></o>— Да, кажется, трактир.</z> <z><o></o>— Ну и прекрасно. Я прикажу ему остаться в этом трактире — и пить пиво, пока мы вернемся.</z> <z><o></o>— Да что он подумает?</z> <z><o></o>— А нам что за дело! Да он и думать не будет; будет пить пиво — и только. Ну, Санин (она в первый раз назвала его по одной фамилии), — вперед, рысью!</z> <z><o></o>Поравнявшись с трактиром, Марья Николаевна подозвала грума и сообщила ему, что она от него требовала. Грум, человек английского происхождения и английского темперамента, молча поднес руку к козырьку своей фуражки, соскочил с лошади и взял ее под уздцы.</z> <z><o></o>— Ну, теперь мы — вольные птицы! — воскликнула Марья Николаевна. — Куда нам ехать — на север, на юг, на восток, на запад? Смотрите — я как венгерский король на коронации (она указала концом хлыста на все четыре стороны света). Всё наше! Нет, знаете что: видите, какие там славные горы — и какой лес! Поедемте туда, в горы, в горы!</z> <div id="pt1" style="margin:0em auto;display:table"><pms><pm> <z><o></o><v><m></m>In die Berge, wo die Freiheit thront!<fn><sup> <a href="#fn1" name="fns1">1</a></sup></fn></v><c></c></z> </pm></pms></div> <script>poems.push(ge("pt1"));</script> <z><o></o>Она свернула с шоссе и поскакала по узкой, неторной дорожке, которая действительно как будто направлялась к горам. Санин поскакал за нею.</z> <div style="margin:0.5em 0em;background-color:#222;height:1px;width:25%"></div><div class="fns"><fnb><fnn><a href="#fns1" name="fn1">1</a></fnn></fnb> <z><o></o>В горы, где царит свобода! <i>(нем.).</i><div style="font-size:0;"></div></z></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4302/index.html">Вешние воды</a></div> <h2>XLII</h2> <z><o></o>Дорожка эта скоро превратилась в тропинку и наконец совсем исчезла, пересеченная канавой. Санин посоветовал вернуться, но Марья Николаевна сказала: «Нет! я хочу в горы! Поедем прямо, как летают птицы» — и заставила свою лошадь перескочить канаву. Санин тоже перескочил. За канавой начинался луг, сперва сухой, потом влажный, потом уже совсем болотистый: вода просачивалась везде, стояла лужицами. Марья Николаевна пускала лошадь нарочно по этим лужицам, хохотала и твердила: «Давайте школьничать!»</z> <z><o></o>— Вы знаете, — спросила она Санина, — что значит: охотиться по брызга́м?</z> <z><o></o>— Знаю, — отвечал Санин.</z> <z><o></o>— У меня дядя был псовый охотник, — продолжала она. — Я с ним езживала — весною. Чудо! Вот и мы теперь с вами — по брызга́м. А только я вижу: вы русский человек, а хотите жениться на итальянке. Ну да это — ваша печаль. Это что? Опять канава? Гоп!</z> <z><o></o>Лошадь перескочила — но шляпа упала с головы Марьи Николаевны, и кудри ее рассыпались по плечам. Санин хотел было слезть с коня и поднять шляпу, но она крикнула ему: «Не трогайте, я сама достану», нагнулась низко с седла, зацепила ручкой хлыста за вуаль и точно: достала шляпу, надела ее на голову, но волос не подобрала и опять помчалась, даже гикнула. Санин мчался с нею рядом, рядом с нею и перепрыгивал рвы, ограды, ручейки, проваливался и выкарабкивался, несся под гору, несся в гору и всё глядел ей в лицо. Что за лицо! Всё оно словно раскрыто: раскрыты глаза, алчные, светлые, дикие; губы, ноздри раскрыты тоже и дышат жадно; глядит она прямо, в упор перед собою, и, кажется, всем, что она видит, землею, небом, солнцем и самым воздухом хочет завладеть эта душа, и об одном только она и жалеет: опасностей мало — все бы их одолела! «Санин! — кричит она, — ведь это как в Бюргеровой „Леноре“! Только вы не мертвый — а? Не мертвый?.. Я живая!» Разыгрались удалые силы. Это уж не амазонка пускает коня в галоп — это скачет молодой женский кентавр, полузверь и полубог, и изумляется степенный и благовоспитанный край, попираемый ее буйным разгулом!</z> <z><o></o>Марья Николаевна остановила наконец свою вспененную забрызганную лошадь: она шаталась под нею, а у могучего, но тяжкого санинского жеребца прерывалось дыхание.</z> <z><o></o>— Что? любо? — спросила Марья Николаевна каким-то чудным шёпотом.</z> <z><o></o>— Любо! — восторженно отозвался Санин. И в нем кровь разгорелась.</z> <z><o></o>— Постойте, то ли еще будет! — Она протянула руку. Перчатка на ней была разорвана.</z> <z><o></o>— Я сказала, что приведу вас к лесу, к горам... Вот они, горы! — Точно: покрытые высоким лесом, зачинались горы шагах в двухстах от того места, куда вылетели лихие всадники. — Смотрите: вот и дорога. Оправимтесь — и вперед. Только шагом. Надо дать лошадям вздохнуть.</z> <z><o></o>Они поехали. Одним сильным взмахом руки Марья Николаевна отбросила назад свои волосы. Посмотрела потом на свои перчатки — и сняла их.</z> <z><o></o>— Руки будут кожей пахнуть, — сказала она, — да ведь это вам ничего? А?..</z> <z><o></o>Марья Николаевна улыбалась, и Санин улыбался тоже. Эта бешеная скачка их как будто окончательно сблизила и подружила.</z> <z><o></o>— Сколько вам лет? — спросила она вдруг.</z> <z><o></o>— Двадцать два.</z> <z><o></o>— Не может быть! Мне двадцать два тоже. Годы хорошие. Сложи их вместе, и то до старости далеко. Однако жарко. Что, я раскраснелась?</z> <z><o></o>— Как маков цвет!</z> <z><o></o>Марья Николаевна утерла лицо платком.</z> <z><o></o>— Только бы до лесу добраться, а там будет прохладно. Этакой старый лес — точно старый друг. Есть у вас друзья?</z> <z><o></o>Санин подумал немного.</z> <z><o></o>— Есть... только мало. Настоящих нет.</z> <z><o></o>— А у меня есть, настоящие — только не старые. Вот тоже друг — лошадь. Как она тебя бережно несет! Ах, да здесь отлично! Неужто я послезавтра в Париж еду?</z> <z><o></o>— Да... неужто? — подхватил Санин.</z> <z><o></o>— А вы во Франкфурт?</z> <z><o></o>— Я непременно во Франкфурт.</z> <z><o></o>— Ну, что ж — с богом! Зато сегодняшний день наш... наш... наш!</z> <div class="divider_line_short_0"><span class="divider_line_short"></span></div> <z><o></o>Лошади добрались до опушки и вошли в нее. Тень леса накрыла их широко и мягко, и со всех сторон.</z> <z><o></o>— О, да тут рай! — воскликнула Марья Николаевна. — Глубже, дальше в эту тень, Санин!</z> <z><o></o>Лошади тихо двигались «глубже в тень», слегка покачиваясь и похрапывая. Дорожка, по которой они выступали, внезапно повернула в сторону и вдалась в довольно тесное ущелье. Запах вереска, папоротника, смолы сосновой, промозглой, прошлогодней листвы так и сперся в нем — густо и дремотно. Из расселин бурых крупных камней било крепкой свежестью. По обеим сторонам дорожки высились круглые бугры, поросшие зеленым мохом.</z> <z><o></o>— Стойте! — воскликнула Марья Николаевна. — Я хочу присесть и отдохнуть на этом бархате. Помогите мне сойти.</z> <z><o></o>Санин соскочил с коня и подбежал к ней. Она оперлась об его плечи, мгновенно спрыгнула на землю и села на одном из моховых бугров. Он стал перед нею, держа в руках поводья обеих лошадей.</z> <z><o></o>Она подняла на него глаза...</z> <z><o></o>— Санин, вы умеете забывать?</z> <z><o></o>Санину вспомнилось вчерашнее... в карете.</z> <z><o></o>— Что это — вопрос... или упрек?</z> <z><o></o>— Я отроду никого и ни в чем не упрекала. А в присуху вы верите?</z> <z><o></o>— Как?</z> <z><o></o>— В присуху — знаете, о чем у нас в песнях поется. В простонародных русских песнях?</z> <z><o></o>— А! Вы вот о чем говорите... — протянул Санин.</z> <z><o></o>— Да, об этом. Я верю... и вы поверите.</z> <z><o></o>— Присуха... колдовство... — повторил Санин. — Всё на свете возможно. Прежде я не верил, а теперь верю. Я себя не узнаю.</z> <z><o></o>Марья Николаевна подумала — и оглянулась.</z> <z><o></o>— А мне сдается, место это мне как будто знакомое. Посмотрите-ка, Санин, за тем широким дубом — стоит деревянный красный крест? аль нет?</z> <z><o></o>Санин сделал несколько шагов в сторону.</z> <z><o></o>— Стоит.</z> <z><o></o>Марья Николаевна ухмыльнулась.</z> <z><o></o>— А, хорошо! Я знаю, где мы. Пока еще не потерялись. Это что стучит? Дровосек?</z> <z><o></o>Санин поглядел в чащу.</z> <z><o></o>— Да... там какой-то человек сухие сучья рубит.</z> <z><o></o>— Надо волосы в порядок привести, — проговорила Марья Николаевна. — А то увидит — осудит. — Она сняла шляпу и начала заплетать свои длинные косы — молча и важно. Санин стоял перед нею... Ее стройные члены явственно рисовались под темными складками сукна, с кое-где приставшими волокнами моха.</z> <z><o></o>Одна из лошадей внезапно встряхнулась за спиною Санина; он сам затрепетал невольно, с ног до головы. Всё в нем было перепутано — нервы натянулись как струны. Недаром он сказал, что сам себя не узнает... Он действительно был околдован. Всё существо его было полно одним... одним помыслом, одним желаньем. Марья Николаевна бросила на него проницательный взгляд.</z> <z><o></o>— Ну, вот теперь всё как следует, — промолвила она, надевая шляпу. — Вы не садитесь? Вот тут! Нет, погодите... не садитесь. Что это такое?</z> <z><o></o>По верхушкам деревьев, по воздуху лесному, прокатилось глухое сотрясение.</z> <z><o></o>— Неужели это гром?</z> <z><o></o>— Кажется, точно гром, — ответил Санин.</z> <z><o></o>— Ах, да это праздник! просто праздник! Только этого недоставало! — Глухой гул раздался вторично, поднялся — и упал раскатом. — Браво! Bis! Помните, я вам говорила вчера об «Энеиде»? Ведь <i>их</i> тоже в лесу застала гроза. Однако надо убраться. — Она быстро поднялась на ноги. — Подведите мне лошадь... Подставьте мне руку. Вот так. Я не тяжела.</z> <z><o></o>Она птицей взвилась на седло. Санин тоже сел на коня.</z> <z><o></o>— Вы — домой? — спросил он неверным голосом.</z> <z><o></o>— Домой?? — отвечала она с расстановкой и подобрала поводья. — Ступайте за мной, — приказала она почти грубо.</z> <z><o></o>Она выехала на дорогу и, минуя красный крест, опустилась в лощину, добралась до перекрестка, повернула направо, опять в гору... Она, очевидно, знала, куда держала путь — и шел этот путь всё в глубь да в глубь леса. Она ничего не говорила, не оглядывалась; она повелительно двигалась вперед — и он послушно и покорно следовал за нею, без искры воли в замиравшем сердце. Дождик начал накрапывать. Она ускорила ход своей лошади — и он не отставал от нее. Наконец, сквозь темную зелень еловых кустов, из-под навеса серой скалы, глянула на него убогая караулка, с низкой дверью в плетеной стене... Марья Николаевна заставила лошадь продраться сквозь кусты, спрыгнула с нее — и, очутившись вдруг у входа караулки, обернулась к Санину и шепнула: Эней?</z> <div class="divider_line_short_0"><span class="divider_line_short"></span></div> <z><o></o>Четыре часа спустя Марья Николаевна и Санин, в сопровождении дремавшего на седле грума, возвратились в Висбаден, в гостиницу. Г-н Полозов встретил свою супругу, держа в руках письмо к управляющему. Вглядевшись в нее попристальнее, он, однако, выразил на лице своем некоторое неудовольствие — и даже пробормотал:</z> <z><o></o>— Неужто проиграл пари?</z> <z><o></o>Марья Николаевна только плечами пожала.</z> <div class="divider_line_short_0"><span class="divider_line_short"></span></div> <z><o></o>А в тот же день, два часа спустя, Санин в своей комнате стоял перед нею, как потерянный, как погибший...</z> <z><o></o>— Куда же ты едешь? — спрашивала она его. — В Париж — или во Франкфурт?</z> <z><o></o>— Я еду туда, где будешь ты, — и буду с тобой, пока ты меня не прогонишь, — отвечал он с отчаянием и припал к рукам своей властительницы. Она высвободила их, положила их ему на голову и всеми десятью пальцами схватила его волосы. Она медленно перебирала и крутила эти безответные волосы, сама вся выпрямилась, на губах змеилось торжество — а глаза, широкие и светлые до белизны, выражали одну безжалостную тупость и сытость победы. У ястреба, который когтит пойманную птицу, такие бывают глаза.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4302/index.html">Вешние воды</a></div> <h2>XLIII</h2> <z><o></o>Вот что припомнил Дмитрий Санин, когда в тишине кабинета, разбирая свои старые бумаги, он нашел между ними гранатовый крестик. Рассказанные нами события ясно и последовательно возникали перед его мысленным взором... Но, дойдя до той минуты, когда он с таким унизительным молением обратился к г-же Полозовой, когда он отдался ей под ноги, когда началось его рабство, — он отвернулся от вызванных им образов, он не захотел более вспоминать. И не то, чтобы память изменила ему — о нет! он знал, он слишком хорошо знал, что последовало за той минутой, но стыд душил его — даже и теперь, столько лет спустя; он страшился того чувства неодолимого презрения к самому себе, которое, он в этом не мог сомневаться, непременно нахлынет на него и затопит, как волною, все другие ощущения, как только он не велит памяти своей замолчать. Но как он ни отворачивался от возникавших воспоминаний, вполне заглушить он их не мог. Он вспомнил дрянное, слезливое, лживое, жалкое письмо, посланное им Джемме, письмо, оставшееся без ответа... Явиться к ней, вернуться к ней — после такого обмана, такой измены — нет! нет! на столько совести и честности осталось еще в нем. К тому же он всякое доверие потерял к себе, всякое уважение: он уже ни за что не смел ручаться. Санин вспомнил также, как он потом — о, позор! — отправил полозовского лакея за своими вещами во Франкфурт, как он трусил, как он думал лишь об одном: поскорей уехать в Париж, в Париж; как он, по приказанию Марьи Николаевны, подлаживался и подделывался к Ипполиту Сидорычу — и любезничал с Дöнгофом, на пальце которого он заметил точно такое же железное кольцо, какое дала ему Марья Николаевна!!! Потом пошли воспоминания еще хуже, еще позорнее... Кельнер подает ему визитную карточку — и стоит на ней имя Панталеоне Чиппатола, придворного певца е. к. в. герцога Моденского! Он прячется от старика, но не может избегнуть встречи с ним в коридоре — и встает перед ним раздраженное лицо под взвившимся кверху седым хохлом; горят, как уголья, старческие глаза — и слышатся грозные восклицания и проклятия: Maledizione!<fn><sup> <a href="#fn1" name="fns1">1</a></sup></fn>, слышатся даже страшные слова: Codardo! Infame traditore!<fn><sup> <a href="#fn2" name="fns2">2</a></sup></fn> Санин жмурит глаза, встряхивает головою, отворачивается вновь и вновь — и все-таки видит себя сидящим в дорожном дормезе на узком переднем месте... На задних, покойных местах сидят Марья Николаевна и Ипполит Сидорыч — четверня лошадей несется дружной рысью по мостовой Висбадена — в Париж! в Париж! Ипполит Сидорыч кушает грушу, которую он, Санин, ему очистил, а Марья Николаевна глядит на него и усмехается тою, ему, закрепощенному человеку, уже знакомой усмешкой — усмешкой собственника, владыки...</z> <z><o></o>Но боже мой! Вон там, на углу улицы, недалеко от выезда из города, не Панталеоне ли стоит опять — и кто с ним? Неужели Эмилио? Да, это он, тот восторженный, преданный мальчик! Давно ли его юное сердце благоговело перед своим героем, идеалом, а теперь его бледное красивое — до того красивое лицо, что Марья Николаевна его заметила и высунулась в окошко кареты — это благородное лицо пышет злобой и презрением; глаза, столь похожие на <i>те</i> глаза! — впиваются в Санина, и губы сжимаются... и раскрываются вдруг для обиды...</z> <z><o></o>А Панталеоне протягивает руку и указывает на Санина — кому? — стоящему возле Тарталье, и Тарталья лает на Санина — и самый лай честного пса звучит невыносимым оскорблением... Безобразно!</z> <z><o></o>А там — житье в Париже и все унижения, все гадкие муки раба, которому не позволяется ни ревновать, ни жаловаться и которого бросают наконец, как изношенную одежду...</z> <z><o></o>Потом — возвращение на родину, отравленная, опустошенная жизнь, мелкая возня, мелкие хлопоты, раскаяние горькое и бесплодное и столь же бесплодное и горькое забвение — наказание не явное, но ежеминутное и постоянное, как незначительная, но неизлечимая боль, уплата по копейке долга, которого и сосчитать нельзя...</z> <z><o></o>Чаша переполнилась — довольно!</z> <div class="divider_line_short_0"><span class="divider_line_short"></span></div> <z><o></o>Каким образом уцелел крестик, данный Санину Джеммой, почему не возвратил он его, как случилось, что до того дня он ни разу на него не натыкался? Долго, долго сидел он в раздумье и — уже наученный опытом, через столько лет — всё не в силах был понять, как мог он покинуть Джемму, столь нежно и страстно им любимую, для женщины, которую он и не любил вовсе?.. На следующий день он удивил всех своих приятелей и знакомых: он объявил им, что уезжает за границу.</z> <z><o></o>Недоумение распространилось в обществе. Санин покидал Петербург, среди белой зимы, только что нанявши и обмеблировавши отличную квартиру, даже абонировавшись на представления итальянской оперы, в которой участвовала сама г-жа Патти — сама, сама, сама г-жа Патти! Приятели и знакомые недоумевали; но людям вообще не свойственно долго заниматься чужими делами, и когда Санин отправился за границу — его на станцию железной дороги приехал провожать один француз портной, и то в надежде получить недоплаченный счетец — «pour un saute-en-barque en velours noir, tout à fait chic»<fn><sup> <a href="#fn3" name="fns3">3</a></sup></fn>.</z> <div style="margin:0.5em 0em;background-color:#222;height:1px;width:25%"></div><div class="fns"><fnb><fnn><a href="#fns1" name="fn1">1</a></fnn></fnb> <z><o></o>Проклятье! <i>(итал.).</i><div style="font-size:0;"></div></z><fnb><fnn><a href="#fns2" name="fn2">2</a></fnn></fnb> <z><o></o>Трус! Гнусный изменник! <i>(итал.).</i><div style="font-size:0;"></div></z><fnb><fnn><a href="#fns3" name="fn3">3</a></fnn></fnb> <z><o></o>«за матросскую куртку из черного бархата, самую модную» <i>(франц.).</i><div style="font-size:0;"></div></z></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/turgenev/index.html">И. С. Тургенев</a>. <a href="/text/4302/index.html">Вешние воды</a></div> <h2>XLIV</h2> <z><o></o>Санин сказал своим друзьям, что уезжает за границу, но не сказал, куда именно; читатели легко догадаются, что он покатил прямо во Франкфурт. Благодаря повсеместно распространенным железным дорогам он на четвертый день после выезда из Петербурга был уже там. Он не посещал его с самого 1840 года. Гостиница «Белого лебедя» стояла на прежнем месте и процветала, хотя уже не считалась первоклассной; Цейль, главная улица Франкфурта, мало изменилась, но не только от дома г-жи Розелли — от самой улицы, где находилась ее кондитерская, — не осталось ни следа. Санин бродил как ошалелый по местам, когда-то столь знакомым, и ничего не узнавал: прежние постройки исчезли; их заменили новые улицы, уставленные громадными сплошными домами, изящными виллами; даже публичный сад, где происходило его последнее объяснение с Джеммой, разросся и переменился до того, что Санин себя спрашивал — полно, тот ли это сад? Что было ему делать? Как и где наводить справки? Тридцать лет прошло с тех пор... Легкое ли дело! К кому он ни обращался — никто даже имени Розелли не слыхивал; хозяин гостиницы советовал ему справиться в публичной библиотеке: там он, дескать, найдет все старые газеты, но какую он из этого извлечет пользу — хозяин сам объяснить не умел. Санин, с отчаянья, осведомился о г-не Клюбере. Это имя было хорошо известно хозяину — но и тут вышла неудача. Изящный комми, прогремев и возвысившись до звания капиталиста, проторговался, обанкрутился и умер в тюрьме... Это известие не причинило, впрочем, Санину ни малейшего огорчения. Он начинал уже находить свое путешествие несколько необдуманным... Но вот однажды, перелистывая франкфуртский адрес-календарь, он наткнулся на имя фон Дöнгофа, майора в отставке (Major a. D.). Он немедленно взял карету и поехал к нему — хотя почему <i>этот</i> Дöнгоф должен был непременно быть <i>тем</i> Дöнгофом и почему даже <i>тот</i> Дöнгоф мог сообщить ему какие-либо сведения о семействе Розелли? Всё равно: утопающий за соломинку хватается.</z> <z><o></o>Санин застал отставного майора фон Дöнгофа дома — и в принявшем его поседелом господине немедленно узнал своего бывшего противника. И тот его узнал, и даже обрадовался его появлению: оно напомнило ему молодость и молодые проказы. Санин услыхал от него, что семейство Розелли давным-давно переселилось в Америку, в Нью-Йорк; что Джемма вышла замуж за негоцианта; что, впрочем, у него, Дöнгофа, есть знакомый, тоже негоциант, которому, вероятно, известен адрес ее мужа, так как у него много дел с Америкой. Санин упросил Дöгофа сходить к этому знакомому, и — о радость! — Дöнгоф принес ему адрес Джеммина мужа, г-на Иеремии Слокома — M-r J. Slocum, New York, Broadway, № 501. — Только адрес этот относился к 1863 году.</z> <z><o></o>— Будем надеяться, — воскликнул Дöнгоф, — что наша бывшая франкфуртская красавица еще жива и не покинула Нью-Йорка! Кстати, — прибавил он, понизив голос, — а что та русская дама, что, помните, гостила тогда в Висбадене — г-жа фон Бо... фон Бозоло́ф — еще жива?</z> <z><o></o>— Нет, — отвечал Санин, — она давно умерла.</z> <z><o></o>Дöнгоф поднял глаза, но, заметив, что Санин отвернулся и нахмурился, не прибавил ни слова — и удалился.</z> <div class="divider_line_short_0"><span class="divider_line_short"></span></div> <z><o></o>В тот же день Санин послал письмо к г-же Джемме Слоком в Нью-Йорк. В этом письме он говорил ей, что пишет к ней из Франкфурта, куда приехал единственно для того, чтобы отыскать ее следы; что он очень хорошо сознает, до какой степени он лишен малейшего права на то, чтобы она ему отозвалась; что он ничем не заслужил ее прощения — и надеется только на то, что она, среди счастливой обстановки, в которой находится, давно позабыла о самом его существовании. Он прибавлял, что решился напомнить ей о себе вследствие случайного обстоятельства, которое слишком живо возбудило в нем образы прошедшего; рассказал ей свою жизнь, одинокую, бессемейную, безрадостную; заклинал ее понять причины, побудившие его обратиться к ней, не дать ему унести в могилу горестное сознание своей вины — давно выстраданной, но не прощенной — и порадовать его хотя самой краткой весточкой о том, как ей живется в этом новом мире, куда она удалилась. «Написав мне хоть одно слово, — так кончал Санин свое письмо, — вы сделаете доброе дело, достойное вашей прекрасной души, — и я буду благодарить вас до последнего моего дыхания. Я остановился здесь, в гостинице <i>Белого лебедя</i> (эти слова он подчеркнул) и буду ждать — ждать до весны — вашего ответа».</z> <z><o></o>Он отправил это письмо и принялся ждать. Целых шесть недель прожил он в гостинице, почти не выходя из комнаты и решительно никого не видя. Никто не мог написать к нему ни из России, ни откуда; и это было ему по сердцу; приди на его имя письмо — он уже знает, что оно <i>то,</i> которого он ждет. Он читал с утра до вечера — и не журналы, а серьезные книги, исторические сочинения. Эти продолжительные чтения, это безмолвие, это улиткообразное, скрытое житье — всё это пришлось как раз под лад его душевного строя: уж за это за одно спасибо Джемме! Но, жива ли она? Ответит ли она?</z> <z><o></o>Наконец пришло письмо — с американской почтовой маркой — из Нью-Йорка на его имя. Почерк адреса на обертке был английский... Он не узнал его, и сердце в нем сжалось. Не разом решился он надломить пакет. Он глянул на подпись: Джемма! Слезы так и брызнули из его глаз: одно то, что она подписалась своим именем, без фамилии — служило ему залогом примирения, прощения! Он развернул тонкий лист синей почтовой бумаги — фотография выскользнула оттуда. Он поспешно ее поднял — и так и обомлел: Джемма, живая Джемма, молодая, какою он ее знал тридцать лет тому назад! Те же глаза, те же губы, тот же тип всего лица! На оборотной стороне фотографии стояло: «Дочь моя, Марианна». Всё письмо было очень ласково и просто. Джемма благодарила Санина за то, что он не усумнился обратиться к ней, что он имел к ней доверие; не скрывала от него и того, что она точно после его бегства пережила тяжелые мгновенья, но тут же прибавляла, что все-таки считает — и всегда считала — свою встречу с ним за счастье, так как эта встреча помешала ей сделаться женою г-на Клюбера и таким образом, хотя косвенно, но была причиной ее брака с теперешним ее мужем, с которым она живет вот уже двадцать восьмой год совершенно счастливо, в довольстве и изобилии: дом их известен всему Нью-Йорку. Джемма извещала Санина, что у ней пять человек детей — четыре сына и одна восемнадцатилетняя дочь, невеста, фотографию которой она ему посылает, так как она, по общему суждению, весьма похожа на свою мать. Печальные вести Джемма приберегла к концу письма. Фрау Леноре скончалась в Нью-Йорке, куда она последовала за дочерью и зятем, — однако успела порадоваться счастью своих детей, понянчить внучат; Панталеоне тоже собирался в Америку, но умер перед самым отъездом из Франкфурта. «А Эмилио, наш милый, несравненный Эмилио — погиб славной смертью за свободу родины, в Сицилии, куда он отправился в числе тех „Тысячи“, которыми предводительствовал великий Гарибальди; мы все горячо оплакали кончину нашего бесценного брата, но, и проливая слезы, мы гордились им — и вечно будем им гордиться и свято чтить его память! Его высокая, бескорыстная душа была достойна мученического венца!» Потом Джемма изъявляла свое сожаление о том, что жизнь Санина, по-видимому, так дурно сложилась, желала ему прежде всего успокоения и душевной тишины и говорила, что была бы рада свидеться с ним — хотя и сознает, как мало вероятно подобное свиданье...</z> <z><o></o>Не беремся описывать чувства, испытанные Саниным при чтении этого письма. Подобным чувствам нет удовлетворительного выражения: они глубже и сильнее — и неопределеннее всякого слова. Музыка одна могла бы их передать.</z> <z><o></o>Санин отвечал тотчас — и в подарок невесте послал «Марианне Слоком от неизвестного друга» гранатовый крестик, обделанный в великолепное жемчужное ожерелье. Подарок этот, хотя весьма ценный, не разорил его: в течение тридцати лет, протекших со времени его первого пребывания во Франкфурте, он успел нажить значительное состояние. В первых числах мая он вернулся в Петербург — но едва ли надолго. Слышно, что он продает все свои имения и собирается в Америку.</z>
4337
Из Индии дальной На Русь прилетев, Со степью печальной Их свыкся напев, Свободные звуки, Журча, потекли, И дышат разлукой От лучшей земли. Не знаю, оттуда ль Их нега звучит, Но русская удаль В них бьет и кипит; В них голос природы, В них гнева язык, В них детские годы, В них радости крик; Желаний в них знойный Я вихрь узнаю, И отдых спокойный В счастливом краю, Бенгальские розы, Свет южных лучей, Степные обозы, Полет журавлей, И грозный шум сечи, И шепот струи, И тихие речи, Маруся, твои! Из Индии дальной На Русь прилетев, Со степью печальной Их свыкся напев, Свободные звуки, Журча, потекли, И дышат разлукой От лучшей земли. Не знаю, оттуда ль Их нега звучит, Но русская удаль В них бьет и кипит; В них голос природы, В них гнева язык, В них детские годы, В них радости крик; Желаний в них знойный Я вихрь узнаю, И отдых спокойный В счастливом краю, Бенгальские розы, Свет южных лучей, Степные обозы, Полет журавлей, И грозный шум сечи, И шепот струи, И тихие речи, Маруся, твои!
А. К. Толстой
Цыганские песни («Из Индии дальной...»)
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/aktolstoy/index.html">А. К. Толстой</a>. <a href="/text/4337/index.html">Цыганские песни («Из Индии дальной...»)</a></div> <div class="author">Алексей Толстой</div> <div class="title"><h1>Цыганские песни</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Из Индии дальной</v><c></c> <v><m></m>На Русь прилетев,</v><c></c> <v><m></m>Со степью печальной</v><c></c> <v><m></m>Их свыкся напев,</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Свободные звуки,</v><c></c> <v><m></m>Журча, потекли,</v><c></c> <v><m></m>И дышат разлукой</v><c></c> <v><m></m>От лучшей земли.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Не знаю, оттуда ль</v><c></c> <v><m></m>Их нега звучит,</v><c></c> <v><m></m>Но русская удаль</v><c></c> <v><m></m>В них бьет и кипит;</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>В них голос природы,</v><c></c> <v><m></m>В них гнева язык,</v><c></c> <v><m></m>В них детские годы,</v><c></c> <v><m></m>В них радости крик;</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Желаний в них знойный</v><c></c> <v><m></m>Я вихрь узнаю,</v><c></c> <v><m></m>И отдых спокойный</v><c></c> <v><m></m>В счастливом краю,</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Бенгальские розы,</v><c></c> <v><m></m>Свет южных лучей,</v><c></c> <v><m></m>Степные обозы,</v><c></c> <v><m></m>Полет журавлей,</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И грозный шум сечи,</v><c></c> <v><m></m>И шепот струи,</v><c></c> <v><m></m>И тихие речи,</v><c></c> <v><m></m>Маруся, твои!</v><c></c></z> <cr>1840-е годы</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/aktolstoy/index.html">А. К. Толстой</a>. <a href="/text/4337/index.html">Цыганские песни («Из Индии дальной...»)</a></div> <div class="author">Алексей Толстой</div> <div class="title"><h1>Цыганские песни</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Из Индии дальной</v><c></c> <v><m></m>На Русь прилетев,</v><c></c> <v><m></m>Со степью печальной</v><c></c> <v><m></m>Их свыкся напев,</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Свободные звуки,</v><c></c> <v><m></m>Журча, потекли,</v><c></c> <v><m></m>И дышат разлукой</v><c></c> <v><m></m>От лучшей земли.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Не знаю, оттуда ль</v><c></c> <v><m></m>Их нега звучит,</v><c></c> <v><m></m>Но русская удаль</v><c></c> <v><m></m>В них бьет и кипит;</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>В них голос природы,</v><c></c> <v><m></m>В них гнева язык,</v><c></c> <v><m></m>В них детские годы,</v><c></c> <v><m></m>В них радости крик;</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Желаний в них знойный</v><c></c> <v><m></m>Я вихрь узнаю,</v><c></c> <v><m></m>И отдых спокойный</v><c></c> <v><m></m>В счастливом краю,</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Бенгальские розы,</v><c></c> <v><m></m>Свет южных лучей,</v><c></c> <v><m></m>Степные обозы,</v><c></c> <v><m></m>Полет журавлей,</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И грозный шум сечи,</v><c></c> <v><m></m>И шепот струи,</v><c></c> <v><m></m>И тихие речи,</v><c></c> <v><m></m>Маруся, твои!</v><c></c></z> <cr>1840-е годы</cr> </pmm></pms></div>
4316
На улице Красных Зорь появилось странное объявление: небольшой, серой бумаги листок, прибитый к облупленной стене пустынного дома. Корреспондент американской газеты Арчибальд Скайльс, проходя мимо, увидел стоявшую перед объявлением босую молодую женщину в ситцевом опрятном платье; она читала, шевеля губами. Усталое и милое лицо ее не выражало удивления, — глаза были равнодушные, синие, с сумасшедшинкой. Она завела прядь волнистых волос за ухо, подняла с тротуара корзинку с зеленью и пошла через улицу. Объявление заслуживало большего внимания. Скайльс, любопытствуя, прочел его, придвинулся ближе, провел рукой по глазам, перечел еще раз. — Twenty three, — наконец проговорил он, что должно было означать: «Черт возьми меня с моими потрохами». В объявлении стояло: «Инженер М. С. Лось приглашает желающих лететь с ним 18 августа на планету Марс явиться для личных переговоров от 6 до 8 вечера. Ждановская набережная, дом 11, во дворе». Это было написано обыкновенно и просто, обыкновенным чернильным карандашом. Невольно Скайльс взялся за пульс: обычный. Взглянул на хронометр: было десять минут пятого, 17 августа 192... года. Со спокойным мужеством Скайльс ожидал всего в этом безумном городе. Но объявление, приколоченное гвоздиками к облупленной стене, подействовало на него в высшей степени болезненно. Дул ветер по пустынной улице Красных Зорь. Окна многоэтажных домов, иные разбитые, иные заколоченные досками, казались нежилыми — ни одна голова не выглядывала на улицу. Молодая женщина, поставив корзинку на тротуар, стояла на той стороне улицы и глядела на Скайльса. Милое лицо ее было спокойное и усталое. У Скайльса задвигались на скулах желваки. Он достал старый конверт и записал адрес Лося. В это время перед объявлением остановился рослый, широкоплечий человек, без шапки, по одежде — солдат, в суконной рубахе без пояса, в обмотках. Руки у него от нечего делать были засунуты в карманы. Крепкий затылок напрягся, когда он стал читать объявление. — Вот этот вот так замахнулся, — на Марс! — проговорил он с удовольствием и обернул к Скайльсу загорелое беззаботное лицо. На виске у него, наискосок, белел шрам. Глаза — сизо-карие и так же, как у той женщины, — с искоркой. (Скайльс давно уже подметил эту искорку в русских глазах и даже поминал о ней в статье: «...Отсутствие в их глазах определенности, то насмешливость, то безумная решительность, и, наконец, непонятное выражение превосходства — крайне болезненно действуют на европейского человека».) — А вот взять и полететь с ним, очень просто, — опять сказал солдат, и усмехнулся простодушно, и в то же время быстро, с головы до ног, оглядел Скайльса. Вдруг он прищурился, улыбка сошла с лица. Он внимательно глядел через улицу на босую женщину, все так же неподвижно стоявшую около корзинки. Кивнув подбородком, он сказал ей: — Маша, ты что стоишь? (Она быстро мигнула.) Ну, и шла бы домой. (Она переступила небольшими пыльными ногами, вздохнула, нагнула голову.) Иди, иди, я скоро приду. Женщина подняла корзину и пошла. Солдат сказал: — В запас я уволился вследствие контузии и ранения. Хожу — объявления читаю, — скука страшная. — Вы думаете пойти по этому объявлению? — спросил Скайльс. — Обязательно пойду. — Но ведь это вздор — лететь в безвоздушном пространстве пятьдесят миллионов километров. — Что говорить — далеко. — Это шарлатанство или — бред. — Все может быть. Скайльс, тоже теперь прищурясь, оглянул солдата, смотревшего на него именно так: с насмешкой, с непонятным выражением превосходства, вспыхнул гневно и пошел по направлению к Неве. Шагал уверенно и широко. В сквере он сел на скамью, засунул руку в карман, где, прямо в кармане, как у старого курильщика и делового человека, лежал табак, одним движением большого пальца набил трубку, закурил и вытянул ноги. Шумели старые липы в сквере. Воздух был влажен и тепел. На куче песку, один во всем сквере, видимо уже давно, сидел маленький мальчик в грязной рубашке горошком и без штанов. Ветер поднимал время от времени его светлые и мягкие волосы. В руке он держал конец веревочки, к другому концу веревочки была привязана за ногу старая взлохмаченная ворона. Она сидела недовольная и сердитая и так же, как и мальчик, глядела на Скайльса. Вдруг — это было на мгновение — будто облачко скользнуло по его сознанию, закружилась голова: не во сне ли он все это видит?.. Мальчик, ворона, пустые дома, пустынные улицы, странные взгляды прохожих и приколоченное гвоздиками объявленьице — приглашение лететь в мировые пространства... Скайльс глубоко затянулся крепким табаком. Развернул план Петрограда и, водя по нему концом трубки, отыскал Ждановскую набережную. На улице Красных Зорь появилось странное объявление: небольшой, серой бумаги листок, прибитый к облупленной стене пустынного дома. Корреспондент американской газеты Арчибальд Скайльс, проходя мимо, увидел стоявшую перед объявлением босую молодую женщину в ситцевом опрятном платье; она читала, шевеля губами. Усталое и милое лицо ее не выражало удивления, — глаза были равнодушные, синие, с сумасшедшинкой. Она завела прядь волнистых волос за ухо, подняла с тротуара корзинку с зеленью и пошла через улицу. Объявление заслуживало большего внимания. Скайльс, любопытствуя, прочел его, придвинулся ближе, провел рукой по глазам, перечел еще раз. — Twenty three, — наконец проговорил он, что должно было означать: «Черт возьми меня с моими потрохами». В объявлении стояло: «Инженер М. С. Лось приглашает желающих лететь с ним 18 августа на планету Марс явиться для личных переговоров от 6 до 8 вечера. Ждановская набережная, дом 11, во дворе». Это было написано обыкновенно и просто, обыкновенным чернильным карандашом. Невольно Скайльс взялся за пульс: обычный. Взглянул на хронометр: было десять минут пятого, 17 августа 192... года. Со спокойным мужеством Скайльс ожидал всего в этом безумном городе. Но объявление, приколоченное гвоздиками к облупленной стене, подействовало на него в высшей степени болезненно. Дул ветер по пустынной улице Красных Зорь. Окна многоэтажных домов, иные разбитые, иные заколоченные досками, казались нежилыми — ни одна голова не выглядывала на улицу. Молодая женщина, поставив корзинку на тротуар, стояла на той стороне улицы и глядела на Скайльса. Милое лицо ее было спокойное и усталое. У Скайльса задвигались на скулах желваки. Он достал старый конверт и записал адрес Лося. В это время перед объявлением остановился рослый, широкоплечий человек, без шапки, по одежде — солдат, в суконной рубахе без пояса, в обмотках. Руки у него от нечего делать были засунуты в карманы. Крепкий затылок напрягся, когда он стал читать объявление. — Вот этот вот так замахнулся, — на Марс! — проговорил он с удовольствием и обернул к Скайльсу загорелое беззаботное лицо. На виске у него, наискосок, белел шрам. Глаза — сизо-карие и так же, как у той женщины, — с искоркой. (Скайльс давно уже подметил эту искорку в русских глазах и даже поминал о ней в статье: «...Отсутствие в их глазах определенности, то насмешливость, то безумная решительность, и, наконец, непонятное выражение превосходства — крайне болезненно действуют на европейского человека».) — А вот взять и полететь с ним, очень просто, — опять сказал солдат, и усмехнулся простодушно, и в то же время быстро, с головы до ног, оглядел Скайльса. Вдруг он прищурился, улыбка сошла с лица. Он внимательно глядел через улицу на босую женщину, все так же неподвижно стоявшую около корзинки. Кивнув подбородком, он сказал ей: — Маша, ты что стоишь? (Она быстро мигнула.) Ну, и шла бы домой. (Она переступила небольшими пыльными ногами, вздохнула, нагнула голову.) Иди, иди, я скоро приду. Женщина подняла корзину и пошла. Солдат сказал: — В запас я уволился вследствие контузии и ранения. Хожу — объявления читаю, — скука страшная. — Вы думаете пойти по этому объявлению? — спросил Скайльс. — Обязательно пойду. — Но ведь это вздор — лететь в безвоздушном пространстве пятьдесят миллионов километров. — Что говорить — далеко. — Это шарлатанство или — бред. — Все может быть. Скайльс, тоже теперь прищурясь, оглянул солдата, смотревшего на него именно так: с насмешкой, с непонятным выражением превосходства, вспыхнул гневно и пошел по направлению к Неве. Шагал уверенно и широко. В сквере он сел на скамью, засунул руку в карман, где, прямо в кармане, как у старого курильщика и делового человека, лежал табак, одним движением большого пальца набил трубку, закурил и вытянул ноги. Шумели старые липы в сквере. Воздух был влажен и тепел. На куче песку, один во всем сквере, видимо уже давно, сидел маленький мальчик в грязной рубашке горошком и без штанов. Ветер поднимал время от времени его светлые и мягкие волосы. В руке он держал конец веревочки, к другому концу веревочки была привязана за ногу старая взлохмаченная ворона. Она сидела недовольная и сердитая и так же, как и мальчик, глядела на Скайльса. Вдруг — это было на мгновение — будто облачко скользнуло по его сознанию, закружилась голова: не во сне ли он все это видит?.. Мальчик, ворона, пустые дома, пустынные улицы, странные взгляды прохожих и приколоченное гвоздиками объявленьице — приглашение лететь в мировые пространства... Скайльс глубоко затянулся крепким табаком. Развернул план Петрограда и, водя по нему концом трубки, отыскал Ждановскую набережную. Скайльс вошел во двор, заваленный ржавым железом и бочонками от цемента. Чахлая трава росла на грудах мусора, между спутанными клубками проволок, поломанными частями станков. В глубине двора отсвечивали закатом пыльные окна высокого сарая. Небольшая дверца в нем была приотворена, на пороге сидел на корточках рабочий и размешивал в ведерке сурик. На вопрос Скайльса, можно ли видеть инженера Лося, рабочий кивнул вовнутрь сарая. Скайльс вошел. Сарай едва был освещен — над столом, заваленным чертежами и книгами, горела в жестяном конусе электрическая лампочка. В глубине сарая возвышались до потолка леса. Здесь же пылал горн, раздуваемый рабочим. Сквозь нагромождения лесов поблескивала металлическая, с частой клепкой, поверхность сферического тела. В раскрытые половинки ворот были видны багровые полосы заката и клубы туч, поднявшихся с моря. Рабочий, раздувавший горн, проговорил вполголоса: — К вам, Мстислав Сергеевич. Из-за лесов появился среднего роста крепко сложенный человек. Густые, шапкой, волосы его были белые. Лицо — молодое, бритое, с красивым большим ртом, с пристальными, светлыми, казалось летящими впереди лица, немигающими глазами. Он был в холщовой грязной, раскрытой на груди рубахе, в заплатанных штанах, перепоясанных веревкой. В руке он держал запачканный чертеж. Подходя, он попытался застегнуть на груди рубашку на несуществующую пуговицу. — Вы по объявлению? Хотите лететь? — спросил он глуховатым голосом и, указав Скайльсу на стул под конусом лампочки, сел напротив у стола, положил чертеж и начал набивать трубку. Это и был инженер Мстислав Сергеевич Лось. Опустив глаза, он зажег спичку; огонек осветил снизу его крепкое лицо, две морщины у рта — горькие складки, широкий вырез ноздрей, длинные темные ресницы. Скайльс остался доволен осмотром. Он объяснил, что лететь не собирается, но что прочел объявление на улице Красных Зорь и считает долгом познакомить своих читателей со столь чрезвычайным и сенсационным проектом междупланетного сообщения. Лось слушал, не отрывая от него немигающих светлых глаз. — Жалко, что вы не хотите со мной лететь, жалко, — он качнул головой, — люди шарахаются от меня, как от бешеного. Через четыре дня я покидаю землю и до сих пор не могу найти спутника. — Он опять зажег спичку, пустил клуб дыма. — Какие вам нужны данные? — Наиболее выпуклые черты вашей биографии. — Это никому не нужно, — сказал Лось, — ничего замечательного. Учился на медные гроши, с двенадцати лет на своих ногах. Молодость, годы учения, работа, служба, — ни одной черты, любопытной для ваших читателей, ничего замечательного, кроме... — Лось вдруг насупился, резко обозначились морщины у рта. — Ну, так вот... Над этой машиной, — от ткнул трубкой в сторону лесов, — работаю давно. Постройку начал два года тому назад. Все! — Во сколько приблизительно месяцев вы думаете покрыть расстояние между Землей и Марсом? — спросил Скайльс, глядя на кончик карандаша. — В девять или десять часов, я думаю, не больше. — Ага! — сказал Скайльс на это, затем покраснел, зашевелил скулами. — Я бы очень был вам признателен, — проговорил он с вкрадчивой вежливостью, — если бы у вас было доверие ко мне и серьезное отношение к нашему интервью. Лось положил локти на стол, закутался дымом, сквозь табачный дым блеснули его глаза. — Восемнадцатого августа Марс приблизится к Земле на сорок миллионов километров, — это расстояние я должен пролететь. Из чего оно складывается? Первое — высота земной атмосферы — семьдесят пять километров. Второе — расстояние между планетами в безвоздушном пространстве — сорок миллионов километров. Третье — высота атмосферы Марса — шестьдесят пять километров. Для моего полета важны только эти сто сорок километров атмосферы. Он поднялся, засунул руки в карманы штанов, голова его тонула в тени, в дыму, — освещены были только раскрытая грудь и волосатые руки с закатанными по локоть рукавами. — Обычно называют полетом — полет птицы, падающего листа, аэроплана. Но это не полет, а плавание в воздухе. Чистый полет — это падение, когда тело двигается под действием толкающей его силы. Пример — ракета. В безвоздушном пространстве, где нет сопротивления, где ничто не мешает полету, ракета будет двигаться со все увеличивающейся скоростью: очевидно, там я могу приблизиться к скорости света, если не помешают магнитные влияния. Мой аппарат построен именно по принципу ракеты. Я должен буду пролететь в атмосфере Земли и Марса сто сорок километров. С подъемом и спуском это займет полтора часа. Час я кладу на то, чтобы выйти из притяжения Земли. Далее, в безвоздушном пространстве я могу лететь с любою скоростью. Но есть две опасности: от чрезмерного ускорения могут лопнуть кровеносные сосуды, и второе — если я с огромной быстротой влечу в атмосферу Марса, то удар в воздух будет подобен тому, как будто я вонзился в песок. Мгновенно аппарат и все, что в нем, превратятся в газ. В междузвездном пространстве носятся осколки планет, нерожденных или погибших миров. Вонзаясь в воздух, они сгорают мгновенно. Воздух — почти непроницаемая броня. Хотя на Земле она, по-видимому, однажды была пробита. Лось вынул руку из кармана, положил ее на стол, под лампочкой, и сжал пальцы в кулак. — В Сибири, среди вечных льдов, я откапывал мамонтов, погибших в трещинах земли. Между зубами у них была трава, они паслись там, где теперь льды. Я ел их мясо. Они не успели разложиться, — они замерзли в несколько дней, их замело снегами. Видимо, отклонение земной оси произошло мгновенно. Земля столкнулась с небесным телом, либо у нас был второй спутник, меньший, чем Луна. Мы втянули его и он упал, разбил земную кору, отклонил земную ось. Быть может, от этого именно удара погиб материк, лежавший на запад от Африки в Атлантическом океане. Итак, чтобы не расплавиться, вонзаясь в атмосферу Марса, мне придется сильно затормозить скорость. Поэтому я кладу на весь перелет в безвоздушном пространстве шесть-семь часов. Через несколько лет путешествие на Марс будет не более сложно, чем перелет из Москвы в Нью-Йорк. Лось отошел от стола и включил рубильник. Под потолком зашипели, зажглись дуговые фонари. Скайльс увидел на дощатых стенах чертежи, диаграммы, карты; полки с оптическими и измерительными инструментами; скафандры, горки консервов, меховую одежду; телескоп на лесенке в углу сарая. Лось и Скайльс подошли к лесам, которые окружали металлическое яйцо. На глаз Скайльс определил, что яйцеобразный аппарат был не менее восьми с половиной метров высоты и шести метров в поперечнике. Посредине, по окружности его, шел стальной пояс, пригибающийся книзу, к поверхности аппарата, как зонт, — это был парашютный тормоз, увеличивающий сопротивление аппарата при падении в атмосфере. Под парашютом расположены три круглые дверцы — входные люки. Нижняя часть яйца оканчивалась узким горлом. Его окружала двойная, массивной стали, круглая спираль, свернутая в противоположные стороны, — это был буфер, смягчающий удар при падении на землю... Постукивая карандашом по клепаной обшивке яйца, Лось стал объяснять подробности междупланетного корабля. Аппарат построен из упругой и тугоплавкой стали, внутри хорошо укреплен ребрами и легкими фермами. Это внешний чехол. В нем помещался второй чехол из шести слоев резины, войлока и кожи. Внутри этого второго, кожаного, стеганого яйца находились аппараты наблюдения и движения, кислородные баки, ящики для поглощения углекислоты, полые подушки для инструментов и провизии. Для наблюдения поставлены выходящие за внешнюю оболочку аппарата особые глазки в виде короткой металлической трубки, снабженной призматическими стеклами. Механизм движения помещался в горле, обвитом спиралью. Горло было отлито из металла, твердостью превосходящего астрономическую бронзу. В толще горла высверлены вертикальные каналы. Каждый из них расширялся наверху в так называемую взрывную камеру. В каждую камеру проведена искровая свеча от общего магнето и питательная трубка. Как в цилиндры мотора поступает бензин, точно так же взрывные камеры питались ультралиддитом — тончайшим порошком, необычайной силы взрывчатым веществом, найденным в лаборатории ...скоро завода в Петрограде. Сила ультралиддита превосходила все до сих пор известное в этой области. Конус взрыва чрезвычайно узок. Чтобы ось конуса взрыва совпадала с осями вертикальных каналов горла, поступающий во взрывные камеры ультралиддит пропускался сквозь магнитное поле. Таков в общих чертах был принцип движущего механизма: это была ракета. Запас ультралиддита — на сто часов. Уменьшая или увеличивая число взрывов в секунду, можно регулировать скорость подъема и падения аппарата. Нижняя его часть значительно тяжелее верхней, поэтому, попадая в сферу притяжения планеты, аппарат всегда поворачивается к ней горлом. — На какие средства построен аппарат? — спросил Скайльс. Лось с некоторым изумлением взглянул на него: — На средства республики... Лось и Скайльс вернулись к столу. После некоторого молчания Скайльс спросил неуверенно: — Вы рассчитываете найти на Марсе живых существ? — Это я увижу утром, в пятницу, девятнадцатого августа. — Я предлагаю вам десять долларов за строчку путевых впечатлений. Аванс — шесть фельетонов по двести строк, чек можете учесть в Стокгольме. Согласны? Лось засмеялся, кивнул головой: согласен. Скайльс присел на углу стола писать чек. — Жаль, жаль, что вы не хотите лететь со мной: ведь это в сущности так близко, ближе, чем пешком, например, до Стокгольма, — сказал Лось, дымя трубкой. Лось стоял, прислонившись плечом к верее раскрытых ворот. Трубка его погасла. За воротами до набережной Ждановки лежал пустырь. За рекой неясными очертаниями стояли деревья Петровского острова. За ними догорал и не мог догореть печальный закат. Длинные тучи, тронутые по краям его светом, будто острова, лежали в зеленых водах неба. Над ними зеленело небо. Несколько звезд зажглось на нем. Было тихо на старой Земле. Рабочий Кузьмин, давеча мешавший в ведерке сурик, тоже подошел и остановился в воротах, бросил огонек папироски в темноту. — Трудно с Землей расставаться, — сказал он негромко. — С домом и то трудно расставаться. Из деревни идёшь на железную дорогу — раз десять оглянешься. Изба соломой крыта, а — свое, прижилое место. Землю покидать — ай, ай, ай... — Вскипел чайник, — сказал Хохлов, другой рабочий, — иди, Кузьмин, чай пить. Кузьмин вздохнул: «Да, так-то», и пошел к горну. Хохлов — суровый человек — и Кузьмин сели у горна на ящики и пили чай, осторожно ломали хлеб, отдирали от костей вяленую рыбу, жевали не спеша. Кузьмин, мотнув бородкой, сказал вполголоса: — Жалко мне его. Таких людей сейчас почти что и нет. — А ты погоди его отпевать. — Мне один летчик рассказывал: поднялся он на восемь верст, — летом, заметь, — и масло все-таки замерзло у него в аппарате. А выше лететь? Там — холод. Тьма. — А я говорю — погоди отпевать, — повторил Хохлов мрачно. — Лететь с ним никто не хочет, не верят. Объявление вторую неделю висит напрасно. — А я верю. — Долетит? — Вот то-то, что долетит. Вот и в Европе они тогда взовьются. — Кто взовьется? — Кто, кто взовьется? На теперь, выкуси, — Марс-то чей? — советский. — Да, это бы здорово. Кузьмин пододвинулся на ящике. Подошел Лось, сел, взял кружку с дымящимся чаем. — Хохлов, не согласитесь лететь со мной? — Нет, Мстислав Сергеевич, — ответил Хохлов, — не соглашусь, боюсь. Лось усмехнулся, хлебнул из кружки, покосился на Кузьмина. — А вы, милый друг? — Мстислав Сергеевич, да я бы с радостью полетел, — жена у меня больная, опять — детишки, как их оставишь? — Да, видимо, придется лететь одному, — сказал Лось, поставив пустую кружку, вытер губы ладонью, — охотников покинуть Землю маловато. — Он опять усмехнулся, качнул головой. — Вчера барышня приходила по объявлению. «Хорошо, говорит, я с вами лечу, мне девятнадцать лет, пою, танцую, играю на гитаре, на Земле жить больше не хочу — революции мне надоели. Визы на выезд не нужно?» Кончился наш разговор, — села барышня и заплакала. «Вы меня обманули, я рассчитывала, что лететь нужно гораздо ближе». Потом молодой человек явился, говорит басом, руки потные. «Вы, говорит, считаете меня за идиота — лететь на Марс невозможно; на каком основании вывешиваете подобные объявления?» Насилу его успокоил. Лось оперся локтями о колени и глядел на угли. Лицо его в эту минуту казалось утомленным, лоб сморщился. Видимо, он весь отдыхал от длительного напряжения воли. Кузьмин ушел за табачком. Хохлов, кашлянув, сказал: — Мстислав Сергеевич, самому-то вам разве не страшно? Лось перевел на него глаза, согретые жаром углей. — Нет, мне не страшно. Я уверен, что опущусь удачно. А если неудача, — удар будет мгновенный и безболезненный. Страшно другое. Представьте так: мои расчеты окажутся неверны, я не попаду в притяжение Марса — проскочу мимо. Запаса топлива, кислорода, еды мне хватит надолго. И вот — лечу во тьме. Впереди горит звезда. Через тысячу лет мой окоченелый труп влетит в ее огненные океаны. Но эти тысячу лет — мой летящий во тьме труп! Но эти долгие дни, покуда я еще жив, — а я буду жить долго в этой коробке, — долгие дни безнадежного отчаяния — один во всей вселенной! Не смерть страшна, но одиночество, безнадежное одиночество в вечной тьме. Это действительно страшно. Очень не хочется лететь одному. Лось прищурился на угли. Рот его упрямо сжался. В воротах показался Кузьмин, позвал его вполголоса: — Мстислав Сергеевич, к вам. — Кто? — Лось быстро поднялся. — Красноармеец какой-то спрашивает. В сарай, вслед за Кузьминым, вошел человек в рубашке без пояса, читавший объявление на улице Красных Зорь. Коротко кивнул Лосю, оглянулся на леса, подошел к столу. — Попутчик вам требуется? Лось пододвинул ему стул, сел напротив. — Да, ищу попутчика. Я лечу на Марс. — Знаю, в объявлении сказано. Мне эту звезду показали давеча. Далеко, конечно. Условия какие, хотел я знать: жалованье, харчи? — Вы семейный? — Женатый, детей нет. Он ногтями деловито постукивал по столу, поглядывал кругом с любопытством. Лось вкратце рассказал ему об условиях перелета, предупредил о возможном риске. Предложил обеспечить семью и выдать жалованье вперед деньгами и продуктами. Красноармеец кивал, поддакивал, но слушал рассеянно. — Как, сам известно, — спросил он, — люди там или чудовища обитают? Лось крепко почесал в затылке, засмеялся. — По-моему, там должны быть люди, что-нибудь вроде нас. Приедем, увидим. Дело вот в чем: уже несколько лет на больших радиостанциях в Европе и в Америке начали принимать непонятные сигналы. Сначала думали, что это следы бурь в магнитных полях Земли. Но таинственные звуки были слишком похожи на азбучные сигналы. Кто-то настойчиво хочет с нами говорить. Откуда? На планетах, кроме Марса, не установлено пока жизни. Сигналы могут идти только с Марса. Взгляните на его карту, — он, как сеткой, покрыт каналами. (Он указал на чертеж Марса, прибитый к дощатой стене.) Видимо, там есть возможность установить огромной мощности радиостанции. Марс хочет говорить с Землей. Пока мы не можем отвечать на эти сигналы. Но мы летим на зов. Трудно предположить, что радиостанции на Марсе построены чудовищами, существами, не похожими на нас. Марс и Земля — два крошечных шарика, кружащиеся рядом. Одни законы для нас и для них. Во вселенной носится пыль жизни. Одни и те же споры оседают на Марс и на Землю, на все мириады остывающих звезд. Повсюду возникает жизнь, и над жизнью всюду царствует человекоподобный: нельзя создать животное, более совершенное, чем человек. — Еду с вами, — сказал красноармеец решительно. — Когда с вещами приходить? — Завтра. Я должен вас ознакомить с аппаратом. Ваше имя, отчество, фамилия? — Гусев, Алексей Иванович. — Занятие? Гусев рассеянно взглянул на Лося, опустил глаза на свои постукивающие по столу пальцы. — Я грамотный, — сказал он, — автомобиль ничего себе знаю. Летал на аэроплане наблюдателем. С восемнадцати лет войной занимаюсь — вот все мое и занятие. Имею ранения. Теперь нахожусь в запасе. — Он вдруг ладонью шибко потер темя, коротко засмеялся. — Ну, и дела были за эти семь лет! По совести говоря, я бы сейчас полком должен командовать, — характер неуживчивый! Прекратятся военные действия, — не могу сидеть на месте: сосет. Отравлено во мне все. Отпрошусь в командировку или так убегу. (Он потер макушку, усмехнулся.) Четыре республики учредил, — и городов-то сейчас этих не запомню. Один раз собрал сотни три ребят, — отправились Индию освобождать. Хотелось нам туда добраться. Но сбились в горах, попали в метель, под обвалы, побили лошадей. Вернулось нас оттуда немного. У Махно был два месяца, погулять захотелось... ну, с бандитами не ужился... Ушел в Красную Армию. Поляков гнал от Киева, — тут уж я был в коннице Буденного: «Даешь Варшаву!» В последний раз ранен, когда брали Перекоп. Провалялся после этого без малого год по лазаретам. Выписался — куда деваться? Тут эта девушка моя подвернулась, — женился. Жена у меня хорошая, жалко ее, но дома жить не могу. В деревню ехать, — отец с матерью померли, братья убиты, земля заброшена. В городе делать нечего. Войны сейчас никакой нет, — не предвидится. Вы уж, пожалуйста, Мстислав Сергеевич, возьмите меня с собой. Я вам на Марсе пригожусь. — Ну, очень рад, — сказал Лось, подавая ему руку, — до завтра. Все было готово к отлету с Земли. Но два последующих дня пришлось, почти без сна, провозиться над укладкой внутри аппарата — в полых подушках — множества мелочей. Проверяли приборы и инструменты. Сняли леса, окружавшие аппарат, разобрали часть крыши. Лось показал Гусеву механизм движения и важнейшие приборы, — Гусев оказался ловким и сметливым человеком. Назавтра, в шесть вечера, назначили отлет. Поздно вечером Лось отпустил рабочих и Гусева, погасив электричество, кроме лампочки над столом, прилег, не раздеваясь, на железную койку — в углу сарая, за треногой телескопа. Ночь была тихая и звездная. Лось не спал. Закинув за голову руки, глядел в сумрак. Много дней он не давал себе воли. Сейчас, в последнюю ночь на Земле, он отпустил сердце: мучайся, плачь. Он вспомнил... Комната в полутьме... Свеча заставлена книгой. Запах лекарств, душно. На полу, на ковре — таз. Когда встаешь и проходишь мимо таза, по стене, по тоскливым обоям колышутся тени. Как томительно! В постели то, что дороже света, — Катя, жена — часто-часто, тихо дышит. На подушке — густые, спутанные волосы. Подняты колени под одеялом. Катя уходит от него. Изменилось недавно такое хорошее кроткое лицо. Оно — розовое, непокойное. Выпростала руку и щиплет пальцами край одеяла. Лось снова, снова берет ее руку, кладет под одеяло. «Ну раскрой глаза, ну, взгляни, простись со мной». Она говорит жалобным, чуть-чуть слышным голосом: «Ской окро, ской окро». Детский, едва слышный, жалобный ее голос хочет сказать: «Открой окно». Страшнее страха — жалость к ней, к этому голосу. «Катя, Катя, взгляни». Он целует ее в щеки, в лоб, в закрытые веки. Горло у нее дрожит, грудь подымается толчками, пальцы вцепились в край одеяла. «Катя, Катя, что с тобой?» Не отвечает, уходит... Поднялась на локтях, подняла грудь, будто снизу ее толкали, мучили. Милая головка закинулась... Она опустилась, ушла в постель. Упал подбородок. Лось, сотрясаясь от отчаяния, обхватил ее, прижался. ...Нет, нет, нет, — со смертью нет примиренья... Лось поднялся с койки, взял со стола коробку с папиросами, закурил и ходил некоторое время по темному сараю. Потом взошел на лесенку телескопа, нашел искателем Марс, поднявшийся уже над Петроградом, и долго глядел на небольшой, ясный, теплый шарик. Он слегка дрожал в перекрещивающихся волосках окуляра. ...Он опять прилег... Память открыла видение. Катюша сидит в траве на пригорке. Вдали, за волнистыми полями, — золотые точки Звенигорода. Коршуны плавают в летнем зное над хлебами, над гречихами. Катюше лениво и жарко. Лось, сидя рядом, кусая травинку, поглядывает на русую голову Катюши, на загорелое плечо со светлой полоской кожи между загаром и платьем. Катюшины серые глаза — равнодушные и прекрасные, — в них тоже плавают коршуны. Кате восемнадцать лет. Сидит и молчит. Лось думает: «Нет, милая моя, есть у меня дело поважнее, чем вот, на этом пригорке, влюбиться в вас. На этот крючок не попадусь, на дачу к вам больше ездить не стану». Ах, боже мой! Как неразумно были упущены эти летние, горячие дни. Остановить бы время тогда! Не вернуть! Не вернуть!.. Лось опять встал с койки, чиркал спичками, курил, ходил. Но и хождение вдоль дощатой стены было тягостно: как зверь в яме. Лось отворил ворота и глядел на высоко уже взошедший Марс. «И там не уйти от себя, — за гранью Земли, за гранью смерти. Зачем нужно было хлебнуть этого яду, — любить! Жить бы неразбуженным. Летят же в эфире окоченевшие семена жизни, ледяные кристаллы, летят дремлющие. Нет, нужно упасть и расцвесть — пробудиться к жажде — любить, слиться, забыться, перестать быть одиноким семенем. И весь этот короткий сон затем, чтобы снова — смерть, разлука, и снова — полет ледяных кристаллов». Лось долго стоял в воротах. Кровяным, то синим, то алмазным светом переливался Марс — высоко над спящим Петроградом. «Новый, дивный мир, — думал Лось, — быть может, давно уже погасший или фантастический, цветущий и совершенный... Так же оттуда, когда-нибудь ночью, буду глядеть на мою родную звезду среди звезд... Вспомню — пригорок, и коршунов, и могилу, где лежит Катя... И печаль моя будет легка...» Под утро Лось положил на голову подушку и забылся. Его разбудил грохот обоза, ехавшего по набережной. Лось провел ладонью по лицу. Еще бессмысленные от ночных видений глаза его разглядывали карты на стенах, очертания аппарата. Лось вздохнул, совсем пробуждаясь, подошел к крану и облил голову студеной водой. Накинул пальто и зашагал через пустырь к себе на квартиру, где полгода тому назад умерла Катя. Здесь он вымылся, побрился, надел чистое белье и платье, осмотрел, заперты ли все окна. Квартира была нежилая — повсюду пыль. Он открыл дверь в спальню, где после смерти Кати он никогда не ночевал. В спальне было почти темно от спущенных штор, лишь отсвечивало зеркало шкафа с Катиными платьями, — зеркальная дверца была приоткрыта. Лось нахмурился, подошел на цыпочках и плотно прикрыл ее. Замкнул дверь спальни. Вышел из квартиры, запер парадное и плоский ключик положил себе в жилетный карман. Теперь все было закончено перед отъездом. Этой ночью Маша долго дожидалась мужа — несколько раз подогревала чайник на примусе. За высокой дубовой дверью было тихо и жутковато. Гусев и Маша жили в одной комнате, в когда-то роскошном, огромном, теперь заброшенном доме. Во время революции обитатели покинули его. За четыре года дожди и зимние вьюги сильно попортили его внутренность. Комната была просторная. На потолке, среди золотой резьбы и облаков, летела пышная женщина с улыбкой во все лицо, кругом — крылатые младенцы. «Видишь, Маша, — постоянно говаривал Гусев, показывая на потолок, — женщина какая веселая, в теле, и детей шесть душ, вот это — баба». Над золоченой, с львиными лапами, кроватью висел портрет старика, в пудреном парике, с поджатым ртом, со звездой на кафтане. Гусев прозвал его «Генерал Топтыгин». «Этот спуска не давал, чуть что не по нем — сейчас топтать». Маша боялась глядеть на портрет. Через комнату была протянута железная труба железной печечки, закоптившей стену. На полках, на столе, где Маша готовила скудную еду, — порядок и чистота. Резная дубовая дверь отворялась в двусветную залу. Разбитые окна в ней были заколочены досками, потолок местами обваливался. В ветреные ночи здесь гулял, завывая, ветер, бегали крысы. Маша сидела у стола. Шипел огонек примуса. Издалека ветер донес печальный перезвон часов, — пробило два. Гусев не шел. Маша думала: «Что ищет, чего ему мало? Все чего-то хочет найти, душа непокойная, Алеша, Алеша... Хоть бы раз закрыл глаза, лег бы ко мне на плечо, сынок: не ищи, не найдешь дороже моей жалости». На ресницах у Маши выступали слезы, она их не спеша вытирала и подпирала щеку. Над головой летела, не могла улететь веселая женщина с веселыми младенцами. О ней Маша думала: «Вот была бы такая — никуда бы от меня не ушел». Гусев сказал ей, что уезжает далеко, но куда — она не знала, спросить боялась. Она и сама видела, что жить ему с ней в этой чудной комнате, в тишине, без прежней воли, — трудно, не вынести. Ночью приснится ему что-нибудь — заскрежещет, вскрикнет глухо, сядет на постели и дышит, — зубы стиснуты, в поту лицо и грудь. Повалится, заснет, а наутро — весь темный, места себе не находит. Маша до того была тихой с ним, так прилащивалась, — умнее матери. За это он ее любил и жалел, но как утро, — глядел, куда бы уйти. Маша служила, приносила домой пайки. Денег у них часто совсем не было. Гусев хватался за разные дела, но скоро бросал. «Старики сказывали — в Китае есть золотой клин, — говаривал он, — клина, чай, такого там нет, но земля действительно нам еще неизвестная, — уйду я, Маша, в Китай, поглядеть, как и что». С тоской, как смерти, ждала Маша того часа, когда Гусев уйдет. Никого на свете, кроме него, у нее не было. С пятнадцати лет служила продавщицей по магазинам, кассиршей на невских пароходиках. Жила одиноко, невесело. Год назад, в праздник, познакомилась с Гусевым в парке на скамейке. Он спросил: «Вижу, одиноко сидите, дозвольте с вами провести время, — одному скучно». Она взглянула, — лицо славное, глаза веселые, добрые и — трезвый. «Ничего не имею против», — ответила коротко. Так они и гуляли в парке до вечера. Гусев рассказывал о войнах, набегах, переворотах, — такое, что ни в одной книге не прочтешь. Проводил Машу до квартиры и с того дня стал к ней ходить. Маша просто и спокойно отдалась ему. И тогда полюбила, — вдруг, кровью всей почувствовала, что он — ей родной. С этого началась ее мука... Чайник закипел, Маша сняла его и опять затихла. Уже давно ей чудился какой-то шорох за дверью, в пустой зале. Было так грустно, — не вслушивалась. Но сейчас — явственно слышно — шаркали чьи-то шаги. Маша быстро открыла дверь и высунулась. В одно из окон в залу пробирался свет уличного фонаря и слабо освещал пузырчатыми пятнами несколько низких колонн. Между ними Маша увидела седого, нагнувшего лоб старичка, без шапки, в длинном пальто, — он стоял, вытянув шею, и глядел на Машу. У нее ослабели колени. — Вам что здесь нужно? — спросила она шепотом. Старичок вытянул шею и так смотрел на нее. Поднял, грозя, указательный палец. Маша с силой захлопнула дверь, — сердце отчаянно билось. Она вслушивалась, — шаги теперь отдалялись: старичок, видимо, уходил по парадной лестнице вниз. Вскоре с другой стороны залы раздались быстрые, сильные шаги мужа. Гусев вошел веселый, перепачканный копотью. — Слей-ка помыться, — сказал он, расстегивая ворот, — завтра едем, прощайте. Чайник у тебя горячий? Это славно. — Он вымыл лицо, крепкую шею, руки по локоть, вытираясь — покосился на жену. — Будет тебе, не пропаду, вернусь. Семь лет меня ни пуля, ни штык не могли истребить. Мой час еще далек, — отметка не сделана. А умирать — все равно не отвертишься: муха на лету заденет лапой, — брык и помер. Он сел к столу, начал лупить вареную картошку, разломил, окунул в соль. — Назавтра приготовь чистое, две смены, — рубашки, подштанники, подвертки. Мыльца не забудь, шильца да мыльца. Ты что — опять плакала? — Испугалась, — ответила Маша, отворачиваясь, — старик какой-то все ходит, пальцем погрозил. Алеша, не уезжай. — Это не ехать — что старик-то пальцем погрозил? — На несчастье он погрозил. — Жалко, я уезжаю, я бы с этим старикашкой сурьезно поговорил. Это непременно кто-нибудь из бывших, здешних, бродит по ночам, нашептывает, выживает. — Алеша, ты вернешься ко мне? — Сказал — вернусь, значит, вернусь. Фу-ты, беспокойная. — Далеко едешь? Гусев засвистал, кивнул на потолок и, посмеиваясь глазами, налил горячего чаю на блюдце. — За облака, Маша, лечу, вроде этой бабы. Маша только опустила голову. Гусев зевнул, начал раздеваться. Маша неслышно прибрала посуду, села штопать носки, — не поднимала глаз. А когда скинула платье и подошла к постели, — Гусев уже спал, положив руку на грудь, покойно закрыв ресницы. Маша прилегла рядом и глядела на мужа. По щекам ее текли слезы, так он был ей дорог, так тосковала она по его мятежному сердцу: «Куда летит, чего ищет?» На рассвете Маша поднялась, вычистила платье мужа, собрала чистое белье. Гусев проснулся. Напился чаю, — шутил, гладил Машу по щеке. Оставил денег — большую пачку. Вскинул на спину мешок, задержался в дверях и поцеловал Машу. Так она и не узнала, куда он уезжает. На пустыре перед мастерской Лося стал собираться народ. Шли с набережной, бежали со стороны Петровского острова, сбивались в кучки, поглядывали на невысокое солнце, пустившее сквозь облака широкие лучи. Начинались разговоры: — Что это народ собрался — убили кого? — На Марс сейчас полетят. — Вот тебе дожили, этого еще не хватало! — Что вы рассказываете? Кто полетит? — Двоих бандитов из тюрьмы взяли, запечатают их в стальной шар и — на Марс, для опыта. — Бросьте вы врать, в самом деле. — Ах, сволочи, людей им не жалко!.. — То есть — кому это — «им»? — А вы, гражданин, не цепляйтесь. — Конечно, издевательство. — Ну и народ дурак, боже мой! — Почему народ дурак? Откуда вы решили? — Вас бы самого отправить за эти слова. — Бросьте, товарищи. Тут в самом деле историческое событие, а вы, леший знает, что несете. — А для каких целей на Марс отправляют? — Извините, сейчас один тут говорил: двадцать пять пудов погрузили они одной агитационной литературы. — Это экспедиция. — За чем? — За золотом. — Совершенно верно, — для пополнения золотого фонда. — Много думают привезти? — Неограниченное количество. — Гражданин, долго нам еще ждать? — Как солнце сядет, так они и взовьются... До сумерек переливался говор, шли разные разговоры в толпе, ожидающей необыкновенного события. Спорили, ссорились, но не уходили. Тусклый закат багровым светом разлился на полнеба. И вот, медленно раздвигая толпу, появился большой автомобиль Губисполкома. В сарае изнутри осветились окна. Толпа затихла, придвинулась. Открытый со всех сторон, поблескивающий рядами заклепок, яйцевидный аппарат стоял на цементной, слегка наклоненной площадке, посреди сарая. Его ярко освещенная внутренность из стеганной ромбами желтой кожи была видна сквозь круглое отверстие люка. Лось и Гусев были уже одеты в валеные сапоги, в бараньи полушубки, в кожаные пилотские шлемы. Члены исполкома, академики, инженеры, журналисты окружали аппарат. Напутственные речи были уже сказаны, фотографические снимки сделаны. Лось благодарил провожающих за внимание. Его лицо было бледно, глаза как стеклянные. Он обнял Хохлова и Кузьмина. Взглянул на часы. — Пора! Провожающие затихли. Гусев нахмурился и полез в люк. Внутри аппарата он сел на кожаную подушку, поправил шлем, одернул полушубок. — К жене зайди, не забудь, — крикнул он Хохлову и сильно нахмурился. Лось все еще медлил, глядел себе под ноги. Вдруг он поднял голову и сказал глуховатым, взволнованным голосом: — Я думаю, что удачно опущусь на Марсе. Я уверен — пройдет немного лет, и сотни воздушных кораблей будут бороздить звездное пространство. Вечно, вечно нас толкает дух искания. Но не мне первому нужно было лететь. Не я первый должен проникнуть в небесную тайну. Что я найду там? — Забвение самого себя... Вот это меня смущает больше всего при расставании с вами... Нет, товарищи, я — не гениальный строитель, не смельчак, не мечтатель, я — трус, я — беглец... Лось вдруг оборвал, странным взором оглянул провожающих, — все слушали его с недоумением. Он надвинул на глаза шлем. — А впрочем, это не нужно никому — ни вам и ни мне, — личные пережитки... Оставляю их на этой одинокой койке, в сарае... До свиданья, товарищи, прошу как можно дальше отойти от аппарата... Сейчас же Гусев крикнул из люка: — Товарищи, я передам энтим на Марсе пламенный привет от Советской республики. Уполномачиваете? Толпа загудела. Раздались аплодисменты. Лось повернулся, полез в люк и сейчас же с силой захлопнул его за собой. Провожающие, теснясь, взволнованно перекидываясь словами, побежали из сарая к толпе на пустырь. Чей-то голос протяжно начал кричать: — Осторожнее, отходите, ложитесь! В молчании теперь тысячи людей глядели на квадратные освещенные окна сарая. Там было тихо. Тишина и на пустыре. Так прошло несколько минут. Много людей легло на землю. Вдруг звонко вдалеке заржала лошадь. Кто-то крикнул страшным голосом: — Тише! В сарае оглушающе грохнуло, затрещало. Сейчас же раздались более сильные, частые удары. Задрожала земля. Над крышей сарая поднялся тупой металлический нос и заволокся облаком дыма и пыли. Треск усилился. Черный аппарат появился весь над крышей и повис в воздухе, будто примериваясь. Взрывы слились в сплошной вой, и четырехсаженное яйцо, наискось, как ракета, взвилось над толпой, устремилось к западу, ширкнуло огненной полосой и исчезло в багровом, тусклом зареве туч. Только тогда в толпе начался крик, полетели шапки, побежали люди, обступили сарай. Завинтив входной люк, Лось сел напротив Гусева и стал глядеть ему в глаза, — в колючие, как у пойманной птицы, точки зрачков. — Летим, Алексей Иванович? — Пускайте. Тогда Лось взялся за рычажок реостата и слегка повернул его. Раздался глухой удар, — тот первый треск, от которого вздрогнула на пустыре тысячная толпа. Повернул второй реостат. Глухой треск под ногами и сотрясения аппарата стали так сильны, что Гусев схватился за сиденье, выкатил глаза. Лось включил оба реостата. Аппарат рванулся. Удары стали мягче, сотрясение уменьшилось. Лось прокричал: — Поднялись. Гусев отер пот с лица. Становилось жарко. Счетчик скорости показывал пятьдесят метров в секунду, стрелка продолжала подвигаться вперед. Аппарат мчался по касательной, против вращения Земли. Центробежная сила относила его к востоку. По расчетам, на высоте ста километров он должен был выпрямиться и лететь по диагонали, вертикальной к поверхности Земли. Двигатель работал ровно, без сбоев. Лось и Гусев расстегнули полушубки, сдвинули на затылок шлемы. Электричество было потушено, и бледный свет проникал сквозь стекла глазков. Преодолевая слабость и начавшееся головокружение, Лось опустился на колени и сквозь глазок глядел на уходящую Землю. Она расстилалась огромной, без краев, вогнутой чашей, — голубовато-серая. Кое-где, точно острова, лежали на ней гряды облаков, — это был Атлантический океан. Понемногу чаша суживалась, уходила вниз. Правый край ее начал светиться, как серебро, на другой находила тень. И вот чаша уже казалась шаром, улетающим в бездну. Гусев, прильнувший к другому глазку, сказал: — Прощай, матушка, пожито на тебе, пролито кровушки. Он поднялся с колен, но вдруг зашатался, повалился на подушку. Рванул ворот: — Помираю, Мстислав Сергеевич, мочи нет. Лось чувствовал: сердце бьется чаще, чаще, уже не бьется, — трепещет мучительно. Бьет кровь в виски. Темнеет свет. Он пополз к счетчику. Стрелка стремительно поднималась, отмечая невероятную быстроту. Кончался слой воздуха. Уменьшалось притяжение. Компас показывал, что Земля была вертикально внизу. Аппарат, с каждой секундой набирая скорость, с сумасшедшей быстротой уносился в мировое ледяное пространство. Лось, ломая ногти, едва расстегнул ворот полушубка — сердце стало. Предвидя, что скорость аппарата и находящихся в нем тел достигнет такого предела, когда наступит заметное изменение скорости биения сердца, обмена крови и соков, всего жизненного ритма тела, — предвидя это, Лось соединил счетчик скорости одного из жироскопов (их было два в аппарате) электрическими проводами с кранами баков, которые в нужную минуту должны выпустить большое количество кислорода и аммиачных солей. Лось очнулся первым. Грудь резало, голова кружилась, сердце шумело, как волчок. Мысли появились и исчезли — необычайные, быстрые, ясные. Движения были легки и точны. Лось закрыл лишние краны в баках, взглянул на счетчик. Аппарат покрывал около пятисот верст в секунду. Было светло. В один из глазков входил прямой, ослепительный луч солнца Под лучом, навзничь, лежал Гусев, — зубы оскалены, стеклянные глаза вышли из орбит Лось поднес ему к носу едкую соль. Гусев глубоко вздохнул, затрепетали веки. Лось обхватил его под мышками и сделал усилие приподнять, но тело Гусева повисло, как пузырь с воздухом. Он разжал' руки, — Гусев медленно опустился на пол, вытянул ноги по воздуху, поднял локти, — сидел, как в воде, озирался. — Мстислав Сергеевич, а я не пьяный? Лось приказал ему лезть наблюдать в верхние глазки. Гусев встал, качнулся, примерился и полез по отвесной стене аппарата, как муха, — хватался за стеганую обивку. Прильнул к глазку. — Темень, Мстислав Сергеевич, как есть ничего не видно. Лось надел дымчатое стекло на окуляр, обращенный к солнцу. Четким очертанием, огромным, косматым клубком солнце висело в пустой темноте. С боков его, как крылья, были раскинуты две световые туманности. От плотного ядра отделился фонтан и расплылся грибом, — это было время, когда проходили большие солнечные пятна. В отдалении от светлого ядра располагались еще более бледные, чем зодиакальные крылья, световые океаны огня, отброшенные от солнца и вращающиеся вокруг него. Лось с трудом оторвался от этого зрелища, — живоносного огня вселенной. Прикрыл окуляр колпачком. Стало темно. Он придвинулся к глазку, противоположному световой стороне. Здесь была тьма. Он повернул окуляр, и глаз укололся в зеленоватый луч звезды. Но вот в глазок вошел голубой, ясный, сильный луч, — это был Сириус, небесный алмаз, первая звезда северного неба. Лось подполз к третьему глазку. Повернул окуляр, взглянул, протер его носовым платком. Всмотрелся. Сжалось сердце, стали чувствительны волосы на голове. Невдалеке, во тьме, плыли, совсем близко, неясные, туманные пятна. Гусев проговорил с тревогой: — Какая-то штука летит рядом с нами. Туманные пятна медленно уходили вниз, становились отчетливее, светлее. Побежали изломанные, серебристые линии, нити. И вот стало проступать яркое очертание рваного края скалистого гребня. Аппарат, видимо, сближался с каким-то небесным телом, вошел в его притяжение и, как спутник, начал поворачиваться вокруг него. Дрожащей рукой Лось пошарил рычажки реостатов и повернул их до отказа, рискуя взорвать аппарат. Внутри, под ногами, все заревело, затрепетало. Пятна и сияющие рваные края быстрее стали уходить вниз. Освещенная поверхность увеличивалась, приближалась. Теперь уже ясно можно было видеть резкие, длинные тени от скал, — они тянулись через оголенную, мертвую равнину. Аппарат летел к скалам, — они были совсем близко, залитые сбоку солнцем. Лось подумал (сознание было спокойное и ясное): через секунду, — аппарат не успеет повернуть к притягивающей его массе горлом, — через секунду — смерть. В эту долю секунды Лось заметил на мертвой равнине, меж скал, развалины уступчатых башен... Затем аппарат скользнул над голыми остриями гор... Но там, по ту их сторону, был обрыв, бездна, тьма. Сверкнули на рваном отвесном обрыве жилы металлов. И осколок разбитой, неведомой планеты остался далеко позади, — продолжал свой мертвый путь к вечности. Аппарат снова мчался среди пустыни черного неба. Вдруг Гусев крикнул: — Вроде как Луна перед нами! Он обернулся, отделился от стены и повис в воздухе, раскорячился лягушкой и, ругаясь шепотом, силился приплыть к стене. Лось отделился от пола и тоже повиснул, держась за трубку глазка, — глядел на серебристый, ослепительный диск Марса. Серебристый, кое-где словно подернутый облачками диск Марса заметно увеличивался. Ослепительно сверкало пятно льдов Южного полюса. Ниже его расстилалась изогнутая туманность. На востоке она доходила до экватора, близ среднего меридиана поднималась, огибая полого более светлую поверхность, и раздваивалась, образуя у западного края диска второй мыс. По экватору были расположены — ясно видны — пять темных точек, круглых пятен. Они соединялись прямыми линиями, которые начертывали два равносторонних треугольника и третий — удлиненный. Подножие восточного треугольника было охвачено правильной дугой. От середины ее до крайней, западной точки шло второе полукружие. Несколько линий, точек и полукружий разбросано к западу и востоку от этой экваториальной группы. Северный полюс тонул во мгле. Лось жадно вглядывался в эту сеть линий: вот они, сводящие с ума астрономов, постоянно меняющиеся, геометрически правильные, непостигаемые каналы Марса. Лось различал теперь под этим четким рисунком вторую, едва проступающую, словно стертую, сеть линий. Он начал набрасывать примерный рисунок ее в записной книжке. Вдруг диск Марса дрогнул и поплыл в окуляре глазка. Лось кинулся к реостатам. — Попали, Алексей Иванович, притягиваемся, падаем! Аппарат поворачивал горлом к планете. Лось уменьшил и совсем выключил двигатель. Перемена скорости была теперь менее болезненна. Но наступила тишина настолько мучительная, что Гусев уткнулся лицом в руки, зажал уши. Лось лежал на полу, наблюдая, как увеличивается, растет, становится все более выпуклым серебряный диск. Казалось, из черной бездны он сам теперь летел на них. Лось снова включил реостаты. Аппарат затрепетал, преодолевая притяжение Марса. Скорость падения замедлилась. Марс закрывал теперь все небо, тускнел, края его выгибались чашей. Последние секунды были страшными: головокружительное падение. Марс закрыл все небо. Внезапно стекла глазков запотели. Аппарат прорезывал облака над тусклой равниной и, ревя и сотрясаясь, медленно теперь опускался. — Садимся! — успел только крикнуть Лось и выключил двигатель. Сильным толчком его кинуло на стену, перевернуло. Аппарат грузно сел и повалился набок. Колени тряслись, руки дрожали, сердце замирало. Молча, торопливо Лось и Гусев приводили в порядок внутренность аппарата. Сквозь отверстие одного из глазков высунули наружу полуживую мышь, привезенную с Земли. Мышь понемногу ожила, подняла нос, стала шевелить усами, умылась. Воздух был годен для жизни. Тогда отвинтили входной люк. Лось облизнул губы, сказал еще глуховатым голосом: — Ну, Алексей Иванович, с благополучным прибытием. Вылезаем. Скинули валенки и полушубки. Гусев прицепил маузер к поясу (на всякий случай), усмехнулся и распахнул люк. Темно-синее, как море в грозу, ослепительное, бездонное небо увидели Гусев и Лось, вылезая из аппарата. Пылающее, косматое солнце стояло высоко над Марсом. Потоки хрустального синего света были прохладны, прозрачны — от резкой черты горизонта до зенита... — Веселое у них солнце, — сказал Гусев и чихнул, до того ослепителен был свет в густо-синей высоте. Покалывало грудь, стучала кровь в виски, но дышалось легко, — воздух был тонок и сух. Аппарат лежал на оранжево-апельсиновой плоской равнине. Горизонт совсем близок, подать рукой. Почва вся в больших трещинах. Повсюду на равнине стояли высокие кактусы, точно семисвечники, — бросали резкие лиловые тени. Подувал сухой ветерок. Лось и Гусев долго озирались, потом пошли по равнине. Идти было необычайно легко, хотя ноги и вязли по щиколотку в рассыпающейся почве. Огибая жирный высокий кактус, Лось протянул к нему руку. Растение, едва его коснулись, затрепетало, как под ветром, и бурые его, мясистые отростки потянулись к руке. Гусев пхнул сапогом ему под корень, — ах, погань! — кактус повалился, вонзая в песок колючки. Шли около получаса. Перед глазами расстилалась все та же оранжевая равнина, — кактусы, лиловые тени, трещины в грунте. Когда повернули к югу и солнце осталось сбоку, Лось стал присматриваться, словно что-то соображая, вдруг остановился, присел, хлопнул себя по колену. — Алексей Иванович, почва-то ведь вспаханная. — Что вы? Действительно, теперь ясно были видны широкие, полуобсыпавшиеся борозды пашни и правильные ряды кактусов. Через несколько шагов Гусев споткнулся о каменную плиту, в нее было ввернуто большое бронзовое кольцо с обрывком каната. Лось поскреб подбородок, глаза его блестели. — Алексей Иванович, вы ничего не понимаете? — Да вижу, что мы — в поле. — А кольцо зачем? — Черт их душу знает, зачем они кольцо ввинтили. — А затем, чтобы привязывать бакен. Видите ракушки? Мы — на дне высохшего канала. Гусев сказал: — Да, действительно... Насчет воды тут плоховато. Они повернули к западу и шли поперек борозд. Вдалеке над полем поднялась и летела, судорожно взмахивая крыльями, большая птица с висячим, как у осы, телом. Гусев приостановился, положив руку на револьвер. Но птица взмыла, сверкнув в густой синеве, и скрылась за близким горизонтом. Кактусы становились выше, гуще, добротнее. Приходилось осторожно пробираться в их живой, колючей чаще. Из-под ног выбегали животные, похожие на каменных ящериц, многоногие, ярко-оранжевые с зубчатым хребтом. Несколько раз в гуще лапчатой заросли скользили, кидались в сторону какие-то щетинистые клубки. Здесь шли осторожно. Кактусы кончились у белого, как мел, покатого берега. Он был обложен, видимо, древними тесаными плитами. В трещинах и между щелями кладки висели высохшие волокна мха. В одну из таких плит ввернуто такое же, как на поле, кольцо. Хребтатые ящеры мирно дремали на припеке. Лось и Гусев взобрались по откосу наверх. Отсюда была видна холмистая равнина того же апельсинового, но более тусклого цвета. Кое-где разбросаны на ней кущи низкорослых, подобных горным соснам, деревьев. Кое-где белели груды камней, очертания развалин. Вдали, на северо-западе, поднималась гряда гор, острых и неровных, как застывшие языки пламени. На вершинах сверкал снег. — Вернуться нам надо, поесть, передохнуть, — сказал Гусев, — умаемся, тут ни одной живой души нет. Они стояли еще некоторое время. Равнина была пустынна и печальна, — сжималось сердце. — Да, заехали, — сказал Гусев. Они спустились с откоса, пошли к аппарату и долго блуждали, разыскивая его среди кактусов. Вдруг Гусев — шепотом: — Вот он! Привычной хваткой вырвал револьвер из кобуры. — Эй, — закричал он, — кто там у аппарата, так вашу эдак. Стрелять буду! — Кому кричите? — Видите, аппарат поблескивает? — Вижу теперь, да. — А вон, правее его, — сидит. Лось наконец увидел, и они, спотыкаясь, побежали к аппарату. Существо, сидевшее около аппарата, двинулось в сторону, запрыгало между кактусами, подскочило, раскинуло длинные перепончатые крылья, с треском поднялось и, описав полукруг, взмыло над людьми. Это было то самое, что давеча они приняли за птицу. Гусев повел револьвером, ловчась срезать на лету крылатого зверя. Но Лось вышиб у него оружие, крикнул: — С ума сошел! Это марсианин!.. Закинув голову, раскрыв рот, Гусев глядел на удивительное существо, описывающее круги в кубово-синем небе. Лось вынул носовой платок и начал махать странной птице. — Мстислав Сергеевич, поосторожнее, как бы он в нас чем-нибудь не шарахнул оттуда. — Спрячьте, говорю, револьвер Большая птица снижалась. Теперь ясно было видно человекообразное существо, сидящее в седле летательного аппарата. По пояс тело сидящего висело в воздухе. На уровне его плеч взмахивали два изогнутых подвижных крыла. Под ними, впереди, крутился теневой диск, видимо — воздушный винт. Позади седла — хвост с раскинутыми вилкой рулями. Весь аппарат — подвижен и гибок, как живое существо. Вот он нырнул и пошел у самой пашни, — одно крыло вниз, другое вверх. Показалась голова марсианина в шапке — яйцом, с длинным козырьком. На глазах — очки. Лицо кирпичного цвета, узкое, сморщенное, с острым носом. Он разевал большой рот и пищал что-то. Часто-часто замахал крыльями, снизился, пробежал по пашне и соскочил с седла шагах в тридцати от людей. Марсианин был как человек среднего роста, одет в желтую широкую куртку. Сухие ноги его, выше колен, туго обмотаны. Он сердито указывал на поваленные кактусы. Но когда Лось и Гусев двинулись к нему, живо вскочил в седло, погрозил оттуда длинным пальцем, взлетел, почти без разбега, и сейчас же опять сел и продолжал кричать пискливым, тонким голосом, указывая на поломанные растения. — Чудак, обижается, — сказал Гусев и крикнул марсианину: — Да будет тебе орать, сукин кот. Катись к нам, не обидим... — Алексей Иванович, перестаньте ругаться, он не понимает по-русски. Сядьте, иначе он не подойдет. Лось и Гусев сели на горячий грунт. Лось стал показывать, что хочет пить и есть. Гусев закурил папироску, сплюнул. Марсианин некоторое время глядел на них и кричать перестал, но все еще сердито грозил длинным, как карандаш, пальцем. Затем отвязал от седла мешок, кинул его в сторону людей, поднялся кругами на большую высоту и быстро ушел на север, скрылся за горизонтом. В мешке оказались две металлические коробки и плоский сосуд с жидкостью. Гусев вскрыл коробки — в одной было сильно пахучее желе, в другой — студенистые кусочки, похожие на рахат-лукум. Гусев понюхал. — Тьфу, скажите, что едят! Он вытащил из аппарата корзинку с провизией, набрал сухих обломков кактуса, запалил их. Поднялся легкий дымок, кактусы тлели, но жара было много. Разогрели жестянку с солониной, разложили еду на чистом платочке. Ели жадно, только сейчас почувствовали нестерпимый голод. Солнце стояло над головой, ветер утих, было жарко. По оранжевым кочкам подполз многоногий зверек... Гусев кинул ему кусочек сухаря. Он поднял треугольную рогатую голову и будто окаменел. Лось попросил папироску и прилег, подперев щеку, — курил, усмехался. — Алексей Иванович, знаете, сколько времени мы не ели? — Со вчерашнего вечера, Мстислав Сергеевич, перед отлетом я картошки наелся. — Не ели мы с вами, друг милый, двадцать три или двадцать четыре дня. — Сколько? — Вчера в Петрограде было восемнадцатое августа, а сегодня в Петрограде одиннадцатое сентября, — вот чудеса какие. — Этого, вы мне голову оторвите, не пойму, Мстислав Сергеевич. — Да этого и я хорошенько-то не понимаю, как это так. Вылетели мы в семь. Сейчас, видите, два часа дня. Девятнадцать часов тому назад мы покинули Землю, по этим часам. А по часам, которые остались у меня в мастерской, прошло около месяца. Вы замечали, — едете вы в поезде, спите, поезд останавливается, вы либо проснетесь от неприятного ощущения, либо во сне вас начинает томить. Это потому, что, когда вагон останавливается, во всем вашем теле происходит замедление скорости. Вы лежите в бегущем вагоне, и ваше сердце бьется, и ваши часы идут скорее, чем если бы вы лежали в недвигающемся вагоне. Разница неуловимая, потому что скорости очень малы. Иное дело — наш перелет. Половину пути мы пролетели почти со скоростью света. Тут уже разница ощутима. Биение сердца, скорость хода часов, колебание частиц в клеточках тела не изменились по отношению друг друга, покуда мы летели в безвоздушном пространстве; мы составляли одно целое с аппаратом, все двигалось в одном с ним ритме. Но если скорость аппарата превышала в пятьсот тысяч раз нормальную скорость движения тела на Земле, то скорость биения моего сердца, — один удар в секунду, если считать по часам, бывшим в аппарате, — увеличилась в пятьсот тысяч раз, то есть мое сердце отбивало во время полета пятьсот тысяч ударов в секунду, считая по часам, оставшимся в Петербурге. По биению моего сердца, по движению стрелки хронометра в моем кармане, по ощущению всего моего тела мы прожили в пути девятнадцать часов. И это на самом деле были девятнадцать часов. Но по биению сердца питерского жителя, по движению стрелки на часах Петропавловского собора прошло со дня нашего отлета три с лишком недели. Впоследствии можно будет построить большой аппарат, снабдить его на полгода запасом пищи, кислорода и ультралиддита и предлагать каким-нибудь чудакам: вам не нравится жить в наше время, — хотите жить через сто лет? Для этого нужно только запастись терпением на полгода, посидеть в этой коробке, но зато — какая жизнь! Вы перескочите через столетие. И отправлять их со скоростью света на полгода в междузвездное пространство. Поскучают, обрастут бородой, вернутся, а на Земле — золотой век. А ведь все это так и будет когда-нибудь. Гусев охал, щелкая языком, много удивлялся: — Мстислав Сергеевич, а как вы думаете насчет этого питья, — мы не отравимся? Он зубами вытащил из марсианской фляжки затычку, попробовал жидкость на язык, сплюнул: пить можно! Хлебнул, крякнул. — Вроде нашей мадеры. Лось попробовал; жидкость была густая, сладковатая, с сильным запахом цветов. Пробуя, они выпили половину фляжки. По жилам пошли тепло и особенная легкая сила, голова же оставалась ясной. Лось поднялся, потянулся, расправился, — хорошо, легко, странно было ему под этим иным небом, несбыточно, дивно. Будто он выкинут прибоем звездного океана, заново рожден в неизведанную, новую жизнь. Гусев отнес корзинку с едой в аппарат, плотно завинтил люк, сдвинул картуз на самый затылок. — Хорошо, Мстислав Сергеевич, не жалко, что поехали. Решено было опять пойти к берегу и побродить до вечера по холмистой равнине. Весело переговариваясь, они пошли между кактусами, иногда перепрыгивали через них длинными, легкими прыжками. Камни набережного откоса скоро забелели сквозь заросль. Вдруг Лось стал. Холодок омерзения прошел по спине. В трех шагах, у самой земли, из-за жирных листьев глядели на него большие, как лошадиные, полуприкрытые рыжими веками глаза. Глядели пристально, с лютой злобой. — Вы что? — спросил Гусев и тоже увидел глаза. И, не размышляя, сейчас же выстрелил в них, — взлетела пыль. Глаза исчезли. — Вон еще — гадина! — Гусев повернулся и выстрелил еще раз в стремительно бегущее на больших паучьих ногах бурое, редкополосое, жирное тело. Это был огромный паук, какие на Земле водятся лишь на дне глубоких морей. Он ушел в заросль. От берега до ближайшей кущи деревьев Лось и Гусев шли по горелому, бурому праху, перепрыгивали через обсыпавшиеся неширокие каналы, огибали высохшие прудки. Кое-где, в полузасыпанных руслах, из песка торчали ржавые остовы барок. Кое-где на мертвой, унылой равнине поблескивали выпуклые диски — около метра в диаметре. Отсвечивающие пятна этих дисков тянулись от зубчатых гор — по холмам — к древесным кущам, к развалинам. Среди двух холмов стояла куща низкорослых, с раскидистыми, плоскими вершинами, бурых деревьев. Их ветви были корявы и крепки, листва напоминала мелкий мох, стволы — жилистые и шишковатые. На опушке, между деревьями, висели обрывки колючей сети. Вошли в лесок. Гусев нагнулся и пихнул ногой, — из-под праха покатился проломанный человеческий череп, в зубах его блеснул металл. Здесь было душно. Мшистые ветви бросали в безветренном зное скудную тень. Через несколько шагов опять наткнулись на выпуклый диск, — он был привинчен к основанию круглого металлического колодца. В конце леска виднелись развалины, — толстые кирпичные стены, словно развороченные взрывом, горы щебня, торчащие концы согнутых металлических балок. — Дома взорваны, Мстислав Сергеевич, — сказал Гусев. — Тут у них, видимо, были дела. Эти штуки мы знаем. На куче мусора появился большой паук и побежал вниз по рваному краю стены. Гусев выстрелил. Паук высоко подскочил и упал, перевернувшись. Сейчас же второй паук побежал из-за дома к деревьям, поднимая коричневую пыльцу, и ткнулся в колючую сеть, стал биться в ней, вытягивая ноги. Из рощицы Гусев и Лось вышли на холм и стали спускаться ко второму леску, туда, где издалека виднелись кирпичные постройки и одно, выше других, каменное здание — с плоскими крышами. Между холмом и поселком лежало несколько дисков. Указывая на них, Лось сказал: — По всей вероятности, это колодцы водопровода, пневматических труб, электрических проводов. Все это, видимо, брошено. Они перелезли через колючую сеть, пересекли лесок и подошли к широкому, мощенному плитами двору. В глубине его стоял дом необыкновенной и мрачной архитектуры. Гладкие стены его суживались кверху и заканчивались массивным карнизом из черно-кровяного камня. В стенах — длинные и узкие, как щели, глубокие отверстия окон. Две чешуйчатые, суживающиеся кверху колонны поддерживали над входом бронзовый барельеф — покоящуюся фигуру с закрытыми глазами. Плоские, во всю ширину здания, ступени вели к низким массивным дверям. Высохшие волокна ползучих растений висели между темными плитами стен. Дом напоминал огромную гробницу. Гусев стал пробовать плечом металлическую дверь. Налег, — она со скрипом подалась. Они миновали темный вестибюль и вошли в высокую залу. Свет проникал в нее сквозь стекла купола. Зала была почти пуста. Несколько опрокинутых табуретов, низкий стол с пыльной черной скатертью, на каменном полу — разбитые сосуды, какая-то странной формы машина, не то орудие — из дисков, шаров и металлической сети, стоящая близ дверей, — все было покрыто слоем пыли. Пыльный свет падал на желтоватые, с золотистыми искрами стены. Вверху они были опоясаны широкой полосой мозаики. Видимо, она изображала события истории — борьбу желтокожих существ с краснокожими: морские волны с погруженной в них по пояс человеческой фигурой, та же фигура, летящая между звезд, — картины битв, нападение хищных зверей, стада странных животных, гонимые пастухами, сцены быта, охоты, пляски, рождения и погребения. Мрачный пояс этой мозаики смыкался над дверьми изображением постройки гигантского цирка. — Странно, странно, — повторял Лось, влезая на диваны, чтобы лучше разобрать мозаику, — повсюду повторяется любопытный рисунок человеческой головы, понимаете, очень странно... Гусев тем временем отыскал в стене едва приметную дверь, — она открывалась на внутреннюю лестницу, ведущую в широкий сводчатый коридор, залитый пыльным светом. Вдоль стен и в нишах коридора стояли каменные и бронзовые фигуры, торсы, головы, маски, черепки ваз. Украшенные мрамором и бронзой порталы дверей вели отсюда во внутренние покои. Гусев пошел заглядывать в боковые — низкие затхлые, слабо освещенные комнаты. В одной был высохший бассейн, в нем валялся дохлый паук. В другой — вдребезги разбитое зеркало, составляющее одну из стен, на полу — куча истлевшего тряпья, опрокинутая мебель, в шкафах — лохмотья одежд. В третьей комнате, на возвышении, под высоким колодцем, откуда падал свет, стояло широкое ложе. С него до половины свешивался скелет марсианина. Повсюду — следы жестокой борьбы. В углу, тычком, лежал второй скелет. Здесь среди мусора Гусев отыскал несколько вещиц чеканного, тяжелого металла, — видимо, украшения, предметы женского обихода, — маленькие сосуды из цветного камня. Он снял с истлевшей одежды скелета два, соединенных цепочкой больших темно-золотистых камня, словно светящихся изнутри. — Пригодится, — сказал Гусев, — Машке подарю... Лось осматривал скульптуру в коридоре. Среди востроносых марсианских голов, изображений морских чудовищ, раскрашенных масок, склеенных ваз, странно напоминающих очертанием и рисунком этрусские амфоры, — внимание его остановила большая поясная статуя. Она изображала обнаженную женщину с всклокоченными волосами и свирепым асимметричным лицом. Острые груди ее торчали в стороны. Голову обхватывал золотой обруч из звезд, над лбом он переходил в тонкую параболу, внутри ее заключались два шарика: рубиновый и красновато-кирпичный. В чертах чувственного и властного лица было что-то волнующе-знакомое, выплывающее из непостижимой памяти. Сбоку статуи, в стене, темнела небольшая ниша, забранная решеткой. Лось запустил пальцы сквозь прутья, но решетка не подалась. Он зажег спичку и увидел в нише на истлевшей подушечке золотую маску. Это было изображение широкоскулого человеческого лица со спокойно закрытыми глазами. Лунообразный рот улыбался. Нос — острый, клювом. На лбу между бровей — припухлость в виде увеличенного стрекозиного глаза. Это была голова, изображенная на мозаике в первой зале. Лось сжег половину коробки спичек, с волнением рассматривая удивительную маску. Незадолго до отлета с Земли он видел снимки подобных масок, отрытых недавно среди развалин гигантских городов по берегам Нигера, в той части Африки, где теперь предполагают следы культуры исчезнувшей таинственной расы. Одна из боковых дверей в коридоре была приоткрыта. Лось вошел в длинную, очень высокую комнату с хорами и решетчатой балюстрадой. Внизу и наверху — на хорах стояли плоские шкафы и тянулись полки, уставленные маленькими толстыми книжечками. Украшенные тиснением и золотой чеканкой, корешки их тянулись однообразными линиями вдоль серых стен. В шкафах стояли металлические цилиндрики, в иных — огромные, переплетенные в кожу или в дерево книги. Со шкафов, с полок, из темных углов библиотеки глядели каменными глазами морщинистые, лысые головы ученых марсиан. По комнате расставлено несколько глубоких сидений, несколько ящичков на тонких ножках с приставленным сбоку круглым экраном. Затаив дыхание, Лось оглядывал эту, с запахом тления и плесени, сокровищницу, где молчала, закованная в книги, мудрость тысячелетий, пролетевших над Марсом. Осторожно он подошел к полке и стал раскрывать книги. Бумага их была зеленоватая, шрифт геометрического очертания, мягкой коричневой окраски. Одну из книг, с чертежами машин, Лось сунул в карман, чтобы просмотреть на досуге. В металлических цилиндрах оказались вложенными желтоватые, звучащие под ногтем, как кость, валики, подобные валикам фонографа, но поверхность их была гладкая, как стекло. Один из таких валиков лежал на ящике с экраном, видимо приготовленный для заряжения и брошенный во время гибели дома. Затем Лось открыл черный шкаф, взял наугад одну из переплетенных в кожу, изъеденную червями, легкую пухлую книгу и рукавом осторожно отер с нее пыль. Желтоватые ветхие листы ее шли сверху вниз непрерывной, сложенной зигзагами, полосою. Эти, переходящие одна в другую, страницы были покрыты цветными треугольниками величиною с ноготь. Они бежали слева направо и в обратном порядке неправильными линиями, то падая, то сплетаясь. Они менялись в очертании и цвете. Спустя несколько страниц между треугольниками появились цветные круги, меняющие форму и окраску. Треугольники стали складываться в фигуры. Сплетения и переливы цветов и форм этих треугольников, кругов, квадратов, сложных фигур бежали со страницы на страницу. Понемногу в ушах Лося начала наигрывать едва уловимая, тончайшая, изумительная музыка. Он закрыл книгу и долго стоял, прислонившись к книжным полкам, взволнованный и одурманенный никогда еще не испытанным очарованием: это была поющая книга. — Мстислав Сергеевич, — раскатисто по дому пронесся голос Гусева, — идите-ка сюда, скорее. Лось вышел в коридор. В конце его, в дверях, стоял Гусев, испуганно улыбаясь. — Посмотрите-ка, что у них творится. Он ввел Лося в узкую полутемную комнату; в дальней стене было вделано большое квадратное матовое зеркало, перед ним стояло несколько табуретов и кресел. — Видите, шарик висит на шнурке; думаю, — золотой, дай сорву, — глядите, что получилось. Гусев дернул за шарик. Зеркало озарилось, появились уступчатые очертания огромных домов, окна, сверкающие закатным солнцем, развевающиеся полотнища. Глухой гул толпы наполнил темную комнату. По зеркалу, сверху вниз, закрывая очертания города, скользнула крылатая тень. Вдруг огненная вспышка озарила экран, резкий треск раздался под полом комнаты, туманное зеркало погасло. — Короткое замыкание, провода перегорели, — сказал Гусев. — Нам надо идти, Мстислав Сергеевич, ночь скоро. Раскинув узкие туманные крылья, пылающее солнце клонилось к закату. Лось и Гусев торопливо шли по тускнеющей, теперь еще более пустынной и дикой равнине к берегу канала. Солнце быстро уходило за близкий край поля — и кануло. Ослепительное алое сияние разлилось на месте заката. Резкие лучи его озарили полнеба и быстро-быстро покрывались серым пеплом, — гасли. Небо казалось непроглядным. В пепельном закате, низко над Марсом, встала большая красная звезда. Она всходила, как гневный глаз. Несколько мгновений темнота была насыщена лишь ее мрачными лучами. Но уже по всему непомерно высокому небесному куполу начали высыпать звезды, сияющие, зеленоватые созвездия, — ледяные лучи их кололи глаза. Мрачная звезда, восходя, разгоралась. Дойдя до берега, Лось остановился и, указывая рукой на звезду, сказал: — Земля. Гусев снял картуз, вытер пот со лба. Закинув голову, глядел на плывущую между созвездиями далекую родину. Его лицо казалось осунувшимся, печальным. — Земля, — повторил он. Так они долго стояли на берегу древнего канала, над равниной с неясными в свете звезд очертаниями кактусов. Но вот из-за резкой черты горизонта появился светлый серп, меньше лунного, и стал подниматься над кактусовым полем. Длинные тени легли от лапчатых растений. Гусев локтем толкнул Лося. — Позади-то нас, поглядите. Позади них над холмистой равниной, над рощами и развалинами, сиял второй спутник Марса. Круглый желтоватый диск его, также меньше луны, клонился за зубчатые горы. Отблескивали на холмах металлические диски. — Ну и ночь, — прошептал Гусев, — как во сне. Они осторожно спустились с берега в заросли кактусов. Из-под ног шарахнулась чья-то тень. Мохнатый клубок побежал по отсветам двух лун. Заскрежетало. Пискнуло — пронзительно, нестерпимо, тонко. Шевелились поблескивающие листья кактусов. Липла к лицу паутина, упругая, как сеть. Вдруг вкрадчивым, раздирающим воем огласилась ночь. Оборвало. Все стихло. Гусев и Лось большими прыжками, содрогаясь от отвращения и ужаса, бежали по полю, высоко перескакивая через ожившие растения. Наконец в свету восходящего серпа блеснула стальная обшивка аппарата. Добежали. Присели, отпыхиваясь. — Ну нет, по ночам в эти паучьи места я не ходок, — сказал Гусев. Отвинтил люк и полез в аппарат. Лось еще медлил. Прислушивался, поглядывал. И вот он увидел — между звезд фантастическим силуэтом плыла крылатая тень корабля. Тень воздушного корабля исчезла. Лось влез на мокрую обшивку аппарата, закурил трубочку и поглядывал на звезды. Тонкий холодок знобил тело. Внутри аппарата возился, бормотал Гусев, рассматривал, прятал найденные вещицы. Потом голова его высунулась из люка лодки. — Что вы ни говорите, Мстислав Сергеевич, а это все золото, а камушкам — цены им нет. Вот дуреха-то моя обрадуется. Голова его скрылась, вскоре он совсем затих. Счастливый был человек Гусев. Но Лось спать не мог, — сидел, помаргивал на звезды, посасывал трубочку. Черт знает что такое! Откуда на Марс могли попасть золотые маски с этим отличительным третьим стрекозиным глазом? А мозаика? Погибающие в море, летящие между звезд великаны? А знак параболы: рубиновый шарик — Земля и кирпичный — Марс? Знак власти над двумя мирами? Непостижимо. А поющая книга? А странный город, появившийся в туманном зеркале? И почему, почему весь этот край покинут, заброшен? Лось выколотил трубку о каблук. Скорее бы настал день! Очевидно, что марсианин-летчик даст знать куда-нибудь в населенный центр. Быть может, их уже и сейчас разыскивают, и проплывший перед звездами корабль именно послан за ними. Лось оглянул небо. Свет красноватой звезды — Земли — бледнел, она приближалась к зениту, лучик от нее шел в самое сердце. Бессонной ночью, стоя в воротах сарая, Лось точно так же, с холодной печалью, глядел на восходивший Марс. Это было позапрошлой ночью. Лишь одни сутки отделяли его от того часа, от Земли. Земля, Земля, зеленая, то в облаках, то в прорывах света, пышная, многоводная, так расточительно-жестокая к своим детям, все же любимая, — родина... Ледяным холодом сжало мозг. Этот красноватый шарик Земли — точно горячее сердце... Человек, эфемерида, пробуждающийся на мгновение к жизни, он — Лось, один, своей безумной волей оторвался от родины, и вот, как унылый бес, один, сидит на пустыре. Вот оно, вот оно, одиночество. Этого ты хотел? Ушел ты от самого себя?.. Лось передернул плечами от холодка. Сунул трубку в карман. Влез в аппарат и лег рядом с похрапывающим Гусевым. Этот простой человек не предал родины, прилетел за тридевять земель, на девятое небо, и здесь, как и там, — у себя дома... Спит спокойно, совесть чиста. От тепла, от усталости Лось задремал. Во сне сошло на него утешение. Он увидел берег земной реки, березы, шумящие от ветра, облака, искры солнца на воде, и на той стороне кто-то в светлом, сияющем — машет ему, зовет, манит. Лося и Гусева разбудил сильный шум воздушных винтов. Ослепительно-розовые гряды облаков, как жгуты пряжи, покрывали утреннее небо. То появляясь в густо-синих просветах, то исчезая за розовыми грядами, опускался, залитый солнцем, летучий корабль. Очертание его трехмачтового остова напоминало гигантского жука. Три пары острых крыльев простирались с боков его. Корабль прорезал облака и, весь влажный, серебристый, сверкающий, повис над кактусами. На крайних его коротких мачтах мощно ревели вертикальные винты, не давая ему опуститься. С бортов откинулись лесенки, и корабль сел на них. Винты остановились. По лесенкам вниз побежали щуплые фигуры марсиан. Они были в одинаковых яйцевидных шлемах, в серебристых широких куртках с толстыми воротниками, закрывающими шею и низ лица. В руках у каждого было оружие в виде короткого, с диском посредине, автоматического ружья. Гусев, насупившись, стоял около аппарата. Держа руку на маузере, поглядывал, как марсиане выстроились в два ряда. Их ружья лежали дулом на согнутой руке. — Оружие, сволочи, как бабы держат, — проворчал он. Лось стоял, сложив на груди руки, улыбаясь. Последним с корабля спустился марсианин, одетый в черный, падающий большими складками халат. Открытая голова его была лысая, в шишках. Безбородое узкое лицо голубоватого цвета. Увязая в рыхлой почве, он прошел мимо двойного ряда солдат. Выпуклые светлые, ледяные глаза его остановились на Гусеве. Затем он глядел только на Лося. Приблизился к людям, поднял маленькую руку в широком рукаве и сказал тонким, стеклянным, медленным голосом птичье слово: — Талцетл. Еще более расширились его глаза, осветились холодным возбуждением. Он повторил птичье слово и повелительно указал на небо. Лось сказал: — Земля. — Земля, — с трудом повторил марсианин, поднял кожу на лбу. Шишки его потемнели. Гусев выставил ногу, кашлянул и сказал сердито: — Из Советской России, мы — русские. Мы, значит, к вам, здрасте, — он дотронулся до козырька, — мы вас не обижаем, вы нас не обижайте... Он, Мстислав Сергеевич, ни черта по-нашему не понимает. Голубоватое, умное лицо марсианина было неподвижно, лишь на покатом лбу его, между бровей, стало вздуваться от напряжения красноватое пятно. Легким движением руки он указал на солнце и проговорил знакомый звук, прозвучавший странно: — Соацр. Он указал на почву, развел руками, как бы обхватывая шар: — Тума. Указав на одного из солдат, стоявших полукругом позади него, указал на Гусева, на себя, на Лося: — Шохо. Так он назвал словами несколько предметов и выслушал их значение на языке Земли. Приблизился к Лосю и важно коснулся безымянным пальцем его лба, впадины между бровей. Лось нагнул голову в знак приветствия. Гусев, после того как его коснулись, дернул на лоб козырек: — Как с дикарями обращаются. Марсианин подошел к аппарату и долго, со сдержанным удивлением, затем, — поняв, видимо, его принцип, — с восхищением рассматривал огромное стальное яйцо, покрытое коркой нагара. Вдруг всплеснул руками, обернулся к солдатам и быстро-быстро стал говорить им, подняв к небу стиснутые руки. — Аиу, — ответили солдаты завывающими голосами. Он же положил ладонь на лоб, вздохнул глубоко, — овладел волнением и, повернувшись к Лосю, уже без холода, потемневшими, увлажненными глазами взглянул ему в глаза. — Аиу, — сказал он, — аиу утара шохо, дациа Тума ра гео Талцетл. Вслед за этим он рукою закрыл глаза и поклонился низко. Выпрямился, подозвал солдата, взял у него узкий нож и стал царапать по обшивке аппарата: начертил яйцо, над ним крышку, сбоку — фигуру солдата. Гусев, смотревший ему через плечо, сказал: — Предлагает кругом аппарата палатку поставить и охрану, только, Мстислав Сергеевич, как бы у нас вещи не растаскали, люки-то без замков. — Бросьте, в самом деле, дурака валять, Алексей Иванович. — Так ведь там инструменты, одёжа... А я с одним, вот с энтим солдатешком, переглянулся, — рожа у него самая ненадежная. Марсианин слушал этот разговор со вниманием и почтением. Лось знаками показал ему, что согласен оставить аппарат под охраной. Марсианин поднес к большому тонкому рту свисток. С корабля ответили таким же пронзительным свистом. Тогда марсианин стал высвистывать какие-то сигналы. На верхушке средней, более высокой мачты поднялись, как волосы, отрезки тонких проволок, раздалось потрескивание искр. Марсианин указал Лосю и Гусеву на корабль. Солдаты придвинулись, стали кругом. Гусев оглянулся на них, усмехнулся криво, пошел к аппарату, вынул из него два мешка с бельишком и мелочами, крепко задвинул люк и, указывая на него солдатам, хлопнул по маузеру, погрозил пальцем, скосоротился угрожающе. Марсиане с изумлением наблюдали за этими движениями. — Ну, Алексей Иванович, пленники мы или гости — податься нам некуда, — сказал Лось, засмеялся, вскинул мешок на плечо, и они пошли к кораблю. На мачтах его с сильным шумом закрутились вертикальные винты. Крылья опустились. Завыли пропеллеры. Гости, быть может пленники, вошли по хрупкой лесенке на борт. Корабль летел невысоко над Марсом в северо-западном направлении. Лось и лысый марсианин остались на палубе. Гусев сошел внутрь корабля к солдатам. В светлой, соломенного цвета рубке он сел в плетеное кресло и некоторое время глядел на востроносых, щуплых солдатиков, помаргивающих, как птицы, рыжими глазами. Затем вынул жестяной заветный портсигар, — с ним он семь лет не расставался на фронтах, — хлопнул по крышке, — «покурим, товарищи», — и предложил папирос. Марсиане с испугом затрясли головами. Один все-таки взял папироску, рассмотрел, понюхал и спрятал в карман белых штанов. Когда же Гусев закурил, солдаты в величайшем страхе попятились от него, зашептали птичьими голосами: — Шо́хо та́о та́вра шо́хо-ом. Красноватые, востренькие лица их с ужасом следили, как «шохо» глотает дым. Но понемногу они принюхались и успокоились и снова подсели к человеку. Гусев, не особенно затрудняясь незнанием марсианского языка, стал рассказывать новым приятелям про Россию, про войну, революцию, про свои подвиги: — Гусев — это моя фамилия. Гусев — от гусей: здоровенные такие птицы на Земле, вы таких сроду и не видали. Зовут меня — Алексей Иванович. Я не только полком, конной дивизией командовал. Страшный герой, ужасный. У меня тактика: пулеметы не пулеметы, — шашки наголо — «даешь, сукин сын, позицию!» — и рубать. И я весь сам изрубленный, мне наплевать. У нас в военной академии даже особый курс читают: «Рубка Алексея Гусева», — не верите? Корпус мне предлагали. — Гусев ногтем сдвинул картуз, почесал за ухом. — Надоело, нет, извините. Семь лет воевал, хоть кому очертеет. А тут Мстислав Сергеевич меня зовет, умоляет: «Алексей Иванович, без вас хоть на Марс не лети». Вот, значит, здрасте. Марсиане слушали, дивились. Один принес фляжку с коричневой, мускатного запаха жидкостью. Гусев вынул из мешка полбутылки спирту, захваченной с Земли. Марсиане выпили и залопотали. Гусев хлопал их по спинам, шумел. Потом начал вытаскивать из карманов разную дребедень, — предлагал меняться. Марсиане с радостью отдавали ему золотые вещицы за перочинный ножик, за огрызок карандаша, за удивительную, сделанную из ружейного патрона зажигалку. Тем временем Лось, облокотившись о решетчатый борт корабля, глядел на уплывающую внизу унылую, холмистую равнину. Он узнал дом, где побывали вчера. Повсюду лежали такие же развалины, островки деревьев, тянулись высохшие каналы. Указывая на эту пустыню, Лось изобразил недоумение: почему целый край покинут и мертв. Выпуклые глаза лысого марсианина вдруг стали злыми. Он подал знак, и корабль поднялся, описал дугу и летел теперь к вершинам зубчатых гор. Солнце взошло высоко, облака исчезли. Ревели пропеллеры, при поворотах и подъемах поскрипывали, двигались гибкие крылья, гудели вертикальные винты. Лось заметил, что, кроме гула винтов и посвистыванья ветра в крыльях и прорезных мачтах, не было слышно иных звуков: машины работали бесшумно. Не было видно и самих машин. Лишь на оси каждого винта крутилась круглая коробка, подобная кожуху динамо, да на верхушках передней и задней мачт потрескивали две эллиптические корзины из серебристой проволоки. Лось спрашивал у марсианина названия предметов и записывал их. Затем вынул из кармана давешнюю книжку с чертежами, прося произнести звуки геометрических букв. Марсианин с изумлением смотрел на эту книгу. Снова глаза его похолодели, тонкие губы скривились брезгливо. Он осторожно взял книгу из рук Лося и швырнул за борт. От высоты, разреженного воздуха у Лося начало ломить грудь, слезами застилало глаза. Заметив это, марсианин дал знак снизиться. Корабль летел теперь над кроваво-красными пустынными скалами. Извилистый и широкий горный хребет тянулся с юго-востока на северо-запад. Тень от корабля летела внизу по рваным обрывам, искрящимся жилами руд и металлов, по крутым склонам, поросшим лишаями, срывалась в туманные пропасти, покрывала тучкой сверкающие ледяные пики, зеркальные глетчеры. Край был дик и безлюден. — Лизиазира, — кивнув на горы, сказал марсианин и оскалил мелкие, блеснувшие металлом зубы. Глядя вниз на эти скалы, так печально напомнившие ему мертвый пейзаж разбитой планеты, Лось увидел в пропасти на камнях опрокинутый корабельный остов, — обломки серебристого металла были раскиданы кругом него. Далее, из-за гребня скалы, поднималось сломанное крыло второго корабля. Направо, пронзенный гранитным пиком, висел третий, весь изуродованный корабль. Повсюду в этих местах виднелись остатки огромных крыльев, разбитых остовов, торчащих ребер. Это было место битвы; казалось, демоны были повержены на эти бесплодные скалы. Лось покосился на соседа. Марсианин сидел, придерживая халат у шеи, и спокойно глядел на небо. Навстречу кораблю летели длиннокрылые птицы, вытянувшись в линию. Вот они взмыли, сверкнули желтыми крыльями в темной синеве и повернули. Следя за их снижающимся полетом, Лось увидел черную воду круглого озера, глубоко лежащего между скал. Кудрявые кусты лепились по его берегам. Желтые птицы сели у воды. Озеро начало ходить зыбью, закипело, из середины его поднялась сильная струя воды, раскинулась и опала. — Соа́м, — проговорил марсианин торжественно. Горный хребет кончался. На северо-западе сквозь прозрачные, зыбкие волны зноя виднелась канареечно-желтая равнина, блестели большие воды. Марсианин протянул руку в направлении туманной, чудесной дали и с длинной улыбкой сказал: — Азо́ра. Корабль слегка поднялся. Влажный, сладкий воздух шел в лицо, шумел в ушах. Азора расстилалась широкой, сияющей равниной. Прорезанная полноводными каналами, покрытая оранжевыми кущами растительности, веселыми канареечными лугами, Азора, что означало — радость, походила на те цыплячьи, весенние луга, которые вспоминаются во сне, в далеком детстве. По каналам плыли широкие металлические барки. По берегам разбросаны белые домики, узорные дорожки садов. Повсюду ползали фигурки марсиан. Иные снимались с плоской крыши и летучей мышью летели через воду или за рощу. Повсюду в лугах блестели лужи, сверкали ручьи. Чудесный был край Азора. В конце равнины играла солнечная зыбь огромного водного пространства, куда уходили извилистые линии всех каналов. Корабль летел в ту сторону, и Лось увидел наконец большой прямой канал. Дальний берег его тонул во влажной мгле. Желтоватые мутные воды его медленно текли вдоль каменного откоса. Летели долго. И вот в конце канала начал подниматься из воды ровный край стены, уходящий концами за горизонт. Стена вырастала. Теперь были видны огромные глыбы кладки, поросшей кустами и деревьями между щелями. Они подлетали к гигантскому цирку. Он был полон воды. Над поверхностью во многих местах поднимались пенными шапками фонтаны... — Po, — сказал марсианин, важно подняв палец. Лось вытащил из кармана записную книжку, отыскал в ней наспех вчера набросанный чертеж линий и точек на диске Марса. Рисунок он протянул соседу и указал вниз, на цирк. Марсианин всмотрелся, сморщившись, — понял, радостно закивал и ногтем мизинца отчеркнул одну из точек на чертеже. Перегнувшись через борт, Лось увидел расходящиеся от цирка две прямые и одну изогнутую линию наполненных водою каналов. Так вот она — тайна: круглые пятна на диске Марса были цирками — водными хранилищами, линии треугольников и полукружий — каналами. Но какие существа могли построить эти циклопические стены? Лось оглянулся на своего спутника. Марсианин выпятил нижнюю губу, поднял разведенные руки к небу: — Тао хацха ро хамагацитл. Корабль пересекал теперь выжженную равнину. На ней лежало розово-красной, весьма широкой, цветущей полосой безводное русло четвертого канала, покрытое, словно посевом, правильными рядами растительности. Видимо, это была одна из линий второй сети каналов — бледного рисунка на диске Марса. Равнина переходила в невысокие мягкие холмы. За ними стали проступать голубоватые очертания решетчатых башен. На средней мачте корабля поднялись и защелкали искрами отрезки проволок. За холмами вставали все новые и новые очертания решетчатых башен, уступчатых зданий. Огромный город выступал серебристыми тенями из солнечной мглы. Марсианин сказал: — Соаце́ра. Голубоватые очертания Соацеры, уступы плоских крыш, решетчатые стены, покрытые зеленью, овальные зеркала прудов, прозрачные башни, поднимаясь из-за холмов, занимали все большее пространство, тонули за мглистым горизонтом. Множество черных точек летело над городом навстречу кораблю. Цветущий канал отошел к северу. На восток от города расстилалось пустынное, покрытое кучами щебня, изрытое поле. У края этой пустыни, бросая резкую, длинную тень, возвышалась гигантская статуя, потрескавшаяся, покрытая лишаями. Каменный, обнаженный человек стоял во весь рост, ноги его были сдвинуты, руки прижаты к узким бедрам, рубчатый пояс подпирал выпуклую грудь, на солнце тускло мерцал его ушастый шлем, увенчанный острым гребнем, точно рыбий хребет. Скуластое лицо с закрытыми глазами улыбалось лунообразным ртом. — Магацитл, — сказал марсианин и указал на небо. Вдали за статуей виднелись огромные развалины цирка, очертания рухнувших арок акведука. Всматриваясь, Лось понял, что кучи щебня на равнине — ямы, холмы — были остатками древнейшего города. Новый город, Соацера, начинался за сверкающим озером, на запад от этих развалин. Черные точки в небе приближались, увеличивались. Это были сотни марсиан, летевших навстречу в крылатых лодках и седлах, на парусиновых птицах, в корзинах с парашютами. Первой домчалась, описала крутой заворот и повисла над кораблем сияющая, золотая, четырехкрылая, как стрекоза, узкая сигара. С нее посыпались цветы, разноцветные бумажки на палубу корабля, свешивались взволнованные лица. Лось встал, держась за трос, снял шлем, — ветер поднял его белые волосы. Из рубки вылез Гусев и стал рядом. Охапки цветов полетели на них из лодок. На голубоватых, то смуглых, то кирпичных лицах подлетающих марсиан было возбуждение, восторг, ужас. Теперь над головой, спереди, с боков, вдогонку за медленно плывущим кораблем, летели сотни воздушных экипажей. Вот скользнул сверху вниз в корзине под парашютом размахивающий руками толстяк в полосатом колпаке. Вот мелькнуло шишковатое лицо, глядящее в трубку. Вот озабоченный, с развевающимися волосами, востроносый марсианин, вертясь перед кораблем на крылатом седле, наводил какой-то крутящийся ящичек на Лося. Вот пронеслась, вся в цветах, плетеная лодка, — три женских, большеглазых, бледных лица, голубые чепцы, голубые летящие рукава, златотканые шарфы. Пение винтов, шум ветра в крыльях, тонкие свистки, сверкание золота, пестрота одежд в воздушной синеве, внизу — пурпуровая, то серебристая, то канареечная листва парков, сверкающие отблесками солнца окна уступчатых домов, — все было как сон. Кружилась голова. Гусев озирался, повторял шепотом: — Гляди, гляди, эх ты, мать честная!.. Корабль проплыл над висячими садами и плавно опустился на большую круглую площадь. Тотчас посыпались горохом с неба сотни лодок, корзин, крылатых седел, — садились, шлепались на белые плиты площади. В улицах, расходившихся от нее звездою, шумели толпы народа, — бежали, кидали цветы, бумажки, махали платочками. Корабль сел у высокого и тяжелого, как пирамида, мрачного здания из черно-красного камня. На широкой лестнице его, между квадратных, суженных кверху колонн, доходивших только до трети высоты дома, стояла кучка марсиан. Они были все в черных халатах, в круглых шапочках. Это был, как Лось узнал впоследствии, Высший совет инженеров — высший орган управления всеми странами Марса. Марсианин-спутник указал Лосю — ждать. Солдаты сбежали по лесенкам на площадь и окружили корабль, сдерживая напиравшие толпы. Гусев с восхищением глядел на пеструю от одежд, волнующуюся площадь, на вздымающееся над головами множество крыльев, на громады сероватых или черно-красных зданий, на прозрачные, за крышами, очертания башен. — Ну, город, вот это — город! — повторял он, притопывая. На лестнице марсиане в черных халатах раздвинулись. Появился высокий, сутулый марсианин, также одетый в черное, с длинным мрачным лицом, с длинной узкой черной бородой. На круглой шапочке его дрожал золотой гребень, как рыбий хребет. Сойдя до середины лестницы, опираясь на трость, он долго смотрел запавшими, темными глазами на пришельцев с Земли. Глядел на него и Лось — внимательно, настороженно. — Дьявол, уставился! — шепнул Гусев. Обернулся к толпе и уже беспечно крикнул: — Здравствуйте, товарищи марсиане, мы к вам с приветом от Советских республик... Для установления добрососедских отношений... Толпа изумленно вздохнула, зароптала, зашумела, надвинулась. Мрачный марсианин захватил горстью бороду и перевел глаза на толпу, окинул тусклым взором площадь. И под его взглядом стало утихать взволнованное море голов. Он обернулся к стоявшим на лестнице, сказал несколько слов и, подняв трость, указал ею на корабль. Тотчас к кораблю сбежал один из марсиан и тихо и быстро проговорил что-то нагнувшемуся к нему через борт лысому марсианину. Раздались сигнальные свистки, двое солдат взбежали на борт, завыли винты, и корабль, грузно отделившись от площади, поплыл над городом в северном направлении. Соацера утонула далеко за холмами. Корабль летел над равниной. Кое-где виднелись однообразные линии построек, столбы и проволоки подвесных дорог, отверстия шахт, груженые шаланды, двигающиеся по узким каналам. Но вот из лесных кущ все чаще стали подниматься скалистые пики. Корабль снизился, пролетел над ущельем и сел на луг, покато спускавшийся к темным и пышным зарослям. Лось и Гусев взяли мешки и вместе с лысым их спутником пошли по лугу, вниз к роще. Водяная пыль, бьющая из-под дерева, играла радугами над сверкающей влагою кудрявой травой. Стадо низкорослых длинношерстых животных, черных и белых, паслось по склону. Было мирно. Тихо шумела вода. Подувал ветерок. Длинношерстые животные лениво поднимались, давая дорогу людям, и отходили, переваливаясь медвежьими лапами, оборачивали плоские, кроткие морды. Опустились на луг желтые птицы и распушились, отряхиваясь под радужным фонтаном воды. Подошли к роще. Пышные, плакучие деревья были лазурно-голубые. Смолистая листва шелестела сухо повисшими ветвями. Сквозь пятнистые стволы играла вдали сияющая вода озера. Пряный, сладкий зной в этой голубой чаще кружил голову. Рощу пересекало много тропинок, посыпанных оранжевым песком. На скрещении их, на круглых полянах, стояли старые, иные поломанные, в лишаях, большие статуи из песчаника. Над зарослями поднимались обломки колонн, остатки циклопической стены. Дорожка загибала к озеру. Открылось его темно-синее зеркало с опрокинутой вершиной далекой скалистой горы. Чуть шевелились в воде отражения плакучих деревьев. Сияло пышное солнце. В излучине берега, с боков мшистой лестницы, спускавшейся в озеро, возвышались две огромные сидящие статуи, потрескавшиеся, поросшие ползучей растительностью. На ступенях лестницы появилась молодая женщина. Голову ее покрывал желтый острый колпачок. Она казалась юношески-тонкой, бело-голубоватая, рядом с грузным очертанием покрытого мхом, вечно улыбающегося сквозь сон, сидящего Магацитла. Она поскользнулась, схватилась за каменный выступ, подняла голову. — Аэлита, — прошептал марсианин, прикрыл глаза рукавом и потащил Лося и Гусева с дорожки в чащу. Скоро они вышли на большую поляну. В глубине ее, в густой траве, стоял угрюмый, с покатыми стенами, серый дом. От звездообразной песчаной площадки перед его фасадом прямые дорожки бежали через луг вниз к роще, где между деревьями виднелись низкие каменные постройки. Лысый марсианин свистнул. Из-за угла дома появился низенький, толстенький марсианин в полосатом халате. Багровое лицо его было точно натерто свеклой. Морщась от солнца, он подошел, но, услышав — кто такие приезжие, сейчас же приноровился удирать за угол. Лысый марсианин заговорил с ним повелительно, и толстяк, приседая от страха, оборачиваясь, показывая желтый зуб из беззубого рта, повел гостей в дом. Гостей отвели в светлые, маленькие, почти пустые комнаты, выходившие узкими окнами в парк. Стены столовой и спален были обтянуты белыми циновками. В углах стояли кадки с цветущими деревцами. Гусев нашел помещение подходящим: «Вроде багажной корзины, очень славно». Толстяк в полосатом халате, управляющий домом, суетился, лопотал, катался из двери в дверь, вытирал коричневым платком череп и время от времени каменел, выкатывая на гостей склерозные глаза, — шептал торопливо, беззвучно какие-то, должно быть, заклинания. Он напустил воду в бассейн и провел Лося и Гусева каждого в свою ванну, — со дна ее поднимались густые клубы пара. Прикосновение к безмерно уставшему телу горячей, пузырящейся, легкой воды было так сладко, что Лось едва не заснул в бассейне. Управляющий вытащил его за руку. Лось едва доплелся до столовой, где был накрыт стол множеством тарелочек с овощами, паштетами, крошечными яйцами, фруктами. Хрустящие, величиной с орех, шарики хлеба таяли во рту. Не было ни ножей, ни вилок, только — в каждое блюдо — воткнута крошечная лопаточка. Управляющий каменел, глядя, как люди с Земли пожирают блюда деликатнейшей пищи. Гусев вошел во вкус. Особенно хорошо было вино с запахом сырости цветов. Оно испарялось во рту и горячей бодростью текло по жилам. Приведя гостей в спальни, управляющий долго еще хлопотал, подтыкая одеяла, подсовывая подушечки. Но уже крепкий и долгий сон овладел «белыми гигантами». Они дышали и сопели так громко, что дрожали стекла, трепетали растения в углах и кровати трещали под их не по-марсиански могучими телами. Лось открыл глаза. Синеватый искусственный свет лился из потолочного колодца. Было тепло и приятно лежать. «Что случилось? Где я лежу?» Но так и не сообразил, — с наслаждением снова закрыл глаза. Проплыли какие-то лучезарные пятна, — словно вода играла сквозь лазурную листву. Предчувствие изумительной радости, ожидание, что вот-вот из этих сияющих пятен что-то должно войти в его сон, наполняло его чудесной тревогой. Сквозь дремоту, улыбаясь, он хмурил брови, — силился проникнуть за эту тонкую пелену скользящих солнечных пятен. Но еще более глубокий сон прикрыл его облаком. Лось сел на постель. Так сидел некоторое время, опустив голову. Поднялся, дернул вбок штору. За узким окном горели ледяным светом огромные звезды, незнакомый их чертеж был странен и дик. — Да, да, да, — проговорил Лось, — я не на Земле. Ледяная пустыня, бесконечное пространство. Я — в новом мире. Ну, да: я же мертв. Жизнь осталась там... Он вонзил ногти в грудь там, где сердце. — Это не жизнь, не смерть. Живой мозг, живое тело. Но жизнь осталась там... Он сам не мог понять, почему вторую ночь его так невыносимо мучает тоска по Земле, по самому себе, жившему там, за звездами. Словно оторвалась живая нить, и душа его задыхается в ледяной, черной пустоте. Он опять повалился на подушки. — Кто здесь? Лось вскочил. В окно бил луч утреннего света. Соломенная маленькая комната была ослепительно чиста. Шумели листья, свистели птицы за окном. Лось провел рукой по глазам, глубоко вздохнул. В дверь опять легонько постучали. Лось распахнул дверь, — за нею стоял полосатый толстяк, придерживая обеими руками на животе охапку лазоревых, осыпанных росою цветов. — Аиу утара Аэлита, — прошептал он, протягивая цветы. За утренней едой Гусев сказал: — Мстислав Сергеевич, ведь это выходит не дело. Летели черт знает в какую даль, и пожалуйте, — сиди в захолустье. В ваннах прохлаждаться, — за этим ведь лететь не стоило. В город они небось нас не пустили, — бородатый-то, помните, как насупился. Ох, Мстислав Сергеевич, опасайтесь его. Пока нас поят, кормят, а потом? — А вы не торопитесь, Алексей Иванович, — сказал Лось, поглядывая на лазоревые цветы, пахнущие горьковато и сладко, — поживем, осмотримся, увидят, что мы не опасны, пустят и в город. — Не знаю, как вы, Мстислав Сергеевич, а я сюда не прохлаждаться приехал. — Что же, по-вашему, мы должны предпринять? — Странно от вас это слышать, Мстислав Сергеевич, уж не нанюхались ли вы чего-нибудь сладкого? — Ссориться хотите? — Нет, не ссориться. А сидеть — цветы нюхать, — этого и у нас на Земле сколько в душу влезет. А я думаю, — если мы первые люди сюда заявились, то Марс теперь наш, советский. Это дело надо закрепить. — Чудак вы, Алексей Иванович. — А вот посмотрим, кто из нас чудак. — Гусев одернул ременный пояс, повел плечами, глаза его хитро прищурились. — Это дело трудное, я сам понимаю: нас только двое. А вот надо, чтобы они бумагу нам выдали о желании вступить в состав Российской Федеративной Республики. Спокойно эту бумагу нам не дадут, конечно, но вы сами видели: на Марсе у них не все в порядке. Глаз у меня на это наметанный. — Революцию, что ли, хотите устроить? — Как сказать, Мстислав Сергеевич, там посмотрим. С чем мы в Петроград-то вернемся? Паука, что ли, сушеного привезем? Нет, вернуться и предъявить: пожалуйте — присоединение к Ресефесер планеты Марса. Вот в Европе тогда взовьются. Одного золота здесь, сами видите, кораблями вози. Так-то, Мстислав Сергеевич. Лось задумчиво поглядывал на него: нельзя было понять — шутит Гусев или говорит серьезно, — хитрые, простоватые глазки его посмеивались, но где-то пряталась в них сумасшедшинка. Лось покачивал головой и, трогая прозрачные восковые лазоревые лепестки больших цветов, сказал задумчиво: — Мне не приходило в голову, для чего я лечу на Марс. Лечу, чтобы прилететь. Были времена, когда конквистадоры снаряжали корабль и плыли искать новые земли. Из-за моря показывался неведомый берег, корабль входил в устье реки, капитан снимал широкополую шляпу и называл землю своим именем. Затем он грабил берега. Да, вы, пожалуй, правы: приплыть к берегу еще мало, — нужно нагрузить корабль сокровищами. Нам предстоит заглянуть в новый мир, — какие сокровища! Мудрость, мудрость — вот что, Алексей Иванович, нужно вывезти на нашем корабле. — Трудно нам будет с вами сговориться, Мстислав Сергеевич. Не легкий вы человек. Лось засмеялся: — Нет, я тяжелый только для самого себя, сговоримся, милый друг. В дверь поскреблись. Слегка садясь на ноги от страха и почтения, появился управляющий и знаками попросил за собою следовать. Лось поспешно поднялся, провел ладонью по белым волосам. Гусев решительно закрутил усы — торчком. Гости прошли по коридорам и лесенкам в дальнюю часть дома. Управляющий постучал в низенькую дверь. За ней раздался торопливый, точно детский голос. Лось и Гусев вошли в длинную белую комнату. Лучи света с танцующими в них пылинками падали сквозь потолочные окна на мозаичный пол, в котором отражались ровные ряды книг, бронзовые статуи, стоящие между плоскими шкафами, столики на острых ножках, облачные зеркала экранов. Недалеко от двери стояла пепельноволосая молодая женщина в черном платье, закрытом до шеи, до кистей рук. Над высоко поднятыми ее волосами танцевали пылинки в луче, падающем на золоченые переплеты книг. Это была та, кого вчера на озере марсианин назвал — Аэлита. Лось низко поклонился ей. Аэлита, не шевелясь, глядела на него огромными зрачками пепельных глаз. Ее бело-голубоватое удлиненное лицо чуть-чуть дрожало. Немного приподнятый нос, слегка удлиненный рот были по-детски нежны. Точно от подъема на крутизну дышала ее грудь под черными и мягкими складками. — Эллио утара гео, — легким, как музыка, нежным голосом, почти шепотом, проговорила она и наклонила голову так низко, что стал виден ее затылок. В ответ Лось только хрустнул пальцами. Сделав усилие, сказал, непонятно почему, напыщенно: — Пришельцы с Земли приветствуют тебя, Аэлита. Сказал и покраснел. Гусев проговорил с достоинством: — Рады познакомиться — командир полка Гусев, инженер — Мстислав Сергеевич Лось. Пришли поблагодарить вас за хлеб-соль. Выслушав человеческую речь, Аэлита подняла голову, ее лицо стало спокойнее, зрачки — меньше. Она молча вытянула руку, обернула узенькую часть руки ладонью кверху и так держала ее некоторое время. Лосю и Гусеву стало казаться, что на ладони ее появился бледно-зеленый шар. Затем Аэлита быстро перевернула ладонь и пошла вдоль книжных полок в глубину библиотеки. Гости последовали за ней. Теперь Лось рассмотрел, что Аэлита была ему по плечо, нежная и легкая, как те с горьковатым запахом цветы, что прислала она утром. Подол ее широкого платья летел по зеркальной мозаике. Оборачиваясь, она улыбалась, но глаза оставались взволнованными, встревоженными. Она указала на широкую скамью, стоявшую в полукруглом расширении комнаты. Лось и Гусев сели. Сейчас же Аэлита присела напротив них у читального столика, положила на него локти и стала мягко и пристально глядеть на гостей. Так они молчали небольшое время. Понемногу Лось начал чувствовать покой и сладость, — сидеть вот так и созерцать эту чудесную, странную девушку. Гусев вздохнул, сказал вполголоса: — Хорошая девушка, очень приятная девушка. Тогда Аэлита заговорила, точно дотронулась до музыкального инструмента, — так чудесен был ее голос. Строка за строкою повторяла она какие-то слова, чуть шевеля губами. Ее пепельные ресницы то смыкались, то раскрывались медленно. Она снова протянула перед собою руку, ладонью вверх. Почти тотчас же Лось и Гусев увидели в углублении ее ладони бледно-зеленый туманный шарик, с небольшое яблоко величиной. Внутри своей сферы он весь двигался и переливался. Теперь оба гостя и Аэлита внимательно глядели на это облачное, опаловое яблоко. Вдруг струи в нем остановились, пропустили темные пятна. Вглядевшись. Лось вскрикнул: на ладони Аэлиты лежал земной шар. — Талцетл, — сказала она, указывая на него пальцем. Шар медленно начал крутиться. Проплыли очертания Америки, тихоокеанский берег Азии. Гусев заволновался. — Это — мы, мы — русские, — сказал он, тыча ногтем в Сибирь. Извилистой тенью проплыла гряда Урала, ниточка нижнего течения Волги. Очертились берега Белого моря. — Здесь, — сказал Лось и указал на Финский залив. Аэлита удивленно подняла на него глаза. Вращение шара остановилось. Лось сосредоточился, в памяти возник кусок географической карты, — и сейчас же, словно отпечаток его воображения, появились на поверхности туманного шара черная клякса, расходящаяся от нее ниточка железных дорог и — надпись на зеленоватом поле: «Петроград». Аэлита всмотрелась и заслонила шар, — он теперь просвечивал сквозь ее пальцы. Взглянув на Лося, она покачала головой — Оэео, хо суа, — сказала она, и он понял: «Сосредоточьтесь и вспоминайте». Тогда он стал вспоминать очертания Петербурга — гранитную набережную, студеные синие волны Невы, ныряющую в них лодочку, повиснувшие в тумане длинные арки Николаевского моста, густые дымы заводов, дымы и тучи тусклого заката, мокрую улицу, вывеску мелочной лавочки, старенького извозчика на углу. Аэлита, подперев подбородок, тихо глядела на шар. В нем проплывали воспоминания Лося, то отчетливые, то словно стертые. Выдвинулся тусклый купол Исакиевского собора, и уже на месте его проступала гранитная лестница у воды, полукруг скамьи, печально сидящая русая девушка, — лицо ее задрожало, исчезло, а над нею — два сфинкса в тиарах. Поплыли колонки цифр, рисунок чертежа, появился пылающий горн, угрюмый Хохлов, раздувающий угли. Долго глядела Аэлита на странную жизнь, проходящую перед ней в туманных струях шара. Но вот изображения начали путаться: в них настойчиво вторгались какие-то совсем иного очертания картины — полосы, дыма, зарево, скачущие лошади, какие-то бегущие, падающие люди. Вот, заслоняя все, выплыло бородатое, залитое кровью лицо. Гусев шумно вздохнул. Аэлита с тревогой обернулась к нему и сейчас же перевернула ладонь. Шар исчез. Аэлита сидела несколько минут, облокотившись, закрыв рукою глаза. Встала, взяла с полки один из цилиндров, вынула костяной валик и вложила в читальный — с экраном — столик. Затем она потянула за шнур, — верхние окна в библиотеке задернулись синими шторами. Она придвинула столик к скамье и повернула включатель. Зеркало экрана осветилось, сверху вниз поплыли по нему фигурки марсиан, животных, дома, деревья, утварь. Аэлита называла каждую фигурку именем. Когда фигурки двигались и совмещались, она называла глагол. Иногда изображения перемежались цветными, как в поющей книге, знаками, и раздавалась едва уловимая музыкальная фраза, — Аэлита называла понятие. Она говорила тихим голосом. Не спеша плыли изображения предметов этой странной азбуки. В тишине, в голубоватом сумраке библиотеки глядели на Лося пепельные глаза, голос Аэлиты сильными и мягкими чарами проникал в сознание. Кружилась голова. Лось чувствовал, — мозг его яснеет, будто поднимается туманная пелена, и новые слова и понятия отпечатлеваются в памяти. Так продолжалось долго. Аэлита провела рукой по лбу, вздохнула и погасила экран. Лось и Гусев сидели как в тумане. — Идите и лягте спать, — сказала Аэлита гостям на том языке, звуки которого были еще странными, но смысл уже сквозил во мгле сознания. Прошло семь дней. Когда впоследствии Лось вспоминал это время, — оно представлялось ему синим сумраком, удивительным покоем, где наяву проходили вереницы дивных сновидений. Лось и Гусев просыпались рано поутру. После ванны и легкой еды шли в библиотеку. Внимательные, ласковые глаза Аэлиты встречали их на пороге. Она говорила почти уже понятные слова. Было чувство невыразимого покоя в тишине и полумраке этой комнаты, в тихих словах Аэлиты, — влага ее глаз переливалась, глаза раздвигались в сферу, и там шли сновидения. Бежали тени по экрану. Слова вне воли проникали в сознание. Слова — сначала только звуки, затем сквозящие, как из тумана, понятия — понемногу наливались соком жизни. Теперь, когда Лось произносил имя — Аэлита, оно волновало его двойным чувством: печалью первого слова АЭ, что означало — «видимый в последний раз», и ощущением серебристого света — ЛИТА, что означало «свет звезды». Так язык нового мира тончайшей материей вливался в сознание. Семь дней продолжалось это обогащение. Уроки были — утром и после заката — до полуночи. Наконец Аэлита, видимо, утомилась. На восьмой день гостей не пришли будить, и они спали до вечера. Когда Лось поднялся с постели, в окно были видны длинные тени от деревьев. Хрустальным, однообразным голосом посвистывала какая-то птичка. Лось быстро оделся и, не будя Гусева, пошел в библиотеку, но на стук никто не ответил. Тогда Лось вышел во двор, первый раз за эти семь дней. Поляна полого спускалась к роще, к низким постройкам. Туда, с унылым поревыванием, шло стадо неуклюжих, длинношерстых животных — хаши, — полумедведей, полукоров. Косое солнце золотило кудрявую траву, — весь луг пылал влажным золотом. Пролетели на озеро изумрудные журавли. Вдали выступил, залитый закатом, снежный конус горной вершины. Здесь тоже был покой, печаль уходящего в мире и золоте дня. Лось пошел к озеру по знакомой дорожке. Те же стояли с обеих сторон плакучие лазурные деревья, те же увидел он развалины за пятнистыми стволами, тот же был воздух — тонкий, холодеющий. Но Лосю казалось, что только сейчас он увидел эту чудесную природу, — раскрылись глаза и уши, — он узнал имена вещей. Пылающими пятнами сквозило озеро сквозь ветви. Но когда Лось подошел к воде, солнце уже закатилось, огненные перья заката, языки легкого пламени побежали, охватили полнеба золотым пламенем. Быстро-быстро огонь покрывался пеплом, небо очищалось, темнело, и вот уже зажглись звезды. Странный рисунок созвездий отразился в воде. В излучине озера, у лестницы, возвышались черными очертаниями два каменных гиганта, — сторожа тысячелетий сидели, обращенные лицами к созвездиям. Лось подошел к лестнице. Глаза еще не привыкли к быстро наступившей темноте. Он облокотился о подножие статуи и вдыхал сыроватую влагу озера, — горьковатый запах болотных цветов. Отражения звезд расплывались, — над водою закурился тончайший туман. А созвездия горели все ярче, и теперь ясно были видны заснувшие ветки, поблескивающие камешки и улыбающееся лицо сидящего Магацитла. Лось глядел и стоял так долго, покуда не затекла рука, лежащая на камне. Тогда он отошел от статуи и сейчас же увидел внизу на лестнице Аэлиту. Она сидела неподвижно, глядя на отражение звезд в черной воде — Аиу ту ира хасхе, Аэлита, — проговорил Лось, с изумлением прислушиваясь к странным звукам своих слов. Он выговорил их, как на морозе, с трудом. Его желание, — могу ли я быть с вами, Аэлита? — само претворилось в эти чужие звуки. Аэлита медленно обернула голову, сказала: — Да. Лось сел рядом на ступень. Волосы Аэлиты были покрыты черным колпачком — капюшоном плаща. Лицо различимо в свете звезд, но глаз не видно, — лишь большие тени в глазных впадинах. Холодноватым голосом, спокойно, она спросила: — Вы были счастливы там, на Земле? Лось ответил не сразу, — всматривался: ее лицо было неподвижно, рот печально сложен. — Да, — ответил он, — да, я был счастлив. — В чем счастье у вас на Земле? Лось опять всмотрелся. — Должно быть, в том счастье у нас на Земле, чтобы забыть самого себя. Тот счастлив, в ком полнота, согласие и жажда жить для того, кто дает эту полноту, согласие, радость. Теперь Аэлита обернулась к нему. Стали видны ее огромные глаза, с изумлением глядящие на этого беловолосого великана, человека. — Такое счастье приходит в любви к женщине, — сказал Лось. Аэлита отвернулась. Задрожал острый колпачок на ее голове. Не то она смеялась? — нет. Не то заплакала? — нет. Лось тревожно заворочался на мшистой ступени. Аэлита сказала чуть дрогнувшим голосом: — Зачем вы покинули Землю? — Та, кого я любил, умерла, — сказал Лось. — Не было силы побороть отчаяние, жизнь для меня стала ужасна. Я — беглец и трус. Аэлита выпростала руку из-под плаща и положила ее на большую руку Лося, — коснулась и снова убрала руку под плащ. — Я знала, что в моей жизни произойдет это, — проговорила она, словно в раздумье. — Еще девочкой я видела странные сны. Снились высокие зеленые горы. Светлые, не наши, реки. Облака, облака, огромные, белые, и дожди, — потоки воды. И люди-великаны. Я думала, что схожу с ума. Впоследствии мой учитель говорил, что это — ашхе, второе зрение. В нас, потомках Магацитлов, живет память об иной жизни, дремлет ашхе, как непроросшее зерно. Ашхе — страшная сила, великая мудрость. Но я не знаю, что — счастье? Аэлита выпростала из-под плаща обе руки, всплеснула ими, как ребенок. Колпачок ее опять задрожал. — Уж много лет, по ночам, я прихожу на эту лестницу, гляжу на звезды. Я много знаю. Уверяю вас, я знаю такое, что вам никогда нельзя и не нужно знать. Но счастлива я была, когда в детстве снились облака, облака, потоки дождя, зеленые горы, великаны. Учитель предостерегал меня: он сказал, что я погибну. — Она обернула к Лосю лицо и вдруг усмехнулась. Лосю стало жутко: так чудесно красива была Аэлита, такой опасный, горьковато-сладкий запах шел от ее плаща с капюшоном, от рук, от лица, от дыхания. — Учитель сказал: «Хао погубит тебя». Это слово означает нисхождение. Аэлита отвернулась и надвинула колпачок плаща ниже, на глаза. После молчания Лось сказал: — Аэлита, расскажите мне о вашем знании. — Это тайна, — ответила она важно, — но вы человек, я должна буду вам рассказать многое. Она подняла лицо. Большие созвездия, по обе стороны Млечного Пути, сияли и мерцали так, как будто ветерок вечности проходил по их огням. Аэлита вздохнула. — Слушайте, — сказала она, — слушайте меня внимательно и спокойно. — Тума, то есть Марс, двадцать тысячелетий тому назад был населен Аолами — оранжевой расой. Дикие племена Аолов — охотники и пожиратели гигантских пауков — жили в экваториальных лесах и болотах. Только несколько слов в нашем языке осталось от этих племен. Другая часть Аолов населяла южные заливы большого материка. Там есть вулканические пещеры с солеными и пресными озерами. Население ловило рыбу и уносило ее под землю, сваливало в соленые озера. В глубине пещер они спасались от зимних стуж. До сих пор там еще видны холмы из рыбьих костей. Третья часть Аолов селилась близ экватора у подножья гор, всюду, где из-под земли били гейзеры питьевой воды. Эти племена умели строить жилища, разводили длинношерстых хаши, воевали с пожирателями пауков и поклонялись кровавой звезде Талцетл. Среди одного из племен, населявшего блаженную страну Азора, появился необыкновенный шохо. Он был сыном пастуха, вырос в горах Лизиазиры и, когда ему минуло семнадцать лет, спустился в селения Азоры, ходил из города в город и говорил так: «Я видел сон, раскрылось небо и упала звезда. Я погнал моих хаши к тому месту, куда упала звезда. Там я увидел лежащего в траве Сына Неба. Он был велик ростом, его лицо было бело, как снег на вершинах. Он поднял голову, и я увидел, что из глаз его выходят свет и безумие. Я испугался и упал ниц и лежал долго, как мертвый. Я слышал, как Сын Неба взял мой посох и погнал моих хаши, и земля дрожала под его ногами. И еще я услышал его громкий голос, он говорил: „Ты умрешь, ибо я хочу этого“. Но я пошел за ним, потому что мне было жалко моих хаши. Я боялся приблизиться к нему: из его глаз исходил злой огонь, и каждый раз я падал ниц, чтобы остаться живым. Так мы шли несколько дней, удаляясь от гор в пустыню. Сын Неба ударял посохом в камень, и выступала вода. Хаши и я пили эту воду. И Сын Неба сказал мне: „Будь моим рабом“. Тогда я стал пасти его хаши, и он кидал мне остатки пищи». Так говорил пастух жителям городов. И он говорил еще: «Кроткие птицы и мирные звери живут, не ведая — когда придет гибель. Но уже хищный ихи распростер острые крылья над журавлем, и паук сплел сеть, и глаза страшного ча горят сквозь голубую заросль. Бойтесь. У вас нет столь острых мечей, чтобы поразить зло, у вас нет столь крепких стен, чтобы от него отгородиться, у вас нет столь длинных ног, чтобы убежать от зла. Я вижу в небе огненную черту, и злой Сын Неба падает в ваши селенья. Глаз его как красный огонь Талцетл». Жители мирной Азоры в ужасе поднимали руки, слушая эти слова. Пастух говорил еще: «Когда кровожадный ча ищет тебя глазами сквозь заросль — стань тенью, и нос ча не услышит запаха твоей крови. Когда ихи падает из розового облака — стань тенью, и глаза ихи напрасно будут искать тебя в траве. Когда при свете двух лун — олло и литха — ночью злой паук, цитли, оплетает паутиной твою хижину, — стань тенью, и цитли не поймает тебя. Стань тенью зла, бедный сын Тумы. Только зло притягивает зло. Удали от себя все сродное злу. Закопай свое несовершенство под порогом хижины. Иди к великому гейзеру Соам и омойся. И ты станешь невидимым злому Сыну Неба, — напрасно его кровавый глаз будет пронзать твою тень». Жители Азоры слушали пастуха. Многие пошли за ним, на круглое озеро, к великому гейзеру Соам. Там иные спрашивали: «Как можно закопать зло под порогом хижины?» Иные сердились и кричали пастуху: «Ты обманываешь, — обиженные и нищие подговорили тебя усыпить нашу бдительность и завладеть нашими жилищами». Иные сговаривались: «Отведем безумного пастуха на скалу и бросим его в горячее озеро, пусть сам станет тенью». Слыша это, пастух брал уллу, деревянную дудку, внизу которой на треугольнике были натянуты струны, садился среди сердитых, раздраженных и недоумевающих и начинал играть и петь. Играл он и пел так прекрасно, что замолкали птицы, затихал ветер, ложились стада и солнце останавливалось в небе. Каждому из слушающих казалось в тот час, что он уже зарыл свое несовершенство под порогом хижины. Три года учил пастух. На четвертое лето из болот вышли пожиратели пауков и напали на жителей Азоры. Пастух ходил по селеньям и говорил: «Не перешагивайте через порог, бойтесь зла в себе, бойтесь потерять чистоту». Его слушали, и были такие, которые не хотели противиться пожирателям пауков, и дикари побили их на порогах хижин. Тогда старшины городов, сговорившись, взяли пастуха, повели на скалу и бросили его в озеро. Учение пастуха шло далеко за пределы Азоры. Даже обитатели поморских пещер высекали в скалах изображение его, играющего на улле. Но было также, что вожди иных племен казнили смертью поклоняющихся пастуху, потому что учение его считали безумным и опасным. И вот настал час исполнения пророчества. В летописях того времени сказано: «Сорок дней и сорок ночей падали на Туму Сыны Неба. Звезда Талцетл всходила после вечерней зари и горела необыкновенным светом, как злой глаз. Многие из Сынов Неба падали мертвыми, многие убивались о скалы, тонули в южном океане, но многие достигли поверхности Тумы и были живы». Так рассказывает летопись о великом переселении Магацитлов, то есть одного из племен земной расы, погибшей от потопа двадцать тысячелетий тому назад. Магацитлы летели в бронзовых, имеющих форму яйца аппаратах, пользуясь для движения силой распадения материи. В продолжение сорока дней они покидали Землю. Множество гигантских яиц затерялось в звездном пространстве, множество разбилось о поверхность Марса. Небольшое число без вреда опустилось на равнины экваториального материка. Летопись говорит: «Они вышли из яиц, велики ростом и черноволосы. У Сынов Неба были желтые и плоские лица. Туловища их и колени покрывал бронзовый панцирь. На шлеме был острый гребень, и шлем выдавался впереди лица. В левой руке Сын Неба держал короткий меч, в правой — свиток с формулами, которые погубили бедные и невежественные народы Тумы». Таковы были Магацитлы, свирепое и могущественное племя. На Земле, на материке, опустившемся на дно океана, они владели городом Ста Золотых Ворот. Здесь, выйдя из бронзовых яиц, они пошли в селения Аолов и брали то, что хотели, и сопротивляющихся им убивали. Они угнали стада хаши на равнины и стали рыть колодцы. Они вспахали поля и засеяли их ячменем. Но воды в колодцах было мало, погибли зерна ячменя в сухой и бесплодной почве. Тогда они сказали Аолам — идти на равнину, рыть оросительные каналы и строить большие водохранилища. Иные из племен послушались и пошли рыть. Иные сказали: «Не послушаемся и убьем пришельцев». Войска Аолов вышли на равнину и покрыли ее как туча. Пришельцев было мало. Но они были крепки, как скалы, могучи, как волны океана, свирепы, как буря. Они разметали и уничтожили войска Аолов. Пылали селения. Разбегались стада. Из болот вышли свирепые ча и разрывали детей и женщин. Пауки оплетали опустевшие хижины. Пожиратели трупов — ихи — разжирели и не могли летать. Наступал конец мира. Тогда вспомнили пророчество: «Стань тенью для зла, бедный сын Тумы, и кровавый глаз Сына Неба напрасно пронзит твою тень». Много Аолов пошло к великому гейзеру Соам. Многие уходили в горы и надеялись услышать в туманных ущельях очищающую от зла песню уллы. Многие делились друг с другом имуществом. Искали в себе и друг в друге доброе и с песнями, со слезами радости приветствовали доброе. В горах Лизиазиры верующие в пастуха построили Священный Порог, под которым лежало зло. Три кольца неугасимых костров охраняли Порог. Войска Аолов погибли. В лесах были уничтожены пожиратели пауков. Стали рабами остатки рыбарей-поморов. Но Магацитлы не трогали верующих в пастуха, не касались Священного Порога, не приближались к гейзеру Соам, не входили в глубину горных ущелий, где в полдневный час пролетающий ветер издавал таинственные звуки — песню уллы. Так минуло много кровавых и печальных лет. У пришельцев не было женщин, — завоеватели должны были умереть, не оставив потомства. И вот, в горах, где скрывались Аолы, появился вестник — прекрасный лицом Магацитл. Он был без шлема и меча. В руке он держал трость с привязанной к ней пряжей. Он приблизился к огням Священного Порога и стал говорить Аолам, собравшимся ото всех ущелий: «Моя голова открыта, моя грудь обнажена, — поразите меня мечом, если я скажу ложь. Мы — могущественны. Мы владели звездой Талцетл. Мы перелетели звездную дорогу, называемую Млечным Путем. Мы покорили Туму и уничтожили враждебные нам племена. Мы начали строить водные хранилища и большие каналы, дабы собирать воды и орошать доныне бесплодные равнины Тумы. Мы построим большой город Соацеру, что значит Солнечное Селенье, мы дадим жизнь всем, кто хочет жизни. Но у нас нет женщин, и мы должны умереть, не исполнив предначертания. Дайте нам ваших девственниц, и мы родим от них могучее племя, и оно населит материки Тумы. Идите к нам и помогите нам строить». Вестник положил трость с пряжей у огня и сел лицом к Порогу. Глаза его были закрыты. И все видели на лбу его третий глаз, прикрытый плевой, как бы воспаленный. Аолы совещались и говорили между собой: «В горах не хватает корма для скота и мало воды. Зимою мы замерзаем в пещерах. Сильные ветры сносят наши хижины в бездонные ущелья. Послушаемся вестника и вернемся к старым пепелищам». Аолы вышли из горных ущелий на равнину Азоры, гоня перед собой стада хаши. Магацитлы взяли девственниц Аолов и родили от них голубое племя Гор. Тогда же начаты были постройкою шестнадцать гигантских цирков Ро, куда собиралась вода во время таянья снегов на полюсах. Бесплодные равнины были прорезаны каналами и орошены. Из пепла возникли новые селения Аолов. Поля давали пышный урожай. Были возведены стены Соацеры. Во время постройки цирков и стен Магацитлы употребляли гигантские подъемные машины, приводившиеся в движение удивительными механизмами. Силою знания Магацитлы могли передвигать большие камни и вызывали рост растений. Они записали свое Знание в книги — цветными пятнами и звездными знаками. Когда умер последний пришелец с Земли — с ним ушло и Знание. Лишь через двадцать тысячелетий мы, потомки племени Гор, снова прочли тайные книги Атлантов. В сумерки Гусев от нечего делать пошел бродить по комнатам. Дом был велик, построен прочно — для зимнего жилья. Множество в нем было переходов, лестниц, пустынных зал, галерей с нежилой тишиной. Гусев бродил, приглядывался, позевывал: «Богато живут, черти, но скучно». В дальней части дома были слышны голоса, стук кухонных ножей, звон посуды. Писклявый голос управляющего сыпал птичьими словами, бранил кого-то. Гусев дошел до кухни, низкой сводчатой комнаты. В глубине ее вспыхивало масляное пламя над сковородами. Гусев остановился в дверях, повел носом. Управляющий и кухарка, бранившиеся между собою, замолчали и подались с некоторым страхом в глубину сводов. — Чад у вас, чад, чад, — сказал им Гусев по-русски, — колпак над плитой устройте. Эх, варвары, а еще марсиане! Махнув рукой на их перепуганные лица, он вышел на черное крыльцо. Сел на каменные ступеньки, вынул заветный портсигар, закурил. Внизу поляны, на опушке, мальчик-пастух, бегая и вскрикивая, загонял в кирпичный сарай глухо поревывающих хаши. Оттуда в высокой траве по тропинке шла к нему женщина с двумя ведерышками молока. Ветер отдувал ее желтую рубашку, мотал кисточку на смешном колпачке на ярко-рыжих волосах. Вот она остановилась, поставила ведерышки и стала отмахиваться от какого-то насекомого, локтем прикрывая лицо. Ветер подхватил ее подол. Она присела, смеясь, взяла ведерышки и опять побежала. Завидев Гусева, оскалила белые веселые зубы. Гусев звал ее Ихошка, хотя имя ей было — Иха, — племянница управляющего, смешливая, смугло-синеватая, полненькая девушка. Она живо пробежала мимо Гусева, — только сморщила нос в его сторону. Гусев приноровился было дать ей сзади «леща», но воздержался. Сидел, курил, поджидал. Действительно, Ихошка скоро опять явилась с корзиночкой и ножиком. Села невдалеке от Сына Неба и принялась чистить овощи. Густые ресницы ее помаргивали. По всему было видно, что — веселая девушка. — Почему у вас на Марсии бабы какие-то синие? — сказал ей Гусев по-русски. — Дура ты, Ихошка, жизни настоящей не понимаешь. Иха ответила ему, и Гусев, будто сквозь сон, понял ее слова: — В школе я учила священную историю; там говорилось, что Сыны Неба — злы. В книжках одно говорится, а на деле получается другое. Совсем Сыны Неба не злые. — Да, добрые, — сказал Гусев, прищурив один глаз. Иха подавилась смехом, кожура шибко летела у нее из-под ножика. — Мой дядя говорит, будто вы, Сыны Неба, можете убивать взглядом. Что-то я этого не замечаю. — Неужели? А чего же вы замечаете? — Слушайте, вы мне отвечайте по-нашему, — сказала Ихошка, — а по-вашему я не понимаю. — А по-вашему у меня говорить нескладно выходит. — Чего вы сказали? — Иха положила ножик, до того ее распирало от смеха. — По-моему, у вас на Красной Звезде все то же самое. Тогда Гусев кашлянул, придвинулся ближе. Иха взяла корзинку и отодвинулась. Гусев кашлянул и еще придвинулся. Она сказала: — Одежду протрете — по ступенькам елозить. Может быть, Иха сказала это как-нибудь по-другому, но Гусев именно так и понял. Он сидел совсем близко. Ихошка коротко вздохнула. Нагнула голову и сильнее вздохнула. Тогда Гусев быстро оглянулся и взял Ихошку за плечи. Она сразу откинулась, вытаращилась. Но он очень крепко поцеловал ее в рот. Иха изо всей мочи прижала к себе корзинку и ножик. — Так-то, Ихошка! — Она вскочила и убежала. Гусев остался сидеть, пощипывая усики. Усмехался. Солнце закатилось. Высыпали звезды. К самым ступенькам подкрался какой-то длинный мохнатый зверек и глядел на Гусева фосфорическими глазами. Гусев пошевелился, — зверек зашипел, исчез, как тень. — Да, пустяки эти надо все-таки оставить, — сказал Гусев. Одернул пояс и пошел в дом. В коридоре сейчас же мотнулась перед ним Ихошка. Он пальцем поманил ее, и они пошли по коридору. Гусев, морщась от напряжения, заговорил по-марсиански: — Ты, Ихошка, так и знай: если что — я на тебе женюсь. Ты меня слушайся. (Иха повернулась к стене лицом, — уткнулась. Он оттащил ее от стены, крепко взял под руку.) Погоди носом в стену соваться, — я еще не женился. Слушай, я, Сын Неба, приехал сюда не для пустяков. У меня предполагаются большие дела с вашей планетой. Но человек я здесь новый, порядков не знаю. Ты мне должна помогать. Только, смотри, не ври. Вот что ты мне скажи, — кто такой наш хозяин? — Наш хозяин, — ответила Иха, с усилием вслушиваясь в странную речь Гусева, — наш хозяин — властелин надо всеми странами Тумы. — Вот тебе — здравствуй! — Гусев остановился. — Врешь? (Поскреб за ухом.) Как же он официально называется? Король, что ли? Должность его какая? — Зовут его Тускуб. Он — отец Аэлиты. Он — глава Высшего совета. — Так. Понятно. Гусев шел некоторое время молча. — Вот что, Ихошка, в той комнате, я видел, у вас стоит матовое зеркало. Интересно в него посмотреть. Покажи мне, как оно соединяется. Они вошли в узкую полутемную комнату, уставленную низкими креслами. В стене белелось туманное зеркало. Гусев повалился в кресло, поближе к экрану. Иха спросила: — Что хотел бы видеть Сын Неба? — Покажи мне город. — Сейчас ночь, работа повсюду окончена, фабрики и магазины закрыты, площади пустые. Быть может — зрелища? — Показывай зрелища. Иха воткнула включатели в цифровую доску и, держа конец длинного шнура, отошла к креслу, где Сын Неба сидел, вытянув ноги. — Народное гулянье, — сказала Иха и дернула за шнур. Раздался сильный шум — угрюмый тысячеголосый говор толпы. Зеркало озарилось. Раскрылась непомерная перспектива сводчатых стеклянных крыш. Широкие снопы света упирались в огромные плакаты, в надписи, в клубы курящегося, многоцветного дыма. Внизу кишели головы, головы, головы. Кое-где, как летучие мыши, вверх, вниз, пролетали крылатые фигуры. Стеклянные своды, перекрещивающиеся лучи света, водовороты толпы уходили в глубину, терялись в пыльной, дымной мгле. — Что они делают? — закричал Гусев, надрывая голос, — так велик был шум. — Они дышат драгоценным дымом. Вы видите клубы дыма? — это курятся листья хавры. Это драгоценный дым. Он называется дымом бессмертия. Кто вдыхает его, видит необыкновенные вещи: кажется, будто никогда не умрешь, — такие чудеса можно видеть и понимать. Многие слышат звук уллы. Никто не имеет права курить хавру у себя на дому, — за это наказывают смертью. Только Высший совет разрешает курение, только двенадцать раз в году в этом доме зажигают листья хавры. — А те вон что делают? — Они вертят цифровые колеса. Они угадывают цифры. Сегодня каждый может загадать число, — тот, кто отгадает, навсегда освобождается от работы. Высший совет дарит ему прекрасный дом, поле, десять хашей и крылатую лодку. Это огромное счастье — угадать. Объясняя, Иха присела на подлокотник кресла, Гусев сейчас же обхватил ее поперек спины. Она попыталась выпростаться, но затихла, сидела смирно. Гусев много дивился на чудеса в туманном зеркале. «Ах, черти, ах, безобразники!» Затем попросил показать еще что-нибудь. Иха слезла с кресла и, погасив зеркало, долго возилась у цифровой доски, — не попадала включателями в дырки. Когда же вернулась к креслу и опять села на подлокотник, вертя в руке шарик от шнура, личико у нее было слегка одурелое. Гусев снизу вверх поглядел на нее и усмехнулся. Тогда в глазах ее появился ужас. — Тебе, девка, совсем замуж пора. Ихошка отвела глаза и передохнула. Гусев стал гладить ее по спине, чувствительной, как у кошки. — Ах ты, моя славная, красивая, синяя. — Глядите, вот еще интересное, — проговорила она совсем слабо и дернула за шнур. Половину озарившегося зеркала заслоняла чья-то спина. Был слышен ледяной голос, медленно произносивший слова. Спина качнулась, отодвинулась с поля зеркала. Гусев увидел часть большого свода, в глубине упирающегося на квадратный столб, часть стены, покрытой золотыми надписями и геометрическими фигурами. Внизу, вокруг стола, сидели, опустив головы, те самые марсиане, которые на лестнице мрачного здания встречали корабль с людьми. Перед столом, покрытым парчой, стоял отец Аэлиты Тускуб. Тонкие губы его двигались, шевелилась черная борода по золотому шитью халата. Весь он был как каменный. Тусклые, мрачные глаза глядели неподвижно перед собой, — прямо в зеркало. Тускуб говорил, и колючие слова его были непонятны, но страшны. Вот он повторил несколько раз — Талцетл — и опустил, как бы поражая, руку со стиснутым в кулаке свитком. Сидевший напротив него марсианин, с широким бледным лицом, поднялся и бешено, белесыми глазами глядя на Тускуба, крикнул: — Не они, а ты! Ихошка вздрогнула. Она сидела лицом к зеркалу, но ничего не видела и не слышала, — большая рука Сына Неба поглаживала ее спину. Когда в зеркале раздался крик и Гусев несколько раз переспросил: «О чем, о чем они говорят?» — Ихошка точно проснулась — разинула рот, уставилась на зеркало. Вдруг вскрикнула жалобно и дернула за шнур. Зеркало погасло. — Я ошиблась... Я нечаянно соединила... Ни один шохо не смеет слушать тайны Высшего совета. — У Ихошки стучали зубы. Она запустила пальцы в рыжие волосы и шептала в отчаянии: — Я ошиблась. Я не виновата. Меня сошлют в пещеры, в вечные снега. — Ничего, ничего, Ихошка, я никому не скажу. — Гусев привалил ее к себе и гладил ее мягкие, как у ангорской кошки, теплые волосы. Ихошка затихла, закрыла глаза. — Ах, дура, ах, девчонка! Не то ты зверь, не то человек. Синяя, глупая. Он почесывал у ней пальцами за ухом, уверенный, что это ей приятно. Ихошка подобрала ноги, свертывалась клубочком. Глаза у нее светились, как у давешнего зверька. Гусеву стало жутковато. В это время послышались шаги и голоса Лося и Аэлиты. Ихошка слезла с кресла и нетвердо пошла к двери. Этой же ночью, зайдя к Лосю в спальню. Гусев сказал: — Дела наши не совсем хорошо обстоят, Мстислав Сергеевич. Девчонку я тут одну приспособил — зеркало соединять, и наткнулись мы как раз на заседание Высшего совета. Кое-что я понял. Надо меры принимать, — убьют они нас. Мстислав Сергеевич, поверьте мне, — этим кончится. Лось слушал и не слышал, — мечтательным взглядом глядел на Гусева. Закинул руки за голову: — Колдовство, Алексей Иванович, колдовство. Потушите-ка свет. Гусев постоял, проговорил мрачно: — Так. И ушел спать. Аэлита проснулась рано и лежала, облокотившись. Ее широкая, открытая со всех сторон постель стояла, по обычаю, посреди спальни на возвышении. Шатер потолка переходил в высокий мраморный колодезь, — оттуда падал рассеянный утренний свет. Стены спальни, покрытые бледной мозаикой, оставались в полумраке, — столб света спускался лишь на снежные простыни, на подушечки, на склонившуюся на руку пепельную голову Аэлиты. Ночь она провела дурно. Обрывки странных и тревожных сновидений в беспорядке проходили перед ее закрытыми глазами. Сон был тонок, как водяная пленка. Всю ночь она чувствовала себя спящей и рассматривающей утомительные картины и в полузабытьи думала: какие напрасные сновидения! Когда утренним солнцем озарился колодезь и свет лег на ее постель, Аэлита вздохнула, пробудилась совсем и сейчас лежала неподвижно. Мысли ее были ясны, но в крови все еще текла смутная тревога. Это было очень, очень нехорошо. «Тревога крови, помрачение разума, ненужный возврат в давно-давно пережитое. Тревога крови — возврат в ущелья, к стадам, к кострам. Весенний ветер, тревога и зарождение. Рожать, растить существа для смерти, хоронить, и снова — тревога, муки матери. Ненужное, слепое продление жизни». Так раздумывала Аэлита, и мысли были мудрыми, но тревога не проходила. Тогда она вылезла из постели, надела плетеные туфли, накинула на голые плечи халатик и пошла в ванную, разделась, закрутила волосы узлом и стала спускаться по мраморной лесенке в бассейн. На нижней ступени она остановилась, — было приятно стоять в луче солнечного света, бьющего сквозь окно. Зыбкие отражения играли на стене. Аэлита посмотрела в синеватую воду и там увидела свое отражение, луч света падал ей на живот. У нее дрогнула брезгливо верхняя губа. Аэлита бросилась в прохладу бассейна. Купанье освежило ее, мысли вернулись к заботам дня. Каждое утро она говорила с отцом, — так было заведено. Маленький экран стоял в ее уборной комнате. Аэлита присела у туалетного зеркала, привела в порядок волосы, вытерла ароматным жиром, затем цветочной эссенцией лицо, шею и руки, исподлобья поглядела на себя, нахмурилась, придвинула столик с экраном и включила цифровую доску. В туманном зеркале появился знакомый отцовский кабинет: книжные шкафы, картограммы и чертежи на вращающихся призмах. Вошел Тускуб, сел к столу, отодвинул локтем рукописи и глазами нашел глаза Аэлиты. Улыбнулся углом длинных, тонких губ: — Как спала, Аэлита? — Хорошо. В доме все хорошо. — Что делают Сыны Неба? — Они покойны и довольны. Они еще спят. — Продолжаешь с ними уроки языка? — Нет. Инженер говорит свободно. Его спутнику достаточно знания. — У них нет еще желания покинуть мой дом? — Нет, нет, о нет. Аэлита ответила слишком поспешно. Тусклые глаза Тускуба изумленно расширились. Под взглядом его Аэлита стала отодвигаться, покуда ее спина не коснулась спинки кресла. Отец сказал: — Я не понимаю тебя. — Чего ты не понимаешь? Отец, почему ты мне не говоришь всего? Что ты задумал сделать с ними? Я прошу тебя... Аэлита не договорила, — лицо Тускуба исказилось, словно огонь бешенства прошел по нему. Зеркало погасло. Но Аэлита все еще всматривалась в туманную его поверхность, все еще видела страшное ей, страшное всем живущим лицо отца. — Это ужасно, — проговорила она, — это будет ужасно. — Она поднялась стремительно, но уронила руки и снова села. Смутная тревога сильнее овладела ею. Аэлита огромными зрачками глядела на себя в зеркало. Тревога шумела в крови, бежала ознобом. «Как это плохо, напрасно». Помимо воли встало перед ней, как сон этой ночи, лицо Сына Неба, — крупное, со снежными волосами, — взволнованное, с рядом непостижимых изменений, с глазами то печальными, то нежными, насыщенными солнцем Земли, влагой Земли, — жуткие, как туманные пропасти, грозовые, сокрушающие разум. Аэлита медленно встряхнула головой. Сердце страшно, глухо билось. Нагнувшись над цифровой дощечкой, она воткнула стерженьки. В туманном зеркале появилась дремлющая в кресле, среди множества подушек, сморщенная фигурка старичка. Свет из окошечка падал на его иссохшие руки, лежавшие поверх мохнатого одеяла. Старичок вздрогнул, поправил сползшие очки, взглянул поверх стекол на экран и улыбнулся беззубо. — Что скажешь, дитя мое? — Учитель, у меня тревога, — сказала Аэлита, — ясность покидает меня. Я не хочу этого, я боюсь, но я не могу. — Тебя смущает Сын Неба? — Да. Меня смущает в нем то, что я не могу понять. Учитель, я только что говорила с отцом. Он был неспокоен. Я чувствую — у них борьба в Высшем совете. Я боюсь, как бы Совет не принял ужасного решения. Помоги. — Ты только что сказала, что Сын Неба смущает тебя. Будет лучше, если он исчезнет совсем. — Нет! — Аэлита сказала это быстро, резко, взволнованно. Старичок под взглядом ее насупился. Пожевал сморщенным ртом. — Я плохо понимаю ход твоих мыслей, Аэлита, в твоих мыслях двойственность и противоречие. — Да, я чувствую это. — Вот лучшее доказательство неправоты. Высшая мысль — ясна, бесстрастна и непротиворечива. Я сделаю, как ты хочешь, и поговорю с твоим отцом. Он тоже страстный человек, и это может привести его к поступкам, не соответствующим мудрости и справедливости. — Я буду надеяться. — Успокойся. Аэлита, и будь внимательна... Взгляни в глубину себя. В чем твоя тревога? Со дна твоей крови поднимается древний осадок — красная тьма, — это жажда продления жизни. Твоя кровь в смятении... — Учитель, он меня смущает иным. — Каким бы возвышенным чувством он ни смутил, — в тебе пробудится женщина, и ты погибнешь. Только холод мудрости, Аэлита, только спокойное созерцание неизбежной гибели всего живущего, — этого пропитанного салом и похотью тела, только ожидание, когда твой дух, уже совершенный, не нуждающийся более в жалком опыте жизни, уйдет за пределы сознания, перестанет быть, — вот счастье. А ты хочешь возврата. Бойся этого искушения, дитя мое. Легко упасть, быстро — катиться с горы, но подъем медленен и труден. Будь мудра. Аэлита слушала, голова ее склонялась... — Учитель, — вдруг сказала она, и губы ее задрожали, глаза налились тоской, — Сын Неба говорил, что на Земле они знают что-то, что выше разума, выше знания, выше мудрости. Но что это — я не поняла. От этого моя тревога. Вчера мы были на озере, взошла Красная Звезда, он указал на нее рукой и сказал: «Она окружена туманом любви. Люди, познающие любовь, не умирают». Тоска разорвала мою грудь, учитель. Старичок нахмурился, долго молчал, — только не переставая шевелились пальцы его высохшей руки. — Хорошо, — сказал он, — пусть Сын Неба даст тебе это знание. Покуда ты не узнаешь всего, не тревожь меня. Будь осторожна. Зеркало погасло. Стало тихо в комнате. Аэлита взяла с колен платочек и отерла им лицо Потом взглянула на себя — внимательно, строго. Брови ее поднялись. Она раскрыла небольшой ларчик и низко нагнулась к нему, перебирая вещицы. Нашла и надела на шею крошечную, оправленную в драгоценный металл сухую лапку чудесного зверька индри, весьма помогающую, по древним поверьям, женщинам в трудные минуты. Аэлита вздохнула и пошла в библиотеку. Лось поднялся ей навстречу от окна, где сидел с книгой. Аэлита взглянула на него, — большой, добрый, встревоженный. Ей стало горячо сердцу. Она положила руку на грудь, на лапку чудесного зверька, и сказала: — Вчера я обещала вам рассказать о гибели Атлантиды. Садитесь и слушайте. — Вот что мы прочли в цветных книгах, — сказала Аэлита. В те далекие времена на Земле центром мира был город Ста Золотых Ворот, ныне лежащий на дне океана. Из города шло знание и соблазны роскоши. Он привлекал к себе населявшие Землю племена и разжигал в них первобытную жадность. Наступал срок, и молодой народ обрушивался на властителей и овладевал городом. Свет цивилизации на время замирал. Но проходило время, и он вспыхивал с новой яркостью, обогащенный свежей кровью победителей. Проходили столетия, и снова орды кочевников нависали тучей над вечным городом. Первыми основателями города Ста Золотых Ворот были африканские негры племени Земзе. Они считали себя младшей ветвью черной расы, которая в величайшей древности населяла погибший в волнах Тихого океана гигантский материк Гвандана. Уцелевшие части черной расы раздробились на множество племен. Многие из них одичали и выродились. Но все же в крови негров текло воспоминание великого прошлого. Люди Земзе были огромной силы и большого роста. Они отличались одним необыкновенным свойством: на расстоянии они могли чувствовать природу и форму вещей, подобно тому как магнит ощущает присутствие другого магнита. Это свойство они развили во время жизни в темных пещерах тропических лесов. Спасаясь от ядовитой мухи гох, племя Земзе вышло из лесов и двигалось на запад, покуда не встретило местность, удобную для жизни. Это было холмистое плоскогорье, омываемое двумя огромными реками. Здесь было много плодов и дичи, в горах — золото, олово и медь. Леса, холмы и тихие реки — красивы и лишены губительных лихорадок. Люди Земзе построили стену в защиту от диких зверей и навалили из камней высокую пирамиду в знак того, что это место — прочно. На верху пирамиды они поставили столб с пучком перьев птицы клитли, покровительницы племени, спасавшей их во время пути от мухи гох. Вожди Земзе украшали головы перьями и давали себе имена птиц. На запад от плоскогорья бродили краснокожие племена. Люди Земзе нападали на них, брали пленных и заставляли пахать землю, строить жилища, добывать руду и золото. Слава о городе шла далеко на запад, и он внушал страх краснокожим, потому что люди Земзе были сильны, умели угадывать мысли врага и убивали на далеком расстоянии, бросая согнутый кусок дерева. В лодках из древесной коры они плавали по широким рекам и собирали с краснокожих дань. Потомки Земзе украсили город круглыми каменными зданиями, крытыми тростником. Они ткали превосходные одежды из шерсти и умели записывать мысли посредством изображения предметов, — это знание они вынесли в глубинах памяти, как древнее воспоминание исчезнувшей цивилизации. Прошли столетия. И вот на западе появился великий вождь красных. Его звали Уру. Он родился в городе, но в юности ушел в степи, к охотникам и кочевникам. Он собрал бесчисленные толпы воинов и пошел воевать город. Потомки Земзе употребили для защиты все знания: поражали врагов огнем, насылали на них стада взбесившихся буйволов, рассекали их летящими, как молния, бумерангами. Но краснокожие были сильны жадностью и численностью. Они овладели городом и разграбили его. Уру объявил себя вождем мира. Он велел красным воинам взять себе девушек Земзе. Скрывавшиеся в лесах остатки побежденных вернулись в город и стали служить победителям. Красные усвоили знания, обычаи и искусства Земзе. Смешанная кровь дала длинный ряд администраторов и завоевателей. Таинственная способность чувствовать природу вещей передалась поколениям. Военачальники династии Уру расширили владения, на западе они истребили кочевников и на рубежах Тихого океана навалили пирамиды из земли и камней. На востоке они теснили негров. По берегам Нигера и Конго, по скалистому побережью Средиземного моря, плескавшегося там, где ныне пустыня Сахара, они заложили сильные крепости. Это было время войн и строительства. Земля Земзе называлась тогда — Хамаган. Город был обнесен новой стеной, и в ней сделаны сто ворот, обложенных золотыми листами. Народы всего мира стекались туда, привлекаемые жадностью и любопытством. Среди множества племен, бродивших по его базарам, разбивавших палатки под его стенами, появились еще невиданные люди. Они были оливковосмуглые, с длинными горящими глазами и носами, как клюв. Они были умны и хитры. Никто не помнил, как они вошли в город. Но вот прошло не более поколения, и наука и торговля города Ста Золотых Ворот оказалась в руках этого немногочисленного племени. Они называли себя «сыны Аама». Мудрейшие из сынов Аама прочли древние надписи Земзе и стали развивать в себе способность видеть сущность вещей. Они построили подземный храм Спящей Головы Негра и стали привлекать к себе людей, — исцеляли больных, гадали о судьбе и верующим показывали тени умерших. Богатством и силою знания сыны Аама проникли к управлению страной. Они привлекли на свою сторону многие племена и подняли одновременно на окраинах Земли и в самом городе восстание за новую веру. В кровавой борьбе погибла династия Уру. Сыны Аама овладели властью. С этим древним временем совпал первый толчок Земли. Во многих местах, среди гор, вырвалось пламя, и пеплом заволокло небо. Большие пространства на юге Атлантического материка опустились в океан. На севере поднялись с морского дна скалистые острова и соединились с сушей: так образовались очертания европейской равнины. Всю силу власти сыны Аама направляли на создание культуры среди множества племен, когда-то покоренных династией Уру и отпавших. Но сыны Аама не любили войны. Они снаряжали корабли, украшенные Головой Спящего Негра, нагружали их пряностями, тканями, золотом и слоновой костью. Посвященные в культ, под видом купцов и знахарей, проникали на кораблях в дальние страны. Они торговали и лечили заговорами и заклинаниями больных и увечных. Для охраны товаров они строили в каждой стране большой, по форме пирамиды, дом, куда переносили Голову Спящего. Так утверждался культ. Если народ возмущался против пришельцев, с корабля сходил отряд краснокожих, закованных в бронзу, со щитами, украшенными перьями, в высоких шлемах, наводящих ужас. Так снова расширялись и укреплялись владения древней земли Земзе. Теперь она называлась Атлантида. На крайнем западе, в стране красных, был заложен второй великий город — Птитлигуа. Торговые корабли Атлантов плавали на восток, до Индии, где еще властвовала черная раса. На восточном побережье Азии они впервые увидели гигантов с желтыми и плоскими лицами. Эти люди бросали камни в их корабли. Культ Спящей Головы был открыт для всех, — это было главным орудием силы и власти, но смысл, внутреннее содержание культа хранились в величайшей тайне. Атланты выращивали зерно мудрости Земзе и были еще в самом начале того пути, который привел к гибели всю расу. Они говорили так: «Истинный мир — невидим, неосязаем, неслышим, не имеет вкуса и запаха. Истинный мир есть движение разума. Начальная и конечная цель этого движения непостигаема. Разум есть материя, более твердая, чем камень, и более быстрая, чем свет. Ища покоя, как всякая материя, разум впадает в некоторый сон, то есть становится более замедленным, что называется — воплощением разума в вещество. На степени глубины сна разум воплощается в огонь, в воздух, в воду, в землю. Из этих четырех стихий образуется видимый мир. Вещь есть временное сгущение разума. Вещь есть ядро сферы сгущающегося разума, подобно круглой молнии, в которую уплотняется грозовой воздух. В кристалле разум находится в совершенном покое. В междузвездном пространстве разум — в совершенном движении. Человек есть мост между этими двумя состояниями разума. Через человека течет поток разума в видимый мир. Ноги человека вырастают из кристалла, живот его — солнце, его глаза — звезды, его голова — чаша с краями, простирающимися во вселенную. Человек есть владыка мира. Ему подчинены стихии и движение. Он управляет ими силой, исходящей из его разума, подобно тому как луч света исходит из отверстия глиняного сосуда». Так говорили Атланты. Простой народ не понимал их учения. Иные поклонялись животным, иные — теням умерших, иные — идолам, иные — ночным шорохам, грому и молнии или яме в земле. Было невозможно и опасно бороться со множеством этих суеверий. Тогда жрецы — высшая каста Атлантов — поняли, что нужно внести ясный и понятный, единый для всех культ. Они стали строить огромные, украшенные золотом храмы и посвящать их солнцу — отцу и владыке жизни, гневному и животворному, умирающему и вновь рождающемуся. Культ солнца вскоре охватил всю Землю. Верующими было пролито много человеческой крови. На крайнем западе, среди красных, солнце приняло образ змея, покрытого перьями. На крайнем востоке солнце — владыка теней умерших — приняло образ человека с птичьей головой. В центре мира, в городе Ста Золотых Ворот, была построена уступчатая пирамида столь высокая, что облака дымились на вершине ее, — туда перенесли Голову Спящего. У подножья пирамиды, на площади, был поставлен золотой крылатый бык с человеческим лицом, со львиными лапами. Под ним неугасимо горел огонь. В дни равноденствий, в присутствии народа, под удары в яйцеобразные барабаны, под пляски обнаженных женщин, верховный жрец, Сын Солнца, великий правитель, умерщвлял красивейшего из юношей города и сжигал его во чреве быка. Сын Солнца был неограниченный владыка города и страны. Он строил плотины и проводил орошения, раздавал из магазинов одежду и питание, назначал, кому сколько нужно земли и скота. Многочисленные чиновники были исполнителями его повелений. Никто не мог говорить: «Это мое», потому что все принадлежало солнцу. Труд был священен. Леность наказывалась смертью. Весною Сын Солнца первый выходил в поле и на быках пропахивал борозду, сеял зерна маиса. Храмы были полны зерна, тканей, пряностей. Корабли Атлантов, с пурпуровыми парусами, украшенными изображениями змеи, держащей во рту солнце, бороздили все моря и реки. Наступал долгий мир. Люди забывали, как держать в руке меч. И вот над Атлантидой нависла туча с востока. На восточных плоскогорьях Азии жило желтолицее, с раскосыми глазами, сильное племя Учкуров. Они подчинялись женщине, которая обладала способностью бесноваться. Она называлась Су Хутам Лу, что значило «говорящая с луной». Су Хутам Лу сказала Учкурам: «Я поведу вас в страну, где в ущелье между гор опускается солнце. Там пасется столько баранов, сколько звезд на небе, там текут реки из кумыса, там есть такие высокие юрты, что в каждую можно загнать стадо верблюдов. Там еще не ступали ваши кони, и вы еще не зачерпывали шлемом воды из тех рек». Учкуры спустились с плоскогорья и напали на многочисленные кочевые племена желтолицых, покорили их и стали среди них военачальниками. Они говорили побежденным: «Идите за нами в страну солнца, которую указала Су Хутам Лу». Поклонявшиеся звездам кочевники были мечтательны и бесстрашны. Они сняли юрты и погнали стада на запад. Шли медленно, год за годом. Впереди двигалась конница Учкуров, нападая, сражаясь и разрушая города. За конницей брели стада и повозки с женщинами и детьми. Кочевники прошли мимо Индии и разлились по восточной европейской равнине. Там многие остались на берегах озер. Сильнейшие продолжали двигаться на запад. На побережье Средиземного моря они разрушили первую колонию Атлантов и от побежденных узнали, где лежит страна солнца. Здесь Су Хутам Лу умерла. С головы ее сняли волосы вместе с кожей и прибили к высокому шесту. С этим знаменем двинулись далее, вдоль моря. Так они дошли до края Европы и вот, с высоты гор, увидели очертания обетованной земли. Со дня, когда Учкуры впервые спустились с плоскогорья, минуло сто лет. Кочевники стали рубить леса и вязать плоты. На плотах они переправились через соленую теплую реку. Ступив на заповедную землю Атлантиды, кочевники напали на священный город Туле. Когда они полезли на высокие стены, в городе начали звонить в колокола: звон был так приятен, что желтолицые не стали разрушать города, не истребили жителей, не разграбили храмов. Они взяли запасы пищи и одежды и пошли далее на юго-запад. Пыль от повозок и стад застилала солнце. Наконец кочевникам преградило путь войско краснокожих. Атланты были все в золоте, в разноцветных перьях, изнеженные и прекрасные видом. Конница Учкуров истребила их. С этого дня желтолицые услышали запах крови Атлантов и не были более милостивы. Из города Ста Золотых Ворот послали гонцов на запад к красным, на юг к неграм, на восток к племенам Аама, на север к циклопам. Приносились человеческие жертвоприношения. Неугасимо пылали костры на вершинах храмов. Жители города стекались на кровавые жертвы, предавались исступленным пляскам, чувственным забавам, опьянялись вином, расточали сокровища. Жрецы и философы готовились к великому испытанию, уносили в глубь гор, в пещеры, зарывали в землю книги Великого Знания. Началась война. Участь ее была предрешена: Атланты могли только защищать пресытившее их богатство, у кочевников была первобытная жадность и вера в обетование. Все же борьба была длительной и кровопролитной. Страна опустошалась. Наступил голод и мор. Войска разбегались и грабили все, что могли. Город Ста Золотых Ворот был взят приступом и стены его разрушены. Сын Солнца бросился с вершины уступчатой пирамиды. Погасли огни на вершинах храмов. Немногие из мудрых и посвященных бежали в горы, в пещеры. Цивилизация погибла. Среди разрушенных дворцов великого города на площадях, поросших травой, бродили овцы, и желтолицый пастух пел печальную песню о блаженной, как степной мираж, заповедной стране, где земля голубая и небо — золотое. Кочевники спрашивали своих вождей: «Куда нам еще идти?» Вожди говорили им: «Мы привели вас в обетованную страну, селитесь и живите мирно». Но многие из кочевых племен не послушались и пошли дальше на запад, в страну Перистого Змея, но там их истребил повелитель Птитлигуа. Иные из кочевников проникли к экватору, и там их уничтожили негры, стада слонов и болотные лихорадки. Учкуры, вожди желтолицых, избрали мудрейшего из военачальников и поставили его правителем покоренной страны. Имя его было Тубал. Он велел чинить стены, очищать сады, вспахивать поля и отстраивать жилища. Он издал много мудрых и простых законов. Он призвал к себе бежавших в пещеры мудрецов и посвященных и сказал им: «Мои глаза и уши открыты для мудрости». Он сделал их советниками, разрешил открыть храмы и повсюду послал гонцов с вестью, что желает мира. Таково было начало третьей, самой высокой волны цивилизации Атлантов. В кровь многочисленных племен — черных, красных, оливковых и белых влилась мечтательная, бродящая, как хмель, кровь азиатских номадов, звездопоклонников, потомков бесноватой Су Хутам Лу. Кочевники быстро растворялись среди иных племен. От юрт, стад, дикой воли оставались лишь песни и предания. Появилось новое племя сильных сложением, черноволосых, желто-смуглых людей. Учкуры, потомки всадников и военачальников, были аристократией города. Они любили науки, искусства и роскошь. Они украсили город новыми стенами и семиугольными башнями, выложили золотом двадцать один уступ гигантской пирамиды, провели акведуки, впервые в архитектуре стали употреблять колонну. В долгих войнах снова были покорены отпавшие страны и города. На севере воевали с циклопами — уцелевшими от смешения, одичавшими потомками племени Земзе. Великий завоеватель Рама дошел до Индии. Он соединил младенческие племена арийцев в царство Ра. Так еще раз раздвинулись до небывалых размеров и окрепли пределы Атлантиды — от страны Перистого Змея до азиатских берегов Тихого океана, откуда некогда желтолицые великаны бросали камни в корабли. Мечтательная душа завоевателей стремилась к знанию. Снова были прочитаны древние книги Земзе и мудрые книги сынов Аама. Замкнулся круг и начался новый. В пещерах были найдены полуистлевшие «семь папирусов Спящего». С этого открытия начинает быстро развиваться знание. То, чего не было у сынов Аама, — бессознательной творческой силы, — то, чего не было у сынов племени Земзе, — ясного и острого разума, — в изобилии текло в тревожной и страстной крови Учкуров. Основа нового знания была такова: «В человеке дремлет самая могучая из мировых сил — материя чистого разума. Подобно тому как стрела, натянутая тетивой, направленная верной рукой, поражает цель, — так и материя дремлющего разума может быть напряжена тетивой воли, направлена рукой знания. Сила устремленного знания безгранична». Наука знания разделялась на две части: подготовительную — развитие тела, воли и ума, и основную — познавание природы, мира и формул, через которые материя устремленного знания овладевает природой. Полное овладение знанием, расцвет небывалой еще на Земле и до сих пор не повторенной культуры продолжались столетие, между четыреста пятидесятым и триста пятидесятым годами до Потопа, то есть до гибели Атлантиды. На земле был всеобщий мир. Силы Земли, вызванные к жизни знанием, обильно и роскошно служили людям. Сады и поля давали огромные урожаи, плодились стада, труд был легок. Народ вспоминал старые обычаи и праздники, и никто не мешал ему жить, любить, рожать, веселиться. В преданиях этот век назван золотым . В то время на восточном рубеже Земли был поставлен сфинкс, изображавший в одном теле четыре стихии, — символ тайны спящего разума. Были построены семь чудес света: лабиринт, колосс в Средиземном море, столбы на запад от Гибралтара, башня звездочетов на Посейдонесе, сидящая статуя Тубала и город Лемутов на острове Тихого океана. В черные племена, до этого времени теснимые в тропические болота, проник свет знания. Негры быстро усваивали цивилизацию и начали постройку гигантских городов в Центральной Африке. Зерно мудрости Земзе дало полное и пышное цветение. Но вот мудрейшие из посвященных в знание стали понимать, что во всем росте цивилизации лежит первородный грех. Дальнейшее развитие знания должно привести к гибели: человечество поразит само себя, как змея, жалящая себя в хвост. Первородное зло было в том, что бытие — жизнь Земли и существ — постигалось как нечто, выходящее из разума человека. Познавая мир, человек познавал только самого себя. Разум был единственной реальностью, мир — его представлением, его сновидением. Такое понимание бытия должно было привести к тому, что каждый человек стал бы утверждать, что он один есть единственное, сущее, все остальное — весь мир — лишь плод его воображения. Дальнейшее было неизбежно: борьба за единственную личность, борьба всех против всех, истребление человечества, как восставшего на человека его же сна, — презрение и отвращение к бытию, как к злому сновидению. Таково было начальное зло мудрости Земзе. Знание раскололось. Одни не видели возможности вынуть семя зла и говорили, что зло есть единственная сила, создающая бытие. Они назвали себя черными, так как знание шло от черных. Другие, признавшие, что зло лежит не в самой природе, но в отклонении разума от природности, стали искать противодействие злу. Они говорили: «Солнечный луч падает на землю, погибает и воскресает в плод земли: вот основной закон жизни». Таково же движение мирового разума: нисхождение, жертвенная гибель и воскресение в плоть. Первоосновной грех — одиночество разума — может быть уничтожен грехопадением. Разум должен пасть в плоть и пройти через живые врата смерти. Эти врата — пол. Падение разума совершается силою полового влечения, или Эроса. Утверждавшие так называли себя белыми, потому что носили полотняную тиару — знак Эроса. Они создали весенний праздник и мистерию грехопадения, которая разыгрывалась в роскошных садах древнего храма солнца. Девственный юноша представлял разум, женщина — врата смертной плоти, змей — Эроса. Из отдаленных стран приходили смотреть на эти зрелища. Раскол между двумя путями знания был велик. Началась борьба. В то время было сделано изумительное открытие, — найдена возможность мгновенно освобождать жизненную силу, дремлющую в семенах растений. Эта сила, — гремучая, огненно-холодная материя, — освобождаясь, устремлялась в пространство. Черные воспользовались ею для борьбы, для орудий войны. Они построили огромные летающие корабли, наводящие ужас. Дикие племена стали поклоняться этим крылатым драконам. Белые поняли, что гибель мира близка, и стали готовиться к ней. Они отбирали среди простых людей наиболее чистых, сильных и стали выводить их на север и на восток. Они отводили им высокие горные пастбища, где переселенцы могли жить, как первобытные существа. Опасения белых подтверждались. Золотой век вырождался, в городах Атлантиды наступало пресыщение. Ничто не сдерживало более разнузданную фантазию, жажду извращений, безумие опустошенного разума. Сила, которою овладел человек, обратилась против него. Неизбежность смерти делала людей мрачными, свирепыми, беспощадными. И вот настали последние дни. Начались они с большого бедствия: центральная область города Ста Золотых Ворот была потрясена подземным толчком, много земли опустилось на дно океана, морские волны Атлантики отделили навсегда страну Перистого Змея. Черные обвиняли белых, что силою заклинаний они расковали духов земли и огня. Народ возмутился, черные устроили ночное избиение в городе, — более половины жителей, носивших полотняную тиару, погибло смертью, остальные бежали за пределы Атлантиды. Властью в городе Ста Золотых Ворот овладели богатейшие из граждан Черного ордена, называвшиеся Магацитлами, что значит «беспощадные». Они говорили: «Уничтожим человечество, потому что оно есть дурной сон разума». Чтобы во всей полноте насладиться зрелищем смерти, они объявили по всей Земле праздники и игрища, раскрыли государственные сокровищницы и магазины, привезли с севера белых девушек и отдали их народу, распахнули двери храмов для всех жаждущих противоестественных наслаждений, наполнили фонтаны вином и на площадях жарили мясо. Безумие овладело народом. Это было в осенние дни сбора винограда. Ночью, на озаренных кострами площадях, среди народа, исступленного вином, плясками, едой, женщинами, — появились Магацитлы. Они были в высоких шлемах с колючим гребнем, в панцирных поясах, без щитов. Правою рукою они бросали бронзовые шары, разрывавшиеся холодным, разрушающим пламенем, левою рукою погружали меч в пьяных и безумных. Кровавая оргия была прервана страшным подземным толчком. Рухнула статуя Тубала, треснули стены, повалились колонны акведука, из глубоких трещин вырвалось пламя, пеплом заволокло небо. Наутро кровавый, тусклый диск солнца осветил развалины, горящие сады, толпы измученных излишествами, сумасшедших людей, кучи трупов. Магацитлы бросились к летательным аппаратам, имеющим форму яиц, и стали покидать Землю. Они улетели в звездное пространство, в родину абстрактного разума. Улетело уже много тысяч аппаратов. Тогда раздался четвертый, еще более сильный толчок земли. С севера поднялась из пепельной мглы океанская волна и пошла по земле, уничтожая все живое. Началась буря, молнии падали на землю, в жилища. Хлынул ливень, летели осколки вулканических камней. За оплотом стен великого города с вершинами уступчатой, обложенной золотом пирамиды Магацитлы продолжали улетать сквозь океан падающей воды, из дыма и пепла в звездное пространство. Три подряд толчка раскололи землю Атлантиды. Город Золотых Ворот погрузился в кипящие волны. Иха совсем одурела. О чем бы ни просил ее Гусе, тотчас исполняла, глядела на него матовыми глазами. И смешно и жалко. Гусев обращался с нею строго, но справедливо. Когда Ихошка совсем изнемогала от переполнения чувствами, он сажал ее на колени, гладил по голове, почесывал за ухом, рассказывал всякие смешные истории. Она одурело слушала. У Гусева гвоздем засел план удрать в город. Здесь было как в мышеловке: ни оборониться в случае чего, ни убежать. Опасность грозила им серьезная, — в этом Гусев не сомневался. Разговоры с Лосем ни к чему не вели. Лось только морщился, весь свет ему заслонил подол Тускубовой дочки. «Суетливый вы человек, Алексей Иванович. Ну, нас убьют, — не нам с вами бояться смерти. А то сидели бы в Петрограде — чего безопаснее?» Гусев велел Ихошке унести ключи от ангара, где стояли крылатые лодки. Он забрался туда с фонарем и всю ночь провозился над небольшой, видимо быстролетной двукрылой лодкой. Механизм ее был прост. Крошечный моторчик питался крупинками белого металла, распадающегося с чудовищной силой в присутствии электрической искры. Электрическую энергию аппарат получал во время полета из воздуха, так как Марс был покрыт электричеством высокого напряжения, — его посылали станции на полюсах. (Об этом рассказывала Аэлита.) Гусев подтащил лодку к самым воротам ангара. Ключ вернул Ихе. В случае надобности замок не трудно было сорвать рукой. Затем он решил взять под контроль город Соацеру. Иха научила его соединять туманное зеркало. Этот говорящий экран в доме Тускуба можно было соединять односторонне, то есть самому оставаться невидимым и неслышимым. Гусев обследовал весь город: площади, торговые улицы, фабрики, рабочие поселки. Странная жизнь раскрывалась и проходила перед ним в туманном зеркале. Кирпичные низкие залы фабрик, тусклый свет сквозь пыльные окна. Унылые, с пустыми, запавшими глазами, морщинистые лица рабочих. Вечно, вечно двигающиеся станки, машины, сутулые фигуры, точные движения работы, — унылая, беспросветная муравьиная жизнь. Появлялись прямые, однообразные улицы рабочих кварталов, те же унылые фигуры брели по ним, опустив головы. Тысячелетней скукой веяло от этих кирпичных, чисто подметенных, один как один, коридоров. Здесь, видимо, уже ни на что не надеялись. Появлялись центральные площади: уступчатые дома, ползучая пестрая зелень, отсвечивающие солнцем стекла, нарядные женщины; посреди улицы — столики, узкие вазы, полные цветов; двигающаяся водоворотами нарядная толпа, черные халаты мужчин, фасады домов — все это отражалось в паркетной зеленоватой мостовой. Низко проносились золотые лодки, скользили тени от их крыльев, смеялись запрокинутые лица, вились пестрые легкие шарфы... В городе шла двойная жизнь. Гусев все это принял во внимание. Как человек с большим опытом — почувствовал носом, что, кроме этих двух сторон, здесь есть еще и третья — подпольная. Действительно, по богатым улицам города, в парках — повсюду шаталось большое количество неряшливо одетых, испитых молодых марсиан. Шатались без дела, заложив руки в карманы, — поглядывали. Гусев думал: «Эге, эти штуки мы тоже видали». Ихошка все ему подробно объясняла. На одно только не соглашалась — соединить экран с Домом Высшего совета инженеров. В ужасе трясла рыжими волосами, складывала руки. — Не просите меня, Сын Неба, лучше убейте меня, дорогой Сын Неба. Однажды, на четырнадцатый день, утром, Гусев, как обычно, сел в кресло, положил на колени цифровую доску, дернул за шнур. В зеркальной стене появилась странная картина: на центральной площади — озабоченные, шепчущиеся кучки марсиан. Исчезли столики с мостовой, цветы, пестрые зонтики. Появился отряд солдат, — шли треугольником, как страшные куклы, с каменными лицами. Далее — на торговой улице — бегущая толпа, свалка и какой-то марсианин, вылетевший из драки винтом на машине-крыльях. В парке — те же встревоженные кучки шептунов. На одной из фабрик — гудящие толпы рабочих, возбужденные, мрачные, свирепые лица. В городе, видимо, произошло какое-то событие чрезвычайной важности. Гусев тряс Ихошку за плечи: «В чем дело?» Она молчала, глядела матовыми влюбленными глазами. Город был охвачен тревогой. Бормотали, мигали зеркальные телефоны. На улицах, на площадях, в парках шептались кучки марсиан. Ждали событий, поглядывали на небо. Говорили, что где-то горят склады сушеного кактуса. В полдень в городе открыли водопроводные краны, и вода иссякла в них, но ненадолго... Многие слышали на юго-западе отдаленный взрыв. В домах заклеивали стекла бумажками — крест-накрест. Тревога шла из центра по городу, из Дома Высшего совета инженеров. Говорили о пошатнувшейся власти Тускуба, о предстоящих переменах. Тревожное возбуждение прорезывалось, как искрой, слухами: «Ночью погаснет свет». «Остановят полярные станции». «Исчезнет магнитное поле». «В подвалах Дома Высшего совета арестованы какие-то личности». На окраинах города, на фабриках, в рабочих поселках, в общественных магазинах слухи эти воспринимались по-иному. О причине их возникновения здесь, видимо, знали больше. С тревожным злорадством говорили, что будто гигантский цирк, номер одиннадцатый, взорван подземными рабочими, что агенты правительства ищут повсюду склады оружия, что Тускуб стягивает войска в Соацеру. К полудню почти повсюду прекратилась работа. Собирались большие толпы, ожидали событий, поглядывали на неизвестно откуда появившихся многозначительных молодых, неряшливо одетых марсиан с заложенными в карманы руками. В середине дня над городом пролетели правительственные лодки, и дождь белых афишек посыпался с неба на улицы. Правительство предостерегало население от злостных слухов, — их распускали враги народа. Говорилось, что власть никогда еще не была так сильна и преисполнена решимости. Город затих ненадолго, и снова поползли слухи — один страшнее другого. Достоверно знали только одно: сегодня вечером в Доме Высшего совета инженеров предстоит решительная борьба Тускуба с вождем рабочего населения Соацеры — инженером Гором. К вечеру толпы народа заполнили огромную площадь перед Домом Высшего совета. Солдаты охраняли лестницу, входы и крышу. Холодный ветер нагнал туман, в мокрых облаках раскачивались фонари красноватыми расплывающимися сияниями. Неясной пирамидой уходили во мглу мрачные стены дома. Все окна его были освещены. Под тяжелыми сводами, в круглом зале, на скамьях амфитеатра сидели члены Высшего совета. Лица всех были внимательны и настороженны. В стене, высоко над полом, проходили быстро одна за другой в туманном зеркале картины города — внутренность фабрик, перекрестки с перебегающими в тумане фигурами, очертания водяных цирков, электромагнитных башен, однообразные пустынные здания складов, охраняемые солдатами. Экран непрерывно соединялся со всеми контрольными зеркалами в городе. Вот появилась площадь перед Домом Высшего совета инженеров, — океан голов, застилаемый клочьями тумана, широкие сияния фонарей. Своды залы наполнились зловещим ропотом толпы. Тонкий свист отвлек внимание присутствующих. Экран погас. Перед амфитеатром, на возвышение, покрытое черно-золотой парчой, взошел Тускуб. Он был бледен, спокоен и мрачен. — В городе волнение, — сказал Тускуб, — город возбужден слухом о том, что сегодня мне здесь намерены противоречить. Одного этого слуха было достаточно, чтобы государственное равновесие пошатнулось. Такое положение вещей я считаю болезненным и зловещим. Необходимо раз навсегда уничтожить причину подобной возбуждаемости. Я знаю, — среди нас есть присутствующие, которые нынче же ночью разнесут по городу мои слова. Я говорю открыто: город охвачен анархией. По сведениям моих агентов, в городе и стране нет достаточных мускулов для сопротивления. Мы накануне гибели мира. Ропот пролетел по амфитеатру. Тускуб брезгливо усмехнулся. — Сила, разрушающая мировой порядок, — анархия, — идет из города. Спокойствие души, природная воля к жизни, силы чувств растрачиваются здесь на сомнительные развлечения и бесполезные удовольствия. Дым хавры — вот душа города: дым и бред. Уличная пестрота, шум, роскошь золотых лодок и зависть тех, кто снизу глядит на эти лодки. Женщины, обнажающие спину и живот и надушенные возбуждающими ароматами; пестрые огоньки, перебегающие по фасадам публичных домов; летающие над улицами лодки-рестораны — вот город! Покой души сгорает в пепел. Желание таких опустошенных душ одно — жажда... Жажда опьянения. Пресыщенные души опьяняет только кровь. Тускуб сказал это, пронзив перед собою пальцем пространство... Зал сдержанно загудел. Он продолжал: — Город готовит анархическую личность. Ее воля, ее пафос — разрушение. Думают, что анархия — свобода, нет, — анархия жаждет только анархии. Долг государства — бороться с этими разрушителями, — таков закон! Анархии мы должны противопоставить волю к порядку. Мы должны вызвать в стране здоровые силы и с наименьшими потерями бросить их на войну с анархией. Мы объявляем анархии беспощадную войну. Меры охраны — лишь временное средство: неизбежно должен настать час, когда полиция откроет свое уязвимое место. В то время как мы вдвое увеличиваем число агентов полиции, — анархисты увеличиваются в квадрате. Мы должны первые перейти в наступление, решиться на суровое и неизбежное действие, мы должны разрушить и уничтожить город. Половина амфитеатра завыла и повскакала на скамьях. Лица марсиан были бледны, глаза горели. Тускуб взглядом восстановил тишину. — Город неизбежно, так или иначе, будет разрушен, мы сами должны организовать это разрушение. В дальнейшем я предложу план расселения здоровой части городских жителей по сельским поселкам. Мы должны использовать для этого богатейшую страну, — по ту сторону гор Лизиазиры, — покинутую населением после междоусобной войны. Предстоит огромная работа. Но цель ее велика. Разумеется, мерой разрушения города мы не спасем цивилизации, мы даже не отсрочим ее гибели, но мы дадим возможность марсианскому миру умереть спокойно и торжественно. — Что он говорит?.. — испуганными, высокими голосами закричали слушатели. — Почему нам нужно умирать? — Он сошел с ума! — Долой Тускуба! Движением бровей Тускуб снова заставил утихнуть амфитеатр. — История Марса окончена. Жизнь вымирает на нашей планете. Вы знаете статистику рождаемости и смерти. Пройдет несколько столетий — и последний марсианин застывающим взглядом в последний раз проводит закат солнца. Мы бессильны остановить вымирание. Мы должны суровыми и мудрыми мерами обставить пышностью и счастьем последние дни мира. Первое и основное — мы должны уничтожить город. Цивилизация взяла от него все; теперь он разлагает цивилизацию, он должен погибнуть. В середине амфитеатра поднялся Гор — тот широколицый молодой марсианин, которого Гусев видел в зеркале. Голос его был глухой, лающий. Он выкинул руку по направлению Тускуба. — Он лжет! Он хочет уничтожить город, чтобы сохранить власть. Он приговаривает нас к смерти, чтобы сохранить власть. Он понимает, что только уничтожением миллионов он еще может сохранить власть. Он знает, как ненавидят его те, кто не летает в золотых лодках, кто родится и умирает в подземных фабричных городах, кто в праздник шатается по пыльным коридорам, зевая от безнадежности, кто с остервенением, ища забвения, дышит дымом проклятой хавры. Тускуб приготовил нам смертное ложе, пусть сам в него ляжет. Мы не хотим умирать. Мы родились, чтобы жить. Мы знаем опасность — вырождение Марса. Но у нас есть спасение. Нас спасет Земля, люди с Земли, здоровая, свежая раса с горячей кровью. Вот кого он боится больше всего на свете. Тускуб, ты спрятал у себя в дому двух людей, прилетевших с Земли. Ты боишься Сынов Неба. Ты силен только среди слабых и одурманенных хаврой. Когда придут сильные, с горячей кровью, ты сам станешь тенью, ночным кошмаром, ты исчезнешь, как призрак. Вот чего ты боишься больше всего на свете! Ты нарочно выдумал анархию, ты сейчас придумал это потрясающее умы разрушение города. Тебе самому нужна кровь — напиться. Тебе нужно отвлечь внимание всех, чтобы незаметно убрать этих двух смельчаков, наших спасителей. Я знаю, что ты уже отдал приказ... Гор вдруг оборвал. Лицо его начало темнеть от напряжения. Тускуб тяжело, из-под бровей, глядел ему в глаза. — Не заставишь Не замолчу! — Гор захрипел. — Я знаю — ты посвящен в древнюю чертовщину. Я не боюсь твоих глаз... Гор с трудом широкой ладонью отер пот со лба. Вдохнул глубоко и зашатался. В молчании недышащего амфитеатра он опустился на скамью, уронил голову на руки. Было слышно, как скрипнули его зубы. Тускуб поднял брови и продолжал спокойно: — Надеяться на переселенцев с Земли? Поздно. Вливать свежую кровь в наши жилы? Поздно. Поздно и жестоко. Мы лишь продлим агонию нашей планеты. Мы лишь увеличим страдания, потому что неизбежно станем рабами завоевателей. Вместо покойного и величественного заката цивилизации мы снова вовлечем себя в томительные круги столетий. Зачем? Зачем нам, ветхой и мудрой расе, работать на завоевателей? Чтобы жадные до жизни дикари выгнали нас из дворцов и садов, заставили строить новые цирки, копать руду, чтобы снова равнина Марса огласилась криками войны? Чтобы снова наполнять наши города развратниками и сумасшедшими? Нет. Мы должны умереть спокойно на порогах своих жилищ. Пусть красные лучи Талцетла светят нам издалека. Мы не пустим к себе чужеземцев. Мы построим новые станции на полюсах и окружим планету непроницаемой броней. Мы разрушим Соацеру — гнездо анархии и безумных надежд, — здесь, здесь родился этот преступный план сношения с Землей. Мы пройдем плугом по площадям. Мы оставим лишь необходимые для жизни учреждения и предприятия. В них мы заставим работать преступников, алкоголиков, сумасшедших, всех мечтателей несбыточного. Мы закуем их в цепи. Даруем им жизнь, которой они так жаждут. Всем, кто согласен с нами, кто подчиняется нашей воле, мы отведем сельскую усадьбу и обеспечим жизнь и комфорт. Двадцать тысячелетий каторжного труда дают нам право жить наконец праздно, тихо и созерцательно. Конец цивилизации будет покрыт венцом золотого века. Мы организуем общественные праздники и прекрасные развлечения. Быть может, даже срок жизни, указанный мною, продлится еще на несколько столетий, потому что мы будем жить в покое. Амфитеатр слушал молча, завороженный. Лицо Тускуба покрылось пятнами. Он закрыл глаза, будто вглядываясь в грядущее. Замолк на полуслове... ...Глухой, многоголосый гул толпы проник снаружи под своды зала. Гор поднялся. Лицо его было перекошено. Он сорвал с себя шапочку и швырнул далеко. Протянул руки и ринулся вниз по скамьям к Тускубу. Он схватил Тускуба за горло и сбросил с парчового возвышения. Так же, протянув руки, растопырив пальцы, повернулся к амфитеатру. Будто отдирая присохший язык, закричал: — Хорошо. Смерть! Пусть смерть! Для вас!.. Для нас — борьба. .. На скамьях вскочили, зашумели, несколько фигур побежало вниз, к лежащему ничком Тускубу. Гор прыгнул к двери. Локтем отшвырнул солдата. Полы его черного халата мелькнули у выхода на площадь. Раздался его отдаленный голос. По толпе пошел будто рев ветра. — Революция, Мстислав Сергеевич. Весь город вверх ногами. Потеха! Гусев стоял в библиотеке. В обычно сонных глазах его прыгали веселые искорки, нос вздернулся, топорщились усы. Руки он глубоко засунул за ременный пояс. — В лодку я уже все уложил: провизию, гранаты. Ружьишко ихнее достал. Собирайтесь скорее, бросайте книгу, летим. Лось сидел, подобрав ноги, в углу дивана, невидяще глядел на Гусева. Вот уже более двух часов он ожидал обычного прихода Аэлиты, подходил к двери, прислушивался, — в комнатах Аэлиты было тихо. Он садился в угол дивана и ждал, когда зазвучат ее шаги. Он знал: легкие шаги раздадутся в нем громом небесным. Она войдет, как всегда, прекраснее, изумительнее, чем он ждал, пройдет под озаренными верхними окнами; по зеркальному полу пролетит ее черное платье. И в нем все дрогнет. Вселенная его души дрогнет и замрет, как перед грозой. — Лихорадка, что ли, у вас, Мстислав Сергеевич? Чего уставились? Говорю, летим, все готово, я вас хочу марскомом объявить. Дело чистое. Лось опустил голову, — так впился глазами Гусев. Спросил тихо: — Что происходит в городе? — Черт их разберет. На улицах народу — тучи, рев. Окна бьют. — Слетайте, Алексей Иванович, но только нынче же ночью вернитесь. Я обещаю поддержать вас во всем, в чем хотите. Устраивайте революцию, назначайте меня комиссаром, если будет нужно — расстреляйте меня. Но сегодня, умоляю вас, оставьте меня в покое. Согласны? — Ладно, — сказал Гусев, — эх, от них весь беспорядок, мухи их залягай, — на седьмое небо улети, и там баба. Тьфу! В полночь вернусь. Ихошка посмотрит, чтобы доносу на меня не было. Гусев ушел. Лось опять взял книгу и думал: «Чем кончится? Пройдет мимо гроза любви? Нет, не минует. Рад он этому чувству напряженного, смертельного ожидания, что вот-вот раскроется какой-то немыслимый свет? Не радость, не печаль, не сон, не жажда, не утоление... То, что он испытывает, когда Аэлита рядом с ним, — именно принятие жизни в ледяное одиночество своего тела. Жизнь входит в него по зеркальному полу, под сияющими окнами. Но это тоже ведь сон. Пусть случится то, чего он жаждет. И жизнь возникает в ней, Аэлите. Она будет полна осуществлением, трепетной плотью. А ему снова — томление, одиночество». Никогда еще Лось с такой ясностью не чувствовал безнадежной жажды любви, никогда еще так не понимал этого обмана любви, страшной подмены самого себя — женщиной: проклятие мужского существа. Раскрыть объятия, распахнуть руки от звезды до звезды, — ждать, принять женщину. И она возьмет все и будет жить. А ты, любовник, отец, — как пустая тень, раскинувшая руки от звезды до звезды. Аэлита была права: он напрасно многое узнал за это время, слишком широко раскрылось его сознание. В его теле еще текла горячая кровь, он был весь еще полон тревожными семенами жизни, — сын Земли. Но разум опередил его на тысячу лет: здесь, на иной земле, он узнал то, что еще не нужно было знать. Разум раскрылся и зазиял ледяной пустыней. Что раскрыл его разум? Пустыню, и там, за пределом, новые тайны. Заставь птицу, поющую в нежном восторге, закрыв глаза, в горячем луче солнца, понять хоть краешек мудрости человеческой, — и птица упадет мертвая. За окном послышался протяжный свист улетающей лодки. Затем в библиотеку просунулась голова Ихи. — Сын Неба, идите обедать... Лось поспешно пошел в столовую — белую, круглую комнату, где эти дни обедал с Аэлитой. Здесь было жарко. В высоких вазах у колонн тяжелой духотой пахли цветы. Иха, отворачивая покрасневшие от слез глаза, сказала: — Вы будете обедать один, Сын Неба, — и прикрыла прибор Аэлиты белыми цветами. Лось потемнел. Мрачно сел к столу. К еде не притронулся, — только крошил хлеб и выпил несколько бокалов вина. С зеркального купола — над столом — раздалась, как обычно во время обеда, слабая музыка. Лось стиснул челюсти. Из глубины купола лились два голоса — струнный и духовой: сходились, сплетались, пели о несбыточном. На высоких, замирающих звуках они расходились, — и уже низкие звуки взывали из могилы тоскующими голосами — звали, перекликались взволнованно, и снова пели о встрече, сближались, кружились, похожие на старый, старый вальс. Лось сидел, стиснув в кулаке узкий бокал. Иха, зайдя за колонну, приподняла платье и уткнула в него лицо, — у нее тряслись плечи. Лось бросил салфетку и встал. Томительная музыка, духота цветов, пряное вино — все это было совсем напрасно. Он подошел к Ихе. — Могу я видеть Аэлиту? Не открывая лица, Иха замотала рыжими волосами. Лось взял ее за плечо. — Что случилось? Она больна? Мне нужно ее видеть. Иха проскользнула под локтем у Лося и убежала. На полу у колонны осталась оброненная Ихошкой фотографическая карточка. Мокрая от слез карточка изображала Гусева в полной боевой форме — суконный шлем, ремни на груди, одна рука на рукояти шашки, в другой — револьвер, сзади разрывающиеся гранаты, — подписано: «Прелестной Ихошке на незабываемую память». Лось отшвырнул открытку, вышел из дому и зашагал по лугу, к роще. Он делал огромные прыжки, не замечал этого, бормотал: — Не хочет видеть — не нужно. Попасть в иной мир, — беспримерное усилие, — чтобы сидеть в углу дивана, ждать: когда же, когда наконец войдет женщина... Сумасшествие! Одержимость! Гусев прав, — лихорадка. «Нанюхался сладкого». Ждать, как светопреставления, нежного взгляда... К черту!.. Мысли жестоко укалывали. Лось вскрикивал, как от зубной боли. Не соразмеряя силы, подскакивал на сажень в воздух и, падая, едва удерживался на ногах. Белые волосы его развевались. Он люто ненавидел себя. Он добежал до озера. Вода была, как зеркало, на черно-синей ее поверхности пылали снопы солнца. Было душно. Лось обхватил голову, сел на камень. Из прозрачной глубины озера медленно поднимались круглые пурпуровые рыбы, шевелили волокнами длинных игл, водяными глазами равнодушно глядели на Лося. — Вы слышите, рыбы, пучеглазые, глупые рыбы, — вполголоса сказал Лось, — я спокоен, говорю в полной памяти. Меня мучит любопытство, жжет, — взять в руки ее, когда она войдет в черном платье. Услышать, как станет биться ее сердце... Она сама, странным движением, придвинется ко мне... Я буду глядеть, как станут дикими ее глаза... Видите, рыбы, — я остановился, оборвал, не думаю, не хочу. Довольно. Ниточка разорвана, — конец. Завтра в город. Борьба — прекрасно. Смерть — прекрасно. Только — ни музыки, ни цветов, ни лукавого обольщения. Больше не хочу духоты. Волшебный шарик на ее ладони — к черту, к черту, все это обман, призрак!.. Лось поднялся, взял большой камень и швырнул его в стаю рыб. Голову ломило. Свет резал глаза. Вдали сверкала льдами, поднималась из-за рощи острым пиком горная вершина. «Необходимо хлебнуть ледяного воздуха». Лось прищурился на алмазную гору и пошел в том направлении через голубые заросли. Деревья окончились, перед ним лежало пустынное холмистое плоскогорье, — ледяная вершина была далеко за краем. По пути под ногами валялись шлак и щебень, повсюду — отверстия брошенных шахт. Лось упрямо решил хватить зубами кусок этого вдали сияющего снега. В стороне, в лощине, поднималось коричневое облако пыли. Горячий ветер донес шум множества голосов. С высоты холма Лось увидел бредущую по сухому руслу канала большую толпу марсиан. Они несли длинные палки с привязанными на концах ножами, кирки, молоты для дробления руды. Брели, спотыкаясь, потрясали оружием и ревели свирепо. За ними, над коричневыми облаками, плыли хищные птицы. Лось вспомнил давешние слова Гусева о событиях. Подумал: «Вот — живи, борись, побеждай, гибни... А сердце держи на цепи, неистовое, несчастное». Толпа скрылась за горами. Лось быстро шел, взволнованный движением, борьбой, и вдруг остановился, запрокинул голову. В синей вышине плыла, снижаясь, крылатая лодка. Вот сверкнула, описала круг, все ниже, ниже, скользнула над головой и села. В лодке поднялся кто-то закутанный в белый мех, белый, как снег. Из-за меха, из-под кожаного шлема глядели на Лося взволнованные глаза Аэлиты. Горячо забилось сердце. Он подошел к лодке. Аэлита отогнула на лице влажный от дыхания мех. Потемневшим взором Лось глядел в ее лицо. Она сказала: — Я за тобой. Я была в городе. Нам нужно бежать. Я умираю от тоски по тебе. Лось только стиснул пальцами борт лодки, с трудом передохнул. Лось сел позади Аэлиты. Механик — краснокожий мальчик — плавным толчком поднял крылатую лодку в небо. Холодный ветер кинулся навстречу. Белая, как снег, шубка Аэлиты была пропитана грозовой свежестью, горным холодом. Аэлита обернулась к Лосю, щеки ее горели. — Я видела отца. Он мне велел убить тебя и твоего товарища. — Зубы ее блеснули. Она разжала кулачок. На кольце, на цепочке, висел у нее каменный флакончик. — Отец сказал: пусть они уснут спокойно, они заслужили счастливую смерть. Серые глаза Аэлиты подернулись влагой. Но сейчас же она рассмеялась, сдернула с пальца кольцо. Лось схватил ее за руку. — Не бросай, — он взял у нее флакончик и сунул в карман, — это твой дар, Аэлита, — темная капелька — сон, покой. Теперь и жизнь и смерть — ты. — Он наклонился к ее дыханию. — Когда настанет страшный час одиночества, я снова почувствую тебя в этой капельке. Силясь понять, Аэлита закрыла глаза, прислонилась спиной к Лосю. Нет, все равно не понять. Шумящий ветер, горячая грудь Лося за спиной, его рука, ушедшая в белый мех на плече, — казалось, кровь их бежит одним круговоротом, в одном восторге, одним телом летят они в какое-то сияющее древнее воспоминание. Нет, все равно не понять! Прошла минута, немного больше. Лодка поравнялась с высотой Тускубовой усадьбы. Механик обернулся: у Аэлиты и Сына Неба были странные лица. В пустых зрачках их светились солнечные точки. Ветер мял снежную шерсть на шубке Аэлиты. Восторженные глаза ее глядели в океан небесного света. Мальчик-механик уткнул в воротник острый нос и принялся беззвучно смеяться. Положил лодку на крыло и, разрезая воздух крутым падением, спустился у дома. Аэлита очнулась, стала расстегивать шубку, но пальцы ее скользили по птичьим головкам на больших пуговицах. Лось поднял ее из лодки, поставил на траву и стоял перед ней согнувшись. Аэлита сказала мальчику: — Приготовь закрытую лодку. Она не заметила ни Ихошкиных красных глаз, ни желтого, как тыква, перекошенного страхом лица управляющего, — улыбаясь, рассеяно оборачиваясь к Лосю, она пошла впереди него в глубь дома, к себе. В первый раз Лось увидел комнаты Аэлиты, — низкие золотые своды, стены, покрытые теневыми изображениями, будто фигурками на китайском зонтике, почувствовал кружащий голову горьковатый теплый запах. Аэлита сказала тихо: — Сядь. Лось сел. Она опустилась около его ног, положила голову ему на колени, руки на грудь и более не двигалась. Он с нежностью глядел на ее пепельные, высоко поднятые на затылке волосы, держал руки. У нее задрожало горло. Лось нагнулся. Она сказала: — Тебе, быть может, скучно со мной? Прости. Я еще не умею любить. Мне смутно. Я сказала Ихе: поставь побольше цветов в столовой, когда он останется один, пусть ему играет улла. Аэлита оперлась локтями о колени Лося. Лицо ее было мечтательное. — Ты слушал? Ты понял? Ты думал обо мне? — Ты видишь и знаешь, — сказал Лось, — когда я не вижу тебя — схожу с ума от тревоги. Когда вижу тебя — тревога страшнее. Теперь мне кажется — тоска по тебе гнала меня через звезды. Аэлита глубоко вздохнула. Лицо ее казалось счастливым. — Отец дал мне яд, но я видела — он не верит мне. Он сказал: «Я убью и тебя и его». Нам недолго жить. Но ты чувствуешь — минуты раскрываются бесконечно, блаженно. Она запнулась и глядела, как вспыхнули холодной решимостью глаза Лося, — рот его сжался упрямо. — Хорошо, — сказал он, — я буду бороться. Аэлита придвинулась и зашептала: — Ты — великан из моих детских снов. У тебя прекрасное лицо. Ты сильный, Сын Неба. Ты мужественный, добрый. Твои руки — из железа, колени — из камня. Твой взгляд смертелен. От твоего взгляда женщины чувствуют тяжесть под сердцем. Голова Аэлиты без силы легла ему на плечо. Ее бормотание стало неясным, чуть слышным. Лось отвел с лица ее волосы. — Что с тобой? Тогда она стремительно обвила его шею, как ребенок. Выступили большие слезы, потекли по ее худенькому лицу. — Я не умею любить, — сказала она, — я никогда не знала этого... Пожалей меня, не гнушайся мною. Я буду рассказывать тебе интересные истории. Расскажу о страшных кометах, о битве воздушных кораблей, о гибели прекрасной страны по ту сторону гор. Тебе не будет скучно любить меня. Меня никто никогда не ласкал. Когда ты в первый раз пришел, я подумала: «Я его видела в детстве, это родной великан». Мне хотелось, чтобы ты взял меня на руки, унес отсюда. Здесь — мрачно, безнадежно, смерть, смерть. Солнце скудно греет. Льды больше не тают на полюсах. Высыхают моря. Бесконечные пустыни, медные пески покрывают Туму... Земля, Земля... милый великан, унеси меня на Землю. Я хочу видеть зеленые горы, потоки воды, облака, тучных зверей, великанов... Я не хочу умирать... Аэлита заливалась слезами. Теперь совсем девочкой казалась она Лосю. Было смешно и нежно, когда она всплеснула руками, говоря о великанах. Лось поцеловал ее в заплаканные глаза. Она затихла. Ротик ее припух. Снизу вверх, влюбленно, как на великана из сказки, она глядела на Сына Неба. Вдруг в полумраке комнаты раздался тихий свист, и сейчас же вспыхнул облачным светом овал на туалетном столике. Появилась всматривающаяся внимательно голова Тускуба. — Ты здесь? — спросил он. Аэлита, как кошка, соскочила на ковер, подбежала к экрану. — Я здесь, отец. — Сыны Неба еще живы? — Нет, отец, — я дала им яд, они убиты. Аэлита говорила холодно, резко. Стояла спиной к Лосю, заслоняя экран. — Что тебе еще нужно от меня, отец? Тускуб молчал. Плечи Аэлиты стали подниматься, голова закидывалась. Свирепый голос Тускуба проревел: — Ты лжешь! Сын Неба в городе. Он во главе восстания! Аэлита покачнулась. Голова отца исчезла. Аэлита, Ихошка и Лось летели в четырехкрылой лодке к горам Лизиазиры. Не переставая работал приемник электромагнитных волн — мачта с отрезками проволок. Аэлита склонилась над крошечным экраном, слушала, всматривалась. Было трудно разобраться в отчаянных телефонограммах, призывах, криках, тревожных запросах, летящих, кружащихся в магнитных полях Марса. Все же, почти не переставая, бормотал стальной голос Тускуба, прорезывал весь этот хаос, владел им. В зеркальце скользили тени потревоженного мира. Несколько раз в каше звуков слух Аэлиты улавливал странный голос, вопивший протяжно: «...Товарищи, не слушайте шептунов... не надо нам никаких уступок... к оружию, товарищи, настал последний час... вся власть сов... сов... сов...» Аэлита обернулась к Ихошке. — Твой друг отважен и дерзок, он истинный Сын Неба, не бойся за него. Ихошка, как коза, топнула ногами, замотала рыжей головой. Аэлите удалось проследить, что бегство их осталось незамеченным. Она сняла с ушей трубки. Пальцами протерла запотевшее стекло иллюминатора. — Взгляни, — сказала она Лосю, — за нами летят ихи. Лодка плыла на огромной высоте над Марсом. С боков лодки, в ослепительном свету, летели на перепончатых крыльях два извивающихся, покрытых бурой шерстью, облезлых животных. Круглые головы их с плоским зубастым клювом были повернуты к окошкам. Вот одно, увидев Лося, нырнуло и ляскнуло пастью по стеклу. Лось откинул голову. Аэлита рассмеялась. Миновали Азору. Внизу теперь лежали острые скалы Лизиазиры. Лодка пошла вниз, пролетела над озером Соам и опустилась на просторную площадку, висящую над пропастью. Лось и механик завели лодку в пещеру, подняли на плечи корзины и вслед за женщинами стали спускаться по едва приметной в скалах, истершейся от древности лестнице вниз в ущелье. Аэлита легко и быстро шла вперед. Придерживаясь за выступы скал, внимательно взглядывала на Лося. Из-под его огромных ног летели камни, отдавались в пропасти эхом. — Здесь спускался Магацитл, неся трость с привязанной пряжей, — сказала Аэлита. — Сейчас ты увидишь места, где горели круги священных огней. На середине пропасти лестница ушла в глубь скалы, в узкий туннель. Из темноты его тянуло влажной сыростью. Ширкая по камням плечами, нагибаясь, Лось с трудом двигался между отполированными стенами. Ощупью он нашел плечо Аэлиты и сейчас же почувствовал на губах ее дыхание. Он прошептал по-русски: «Милая». Туннель окончился полуосвещенной пещерой. Повсюду поблескивали базальтовые колонны. В глубине взлетали легкие клубы пара. Журчала вода, однообразно падали капли с неразличимых в глубине сводов. Аэлита шла впереди. Ее черный плащ и острый колпачок скользили над озером, скрывались иногда за облаками пара. Она сказала из темноты: «Осторожнее» — и появилась на узкой, крутой арке древнего моста. Лось почувствовал, как под ногами дрожит мостовой свод, но он глядел только на легкий плащ, скользящий в полумраке. Становилось светлее. Заблестели над головой кристаллы. Пещера окончилась колоннадой из низких каменных столбов. За ними видна была залитая вечерним солнцем перспектива скалистых вершин и горных цирков Лизиазиры. По ту сторону колоннады лежала широкая терраса, покрытая ржавым мхом. Ее края обрывались отвесно. Едва заметные лесенки и тропинки вели наверх, в пещерный город. Посреди террасы лежал до половины ушедший в почву, покрытый мхами Священный Порог. Это был большой, из массивного золота, саркофаг. Грубые изображения зверей и птиц покрывали его с четырех сторон. Наверху покоилось изображение спящего марсианина, — одна рука его подложена под голову, другая прижимала к груди уллу. Остатки рухнувшей колоннады окружали эту удивительную скульптуру. Аэлита опустилась на колени перед Порогом и поцеловала в сердце изображение спящего. Когда она поднялась, ее лицо было задумчивое и кроткое. Иха тоже присела у ног спящего, обхватила их, прижалась лицом. С левой стороны, в скале, среди полустертых надписей виднелась треугольная золотая дверца. Лось разгреб мхи и с трудом отворил ее. Это было древнее жилище хранителя Порога — темная пещерка с каменными скамьями, очагом и ложем, высеченным в граните. Сюда внесли корзины. Иха покрыла циновкой пол, постлала постель для Аэлиты, налила масла в висевшую под потолком светильню и зажгла ее. Мальчик-механик ушел сторожить крылатую лодку. Аэлита и Лось сидели на краю бездны. Солнце уходило за острые вершины. Резкие длинные тени потянулись от гор, ломались в прорывах ущелий. Мрачно, бесплодно, дико было в этом краю, где некогда спасались от людей древние Аолы. — Когда-то горы были покрыты растительностью, — сказала Аэлита, — здесь паслись стада хашей и в ущельях шумели водопады. Тума умирает. Смыкается круг долгих, долгих тысячелетий. Быть может, мы — последние: уйдем, и Тума опустеет. Аэлита помолчала. Солнце закатилось невдалеке за драконий хребет скал. Яростная кровь заката полилась в высоту, в лиловую тьму. — Но сердце мое говорит иное. — Аэлита поднялась и пошла вдоль обрыва, поднимая клочки сухого мха, сухие веточки. Собрав их в край плаща, она вернулась к Лосю, сложила костер, принесла из пещеры светильню и, опустившись на колени, подожгла травы. Костер затрещал, разгораясь. Тогда Аэлита вынула из-под плаща маленькую уллу и, сидя, опираясь локтями о поднятое колено, тронула струны. Они нежно, как пчелы, зазвенели. Аэлита подняла голову к проступающим во тьме ночи звездам и запела негромким, низким, печальным голосом: Собери сухие травы, помет животных и обломки ветвей, Сложи их прилежно, Ударь камнем о камень, — женщина, водительница двух душ. Высеки искру — и запылает костер. Сядь у огня, протяни руки к пламени. Муж твой сидит по другую сторону пляшущих языков. Сквозь струи уходящего к звездам дыма Глаза мужчины глядят в темноту твоего чрева, в дно души. Его глаза ярче звезд, горячей огня, смелее фосфорических глаз ча. Знай, — потухшим углем станет солнце, укатятся Звезды с неба, погаснет злой Талцетл над миром, — Но ты, женщина, сидишь у огня бессмертия, протянув к нему руки, И слушаешь голоса ждущих пробуждения к жизни, Голоса во тьме твоего чрева. Костер догорал. Опустив уллу на колени, Аэлита глядела на угли, — они озаряли красноватым жаром ее лицо. — По древнему обычаю, — сказала она сурово, — женщина, спевшая мужчине песню уллы, становится его женой. В полночь Лось выскочил из лодки на дворе Тускубовой усадьбы. Окна дома были темны, — значит, Гусев еще не вернулся. Покатая стена освещена звездами, голубоватые искры их поблескивали в черноте стекол. Из-за зубцов крыши торчала острым углом странная тень. Лось вглядывался, — что бы это могло быть? Мальчик-механик наклонился к нему и шепнул опасливо: — Не ходите туда. Лось вытащил из кобуры маузер. Втянул ноздрями холодноватый воздух. В памяти встал огонь костра над пропастью, запах горящих трав. Потемневшие, горячие глаза Аэлиты... «Вернешься? — спросила она, стоя над огнем. — Исполни долг, борись, победи, но не забывай, — все это лишь сон, все тени... Здесь, у огня, — ты жив, ты не умрешь. Не забывай, вернись...» Она подошла близко. Ее глаза у самых его глаз раскрывались в бездонную ночь, полную звездной пыли: «Вернись, вернись ко мне, Сын Неба...» Воспоминание обожгло и погасло, — длилось всего секунду, покуда Лось расстегивал кобуру револьвера. Вглядываясь в странную тень по ту сторону дома над крышей, Лось чувствовал, как мышцы его напрягаются, горячая кровь сотрясает сердце, — борьба, борьба. Легко, прыжками, он побежал к дому. Прислушался, скользнул вдоль боковой стены и заглянул за угол. Близ входа в дом лежал, завалившись набок, разбитый корабль. Одно его крыло поднималось над крышей к звездам... Лось различил несколько валявшихся на траве точно мешков, — это были трупы. В доме — темнота, тишина. «Неужели — Гусев?» Лось подбежал к убитым. «Нет, марсиане». Один лежал вниз головой на ступенях. Еще один висел среди обломков корабля. Видимо, были убиты выстрелами из дома. Лось взбежал на лестницу. Дверь была приоткрыта. Он вошел в дом. — Алексей Иванович, — позвал Лось. Было тихо. Он включил освещение, — вспыхнул огнями весь дом Подумал: «Неосторожно», — и сейчас же забыл об этом. Проходя под арками, поскользнулся в липкую лужицу. — Алексей Иванович! — закричал Лось. Прислушался, — тишина. Тогда он прошел в узкое зальце с туманным зеркалом, сел в кресло, захватил ногтями подбородок. «Ждать его здесь? Лететь на помощь? Но куда? Чей это разбитый корабль? Мертвые не похожи на солдат, — скорее всего — рабочие. Кто здесь дрался? Гусев? Люди Тускуба? Да, медлить нельзя». Он взял цифровую доску и включил зеркало: «Площадь Дома Высшего совета инженеров». Дернул шнур, и сейчас же грохотом отшвырнуло его от зеркала: там, в красноватом сиянии фонарей, летели клубы дыма, чиркали огненные вспышки, искры. Вот влетела, раскинув руки, в зеркало чья-то фигура с залитыми кровью глазами. Лось дернул за шнур. Отвернулся от экрана. «Неужели он не даст знать, где искать его в этой каше?» Лось заложил руки за спину и ходил, ходил по низкому зальцу. Вздрогнул, остановился, живо обернулся, щелкнул предохранителем маузера. Из-за двери, у самого пола, высовывалась голова — красные вихры, красное морщинистое лицо. Лось подскочил к двери. По ту ее сторону лежал у стены в луже крови марсианин. Лось взял его на руки, понес и положил в кресло. У него был разодран живот. Облизнув губы, марсианин проговорил едва слышно: — Спеши, мы погибаем. Сын Неба, спаси нас... Разожми мне руку... Лось разжал коченеющий кулачок умирающего, отодрал от ладони записочку. С трудом разобрал: «Посылаю за вами военный корабль и семь человек рабочих, — ребята надежные. Я осаждаю Дом Высшего совета инженеров. Спускайтесь рядом на площади, где башня. Гусев». Лось нагнулся к раненому — спросить, что здесь произошло. Но марсианин только хрипел, дергаясь в кресле. Тогда Лось взял его голову в ладони. Марсианин перестал хрипеть. Глаза его выкатились. Ужас, блаженство осветило их: «Спаси...» Глаза подернулись пылью, оскалился рот. Лось застегнул куртку, обмотал шею шарфом. Пошел к выходу. Но едва отворил дверь, впереди, из-за остова корабля, метнулись синеватые искорки; раздался слабый, режущий треск. Пулей сорвало шлем с головы Лося. Стиснув зубы, Лось кинулся вниз по лестнице, подскочил к кораблю, навалился плечом, — мускулы хрустнули, и он опрокинул остов корабля на тех, кто таился позади него в засаде. Раздался треск ломающегося металла, птичьи крики марсиан; огромное крыло мотнулось по воздуху и пришлепнуло уползавших из-под обломков. Пригибающиеся фигуры побежали зигзагами по туманной лужайке. Лось одним прыжком догнал их, выстрелил. Грохот маузера был ужасен. Ближайший марсианин ткнулся в траву. Другой бросил ружье, присел, закрыл лицо руками. Лось взял его за воротник серебристой куртки и поднял, как щенка. Это был солдат. Лось спросил: — Ты послан Тускубом? — Да, Сын Неба. — Я тебя убью. — Хорошо, Сын Неба. — На чем вы прилетели? Где корабль? Вися перед страшным лицом Сына Неба, марсианин расширенными от ужаса глазами указал на деревья: в тени их стояла небольшая военная лодка. — Ты видел в городе Сына Неба? Ты можешь его найти? — Да. — Вези. Лось вскочил в военную лодку. Марсианин сел к рулям. Взвыли винты. Ночной ветер кинулся навстречу. Закачались в черной высоте огромные, дикие звезды. В десять часов утра Гусев вылетел из Тускубовой усадьбы в Соацеру, имея на борту лодки авиационную карту, оружие, довольствие и шесть штук ручных гранат, — их он, тайно от Лося, захватил еще в Петрограде. В полдень Гусев увидал внизу Соацеру. Центральные улицы были пустынны. У Дома Совета инженеров, на огромной звездообразной площади, стояли военные корабли и войска — тремя концентрическими полукругами. Гусев стал снижаться. И вот — его, очевидно, заметили. С площади снялся шестикрылый сверкающий корабль, — трепеща в лучах солнца, взвился отвесно. Вдоль бортов его стояли серебристые фигурки. Гусев описал над кораблем круг. Осторожно вытащил из мешка гранату. На корабле завертелись цветные колеса, зашевелились проволочные волосы на мачте. Гусев перегнулся из лодки и погрозил кулаком. На корабле раздался слабый крик. Серебристые фигурки подняли коротенькие ружья. Вылетели желтенькие дымки. Запели пули. Отлетел кусок борта у лодки. Гусев выругался веселым матом. Поднял рули. Кинулся вниз на корабль. Пролетая вихрем над ним, бросил гранату. Он услышал, как позади громыхнул оглушительный взрыв. Выправил рули и обернулся. Корабль неряшливо перевертывался в воздухе, дымя и разваливаясь, и рухнул на крыши. С этого тогда все началось. Пролетая над городом, Гусев узнавал виденные им в зеркале площади, правительственные здания, арсенал, рабочие кварталы. У длинной фабричной стены волновалась, точно потревоженный муравейник, многотысячная толпа марсиан. Гусев снизился. Толпа шарахнулась в стороны. Он сел на очищенное место, скаля зубы. Его узнали. Поднялись тысячи рук, заревели глотки: «Магацитл, Магацитл!» Толпа робко стала придвигаться. Он видел дрожащие лица, умоляющие глаза, красные, как редиска, облезлые черепа. Это все были рабочие, чернь, беднота. Гусев вылез из лодки, вскинул на плечо мешок, широко провел рукой по воздуху. — С приветом, товарищи! — Стало тихо, как во сне. Гусев казался великаном среди щуплого народца. — Разговаривать здесь собрались, товарищи, или воевать? Если разговаривать, мне некогда, прощайте. По толпе пролетел тяжкий вздох. Отчаянными голосами крикнули несколько марсиан, и толпа подхватила их крики: — Спаси, спаси, спаси нас, Сын Неба! — Значит, воевать хотите? — сказал Гусев и рявкнул хриплой глоткой: — Бой начался. Сейчас на меня напал военный корабль. Я сбил его к чертям. К оружию, за мной! — Он схватил воздух, точно уздечку. Сквозь толпу протискался Гор (Гусев его сразу узнал). Гор был серый от волнения, губы прыгали. Вцепился пальцами в грудь Гусеву. — Что вы говорите? Куда вы нас зовете? Нас уничтожат. У нас нет оружия. Нужны иные средства борьбы. Гусев отодрал от себя его руки. — Главное оружие — решиться. Кто решился, у того и власть. Не для того я с Земли летел, чтобы здесь разговаривать... Для того я с Земли летел, чтобы научить вас решиться. Мхом обросли, товарищи марсиане. Кому умирать не страшно, — за мной. Где у вас арсенал? За оружием! Все за мной, в арсенал!.. — Ай-яй! — завизжали марсиане. Началась давка. Гор отчаянно протянул руки к толпе. Так началось восстание. Вождь нашелся. Головы пошли кругом. Невозможное показалось возможным. Гор, медленно и научно подготовлявший восстание и даже после вчерашнего медливший и не решавшийся, вдруг точно проснулся. Он произнес двенадцать бешеных речей, переданных в рабочие кварталы туманными зеркалами. Сорок тысяч марсиан стали подтягиваться к арсеналу. Гусев разбил наступавших на небольшие кучки, и они перебегали под прикрытием домов, памятников, деревьев. Он распорядился поставить у всех контрольных экранов, по которым правительство следило за движением в городе, женщин и детей и велел им вяло ругать Тускуба. Эта азиатская хитрость усыпила на некоторое время бдительность правительства. Гусев боялся воздушной атаки военных кораблей. Чтобы хоть ненадолго отвлечь внимание, он послал пять тысяч безоружных марсиан в центр города — кричать, просить теплой одежды, хлеба, хавры. Он сказал им: — Никто из вас живым оттуда не вернется. Это вы помните. Идите. Пять тысяч марсиан одной глоткой закричали: «Ай-яй!» — развернули огромные зонтики с надписями и пошли умирать, запели унылым воем старую запретную песню: Под стеклянными крышами, Под железными арками, В каменном горшке Дымится хавра. Нам весело, весело. Дайте-ка нам в руки каменный горшок! Ай-яй! Мы не вернемся В шахты, в каменоломни. Мы не вернемся В страшные, мертвые коридоры. К машинам, к машинам. Жить мы хотим. Ай-яй! Жить! Дайте-ка нам в руки каменный горшок! Крутя огромные зонтики, завывая, они скрылись в узких улицах. Арсенал, низкое квадратное здание, в старой части города, охранялся небольшой воинской частью. Солдаты стояли полукругом на площади перед окованными бронзой воротами, прикрывая две странные машины из проволочных спиралей, дисков и шаров (такую штуку Гусев видел в заброшенном доме). По множеству кривых переулочков наступающие подошли и обложили арсенал: стены его были отвесны и прочны. Выглядывая из-за углов, перебегая за деревьями, Гусев осмотрел позицию, — ясно: арсенал надо было брать в лоб, в ворота. Гусев велел выворотить в одном из подъездов бронзовую дверь и обмотать ее веревками. Наступающим приказал кидаться лавой, визжать — ай-яй! — как можно страшнее. Солдаты, охранявшие ворота, спокойно поглядывали на суету в переулочках, лишь машины были выдвинуты вперед, и по спиралям их трещал лиловый свет. Указывая на них, марсиане жмурились и тихо свистали: «Бойся их, Сын Неба». Времени терять нельзя было. Гусев расставил ноги, взялся за веревки и поднял бронзовую дверь, — была тяжела, но ничего, нести можно. Так он прошел под прикрытием домовой стены до края площади, оттуда — рукой подать до ворот. Шепотом приказал своим: «Готовься». Вытер рукавом лоб, подумал: «Эх, рассердиться бы сейчас». Поднял дверь, прикрылся ею. — Даешь арсенал!.. Даешь, тудыть твою в душу, арсенал! — заорал он не своим голосом и тяжело побежал по площади к солдатам. Булькнуло несколько выстрелов, режущими разрывами ударило в дверь. Гусев зашатался. Рассердился всерьез и побежал шибче, ругаясь скверными словами. А вокруг уже завыли, завизжали марсиане, посыпались изо всех углов, подъездов, из-за деревьев. В воздухе разорвался громовой шар. Но хлынувшие потоки наступающих смяли солдат и страшные машины. Гусев, ругаясь, добежал до ворот и ударил в замок углом бронзовой двери. Ворота затрещали и распались. Гусев вбежал на квадратный двор, где рядами стояли крылатые корабли. Арсенал был взят. Сорок тысяч марсиан получили оружие. Гусев соединился по зеркальному телефону с Домом Совета инженеров и потребовал выдачи Тускуба. В ответ на это правительство послало воздушную эскадрилью атаковать арсенал... Гусев вылетел ей навстречу со всем флотом. Корабли правительства бежали. Их догнали, окружили и уничтожили над развалинами древней Соацеры. Корабли падали с неба к ногам гигантской статуи Магацитла, улыбающегося с закрытыми глазами. Свет заката мерцал на его чешуйчатом шлеме. Небо было во власти восставших. Правительство стягивало полицейские войска к Дому Совета. На крыше его были поставлены машины, посылающие огненные ядра — круглые молнии. Часть повстанческого флота была ими сбита с неба. К ночи Гусев осадил площадь Дома Высшего совета и стал строить баррикады в улицах, разбегающихся звездою от площади. «Научу я вас революции устраивать, черти кирпичные», — говорил Гусев, показывая, как нужно выворачивать плиты из мостовой, валить деревья, срывать двери, набивать рубашки песком. Насупротив Дома Высшего совета поставили две захваченные в арсенале машины и стали бить из них огненными ядрами по войскам. Но правительство закутало площадь электромагнитным полем. Тогда Гусев произнес последнюю за этот день речь, очень короткую, но выразительную, влез на баррикаду и швырнул одну за другой три ручных гранаты. Сила их взрыва была ужасна: метнулись три снопа пламени, полетели в воздух камни, солдаты, куски машин, площадь закуталась пылью и едким дымом. Марсиане завыли и пошли на приступ. (Это была именно та минута, когда Лось взглянул в туманное зеркало в Тускубовой усадьбе.) Правительство сняло магнитное поле, и с обеих сторон запрыгали над площадью, над дерущимися, затанцевали огненные мячики, лопаясь ручьями синеватого пламени. От грохота дрожали мрачные пирамидальные дома. Бой продолжался недолго. По площади, покрытой трупами, Гусев ворвался, во главе отборного отряда, в Дом Высшего совета. Дом был пуст. Тускуб и все инженеры бежали. Войска повстанцев заняли все важнейшие пункты города, указанные Гором. Ночь была прохладная. Марсиане мерзли на постах. Гусев распорядился зажечь костры. Это показалось неслыханным — вот уже тысячу лет в городе не зажигалось огня, — о пляшущем пламени пелось лишь в древней песне. Перед Домом Высшего совета Гусев сам зажег первый костер из обломков мебели. «Улла, улла», — тихими голосами завыли марсиане, окружив огонь. И вот костры запылали на всех площадях. Красноватый свет оживил колеблющимися тенями покатые стены домов, мерцал в стеклах. За окнами появились голубоватые лица, — тревожно, в тоске, всматривались они в невиданные огни, в мрачные, оборванные фигуры повстанцев. Многие из домов опустели этой ночью. Было тихо в городе. Только потрескивали костры, звенело оружие, словно возвратились на пути свои тысячелетия, снова начался томительный их полет. Даже мохнатые звезды над улицами, над кострами казались иными, — невольно сидящий у костра поднимал голову и всматривался в забытый, словно оживший, рисунок. Гусев облетал на крылатом седле расположение войск. Он падал из звездной темноты на площадь и ходил по ней, бросая гигантскую тень. Он казался истинным Сыном Неба, истуканом, сошедшим с каменного цоколя. «Магацитл, Магацитл», — в суеверном ужасе шептали марсиане. Многие впервые видели его и подползали, чтобы коснуться. Иные плакали детскими голосами: «Теперь мы не умрем... Мы станем счастливыми... Сын Неба принес нам жизнь». Худые тела, прикрытые пыльной, однообразной для всех одеждой, морщинистые, востроносенькие, дряблые лица, печальные глаза, веками приученные к мельканию колес, к сумраку шахт, тощие руки, неумелые в движениях радости и смелости, — руки, лица, глаза с искрами костров — тянулись к Сыну Неба. — Не робей, не робей, ребята. Гляди веселей, — говорил им Гусев, — нет такого закону, чтобы страдать безвинно до скончания века, — не робей. Одолеем — заживем неплохо. Поздно ночью Гусев вернулся в Дом Совета, — продрог и был голоден. В сводчатом зальце, под низкими, золотыми арками, спали на полу десятка два марсиан, увешанные оружием. Зеркальный пол был заплеван жеваной хаврой. Посреди зальца на патронных жестянках сидел Гор и писал при свете электрического фонарика. На столе валялись открытые консервы, фляжки, корки хлеба. Гусев присел на угол стола и стал жадно есть. Вытер руки о штаны, хлебнул из фляжки, крякнул, сказал хрипло: — Где противник? Вот что мне надо... Гор поднял на него покрасневшие глаза, оглядел окровавленную тряпку, обмотанную вокруг головы Гусева, его крепко жующее, скуластое лицо, — усы торчком, раздутые ноздри. — Не могу добиться, куда, к дьяволу, девались правительственные войска, — продолжал Гусев, — валяется на площади ихних сотни три, а войск было не меньше пятнадцати тысяч. Провалились. Попрятаться не могли, — не иголка. Если бы провалились, я бы знал. Скверное положение. Каждую минуту неприятель может в тылу очутиться. — Тускуб, правительство, остатки войск и часть населения ушли в лабиринты царицы Магр под город, — сказал Гор. Гусев соскочил со стула. — Почему же вы молчите? — Преследовать Тускуба бесполезно. Сядьте и ешьте, Сын Неба. — Гор, морщась, достал из-под одежды красноватую, как перец, пачку сухой хавры, засунул ее за щеку и медленно жевал. Глаза его покрылись влагой, потемнели, морщины разошлись. — Несколько тысячелетий тому назад мы не строили больших домов, мы не могли их отапливать, — электричество было нам неизвестно. В зимние стужи население уходило под поверхность Марса, на большую глубину. Огромные залы, приспособленные из прорытых водою пещер, колоннады, туннели, коридоры согревались внутренним жаром планеты. В жерлах вулканов жар был настолько велик, что мы воспользовались им для добывания пара. До сих пор на некоторых островах еще работают неуклюжие паровые машины тех времен. Туннели, соединяющие подпочвенные города, тянутся почти под всей планетой. Искать Тускуба в этом лабиринте бессмысленно. Он один знает планы и тайники лабиринта царицы Магр — Повелительницы двух миров, владевшей некогда всем Марсом. Из-под Соацеры сеть туннелей ведет к пятистам живым городам и к более тысячи мертвым, вымершим. Там повсюду склады оружия, гавани воздушных кораблей. Наши силы разбросаны, мы плохо вооружены. У Тускуба — армия, на его стороне — владельцы сельских поместий, плантаторы хавры и все те, кто тридцать лет тому назад, после опустошительной войны, стали собственниками городских домов. Тускуб умен и вероломен. Он нарочно вызвал все эти события, чтобы навсегда раздавить остатки сопротивления... Ах, золотой век!.. Золотой век!.. Гор замотал одурманенной головой. На щеках его выступили лиловые пятна. Хавра начинала действовать на него. — Тускуб мечтает о золотом веке: открыть последнюю эпоху Марса — золотой век. Только избранные войдут в него, только достойные блаженства. Равенство недостижимо, равенства нет. Всеобщее счастье — бред сумасшедших, опьяненных хаврой. Тускуб сказал: жажда равенства и всеобщая справедливость разрушают высшие достижения цивилизации. — На губах у Гора показалась красноватая пена. — Идти назад, к неравенству, к несправедливости! Пусть на нас кинутся, как ихи, минувшие века. Заковать рабов, приковать к машинам, к станкам, спустить в шахты... Пусть — полнота скорби. И у блаженных — полнота счастья... Вот — золотой век. Скрежет зубов и мрак. Будь прокляты отец мой и мать! Родиться на свет! Будь я проклят! Гусев глядел на него, шибко жевал папироску: — Ну, я вам скажу, — вы дожили здесь!.. Гор долго молчал, согнувшись на патронных жестянках, как древний, древний старик. — Да, Сын Неба. Мы, населяющие древнюю Туму, не разрешили загадки. Сегодня я видел вас в бою. В вас огнем пляшет веселье. Вы мечтательны, страстны и беспечны. Вам, сынам Земли, когда-нибудь разгадать загадку. Но не нам, мы — стары. В нас пепел. Мы упустили свой час. Гусев подтянул кушак. — Ну, хорошо. Пепел! Завтра предполагаете — что делать? — Наутро нужно отыскать по зеркальному телефону Тускуба и войти с ним в переговоры о взаимных уступках... — Вы, товарищ, целый час чепуху несете, — перебил Гусев, — вот вам диспозиция на завтра: вы объявите Марсу, что власть перешла к рабочим. Требуйте безусловного подчинения. А я подберу молодцов и со всем флотом двину прямо на полюсы, захвачу электромагнитные станции. Немедленно начну телеграфировать Земле, в Москву, чтобы слали нам подкрепление как можно скорее. В полгода они аппараты построят, а лететь всего... Гусев пошатнулся и тяжело сел на стол. Весь дом дрожал. Из темноты сводов посыпались лепные украшения. Спавшие на полу марсиане вскочили, озираясь. Новая, еще более сильная дрожь потрясла дом. Зазвенели разбитые стекла. Распахнулись двери. Низкий, усиливающийся раскатами грохот наполнил зал. Раздались крики на площади, выстрелы. Марсиане, кинувшиеся к дверям, попятились, раздались. Вошел Сын Неба — Лось. Трудно было узнать его лицо: огромные глаза ввалились и были темны, странный свет шел из его глаз. Марсиане пятились от него, садились на корточки. Белые волосы его стояли дыбом. — Город окружен, — сказал Лось громко и твердо, — небо полно огнями кораблей. Тускуб взрывает рабочие кварталы. Лось и Гор выходили в эту минуту на лестницу дома, под колоннаду, когда раздался второй взрыв. Синеватым веером взлетело пламя в северной стороне города. Отчетливо стали видны вздымающиеся клубы дыма и пепла. Вслед грохоту пронесся вихрь. Багровое зарево ползло на полнеба. Теперь ни одного крика не раздавалось на звездообразной площади, полной войск. Марсиане молча глядели на зарево. Рассыпались в прах их жилища, их семьи. Улетали надежды клубами черного дыма. Гусев после короткого совещания с Лосем и Гором распорядился приготовить воздушный флот к бою. Все корабли были в арсенале. Лишь пять этих огромных стрекоз лежали на площади. Гусев послал их в разведку. Корабли взвились — блеснули огнем их крылья. Из арсенала ответили, что приказание получено и посадка войск на корабли началась. Прошло неопределенно много времени. Дымовое зарево разгоралось. Было зловеще и тихо в городе. Гусев поминутно посылал марсиан к зеркальному телефону торопить посадку. Сам он огромной тенью метался по площади, хрипло кричал, строя беспорядочные скопления войск в колонны. Подходя к лестнице, ощеривался, — усы вставали дыбом. — Да скажите вы им в арсенале (следовало непонятное Гору выражение), — живее, живее.. Гор ушел к телефону. Наконец была получена телефонограмма, что посадка окончена, корабли снимаются. Действительно, невысоко над городом, в густом зареве появились парящие стрекозы. Гусев, расставив ноги, задрав голову, с удовольствием глядел на эти журавлиные линии. В это время раздался третий, наиболее сильный взрыв. Мечи синеватого пламени пронизали путь кораблям, — они взлетели, закружились и исчезли. На месте их поднялись снопы праха, клубы дыма. Между колонн появился Гор. Голова его ушла в плечи. Лицо дрожало, рот растянулся. Когда утих грохот взрыва, Гор сказал: — Взорван арсенал. Флот погиб. Гусев сухо крякнул, — стал грызть усы. Лось стоял, прижавшись затылком к колонне, глядел на зарево. Гор поднялся на цыпочках к его остекленевшим глазам. — Нехорошо будет тем, кто останется сегодня в живых. Лось не ответил. Гусев упрямо мотнул головой и пошел на площадь. Раздалась его команда. И вот, колонна за колонной, пошли марсиане в глубину улиц, на баррикады. Крылатая тень Гусева пролетела в седле над площадью, крича сверху: — Живей, живей, поворачивайся, черти дохлые! Площадь опустела. Огромный сектор пожарища освещал теперь приближающиеся с противоположной стороны линии стрекоз: они взлетали, волна за волной, из-за горизонта и плыли над городом. Это были корабли Тускуба. Гор сказал: — Бегите, Сын Неба, вы еще можете спастись. Лось только пожал плечом. Корабли приближались, снижались. Навстречу им из темноты улиц взвился огненный шар, второй, третий. Это стреляли круглыми молниями машины повстанцев. Вереницы крылатых галер описывали круг над площадью и, разделяясь, плыли над улицами, над крышами. Непереставаемые вспышки выстрелов озаряли их борта. Одна галера перевернулась и, падая, застряла изломанными крыльями между крыш. Иные садились на углах площади, высаживали солдат в серебристых куртках. Солдаты бежали в улицы. Началась стрельба из окон, из-за углов. Летели камни. Кораблей налетало все больше, не переставая скользили багровые тени по площади. Лось увидел, — невдалеке, на уступчатой террасе дома, поднялась плечистая фигура Гусева. Пять-шесть кораблей сейчас же повернули в его сторону. Он поднял над головой огромный камень и швырнул его в ближайшую из галер. Сейчас же сверкающие крылья закрыли его со всех сторон. Тогда Лось побежал туда через площадь, — почти летел, как во сне. Над ним, сердито ревя винтами, треща, озаряясь вспышками, закружились корабли. Он стиснул зубы, глаза зорко отмечали каждую мелочь. Несколькими прыжками Лось миновал площадь и снова увидел на террасе углового дома Гусева. Он был облеплен лезущими на него со всех сторон марсианами, — ворочался, как медведь, под этой живой кучей, расшвыривал ее, молотил кулаками. Оторвал одного от горла, швырнул в воздух и пошел по террасе, волоча их за собою. Упал. Лось вскрикнул громким голосом. Цепляясь за выступы домов, взобрался на террасу. Снова из кучи визжавших тел появилась, с выпученными глазами, с разбитым ртом, голова Гусева. Несколько солдат вцепились в Лося. С омерзением он отшвырнул их, кинулся к ворочающейся куче и стал раскидывать солдат, — они летели через балюстраду, как щенки. Терраса опустела. Гусев силился подняться, голова его моталась. Лось взял его на руки, вскочил в раскрытую дверь и положил Гусева на ковер в низенькой комнате, освещенной заревом. Гусев хрипел. Лось вернулся к двери. Мимо террасы проплывали корабли, проплывали всматривающиеся востроносые лица. Надо было ожидать нападения. — Мстислав Сергеевич, — позвал Гусев. Он теперь сидел, трогая голову, и плюнул кровью. — Всех наших побили... Мстислав Сергеевич, что же это такое? Как налетели, налетели, начали косить... Кто убитый, кто попрятался. Один я остался... Ах, жалость! — Он поднялся, ткнулся по комнате, шатаясь, остановился перед бронзовой статуей, видимо, какого-то знаменитого марсианина. — Ну погоди! — Схватил статую и кинулся к двери. — Алексей Иванович, зачем? — Не могу. Пусти. Он появился на террасе. Из-за крыльев мимо проплывавшего корабля блеснули выстрелы. Затем раздался удар, треск. — Ага! — закричал Гусев. Лось втащил его в комнату и захлопнул дверь. — Алексей Иванович, поймите — мы разбиты, все кончено... Нужно спасать Аэлиту. — Да что вы ко мне с бабой вашей лезете... Он быстро присел, схватился за лицо, засопел, топнул ногой и — точно доску внутри него стали разрывать: — Ну, и пусть кожу с меня дерут. Неправильно все на свете. Неправильная эта планета, будь она проклята! «Спаси, говорят, спаси нас...» Цепляются... «Нам, говорят, хоть бы как-нибудь да пожить...» Пожить!.. Что же я могу?.. Вот кровь свою пролил. Задавили. Мстислав Сергеевич, ну, ведь сукин же я сын, — не могу я этого видеть... Зубами мучителей разорву... Он опять засопел и пошел к двери. Лось взял его за плечи, встряхнул, твердо взглянул В глаза. — То, что произошло, — кошмар и бред. Идем. Может быть, мы пробьемся. Домой, на Землю. Гусев мазнул кровь и грязь по лицу. — Идем. Они вышли из комнаты на кольцеобразную площадку, висящую над широким колодцем. Винтовая лесенка спиралью уходила вниз по внутреннему его краю. Тусклый свет зарева проникал сквозь стеклянную крышу в эту головокружительную глубину. Лось и Гусев стали спускаться по узкой лесенке, — там внизу было тихо. Но наверху все сильнее трещали выстрелы, скрипели, задевая о крышу, днища кораблей. Видимо, началась атака на последнее прибежище Сынов Неба. Лось и Гусев бежали по бесконечным спиралям. Свет тускнел. И вот они различили внизу маленькую фигурку. Она едва ползла навстречу. Остановилась, слабо крикнула: — Они сейчас ворвутся. Спешите. Внизу — ход в лабиринт. Это был Гор, раненный в голову. Облизывая губы, он сказал: — Идите большими туннелями. Следите за знаками на стенах. Прощайте. Если вернетесь на Землю, расскажите о нас. Быть может, вы на Земле будете счастливы. А нам — ледяные пустыни, смерть, тоска... Ах, мы упустили час... Нужно было свирепо и властно, властно любить жизнь... Внизу послышался шум. Гусев побежал вниз. Лось хотел было увлечь за собой Гора, но марсианин стиснул зубы, вцепился в перила. — Идите. Я хочу умереть. Лось догнал Гусева. Они миновали последнюю кольцеобразную площадку. От нее лесенка круто спускалась на дно колодца. Здесь они увидели большую каменную плиту с ввернутым кольцом, — с трудом приподняли ее: из темного отверстия подул сухой ветер. Гусев соскользнул вниз первым. Лось, задвигая за собою плиту, увидел, как на кольцеобразной площадке появились едва различимые в красном сумраке фигуры солдат. Они побежали по винтовой лестнице. Гор протянул им руки навстречу и упал под ударами. Лось и Гусев осторожно двигались в затхлой и душной темноте. — Заворачиваем, Мстислав Сергеевич... — Узко? — Широко, руки не достают. — Опять какие-то колонны. Стой! Где же мы. ...Не менее трех часов прошло с тех пор, как они спустились в лабиринт. Спички были израсходованы. Фонарик Гусев обронил еще во время драки. Они двигались в непроницаемой тьме. Туннели бесконечно разветвлялись, скрещивались, уходили в глубину. Слышался иногда четкий, однообразный шум падающих капель. Расширенные глаза различали неясные, сероватые очертания, но эти зыбкие пятна были лишь галлюцинациями темноты. — Стой. — Что? — Дна нет. Они стали прислушиваться. В лицо им тянул сладкий, сухой ветерок. Издалека, словно из глубины, доносились какие-то вздохи — вдыхание и выдыхание. С неясной тревогой они чувствовали, что перед ними пустая глубина. Гусев пошарил под ногами камень и бросил его в темноту. Спустя немного секунд донесся слабый звук падения. — Провал. — А что это дышит? — Не знаю. Они повернули и встретили стену. Шарили направо, налево, — ладони скользили по обсыпающимся трещинам, по выступам сводов. Край невидимой пропасти был совсем близко от стены, — то справа, то слева, то опять справа. Они поняли, что закружились и не найти прохода, по которому вошли на этот узкий карниз. Они прислонились рядом, плечо к плечу, к шершавой стене. Стояли, слушая усыпительные вздохи из глубины. — Конец, Алексей Иванович? — Да, Мстислав Сергеевич, видимо — конец. После молчания Лось спросил странным голосом, негромко: — Сейчас — ничего не видите? — Нет. — Налево, далеко. — Нет, нет. Лось прошептал что-то про себя, переступил с ноги на ногу. — Свирепо и властно любить жизнь... Только так... — Вы про кого? — Про них. Да и про нас. Гусев тоже переступил, вздохнул. — Вот она, слышите, дышит. — Кто, — смерть? — Черт ее знает кто? — Гусев заговорил, словно в раздумье. — Я об ней долго думал, Мстислав Сергеевич. Лежишь в поле с винтовкой, дождик, темно. О чем не думай — все к смерти вернешься. И видишь себя, — валяешься ты оскаленный, окоченелый, как обозная лошадь, сбоку дороги. Не знаю я, что будет после смерти, — этого не знаю. Но мне здесь, покуда я живой, нужно знать: падаль я лошадиная или я человек? Или это все равно? Когда буду умирать, глаза закачу, зубы стисну, судорогой сломает, — кончился... в эту минуту — весь свет, все, что я моими глазами видел, — перевернется или не перевернется? Вот что страшно, валяюсь я мертвый, оскаленный, — это я-то, ведь я себя с трех лет помню... а все на свете продолжает идти своим порядком? Это непонятно. С девятьсот четырнадцатого людей убиваем, и мы привыкли — что такое человек? — приложился в него из винтовки, вот тебе и человек. Нет, Мстислав Сергеевич, это не так просто. Я ночью, раз, на возу лежал, раненый, кверху носом, — поглядываю на звезды. Тоска, тошно. Вошь, думаю, да я, — не все ли равно. Вше пить, есть хочется, и мне. Вше умирать трудно, и мне. Один конец. В это время гляжу — звезды высыпали, как просо, — осень была, август. Как задрожит у меня селезенка. Показалось мне, Мстислав Сергеевич, будто все звезды — внутри меня. Нет, я — не вошь. Нет. Как зальюсь я слезами. Что это такое? Человек — не вошь. Расколоть мой череп — ужасное дело, великое покушение. А то — ядовитые газы выдумали. Жить я хочу, Мстислав Сергеевич. Не могу я в этой темноте проклятой... Что мы стоим, в самом деле?.. — Она здесь, — сказал Лось тем же странным голосом. В это время издалека, по бесчисленным туннелям пошел грохот. Задрожал карниз под ногами, дрогнула стена. Посыпались в тьму камни. Волны грохота прокатились и, уходя, затихли. Это был седьмой взрыв. Тускуб сдержал свое слово. По отдаленности взрыва можно было определить, что Соацера осталась далеко на западе. Некоторое время шуршали падающие камешки. Стало тихо, еще тише. Гусев первый заметил, что прекратились вздохи в глубине. Теперь оттуда шли странные звуки — шорох, шипение, казалось — там закипала какая-то мягкая жидкость. Гусев теперь точно обезумел — раскинул руки по стене и побежал, вскрикивая, ругаясь, отшвыривая камни. — Карниз кругом идет. Слышите? Должен быть выход. Черт, голову расшиб! — Некоторое время он двигался молча, затем проговорил взволнованно откуда-то впереди Лося, продолжавшего неподвижно стоять у стены: — Мстислав Сергеевич... Ручка... Рубильник... Ей-ей, рубильник... Раздался визжащий, ржавый скрип. Пыльный свет вспыхнул под низким кирпичным куполом. Ребра плоских его сводов опирались на узкое кольцо карниза, висящего над круглой, метров десять в поперечнике шахтой. Гусев все еще держался за рукоятку рубильника. По ту сторону шахты, под аркой купола, привалился к стене Лось. Он ладонью закрыл глаза от режущего света. Затем Гусев увидел, как Лось отнял руку и взглянул вниз, в шахту. Он низко нагнулся, вглядываясь. Рука его затрепетала, точно пальцы что-то стали встряхивать. Он поднял голову, белые его волосы стояли сиянием, глаза расширились, как от смертельного ужаса. Гусев крикнул ему: — Чего вы смотрите? — и только тогда взглянул в глубь кирпичной шахты. Там колебалась, перекатывалась коричнево-бурая шкура. От нее шло это шипенье, усиливающийся зловещий шорох. Шкура поднималась, вспучивалась. Вся она была покрыта большими, будто лошадиными, обращенными к свету глазами, мохнатыми лапами... — Смерть! — закричал Лось. Это было огромное скопление пауков. Они, видимо, плодились в теплой глубине шахты, взрыв потревожил их, и они начали подниматься, вспучиваясь всей массой. Они издавали шипенье и шерстяной шорох... Вот один из пауков на задранных углами лапах побежал по карнизу. Вход на карниз был неподалеку от Лося. Гусев закричал: — Беги! — и сильным прыжком перелетел через шахту, царапнув черепом по купольному своду, — упал на корточки около Лося, схватил его за руку и потащил в проход, в туннель. Побежали что было силы. Редко один от другого горели под сводами туннеля пыльные фонари. Густая пыль лежала на полу, на обломках колонн и статуй, на порогах узких дверей, ведущих в иные переходы. Гусев и Лось долго шли по этому коридору. Он окончился залой с плоскими сводами, с низкими колоннами. Посреди стояла разрушенная статуя женщины с жирным и свирепым лицом. В глубине чернели отверстия жилищ. Здесь тоже лежала пыль, — на статуе царицы Магр, на обломках утвари. Лось остановился, глаза его были остекленевшие, расширенные. — Их там миллионы, — сказал он, оглянувшись, — они ждут, их час придет, они овладеют жизнью, населят Марс... Гусев увлек его в наиболее широкий, выходящий из залы туннель. Фонари горели редко и тускло. Шли долго. Миновали круглый мост, переброшенный через широкую щель, — на дне ее лежали суставы гигантских машин. Далее — опять потянулись пыльные, серые стены. Уныние легло на душу. Подкашивались ноги от усталости. Лось несколько раз повторил тихим голосом: — Пустите меня, я лягу. Сердце его переставало биться. Ужасная тоска овладевала им, — он брел, спотыкаясь, по следам Гусева, в пыли. Капли холодного пота текли по лицу. Лось заглянул туда, откуда не может быть возврата. И все же еще более мощная сила отвела его от той черты, и он тащился полуживой в пустынных бесконечных коридорах. Туннель круто завернул. Гусев вскрикнул. В полукруглой раме входа открывалось их глазам кубово-синее, ослепительное небо и сияющая льдами и снегами вершина горы, — столь памятная Лосю. Они вышли из лабиринта близ Тускубовой усадьбы. — Сын Неба, Сын Неба, — позвал тоненький голос. Гусев и Лось подходили к усадьбе со стороны рощи. Из лазурных зарослей высунулось востроносое личико. Это был механик Аэлиты, мальчик в серой шубке. Он всплеснул руками и стал приплясывать, личико у него морщилось, как у тапира. Раздвинув ветви, он показал спрятанную среди развалин цирка крылатую лодку. Он рассказал: ночь прошла спокойно, перед рассветом раздался отдаленный грохот, и появилось зарево. Он подумал, что Сыны Неба погибли, вскочил в лодку и полетел в убежище Аэлиты. Она также слышала взрыв и с высоты скалы глядела на пожарище. Она сказала мальчику: «Вернись в усадьбу и жди Сына Неба, если тебя схватят слуги Тускуба, умри молча; если Сын Неба убит, проберись к его трупу, найди на нем каменный флакончик, привези мне». Лось, стиснув зубы, выслушал рассказ мальчика. Затем Лось и Гусев пошли к озеру, смыли с себя кровь и пыль. Гусев вырезал из крепкого дерева дубину, без малого с лошадиную ногу. Сели в лодку, взвились в сияющую синеву. Гусев и механик завели лодку в пещеру, легли у входа и развернули карту. В это время сверху, со скал, скатилась Иха. Глядя на Гусева, взялась за щеки. Слезы ручьями лились у нее из влюбленных глаз. Гусев радостно засмеялся. Лось один спустился в пропасть к Священному Порогу. Будто крыло ветра несло его по крутым лесенкам, через узкие переходы и мостики. Что будет с Аэлитой, с ним, спасутся ли они, погибнут? — он не соображал: начинал думать и бросал. Главное, потрясающее будет то, что сейчас он снова увидит «рожденную из света звезд». Лишь заглядеться на худенькое голубоватое лицо, — забыть себя в волнах радости. Стремительно перебежав в облаках пара горбатый мост над пещерным озером, Лось, как и в прошлый раз, увидал по ту сторону низких колонн лунную перспективу гор. Он осторожно вышел на площадку, висящую над пропастью. Поблескивал тусклым золотом Священный Порог. Было знойно и тихо. Лосю хотелось с умилением, с нежностью поцеловать рыжий мох, следы ног на этом последнем прибежище любви. Глубоко внизу поднимались бесплодные острия гор. В густой синеве блестели льды. Пронзительная тоска сжала сердце. Вот пепел костра, вот примятый мох, где Аэлита пела песню уллы. Хребтатая ящерица, зашипев, побежала по камням и застыла, обернув головку. Лось подошел к скале, к треугольной дверце, приоткрыл ее и, нагнувшись, вошел в пещеру. Освещенная с потолка светильней, спала среди белых подушек Аэлита. Она лежала навзничь, закинув голый локоть за голову. Худенькое лицо ее было печальное и кроткое. Сжатые ресницы вздрагивали, — должно быть, она видела сон. Лось опустился у ее изголовья и глядел, умиленный и взволнованный, на подругу счастья и скорби. Какие бы муки он вынес сейчас, чтобы никогда не омрачилось это дивное лицо, чтобы остановить гибель прелести, юности, невинного дыхания, — она дышала, и прядка пепельных волос, лежавшая на щеке, поднималась и опускалась. Лось подумал о тех, кто в темноте лабиринта дышит, шуршит и шипит в глубоком колодце, ожидая своего часа. Он застонал от страха и тоски. Аэлита вздохнула, просыпаясь. Ее глаза с минуту бессмысленно глядели на Лося. Брови изумленно поднимались. Обеими руками она оперлась о подушки и села. — Сын Неба, — сказала она нежно и тихо, — сын мой, любовь моя... Она не прикрыла наготы, лишь краска смущения взошла ей на щеки. Ее голубоватые плечи, едва развитая грудь, узкие бедра казались Лосю рожденными из света звезд. Лось продолжал стоять на коленях у постели, — молчал, потому что слишком велика была радость — глядеть на возлюбленную. Горьковато-сладкий запах шел на него грозовой темнотой. — Я видела тебя во сне, — сказала Аэлита, — ты нес меня на руках по стеклянным лестницам, уносил все выше. Я слышала стук твоего сердца. Кровь била в него и сотрясала. Томление охватило меня. Я ждала, — когда же ты остановишься, когда кончится томление? Я хочу узнать любовь. Я знаю только тяжесть и ужас томления... Ты разбудил меня. — Она замолчала, брови поднялись выше. — Ты глядишь так странно. О мой великан! Она стремительно отодвинулась в дальний край постели. Губы ее приоткрылись, будто она хотела защищаться, как зверек. Лось тяжело проговорил: — Иди ко мне. Она затрясла головой. — Ты похож на страшного Ча. Он сейчас же закрыл лицо рукой, пронизанный усилием воли, и будто пламя охватило его, — в нем все теперь стало огнем. Он отнял руки, Аэлита тихо спросила: — Что? — Не бойся. Она придвинулась и опять прошептала: — Я боюсь Хао. Я умру. — Не бойся. Хао — это огонь, это жизнь. Не бойся Хао. Сойди, любовь моя! Он протянул к ней руки. Аэлита неслышно вздохнула, ресницы ее опустились, внимательное личико осунулось. Вдруг так же стремительно она поднялась на постели и дунула на светильник. Ее пальцы запутались в снежных волосах Лося... За дверью пещеры раздался шум, будто жужжание множества пчел. Ни Лось, ни Аэлита не слышали его. Воющий шум усиливался. И вот — из пропасти медленно, как чудовищная оса, поднялся военный корабль, царапая носом о скалы. Корабль повис в уровень с площадкой. На край ее с борта упала лесенка. По ней сошли Тускуб и отряд солдат в панцирях, в металлических ребристых шапках. Солдаты стали полукругом перед пещерой. Тускуб подошел к треугольной двери и ударил в нее концом трости. Лось и Аэлита спали глубоким сном. Тускуб обернулся к солдатам и приказал, указывая тростью на пещеру: — Возьмите их. Военный корабль кружился некоторое время над скалами Священного Порога, затем уплыл в сторону Азоры и где-то сел. Только тогда Иха и Гусев могли спуститься вниз. На истоптанной площадке они увидели Лося, — он лежал близ входа в пещерку, лицом в мох, в луже крови. Гусев поднял его на руки, — Лось был без дыхания, глаза плотно сжаты, на груди, на голове — запекшаяся кровь. Аэлиты нигде не было. Иха выла, подбирая в пещерке ее вещи. Она не нашла лишь плаща с капюшоном, — должно быть, Аэлиту, мертвую или живую, завернули в плащ, увезли на корабле. Иха завязала в узелочек то, что осталось от «рожденной из света звезд», Гусев перекинул Лося через плечо, и они пошли обратно через мосты над кипящим во тьме озером, по лесенкам, повисшим над туманной пропастью, — этим путем возвращался некогда Магацитл, неся привязанный к прялке полосатый передник девушки Аолов — весть мира и жизни. Наверху Гусев вывел из пещеры лодку и посадил в нее Лося, завернутого в простыню, подтянул кушак, надвинул глубже шлем и сказал сурово: — Живым в руки не дамся. Ну уж, если доберусь до Земли... Мы сюда вернемся... (Следовали три непонятных слова.) — Он влез в лодку, разобрал рули. — А вы, ребята, идите домой или еще куда. Лихом не поминайте. — Он перегнулся через борт и за руку попрощался с механиком и Ихой. — Тебя с собой не зову. Ихошка: лечу на верную смерть. Спасибо, милая, за любовь, этого мы, Сыны Неба, не забываем, так-то. Прощай. Он прищурился на солнце, кивнул подбородком и взвился в синеву. Долго глядели Иха и мальчик в серой шубе на улетавшего Сына Неба. Они не заметили, что с юга, из-за лунных скал, поднялась, перерезая ему путь, крылатая точка. Когда Гусев утонул в потоках солнца, Иха ударилась о мшистые камни в таком отчаянии, что мальчик испугался, — уж не покинула ли и она печальную Туму. — Иха, Иха, — жалобно повторял он, — хо туа мирра туа мурра... Гусев не сразу заметил пересекавший ему путь военный корабль. Сверяясь с картой, поглядывая на уплывающие вниз скалы Лизиазиры, держал он курс на восток, к кактусовым полям, где был оставлен аппарат. Позади него, в лодке, откинувшись, сидело тело Лося, покрытое бьющейся по ветру, липнущей простыней. Оно было неподвижно и казалось спящим, — в нем не было уродливой бессмысленности трупа. Гусев только сейчас почувствовал, как дорог ему товарищ. Несчастье случилось так: Гусев, Ихошка и механик сидели тогда в пещере, около лодки, — смеялись. Вдруг внизу раздались выстрелы. Затем — вопль. И через минуту из пропасти поднялся, как коршун, военный корабль, бросив на площадке бесчувственное тело Лося, — и пошел кружить, высматривать. Гусев плюнул через борт, — до того опаршивел ему Марс. «Только бы добраться до аппарата, влить Лосю глоток спирту». Он потрогал тело, — было оно чуть теплое: с тех пор как Гусев поднял его на площадке, в нем не было заметно окоченения. «Бог даст — отдышится» — Гусев по себе знал слабое действие марсианских пуль. «Но слишком уж долго длится обморок». В тревоге он обернулся к солнцу, клонящемуся на закат, и в это время увидел падающий с высоты корабль. Гусев сейчас же повернул к северу, уклоняясь от встречи. Повернул и корабль. Время от времени на нем появлялись желтоватые дымки выстрелов. Тогда Гусев стал набирать высоту, рассчитывая при спуске удвоить скорость и уйти от преследователя. Свистел в ушах ледяной ветер, слезы застилали глаза, замерзали на ресницах. Стая неряшливо махающих крыльями, омерзительных ихи кинулась было на лодку, но промахнулась и отстала. Гусев давно уже потерял направление. Кровь била в виски, разряженный воздух хлестал ледяными бичами. Тогда полным ходом Гусев пошел вниз. Корабль отстал и скрылся за горизонтом. Теперь внизу расстилалась, куда только хватит глаз, медно-красная пустыня. Ни деревца, ни жизни кругом. Одна только тень от лодки летела по плоским холмам, по волнам песка, по трещинам поблескивающей, как стекло, каменистой почвы. Кое-где на холмах бросали унылую тень развалины жилищ. Повсюду бороздили эту пустыню высохшие русла каналов. Солнце клонилось ниже к ровному краю песков, разливалось медное, тоскливое сияние заката, а Гусев все видел внизу волны песка, холмы, развалины засыпаемой прахом, умирающей Тумы. Быстро настала ночь. Гусев опустился и сел на песчаной равнине. Вылез из лодки, отогнул на лице Лося простыню, приподнял его веки, прижался ухом к сердцу, — Лось сидел не живой и не мертвый. У него на мизинце Гусев заметил колечко и висящий на цепочке открытый флакончик. — Эх, пустыня, — сказал Гусев, отходя от лодки. Ледяные звезды загорелись в необъятно-высоком черном небе. Пески казались серыми от их света. Было так тихо, что слышался шорох песка, осыпающегося в глубоком следу ноги... Мучила жажда. Находила тоска. — Эх, пустыня! — Гусев вернулся к лодке, сел к рулям. Куда лететь? Рисунок звезд был дикий и незнакомый. Гусев включил мотор, но винт, лениво покрутившись, остановился. Мотор не работал, — коробка со взрывчатым порошком была пуста. — Ну, ладно, — негромко проговорил Гусев. Опять вылез из лодки, засунул дубину сзади, за пояс, вытащил Лося, — идем, Мстислав Сергеевич, — положил его на плечо и пошел, увязая по щиколотку в песке. Шел долго. Дошел до холма, положил Лося на занесенные ступени какой-то лестницы, оглянулся на одинокую, в звездном свету, колонну на верху холма — и лег ничком. Смертельная усталость, как отлив, зашумела в крови. Он не знал, долго ли так пролежал без движения. Песок холодил, стыла кровь. Тогда Гусев сел, — в тоске поднял голову. Невысоко над пустыней стояла красноватая мрачная звезда. Она была, как глаз большой птицы. Гусев глядел на нее, разинув рот. — Земля! — Схватил в охапку Лося и побежал в сторону звезды. Он знал теперь, в какой стороне лежит аппарат. Со свистом дыша, обливаясь потом, Гусев переносился огромными прыжками через канавы, вскрикивал от ярости, спотыкаясь о камни, бежал, бежал, — и плыл впереди него близкий темный горизонт пустыни. Несколько раз Гусев ложился лицом в холодный песок, чтобы освежить хоть парами влаги запекшийся рот. Подхватывал товарища и снова шел, поглядывая на красноватые лучи Земли. Огромная его тень одиноко двигалась среди мирового кладбища. Взошла острым серпом ущербная Олла. В середине ночи взошла круглая Лихта, — свет ее был кроток и серебрист, двойные тени легли от волн песка. Две эти странные луны поплыли — одна ввысь, другая на ущерб. В свету их померк Талцетл. Вдали поднялись ледяные вершины Лизиазиры. Пустыня кончилась. Было близко к рассвету. Гусев вышел в кактусовые поля. Повалил ударом ноги одно из растений и жадно насытился шевелящимся водянистым его мясом. Звезды гасли. В лиловом небе проступали розоватые края облаков. И вот Гусев стал слышать, будто удары железных вальков, однообразный металлический стук, отчетливый в тишине утра. Гусев скоро понял его значение: над зарослями кактуса торчали три решетчатые мачты военного корабля-преследователя. Удары неслись оттуда, — это марсиане разрушали аппарат. Гусев побежал под прикрытием кактусов и одновременно увидел и корабль и рядом с ним заржавелый огромный горб аппарата. Десятка два марсиан колотили по клепаной его обшивке большими молотками. Видимо, работа только что началась. Гусев положил Лося на песок, вытащил из-за пояса дубину. — Я вас, сукины дети! — не своим голосом завизжал Гусев, выскакивая из-за кактусов. Подбежал к кораблю и ударом дубины раздробил металлическое крыло, сбил мачту, ударил в борт, как в бочку. Из внутренности корабля выскочили солдаты. Бросая оружие, горохом посыпались с палубы, побежали врассыпную. Солдаты, разбивавшие аппарат, с тихим воем поползли по бороздам, скрылись в зарослях. Все поле в минуту опустело, — так велик был ужас перед вездесущим, неуязвимым для смерти Сыном Неба. Гусев отвинтил люк, подтащил Лося, и оба Сына Неба скрылись внутри яйца. Крышка захлопнулась. Тогда притаившиеся за кактусами марсиане увидели необыкновенное и потрясающее зрелище Огромное ржавое яйцо, величиною с дом, загрохотало, поднялись из-под него коричневые облака пыли и дыма. Под страшными ударами задрожала Тума. С ревом и громовым грохотом гигантское яйцо запрыгало по кактусовому полю. Повисло в облаках пыли и, как метеор, метнулось в небо, унося свирепых Магацитлов на их родину. — Ну что, Мстислав Сергеевич, — живы? Обожгло рот. Жидкий огонь пошел по телу, по жилам, по костям. Лось раскрыл глаза. Пыльная звездочка горела над ним совсем низко. Небо было странное, — желтое, стеганое, как сундук. Что-то стучало, стучало мерными ударами, дрожала пыльная звездочка. — Который час? — Часы-то остановились, вот горе, — ответил голос. — Мы давно летим? — Давно, Мстислав Сергеевич. — А куда? — А черт его знает, — ничего не могу разобрать, тьма да звезды... Прем в мировое пространство. Лось опять закрыл глаза, силясь проникнуть в пустоту памяти, но в памяти ничего не раскрылось, и он снова погрузился в непроглядный сон. Гусев укрыл его потеплее и вернулся к наблюдательным трубкам. Марс казался теперь меньше чайного блюдечка. Лунными пятнами выделялись на нем днища высохших морей, мертвые пустыни. Диск Тумы, засыпаемой песками, все уменьшался, все дальше улетал от него аппарат куда-то в кромешную тьму. Изредка кололо глаз лучиком звезды. Но сколько Гусев ни всматривался, — нигде не было видно красной звезды. Гусев зевнул, щелкнул зубами, — такая одолевала его скука от пустого пространства вселенной. Осмотрел запасы воды, пищи, кислорода, завернулся в одеяло и лег на дрожащий пол рядом с Лосем. Прошло неопределенно много времени. Гусев проснулся от голода. Лось лежал с открытыми глазами, — лицо у него было в морщинах, старое, щеки ввалились. Он спросил тихо: — Где мы сейчас? — Все там же, Мстислав Сергеевич, — в пространстве. — Алексей Иванович, мы были на Марсе? — Вам, Мстислав Сергеевич, должно быть, совсем память отшибло. — Да, у меня что-то случилось... вспоминаю, и воспоминания обрываются как-то неопределенно. Не могу понять, что было на самом деле, — все как будто сон. Дайте пить... Лось закрыл глаза и немного погодя спросил дрогнувшим голосом: — Она — тоже сон? — Кто? Лось не ответил, опустил голову, закрыл глаза. Гусев поглядел через все глазки в небо, — тьма, тьма. Натянул на плечи одеяло и сел, скорчившись. Не было охоты ни думать, ни вспоминать, ни ожидать. К чему? Усыпительно постукивало, подрагивало железное яйцо, несущееся с головокружительной скоростью в бездонной пустоте. Проходило какое-то непомерно долгое, неземное время. Гусев сидел, скорчившись, в оцепенелой дремоте. Лось спал. Холодок вечности осаждался невидимой пылью на сердце, на сознание. Страшный вопль разодрал уши. Гусев вскочил, тараща глаза. Кричал Лось, — стоял среди раскиданных одеял, марлевый бинт сполз ему на лицо. — Она жива! Он поднял костлявые руки и кинулся на кожаную стену, колотя в нее, царапая ногтями. — Она жива! Выпустите меня... Задыхаюсь... Она была, была!.. Он долго бился и кричал, — и повис, обессиленный, на руках у Гусева. И снова затих, задремал. Гусев опять скорчился под одеялом. Угасли, как пепел, желания, коченели чувства. Слух привык к железному пульсу яйца и не улавливал более звуков. Лось бормотал во сне, стонал, иногда лицо его озарялось счастьем. Гусев глядел на спящего и думал: «Хорошо тебе во сне, милый человек. И не надо, не просыпайся, спи, спи... Проснешься — сядешь вот так-то, на корточки, под одеялом, — дрожи, как ворон на мерзлом пне. Ах, ночь, ночь, конец последний...» Ему не хотелось даже закрывать глаза, — так он и сидел, глядя на какой-то поблескивающий гвоздик... Наступало великое безразличие, надвигалось небытие... Так пронеслось непомерное пространство времени. Послышались странные шорохи, постукивания, прикосновения каких-то тел снаружи о железную обшивку яйца. Гусев открыл глаза. Сознание возвращалось, он стал слушать — казалось, аппарат продвигается среди скоплений камней и щебня. Что-то навалилось и поползло по стене. Шумело, шуршало. Вот ударило в другой бок, — аппарат затрясся. Гусев разбудил Лося. Они поползли к наблюдательным трубкам, и сейчас же оба вскрикнули. Кругом, во тьме, расстилались поля сверкающих, как алмазы, осколков. Камни, глыбы, кристаллические грани сияли острыми лучами. За огромной далью этих алмазных полей в черной ночи висело косматое солнце. — Должно быть, мы проходим голову кометы, — шепотом сказал Лось. — Включите реостаты. Нужно выйти из этих полей, иначе комета увлечет нас к солнцу. Гусев полез к верхнему глазку, Лось стал к реостатам. Удары в обшивку яйца участились, усилились. Гусев покрикивал сверху: — Легче — глыба справа... Давайте полный... Гора, гора летит... Проехали... Ходу, ходу, Мстислав Сергеевич. Алмазные поля были следами прохождения блуждавшей в пространствах кометы. Долгое время аппарат, втянутый в ее тяготение, пробирался среди небесных камней. Скорость его непрестанно увеличивалась, действовали абсолютные законы математики — понемногу направление полета яйца и метеоритов изменилось: образовался все расширяющийся угол. Золотистая туманность — голова неведомой кометы и ее след — потоки метеоритов — уносились по гиперболе — безнадежной кривой, чтобы, обогнув солнце, навсегда исчезнуть в пространствах. Кривая полета аппарата все более приближалась к эллипсису. Почти неосуществимая надежда возврата на Землю пробудила к жизни Лося и Гусева. Теперь, не отрываясь от глазков, они наблюдали за небом. Аппарат сильно нагревался с одной стороны солнцем, — пришлось снять одежду. Алмазные поля остались далеко внизу: казались искорками, — стали беловатой туманностью и исчезли. И вот — в огромной дали был обнаружен Сатурн, переливающийся радужными кольцами, окруженный спутниками. Яйцо, притянутое кометой, возвращалось в солнечную систему, откуда было вышвырнуто центробежной силой Марса. Одно время тьму прорезывала светящаяся линия. Скоро и она побледнела, погасла. Это были астероиды — маленькие планеты, бесчисленным роем вьющиеся вокруг солнца. Сила их тяготения еще сильнее изогнула кривую полета яйца. Наконец в один из верхних глазков Лось увидел странный, ослепительный узкий серп, — это была Венера. Почти в то же время Гусев, наблюдавший в другой глазок, страшно засопел и обернулся, — потный, красный. — Она, ей-богу она!.. В черной тьме тепло сиял серебристо-синеватый шар. В стороне от него и ярче его светился шарик величиной с ягоду смородины. Аппарат мчался немного в сторону от них. Тогда Лось решился применить опасное приспособление — поворот горла аппарата, чтобы отклонить ось взрывов от траектории полета. Поворот удался. Направление стало изменяться. Теплый шарик понемногу перешел в зенит. Летело, летело пространство времени. Лось и Гусев то прилипали к наблюдательным трубкам, то валились среди раскиданных шкур и одеял. Уходили последние силы. Мучила жажда, вода вся была выпита. И вот, в полузабытьи, Лось увидел, как шкуры, одеяла и мешки поползли по стенам. Повисло в воздухе голое по пояс тело Гусева. Все это было похоже на бред. Гусев оказался лежащим ничком у глазка. Вот он приподнялся, бормоча, схватился за грудь, замотал вихрастой головой, лицо его залилось слезами, усы обвисли. — Родная, родная, родная!.. Сквозь муть сознания Лось все же понял, что аппарат повернулся и летит горлом вперед, увлекаемый тягой Земли. Он пополз к реостатам и повернул их, — яйцо задрожало, загрохотало. Он нагнулся к глазку. Во тьме висел огромный водяной шар, залитый солнцем. Голубыми казались океаны, зеленоватыми — очертания островов, облачные поля застилали какой-то материк. Влажный шар медленно поворачивался. Слезы мешали глядеть. Душа, плача от любви, летела навстречу голубовато-влажному столбу света. Родина человечества! Плоть жизни! Сердце мира! Шар Земли закрывал полнеба. Лось до отказа повернул реостаты. Все же полет был стремителен, — оболочка накалилась, закипел резиновый кожух, дымилась кожаная обивка. Последним усилием Гусев повернул крышку люка. В щель с воем ворвался ледяной ветер. Земля раскрывала объятия, принимала блудных сынов. Удар был силен. Обшивка лопнула. Яйцо глубоко вошло горлом в травянистый пригорок. Был полдень, воскресенье, третьего июня. На большом расстоянии от места падения, — на берегу озера Мичиган, катающиеся на лодках, сидящие на открытых террасах ресторанов и кофеен, играющие в теннис, гольф, футбол, запускающие бумажные змеи в безоблачное небо, — все это множество людей, выехавших в день воскресного отдыха насладиться прелестью зеленых берегов, шумом июньской листвы, слышало в продолжение пяти минут странный воющий звук. Люди, помнившие времена мировой войны, говорили, оглядывая небо, что так обычно ревели снаряды тяжелых орудий. Затем многим удалось увидеть быструю скользнувшую на землю яйцевидную тень. Не прошло и часа, как большая толпа собралась у места падения аппарата. Любопытствующие бежали со всех сторон, перелезали через изгороди, мчались на автомобилях, на лодках по синему озеру. Яйцо, покрытое коркой нагара, помятое и лопнувшее, стояло, накренившись, на пригорке. Было высказано множество предположений, одно другого нелепее. В особенности же в толпе началось волнение, когда была прочитана вырубленная зубилом на полуоткрытой крышке люка надпись: «РСФСР. Вылетели из Петрограда 18 августа 192... года». Это было тем более удивительно, что сегодня было третье июня тысяча девятьсот... Словом, пометка на аппарате была сделана три с половиной года тому назад. Когда затем из внутренности таинственного аппарата послышались слабые стоны, толпа в ужасе отодвинулась и затихла. Появился отряд полиции, врач и двенадцать корреспондентов с фотографическими аппаратами. Открыли люк и с величайшими предосторожностями вытащили из внутренности яйца двух полуголых людей: один худой, как скелет, старый, с белыми волосами, был без сознания, другой, с разбитым лицом и сломанными руками, жалобно стонал. В толпе раздались крики сострадания, женский плач. Небесных путешественников положили в автомобиль и повезли в больницу. Хрустальным от счастья голосом пела птица за открытым окном. Пела о солнечном луче, о синем небе. Лось, неподвижно лежа на подушках, — слушал. Слезы текли по морщинистому лицу. Он где-то уже слышал этот хрустальный голос. Но где, когда? За окном с полуоткинутой, слегка надутой утренним ветром шторой сверкала сизая роса на траве. Влажные листья двигались тенями на шторе. Пела птица. Вдали из-за леса поднималось белое плотное облако. Чье-то сердце тосковало по этой земле, по облакам, по шумным ливням и сверкающим росам, по великанам, бродящим среди зеленых холмов... Он вспомнил — так в солнечное утро не на Земле пела птица о снах Аэлиты. ...Аэлита... Но была ли она? Или только пригрезилась? Нет. Птица бормочет стеклянным язычком о том, что некогда женщина, голубоватая, как сумерки, с печальным худеньким лицом, сидя ночью у костра, пела древнюю песню любви. Вот отчего текли слезы по морщинистым щекам Лося. Птица пела о той, что осталась за звездами, и о седом, морщинистом, старом мечтателе, облетевшем небеса. Ветер сильнее надул штору, нижний край ее мягко плеснул, — в комнату вошел запах меда, земли, влаги. В одно такое утро в больнице появился Скайльс. Он крепко пожал руку Лося, — «поздравляю, дорогой друг», — сел на табурет около постели, сдвинув шляпу на затылок. — Вас сильно подвело за это путешествие, старина, — сказал он, — только что был у Гусева, вот тот молодцом: руки в гипсе, сломана челюсть, но все время смеется, — очень доволен, что вернулся. Я послал в Петроград его жене телеграмму и пять тысяч долларов. По поводу вас телеграфировал в мою газету, — получите огромную сумму за «Путевые наброски». Но вам придется усовершенствовать аппарат, — вы плохо опустились. Черт возьми, — подумать, — прошло почти четыре года с этого сумасшедшего вечера в Петрограде. Советую вам, старина, выпить рюмку хорошего коньяку, это вернет вас к жизни. Скайльс болтал, весело и заботливо поглядывая на собеседника, — лицо у него было загорелое, беспечное, глаза полны жадного любопытства. Лось протянул ему руку. — Я рад, что вы пришли, Скайльс. Облака снега летели вдоль Ждановской набережной, ползли поземкой по тротуарам, сумасшедшие хлопья крутились у качающихся фонарей; засыпало подъезды и окна, за рекой метель бушевала в воющем парке. По набережной шел Лось, подняв воротник и согнувшись навстречу ветру. Теплый шарф вился за его спиной, ноги скользили, лицо секло снегом. В обычный час он возвращался с завода домой, в одинокую квартиру. Жители набережной привыкли к его широкополой шляпе, к шарфу, закрывающему низ лица, к сутулым плечам, и даже, когда он кланялся и ветер взвевал его белые волосы, — никого уже более не удивлял странный взгляд его глаз, видевших однажды то, чего еще никто не видел. В иные времена какой-нибудь юный поэт непременно бы вдохновился его нелепой фигурой с развевающимся шарфом, бредущей среди снежных облаков. Но времена теперь были иные: поэтов восхищали не вьюжные бури, не звезды, не заоблачные страны, — но стук молотов по всей стране, шипение пил, шорох серпов, свист кос, — веселые земные песни. Прошло полгода со дня возвращения Лося на Землю. Улеглось любопытство, охватившее весь мир, когда появилась первая телеграмма о прибытии с Марса двух людей. Лось и Гусев съели положенное число блюд на ста пятидесяти банкетах, ужинах и ученых собраниях. Гусев выписал из Петрограда Машу, нарядил ее, как куклу, дал несколько сот интервью, завел мотоциклет, стал носить круглые очки, полгода разъезжал по Америке и Европе, рассказывая про драки с марсианами, про пауков и про кометы, про то, как они с Лосем едва не улетели на Большую Медведицу, — и, вернувшись в Советскую Россию, основал «Общество для переброски боевого отряда на планету Марс в целях спасения остатков его трудящегося населения». Лось в Петрограде на одном из механических заводов строил универсальный двигатель марсианского типа. К шести часам вечера он обычно возвращался домой. Ужинал в одиночестве. Перед сном раскрывал книгу, — детским лепетом казались ему строки поэта, детской болтовней измышления романиста. Погасив свет, он долго лежал, глядел в темноту, — текли, текли одинокие мысли. В обычный час Лось проходил сегодня по набережной. Облака снега взвивались в высоту, в бушующую вьюгу. Курились карнизы, крыши. Качались фонари. Спирало дыхание Лось остановился и поднял голову. Ветер разорвал вьюжные облака. В бездонно-черном небе переливалась звезда. Лось глядел на нее безумным взором, — луч ее вошел в сердце... «Тума, Тума, звезда печали...» Летящие края облаков снова задернули бездну, скрыли звезду. В это короткое мгновение в памяти Лося с ужасающей ясностью пронеслось видение, всегда до этого ускользавшее от него. Сквозь сон послышался шум — будто сердитое жужжание пчел. Раздались резкие удары — стук. Спящая Аэлита вздрогнула, вздохнула, пробуждаясь, и затрепетала, он не видел ее в темноте пещерки, лишь чувствовал, как бьется ее сердце. Стук в дверь повторился. Раздался снаружи голос Тускуба: «Возьмите их». Лось схватил Аэлиту за плечи. Она едва слышно сказала: — Муж мой, Сын Неба, прощай. Ее пальцы быстро скользнули по его лицу. Тогда Лось ощупью стал искать ее руку и отнял у нее флакончик с ядом. Она быстро, быстро — одним дыханием — забормотала ему в ухо: — На мне запрещение, я посвящена царице Магр... По древнему обычаю, страшному закону Магр, — девственницу, преступившую запрет посвящения, бросают в лабиринт, в колодец. Ты видел его... Но я не могла противиться любви Сына Неба. Я счастлива. Благодарю тебя за жизнь. Ты вернул меня в тысячелетия Хао. Благодарю тебя, муж мой... Аэлита поцеловала его, и он почувствовал горький запах яда на ее губах. Тогда он выпил остатки темной влаги, — ее было еще много во флакончике. Аэлита едва успела коснуться его. Удары в дверь заставили Лося подняться, но сознание уплывало, руки и ноги не повиновались Он вернулся к постели, упал на тело Аэлиты, обхватил ее. Он не пошевелился, когда в пещерку вошли марсиане. Они оторвали его от жены, прикрыли ее и понесли. Последним усилием он рванулся за краем ее черного плаща, но вспышки выстрелов, тупые удары в грудь отшвырнули его назад, к золотой дверце пещеры... Преодолевая ветер. Лось побежал по набережной. И снова остановился, закрутился в снежных облаках и, так же как тогда — в тьме вселенной, — крикнул: — Жива, жива!.. Аэлита, Аэлита!.. Ветер бешеным порывом подхватил это впервые произнесенное на Земле имя, развеял его среди летящих снегов. Лось сунул подбородок в шарф, сунул руки глубоко в карманы, побрел, шатаясь, к дому. У подъезда стоял автомобиль. Белые мухи крутились в дымных столбах его фонарей. Человек в косматой шубе приплясывал морозными подошвами по тротуару. — Я за вами, Мстислав Сергеевич, — крикнул он весело, — садитесь в машину, едем. Это был Гусев. Он наскоро объяснил: сегодня, в семь часов вечера, радиотелефонная станция ожидает — как и всю эту неделю — подачу неизвестных сигналов чрезвычайной силы. Шифр их непонятен. Целую неделю газеты всех частей света заняты догадками по поводу этих сигналов, — есть предположение, что они идут с Марса. Заведующий радиостанцией приглашает Лося сегодня вечером принять таинственные волны. Лось молча прыгнул в автомобиль. Бешено заплясали белые хлопья в конусах света. Рванулся вьюжный ветер в лицо. Над снежной пустыней Невы пылало лиловое зарево города, сияние фонарей вдоль набережных, — огни, огни... Вдали выла сирена ледокола, где-то ломающего льды. В конце улицы Красных Зорь, на снежной поляне, под свистящими деревьями, у домика с круглой крышей, автомобиль остановился. Пустынно выли решетчатые башни и проволочные сети, утонувшие в снежных облаках. Лось распахнул заметенную сугробом дверцу, вошел в теплый домик, сбросил шарф и шляпу. Румяный толстенький человек стал что-то объяснять ему, держа его покрасневшую от холода руку в теплых пухлых ладонях. Стрелка часов подходила к семи. Лось сел у приемного аппарата, надел наушники. Стрелка часов ползла. О время, торопливые удары сердца, ледяное пространство вселенной!.. Медленный шепот раздался в его ушах. Лось сейчас же закрыл глаза. Снова повторился отдаленный, тревожный, медленный шепот. Повторялось какое-то странное слово. Лось напряг слух. Словно тихая молния, пронзил его сердце далекий голос, повторявший печально на неземном языке: — Где ты, где ты, где ты, Сын Неба? Голос замолк. Лось глядел перед собой побелевшими, расширенными глазами... Голос Аэлиты, любви, вечности, голос тоски, летит по всей вселенной, зовя, призывая, клича, — где ты, где ты, любовь?..
А. Н. Толстой
Аэлита
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/antolstoy/index.html">А. Н. Толстой</a>. <a href="/text/4316/index.html">Аэлита</a></div> <div class="author">Алексей Толстой</div> <div class="title"><h1>Аэлита</h1></div> <h3> Странное объявление</h3> <z><o></o>На улице Красных Зорь появилось странное объявление: небольшой, серой бумаги листок, прибитый к облупленной стене пустынного дома. Корреспондент американской газеты Арчибальд Скайльс, проходя мимо, увидел стоявшую перед объявлением босую молодую женщину в ситцевом опрятном платье; она читала, шевеля губами. Усталое и милое лицо ее не выражало удивления, — глаза были равнодушные, синие, с сумасшедшинкой. Она завела прядь волнистых волос за ухо, подняла с тротуара корзинку с зеленью и пошла через улицу.</z> <z><o></o>Объявление заслуживало большего внимания. Скайльс, любопытствуя, прочел его, придвинулся ближе, провел рукой по глазам, перечел еще раз.</z> <z><o></o>— Twenty three, — наконец проговорил он, что должно было означать: «Черт возьми меня с моими потрохами».</z> <z><o></o>В объявлении стояло:</z> <z><o></o>«Инженер М. С. Лось приглашает желающих лететь с ним 18 августа на планету Марс явиться для личных переговоров от 6 до 8 вечера. Ждановская набережная, дом 11, во дворе».</z> <z><o></o>Это было написано обыкновенно и просто, обыкновенным чернильным карандашом.</z> <z><o></o>Невольно Скайльс взялся за пульс: обычный. Взглянул на хронометр: было десять минут пятого, 17 августа 192... года.</z> <z><o></o>Со спокойным мужеством Скайльс ожидал всего в этом безумном городе. Но объявление, приколоченное гвоздиками к облупленной стене, подействовало на него в высшей степени болезненно.</z> <z><o></o>Дул ветер по пустынной улице Красных Зорь. Окна многоэтажных домов, иные разбитые, иные заколоченные досками, казались нежилыми — ни одна голова не выглядывала на улицу. Молодая женщина, поставив корзинку на тротуар, стояла на той стороне улицы и глядела на Скайльса. Милое лицо ее было спокойное и усталое.</z> <z><o></o>У Скайльса задвигались на скулах желваки. Он достал старый конверт и записал адрес Лося. В это время перед объявлением остановился рослый, широкоплечий человек, без шапки, по одежде — солдат, в суконной рубахе без пояса, в обмотках. Руки у него от нечего делать были засунуты в карманы. Крепкий затылок напрягся, когда он стал читать объявление.</z> <z><o></o>— Вот этот вот так замахнулся, — на Марс! — проговорил он с удовольствием и обернул к Скайльсу загорелое беззаботное лицо. На виске у него, наискосок, белел шрам. Глаза — сизо-карие и так же, как у той женщины, — с искоркой. (Скайльс давно уже подметил эту искорку в русских глазах и даже поминал о ней в статье: «...Отсутствие в их глазах определенности, то насмешливость, то безумная решительность, и, наконец, непонятное выражение превосходства — крайне болезненно действуют на европейского человека».)</z> <z><o></o>— А вот взять и полететь с ним, очень просто, — опять сказал солдат, и усмехнулся простодушно, и в то же время быстро, с головы до ног, оглядел Скайльса.</z> <z><o></o>Вдруг он прищурился, улыбка сошла с лица. Он внимательно глядел через улицу на босую женщину, все так же неподвижно стоявшую около корзинки. Кивнув подбородком, он сказал ей:</z> <z><o></o>— Маша, ты что стоишь? (Она быстро мигнула.) Ну, и шла бы домой. (Она переступила небольшими пыльными ногами, вздохнула, нагнула голову.) Иди, иди, я скоро приду.</z> <z><o></o>Женщина подняла корзину и пошла. Солдат сказал:</z> <z><o></o>— В запас я уволился вследствие контузии и ранения. Хожу — объявления читаю, — скука страшная.</z> <z><o></o>— Вы думаете пойти по этому объявлению? — спросил Скайльс.</z> <z><o></o>— Обязательно пойду.</z> <z><o></o>— Но ведь это вздор — лететь в безвоздушном пространстве пятьдесят миллионов километров.</z> <z><o></o>— Что говорить — далеко.</z> <z><o></o>— Это шарлатанство или — бред.</z> <z><o></o>— Все может быть.</z> <z><o></o>Скайльс, тоже теперь прищурясь, оглянул солдата, смотревшего на него именно так: с насмешкой, с непонятным выражением превосходства, вспыхнул гневно и пошел по направлению к Неве. Шагал уверенно и широко. В сквере он сел на скамью, засунул руку в карман, где, прямо в кармане, как у старого курильщика и делового человека, лежал табак, одним движением большого пальца набил трубку, закурил и вытянул ноги.</z> <z><o></o>Шумели старые липы в сквере. Воздух был влажен и тепел. На куче песку, один во всем сквере, видимо уже давно, сидел маленький мальчик в грязной рубашке горошком и без штанов. Ветер поднимал время от времени его светлые и мягкие волосы. В руке он держал конец веревочки, к другому концу веревочки была привязана за ногу старая взлохмаченная ворона. Она сидела недовольная и сердитая и так же, как и мальчик, глядела на Скайльса.</z> <z><o></o>Вдруг — это было на мгновение — будто облачко скользнуло по его сознанию, закружилась голова: не во сне ли он все это видит?.. Мальчик, ворона, пустые дома, пустынные улицы, странные взгляды прохожих и приколоченное гвоздиками объявленьице — приглашение лететь в мировые пространства...</z> <z><o></o>Скайльс глубоко затянулся крепким табаком. Развернул план Петрограда и, водя по нему концом трубки, отыскал Ждановскую набережную.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/antolstoy/index.html">А. Н. Толстой</a>. <a href="/text/4316/index.html">Аэлита</a></div> <div class="author">Алексей Толстой</div> <div class="title"><h1>Аэлита</h1></div> <h3> Странное объявление</h3> <z><o></o>На улице Красных Зорь появилось странное объявление: небольшой, серой бумаги листок, прибитый к облупленной стене пустынного дома. Корреспондент американской газеты Арчибальд Скайльс, проходя мимо, увидел стоявшую перед объявлением босую молодую женщину в ситцевом опрятном платье; она читала, шевеля губами. Усталое и милое лицо ее не выражало удивления, — глаза были равнодушные, синие, с сумасшедшинкой. Она завела прядь волнистых волос за ухо, подняла с тротуара корзинку с зеленью и пошла через улицу.</z> <z><o></o>Объявление заслуживало большего внимания. Скайльс, любопытствуя, прочел его, придвинулся ближе, провел рукой по глазам, перечел еще раз.</z> <z><o></o>— Twenty three, — наконец проговорил он, что должно было означать: «Черт возьми меня с моими потрохами».</z> <z><o></o>В объявлении стояло:</z> <z><o></o>«Инженер М. С. Лось приглашает желающих лететь с ним 18 августа на планету Марс явиться для личных переговоров от 6 до 8 вечера. Ждановская набережная, дом 11, во дворе».</z> <z><o></o>Это было написано обыкновенно и просто, обыкновенным чернильным карандашом.</z> <z><o></o>Невольно Скайльс взялся за пульс: обычный. Взглянул на хронометр: было десять минут пятого, 17 августа 192... года.</z> <z><o></o>Со спокойным мужеством Скайльс ожидал всего в этом безумном городе. Но объявление, приколоченное гвоздиками к облупленной стене, подействовало на него в высшей степени болезненно.</z> <z><o></o>Дул ветер по пустынной улице Красных Зорь. Окна многоэтажных домов, иные разбитые, иные заколоченные досками, казались нежилыми — ни одна голова не выглядывала на улицу. Молодая женщина, поставив корзинку на тротуар, стояла на той стороне улицы и глядела на Скайльса. Милое лицо ее было спокойное и усталое.</z> <z><o></o>У Скайльса задвигались на скулах желваки. Он достал старый конверт и записал адрес Лося. В это время перед объявлением остановился рослый, широкоплечий человек, без шапки, по одежде — солдат, в суконной рубахе без пояса, в обмотках. Руки у него от нечего делать были засунуты в карманы. Крепкий затылок напрягся, когда он стал читать объявление.</z> <z><o></o>— Вот этот вот так замахнулся, — на Марс! — проговорил он с удовольствием и обернул к Скайльсу загорелое беззаботное лицо. На виске у него, наискосок, белел шрам. Глаза — сизо-карие и так же, как у той женщины, — с искоркой. (Скайльс давно уже подметил эту искорку в русских глазах и даже поминал о ней в статье: «...Отсутствие в их глазах определенности, то насмешливость, то безумная решительность, и, наконец, непонятное выражение превосходства — крайне болезненно действуют на европейского человека».)</z> <z><o></o>— А вот взять и полететь с ним, очень просто, — опять сказал солдат, и усмехнулся простодушно, и в то же время быстро, с головы до ног, оглядел Скайльса.</z> <z><o></o>Вдруг он прищурился, улыбка сошла с лица. Он внимательно глядел через улицу на босую женщину, все так же неподвижно стоявшую около корзинки. Кивнув подбородком, он сказал ей:</z> <z><o></o>— Маша, ты что стоишь? (Она быстро мигнула.) Ну, и шла бы домой. (Она переступила небольшими пыльными ногами, вздохнула, нагнула голову.) Иди, иди, я скоро приду.</z> <z><o></o>Женщина подняла корзину и пошла. Солдат сказал:</z> <z><o></o>— В запас я уволился вследствие контузии и ранения. Хожу — объявления читаю, — скука страшная.</z> <z><o></o>— Вы думаете пойти по этому объявлению? — спросил Скайльс.</z> <z><o></o>— Обязательно пойду.</z> <z><o></o>— Но ведь это вздор — лететь в безвоздушном пространстве пятьдесят миллионов километров.</z> <z><o></o>— Что говорить — далеко.</z> <z><o></o>— Это шарлатанство или — бред.</z> <z><o></o>— Все может быть.</z> <z><o></o>Скайльс, тоже теперь прищурясь, оглянул солдата, смотревшего на него именно так: с насмешкой, с непонятным выражением превосходства, вспыхнул гневно и пошел по направлению к Неве. Шагал уверенно и широко. В сквере он сел на скамью, засунул руку в карман, где, прямо в кармане, как у старого курильщика и делового человека, лежал табак, одним движением большого пальца набил трубку, закурил и вытянул ноги.</z> <z><o></o>Шумели старые липы в сквере. Воздух был влажен и тепел. На куче песку, один во всем сквере, видимо уже давно, сидел маленький мальчик в грязной рубашке горошком и без штанов. Ветер поднимал время от времени его светлые и мягкие волосы. В руке он держал конец веревочки, к другому концу веревочки была привязана за ногу старая взлохмаченная ворона. Она сидела недовольная и сердитая и так же, как и мальчик, глядела на Скайльса.</z> <z><o></o>Вдруг — это было на мгновение — будто облачко скользнуло по его сознанию, закружилась голова: не во сне ли он все это видит?.. Мальчик, ворона, пустые дома, пустынные улицы, странные взгляды прохожих и приколоченное гвоздиками объявленьице — приглашение лететь в мировые пространства...</z> <z><o></o>Скайльс глубоко затянулся крепким табаком. Развернул план Петрограда и, водя по нему концом трубки, отыскал Ждановскую набережную.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/antolstoy/index.html">А. Н. Толстой</a>. <a href="/text/4316/index.html">Аэлита</a></div> <h3>В мастерской Лося</h3> <z><o></o>Скайльс вошел во двор, заваленный ржавым железом и бочонками от цемента. Чахлая трава росла на грудах мусора, между спутанными клубками проволок, поломанными частями станков. В глубине двора отсвечивали закатом пыльные окна высокого сарая. Небольшая дверца в нем была приотворена, на пороге сидел на корточках рабочий и размешивал в ведерке сурик. На вопрос Скайльса, можно ли видеть инженера Лося, рабочий кивнул вовнутрь сарая. Скайльс вошел.</z> <z><o></o>Сарай едва был освещен — над столом, заваленным чертежами и книгами, горела в жестяном конусе электрическая лампочка. В глубине сарая возвышались до потолка леса. Здесь же пылал горн, раздуваемый рабочим. Сквозь нагромождения лесов поблескивала металлическая, с частой клепкой, поверхность сферического тела. В раскрытые половинки ворот были видны багровые полосы заката и клубы туч, поднявшихся с моря.</z> <z><o></o>Рабочий, раздувавший горн, проговорил вполголоса:</z> <z><o></o>— К вам, Мстислав Сергеевич.</z> <z><o></o>Из-за лесов появился среднего роста крепко сложенный человек. Густые, шапкой, волосы его были белые. Лицо — молодое, бритое, с красивым большим ртом, с пристальными, светлыми, казалось летящими впереди лица, немигающими глазами. Он был в холщовой грязной, раскрытой на груди рубахе, в заплатанных штанах, перепоясанных веревкой. В руке он держал запачканный чертеж. Подходя, он попытался застегнуть на груди рубашку на несуществующую пуговицу.</z> <z><o></o>— Вы по объявлению? Хотите лететь? — спросил он глуховатым голосом и, указав Скайльсу на стул под конусом лампочки, сел напротив у стола, положил чертеж и начал набивать трубку. Это и был инженер Мстислав Сергеевич Лось.</z> <z><o></o>Опустив глаза, он зажег спичку; огонек осветил снизу его крепкое лицо, две морщины у рта — горькие складки, широкий вырез ноздрей, длинные темные ресницы. Скайльс остался доволен осмотром. Он объяснил, что лететь не собирается, но что прочел объявление на улице Красных Зорь и считает долгом познакомить своих читателей со столь чрезвычайным и сенсационным проектом междупланетного сообщения. Лось слушал, не отрывая от него немигающих светлых глаз.</z> <z><o></o>— Жалко, что вы не хотите со мной лететь, жалко, — он качнул головой, — люди шарахаются от меня, как от бешеного. Через четыре дня я покидаю землю и до сих пор не могу найти спутника. — Он опять зажег спичку, пустил клуб дыма. — Какие вам нужны данные?</z> <z><o></o>— Наиболее выпуклые черты вашей биографии.</z> <z><o></o>— Это никому не нужно, — сказал Лось, — ничего замечательного. Учился на медные гроши, с двенадцати лет на своих ногах. Молодость, годы учения, работа, служба, — ни одной черты, любопытной для ваших читателей, ничего замечательного, кроме... — Лось вдруг насупился, резко обозначились морщины у рта. — Ну, так вот... Над этой машиной, — от ткнул трубкой в сторону лесов, — работаю давно. Постройку начал два года тому назад. Все!</z> <z><o></o>— Во сколько приблизительно месяцев вы думаете покрыть расстояние между Землей и Марсом? — спросил Скайльс, глядя на кончик карандаша.</z> <z><o></o>— В девять или десять часов, я думаю, не больше.</z> <z><o></o>— Ага! — сказал Скайльс на это, затем покраснел, зашевелил скулами. — Я бы очень был вам признателен, — проговорил он с вкрадчивой вежливостью, — если бы у вас было доверие ко мне и серьезное отношение к нашему интервью.</z> <z><o></o>Лось положил локти на стол, закутался дымом, сквозь табачный дым блеснули его глаза.</z> <z><o></o>— Восемнадцатого августа Марс приблизится к Земле на сорок миллионов километров, — это расстояние я должен пролететь. Из чего оно складывается? Первое — высота земной атмосферы — семьдесят пять километров. Второе — расстояние между планетами в безвоздушном пространстве — сорок миллионов километров. Третье — высота атмосферы Марса — шестьдесят пять километров. Для моего полета важны только эти сто сорок километров атмосферы.</z> <z><o></o>Он поднялся, засунул руки в карманы штанов, голова его тонула в тени, в дыму, — освещены были только раскрытая грудь и волосатые руки с закатанными по локоть рукавами.</z> <z><o></o>— Обычно называют полетом — полет птицы, падающего листа, аэроплана. Но это не полет, а плавание в воздухе. Чистый полет — это падение, когда тело двигается под действием толкающей его силы. Пример — ракета. В безвоздушном пространстве, где нет сопротивления, где ничто не мешает полету, ракета будет двигаться со все увеличивающейся скоростью: очевидно, там я могу приблизиться к скорости света, если не помешают магнитные влияния. Мой аппарат построен именно по принципу ракеты. Я должен буду пролететь в атмосфере Земли и Марса сто сорок километров. С подъемом и спуском это займет полтора часа. Час я кладу на то, чтобы выйти из притяжения Земли. Далее, в безвоздушном пространстве я могу лететь с любою скоростью. Но есть две опасности: от чрезмерного ускорения могут лопнуть кровеносные сосуды, и второе — если я с огромной быстротой влечу в атмосферу Марса, то удар в воздух будет подобен тому, как будто я вонзился в песок. Мгновенно аппарат и все, что в нем, превратятся в газ. В междузвездном пространстве носятся осколки планет, нерожденных или погибших миров. Вонзаясь в воздух, они сгорают мгновенно. Воздух — почти непроницаемая броня. Хотя на Земле она, по-видимому, однажды была пробита.</z> <z><o></o>Лось вынул руку из кармана, положил ее на стол, под лампочкой, и сжал пальцы в кулак.</z> <z><o></o>— В Сибири, среди вечных льдов, я откапывал мамонтов, погибших в трещинах земли. Между зубами у них была трава, они паслись там, где теперь льды. Я ел их мясо. Они не успели разложиться, — они замерзли в несколько дней, их замело снегами. Видимо, отклонение земной оси произошло мгновенно. Земля столкнулась с небесным телом, либо у нас был второй спутник, меньший, чем Луна. Мы втянули его и он упал, разбил земную кору, отклонил земную ось. Быть может, от этого именно удара погиб материк, лежавший на запад от Африки в Атлантическом океане. Итак, чтобы не расплавиться, вонзаясь в атмосферу Марса, мне придется сильно затормозить скорость. Поэтому я кладу на весь перелет в безвоздушном пространстве шесть-семь часов. Через несколько лет путешествие на Марс будет не более сложно, чем перелет из Москвы в Нью-Йорк.</z> <z><o></o>Лось отошел от стола и включил рубильник. Под потолком зашипели, зажглись дуговые фонари. Скайльс увидел на дощатых стенах чертежи, диаграммы, карты; полки с оптическими и измерительными инструментами; скафандры, горки консервов, меховую одежду; телескоп на лесенке в углу сарая.</z> <z><o></o>Лось и Скайльс подошли к лесам, которые окружали металлическое яйцо. На глаз Скайльс определил, что яйцеобразный аппарат был не менее восьми с половиной метров высоты и шести метров в поперечнике. Посредине, по окружности его, шел стальной пояс, пригибающийся книзу, к поверхности аппарата, как зонт, — это был парашютный тормоз, увеличивающий сопротивление аппарата при падении в атмосфере. Под парашютом расположены три круглые дверцы — входные люки. Нижняя часть яйца оканчивалась узким горлом. Его окружала двойная, массивной стали, круглая спираль, свернутая в противоположные стороны, — это был буфер, смягчающий удар при падении на землю...</z> <z><o></o>Постукивая карандашом по клепаной обшивке яйца, Лось стал объяснять подробности междупланетного корабля. Аппарат построен из упругой и тугоплавкой стали, внутри хорошо укреплен ребрами и легкими фермами. Это внешний чехол. В нем помещался второй чехол из шести слоев резины, войлока и кожи. Внутри этого второго, кожаного, стеганого яйца находились аппараты наблюдения и движения, кислородные баки, ящики для поглощения углекислоты, полые подушки для инструментов и провизии. Для наблюдения поставлены выходящие за внешнюю оболочку аппарата особые глазки в виде короткой металлической трубки, снабженной призматическими стеклами.</z> <z><o></o>Механизм движения помещался в горле, обвитом спиралью. Горло было отлито из металла, твердостью превосходящего астрономическую бронзу. В толще горла высверлены вертикальные каналы. Каждый из них расширялся наверху в так называемую взрывную камеру. В каждую камеру проведена искровая свеча от общего магнето и питательная трубка. Как в цилиндры мотора поступает бензин, точно так же взрывные камеры питались ультралиддитом — тончайшим порошком, необычайной силы взрывчатым веществом, найденным в лаборатории ...скоро завода в Петрограде. Сила ультралиддита превосходила все до сих пор известное в этой области. Конус взрыва чрезвычайно узок. Чтобы ось конуса взрыва совпадала с осями вертикальных каналов горла, поступающий во взрывные камеры ультралиддит пропускался сквозь магнитное поле.</z> <z><o></o>Таков в общих чертах был принцип движущего механизма: это была ракета. Запас ультралиддита — на сто часов. Уменьшая или увеличивая число взрывов в секунду, можно регулировать скорость подъема и падения аппарата. Нижняя его часть значительно тяжелее верхней, поэтому, попадая в сферу притяжения планеты, аппарат всегда поворачивается к ней горлом.</z> <z><o></o>— На какие средства построен аппарат? — спросил Скайльс.</z> <z><o></o>Лось с некоторым изумлением взглянул на него:</z> <z><o></o>— На средства республики...</z> <z><o></o>Лось и Скайльс вернулись к столу. После некоторого молчания Скайльс спросил неуверенно:</z> <z><o></o>— Вы рассчитываете найти на Марсе живых существ?</z> <z><o></o>— Это я увижу утром, в пятницу, девятнадцатого августа.</z> <z><o></o>— Я предлагаю вам десять долларов за строчку путевых впечатлений. Аванс — шесть фельетонов по двести строк, чек можете учесть в Стокгольме. Согласны?</z> <z><o></o>Лось засмеялся, кивнул головой: согласен. Скайльс присел на углу стола писать чек.</z> <z><o></o>— Жаль, жаль, что вы не хотите лететь со мной: ведь это в сущности так близко, ближе, чем пешком, например, до Стокгольма, — сказал Лось, дымя трубкой.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/antolstoy/index.html">А. Н. Толстой</a>. <a href="/text/4316/index.html">Аэлита</a></div> <h3>Спутник</h3> <z><o></o>Лось стоял, прислонившись плечом к верее раскрытых ворот. Трубка его погасла.</z> <z><o></o>За воротами до набережной Ждановки лежал пустырь. За рекой неясными очертаниями стояли деревья Петровского острова. За ними догорал и не мог догореть печальный закат. Длинные тучи, тронутые по краям его светом, будто острова, лежали в зеленых водах неба. Над ними зеленело небо. Несколько звезд зажглось на нем. Было тихо на старой Земле.</z> <z><o></o>Рабочий Кузьмин, давеча мешавший в ведерке сурик, тоже подошел и остановился в воротах, бросил огонек папироски в темноту.</z> <z><o></o>— Трудно с Землей расставаться, — сказал он негромко. — С домом и то трудно расставаться. Из деревни идёшь на железную дорогу — раз десять оглянешься. Изба соломой крыта, а — свое, прижилое место. Землю покидать — ай, ай, ай...</z> <z><o></o>— Вскипел чайник, — сказал Хохлов, другой рабочий, — иди, Кузьмин, чай пить.</z> <z><o></o>Кузьмин вздохнул: «Да, так-то», и пошел к горну. Хохлов — суровый человек — и Кузьмин сели у горна на ящики и пили чай, осторожно ломали хлеб, отдирали от костей вяленую рыбу, жевали не спеша. Кузьмин, мотнув бородкой, сказал вполголоса:</z> <z><o></o>— Жалко мне его. Таких людей сейчас почти что и нет.</z> <z><o></o>— А ты погоди его отпевать.</z> <z><o></o>— Мне один летчик рассказывал: поднялся он на восемь верст, — летом, заметь, — и масло все-таки замерзло у него в аппарате. А выше лететь? Там — холод. Тьма.</z> <z><o></o>— А я говорю — погоди отпевать, — повторил Хохлов мрачно.</z> <z><o></o>— Лететь с ним никто не хочет, не верят. Объявление вторую неделю висит напрасно.</z> <z><o></o>— А я верю.</z> <z><o></o>— Долетит?</z> <z><o></o>— Вот то-то, что долетит. Вот и в Европе они тогда взовьются.</z> <z><o></o>— Кто взовьется?</z> <z><o></o>— Кто, кто взовьется? На теперь, выкуси, — Марс-то чей? — советский.</z> <z><o></o>— Да, это бы здорово.</z> <z><o></o>Кузьмин пододвинулся на ящике. Подошел Лось, сел, взял кружку с дымящимся чаем.</z> <z><o></o>— Хохлов, не согласитесь лететь со мной?</z> <z><o></o>— Нет, Мстислав Сергеевич, — ответил Хохлов, — не соглашусь, боюсь.</z> <z><o></o>Лось усмехнулся, хлебнул из кружки, покосился на Кузьмина.</z> <z><o></o>— А вы, милый друг?</z> <z><o></o>— Мстислав Сергеевич, да я бы с радостью полетел, — жена у меня больная, опять — детишки, как их оставишь?</z> <z><o></o>— Да, видимо, придется лететь одному, — сказал Лось, поставив пустую кружку, вытер губы ладонью, — охотников покинуть Землю маловато. — Он опять усмехнулся, качнул головой. — Вчера барышня приходила по объявлению. «Хорошо, говорит, я с вами лечу, мне девятнадцать лет, пою, танцую, играю на гитаре, на Земле жить больше не хочу — революции мне надоели. Визы на выезд не нужно?» Кончился наш разговор, — села барышня и заплакала. «Вы меня обманули, я рассчитывала, что лететь нужно гораздо ближе». Потом молодой человек явился, говорит басом, руки потные. «Вы, говорит, считаете меня за идиота — лететь на Марс невозможно; на каком основании вывешиваете подобные объявления?» Насилу его успокоил.</z> <z><o></o>Лось оперся локтями о колени и глядел на угли. Лицо его в эту минуту казалось утомленным, лоб сморщился. Видимо, он весь отдыхал от длительного напряжения воли. Кузьмин ушел за табачком. Хохлов, кашлянув, сказал:</z> <z><o></o>— Мстислав Сергеевич, самому-то вам разве не страшно?</z> <z><o></o>Лось перевел на него глаза, согретые жаром углей.</z> <z><o></o>— Нет, мне не страшно. Я уверен, что опущусь удачно. А если неудача, — удар будет мгновенный и безболезненный. Страшно другое. Представьте так: мои расчеты окажутся неверны, я не попаду в притяжение Марса — проскочу мимо. Запаса топлива, кислорода, еды мне хватит надолго. И вот — лечу во тьме. Впереди горит звезда. Через тысячу лет мой окоченелый труп влетит в ее огненные океаны. Но эти тысячу лет — мой летящий во тьме труп! Но эти долгие дни, покуда я еще жив, — а я буду жить долго в этой коробке, — долгие дни безнадежного отчаяния — один во всей вселенной! Не смерть страшна, но одиночество, безнадежное одиночество в вечной тьме. Это действительно страшно. Очень не хочется лететь одному.</z> <z><o></o>Лось прищурился на угли. Рот его упрямо сжался.</z> <z><o></o>В воротах показался Кузьмин, позвал его вполголоса:</z> <z><o></o>— Мстислав Сергеевич, к вам.</z> <z><o></o>— Кто? — Лось быстро поднялся.</z> <z><o></o>— Красноармеец какой-то спрашивает.</z> <z><o></o>В сарай, вслед за Кузьминым, вошел человек в рубашке без пояса, читавший объявление на улице Красных Зорь. Коротко кивнул Лосю, оглянулся на леса, подошел к столу.</z> <z><o></o>— Попутчик вам требуется?</z> <z><o></o>Лось пододвинул ему стул, сел напротив.</z> <z><o></o>— Да, ищу попутчика. Я лечу на Марс.</z> <z><o></o>— Знаю, в объявлении сказано. Мне эту звезду показали давеча. Далеко, конечно. Условия какие, хотел я знать: жалованье, харчи?</z> <z><o></o>— Вы семейный?</z> <z><o></o>— Женатый, детей нет.</z> <z><o></o>Он ногтями деловито постукивал по столу, поглядывал кругом с любопытством. Лось вкратце рассказал ему об условиях перелета, предупредил о возможном риске. Предложил обеспечить семью и выдать жалованье вперед деньгами и продуктами. Красноармеец кивал, поддакивал, но слушал рассеянно.</z> <z><o></o>— Как, сам известно, — спросил он, — люди там или чудовища обитают?</z> <z><o></o>Лось крепко почесал в затылке, засмеялся.</z> <z><o></o>— По-моему, там должны быть люди, что-нибудь вроде нас. Приедем, увидим. Дело вот в чем: уже несколько лет на больших радиостанциях в Европе и в Америке начали принимать непонятные сигналы. Сначала думали, что это следы бурь в магнитных полях Земли. Но таинственные звуки были слишком похожи на азбучные сигналы. Кто-то настойчиво хочет с нами говорить. Откуда? На планетах, кроме Марса, не установлено пока жизни. Сигналы могут идти только с Марса. Взгляните на его карту, — он, как сеткой, покрыт каналами. (Он указал на чертеж Марса, прибитый к дощатой стене.) Видимо, там есть возможность установить огромной мощности радиостанции. Марс хочет говорить с Землей. Пока мы не можем отвечать на эти сигналы. Но мы летим на зов. Трудно предположить, что радиостанции на Марсе построены чудовищами, существами, не похожими на нас. Марс и Земля — два крошечных шарика, кружащиеся рядом. Одни законы для нас и для них. Во вселенной носится пыль жизни. Одни и те же споры оседают на Марс и на Землю, на все мириады остывающих звезд. Повсюду возникает жизнь, и над жизнью всюду царствует человекоподобный: нельзя создать животное, более совершенное, чем человек.</z> <z><o></o>— Еду с вами, — сказал красноармеец решительно. — Когда с вещами приходить?</z> <z><o></o>— Завтра. Я должен вас ознакомить с аппаратом. Ваше имя, отчество, фамилия?</z> <z><o></o>— Гусев, Алексей Иванович.</z> <z><o></o>— Занятие?</z> <z><o></o>Гусев рассеянно взглянул на Лося, опустил глаза на свои постукивающие по столу пальцы.</z> <z><o></o>— Я грамотный, — сказал он, — автомобиль ничего себе знаю. Летал на аэроплане наблюдателем. С восемнадцати лет войной занимаюсь — вот все мое и занятие. Имею ранения. Теперь нахожусь в запасе. — Он вдруг ладонью шибко потер темя, коротко засмеялся. — Ну, и дела были за эти семь лет! По совести говоря, я бы сейчас полком должен командовать, — характер неуживчивый! Прекратятся военные действия, — не могу сидеть на месте: сосет. Отравлено во мне все. Отпрошусь в командировку или так убегу. (Он потер макушку, усмехнулся.) Четыре республики учредил, — и городов-то сейчас этих не запомню. Один раз собрал сотни три ребят, — отправились Индию освобождать. Хотелось нам туда добраться. Но сбились в горах, попали в метель, под обвалы, побили лошадей. Вернулось нас оттуда немного. У Махно был два месяца, погулять захотелось... ну, с бандитами не ужился... Ушел в Красную Армию. Поляков гнал от Киева, — тут уж я был в коннице Буденного: «Даешь Варшаву!» В последний раз ранен, когда брали Перекоп. Провалялся после этого без малого год по лазаретам. Выписался — куда деваться? Тут эта девушка моя подвернулась, — женился. Жена у меня хорошая, жалко ее, но дома жить не могу. В деревню ехать, — отец с матерью померли, братья убиты, земля заброшена. В городе делать нечего. Войны сейчас никакой нет, — не предвидится. Вы уж, пожалуйста, Мстислав Сергеевич, возьмите меня с собой. Я вам на Марсе пригожусь.</z> <z><o></o>— Ну, очень рад, — сказал Лось, подавая ему руку, — до завтра.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/antolstoy/index.html">А. Н. Толстой</a>. <a href="/text/4316/index.html">Аэлита</a></div> <h3>Бессонная ночь</h3> <z><o></o>Все было готово к отлету с Земли. Но два последующих дня пришлось, почти без сна, провозиться над укладкой внутри аппарата — в полых подушках — множества мелочей. Проверяли приборы и инструменты. Сняли леса, окружавшие аппарат, разобрали часть крыши.</z> <z><o></o>Лось показал Гусеву механизм движения и важнейшие приборы, — Гусев оказался ловким и сметливым человеком.</z> <z><o></o>Назавтра, в шесть вечера, назначили отлет.</z> <z><o></o>Поздно вечером Лось отпустил рабочих и Гусева, погасив электричество, кроме лампочки над столом, прилег, не раздеваясь, на железную койку — в углу сарая, за треногой телескопа.</z> <z><o></o>Ночь была тихая и звездная. Лось не спал. Закинув за голову руки, глядел в сумрак. Много дней он не давал себе воли. Сейчас, в последнюю ночь на Земле, он отпустил сердце: мучайся, плачь.</z> <z><o></o>Он вспомнил... Комната в полутьме... Свеча заставлена книгой. Запах лекарств, душно. На полу, на ковре — таз. Когда встаешь и проходишь мимо таза, по стене, по тоскливым обоям колышутся тени. Как томительно! В постели то, что дороже света, — Катя, жена — часто-часто, тихо дышит. На подушке — густые, спутанные волосы. Подняты колени под одеялом. Катя уходит от него. Изменилось недавно такое хорошее кроткое лицо. Оно — розовое, непокойное. Выпростала руку и щиплет пальцами край одеяла. Лось снова, снова берет ее руку, кладет под одеяло.</z> <z><o></o>«Ну раскрой глаза, ну, взгляни, простись со мной». Она говорит жалобным, чуть-чуть слышным голосом: «Ской окро, ской окро». Детский, едва слышный, жалобный ее голос хочет сказать: «Открой окно». Страшнее страха — жалость к ней, к этому голосу. «Катя, Катя, взгляни». Он целует ее в щеки, в лоб, в закрытые веки. Горло у нее дрожит, грудь подымается толчками, пальцы вцепились в край одеяла. «Катя, Катя, что с тобой?» Не отвечает, уходит... Поднялась на локтях, подняла грудь, будто снизу ее толкали, мучили. Милая головка закинулась... Она опустилась, ушла в постель. Упал подбородок. Лось, сотрясаясь от отчаяния, обхватил ее, прижался.</z> <z><o></o>...Нет, нет, нет, — со смертью нет примиренья...</z> <z><o></o>Лось поднялся с койки, взял со стола коробку с папиросами, закурил и ходил некоторое время по темному сараю. Потом взошел на лесенку телескопа, нашел искателем Марс, поднявшийся уже над Петроградом, и долго глядел на небольшой, ясный, теплый шарик. Он слегка дрожал в перекрещивающихся волосках окуляра.</z> <z><o></o>...Он опять прилег... Память открыла видение. Катюша сидит в траве на пригорке. Вдали, за волнистыми полями, — золотые точки Звенигорода. Коршуны плавают в летнем зное над хлебами, над гречихами. Катюше лениво и жарко. Лось, сидя рядом, кусая травинку, поглядывает на русую голову Катюши, на загорелое плечо со светлой полоской кожи между загаром и платьем. Катюшины серые глаза — равнодушные и прекрасные, — в них тоже плавают коршуны. Кате восемнадцать лет. Сидит и молчит. Лось думает: «Нет, милая моя, есть у меня дело поважнее, чем вот, на этом пригорке, влюбиться в вас. На этот крючок не попадусь, на дачу к вам больше ездить не стану».</z> <z><o></o>Ах, боже мой! Как неразумно были упущены эти летние, горячие дни. Остановить бы время тогда! Не вернуть! Не вернуть!..</z> <z><o></o>Лось опять встал с койки, чиркал спичками, курил, ходил. Но и хождение вдоль дощатой стены было тягостно: как зверь в яме.</z> <z><o></o>Лось отворил ворота и глядел на высоко уже взошедший Марс.</z> <z><o></o>«И там не уйти от себя, — за гранью Земли, за гранью смерти. Зачем нужно было хлебнуть этого яду, — любить! Жить бы неразбуженным. Летят же в эфире окоченевшие семена жизни, ледяные кристаллы, летят дремлющие. Нет, нужно упасть и расцвесть — пробудиться к жажде — любить, слиться, забыться, перестать быть одиноким семенем. И весь этот короткий сон затем, чтобы снова — смерть, разлука, и снова — полет ледяных кристаллов».</z> <z><o></o>Лось долго стоял в воротах. Кровяным, то синим, то алмазным светом переливался Марс — высоко над спящим Петроградом. «Новый, дивный мир, — думал Лось, — быть может, давно уже погасший или фантастический, цветущий и совершенный... Так же оттуда, когда-нибудь ночью, буду глядеть на мою родную звезду среди звезд... Вспомню — пригорок, и коршунов, и могилу, где лежит Катя... И печаль моя будет легка...»</z> <z><o></o>Под утро Лось положил на голову подушку и забылся. Его разбудил грохот обоза, ехавшего по набережной. Лось провел ладонью по лицу. Еще бессмысленные от ночных видений глаза его разглядывали карты на стенах, очертания аппарата. Лось вздохнул, совсем пробуждаясь, подошел к крану и облил голову студеной водой. Накинул пальто и зашагал через пустырь к себе на квартиру, где полгода тому назад умерла Катя.</z> <z><o></o>Здесь он вымылся, побрился, надел чистое белье и платье, осмотрел, заперты ли все окна. Квартира была нежилая — повсюду пыль. Он открыл дверь в спальню, где после смерти Кати он никогда не ночевал. В спальне было почти темно от спущенных штор, лишь отсвечивало зеркало шкафа с Катиными платьями, — зеркальная дверца была приоткрыта. Лось нахмурился, подошел на цыпочках и плотно прикрыл ее. Замкнул дверь спальни. Вышел из квартиры, запер парадное и плоский ключик положил себе в жилетный карман.</z> <z><o></o>Теперь все было закончено перед отъездом. </z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/antolstoy/index.html">А. Н. Толстой</a>. <a href="/text/4316/index.html">Аэлита</a></div> <h3>Тою же ночью</h3> <z><o></o>Этой ночью Маша долго дожидалась мужа — несколько раз подогревала чайник на примусе. За высокой дубовой дверью было тихо и жутковато.</z> <z><o></o>Гусев и Маша жили в одной комнате, в когда-то роскошном, огромном, теперь заброшенном доме. Во время революции обитатели покинули его. За четыре года дожди и зимние вьюги сильно попортили его внутренность.</z> <z><o></o>Комната была просторная. На потолке, среди золотой резьбы и облаков, летела пышная женщина с улыбкой во все лицо, кругом — крылатые младенцы. </z> <z><o></o>«Видишь, Маша, — постоянно говаривал Гусев, показывая на потолок, — женщина какая веселая, в теле, и детей шесть душ, вот это — баба».</z> <z><o></o>Над золоченой, с львиными лапами, кроватью висел портрет старика, в пудреном парике, с поджатым ртом, со звездой на кафтане. Гусев прозвал его «Генерал Топтыгин». «Этот спуска не давал, чуть что не по нем — сейчас топтать». Маша боялась глядеть на портрет. Через комнату была протянута железная труба железной печечки, закоптившей стену. На полках, на столе, где Маша готовила скудную еду, — порядок и чистота.</z> <z><o></o>Резная дубовая дверь отворялась в двусветную залу. Разбитые окна в ней были заколочены досками, потолок местами обваливался. В ветреные ночи здесь гулял, завывая, ветер, бегали крысы.</z> <z><o></o>Маша сидела у стола. Шипел огонек примуса. Издалека ветер донес печальный перезвон часов, — пробило два. Гусев не шел. Маша думала:</z> <z><o></o>«Что ищет, чего ему мало? Все чего-то хочет найти, душа непокойная, Алеша, Алеша... Хоть бы раз закрыл глаза, лег бы ко мне на плечо, сынок: не ищи, не найдешь дороже моей жалости».</z> <z><o></o>На ресницах у Маши выступали слезы, она их не спеша вытирала и подпирала щеку. Над головой летела, не могла улететь веселая женщина с веселыми младенцами. О ней Маша думала: «Вот была бы такая — никуда бы от меня не ушел».</z> <z><o></o>Гусев сказал ей, что уезжает далеко, но куда — она не знала, спросить боялась. Она и сама видела, что жить ему с ней в этой чудной комнате, в тишине, без прежней воли, — трудно, не вынести. Ночью приснится ему что-нибудь — заскрежещет, вскрикнет глухо, сядет на постели и дышит, — зубы стиснуты, в поту лицо и грудь. Повалится, заснет, а наутро — весь темный, места себе не находит.</z> <z><o></o>Маша до того была тихой с ним, так прилащивалась, — умнее матери. За это он ее любил и жалел, но как утро, — глядел, куда бы уйти.</z> <z><o></o>Маша служила, приносила домой пайки. Денег у них часто совсем не было. Гусев хватался за разные дела, но скоро бросал. «Старики сказывали — в Китае есть золотой клин, — говаривал он, — клина, чай, такого там нет, но земля действительно нам еще неизвестная, — уйду я, Маша, в Китай, поглядеть, как и что».</z> <z><o></o>С тоской, как смерти, ждала Маша того часа, когда Гусев уйдет. Никого на свете, кроме него, у нее не было. С пятнадцати лет служила продавщицей по магазинам, кассиршей на невских пароходиках. Жила одиноко, невесело.</z> <z><o></o>Год назад, в праздник, познакомилась с Гусевым в парке на скамейке. Он спросил: «Вижу, одиноко сидите, дозвольте с вами провести время, — одному скучно». Она взглянула, — лицо славное, глаза веселые, добрые и — трезвый. «Ничего не имею против», — ответила коротко. Так они и гуляли в парке до вечера. Гусев рассказывал о войнах, набегах, переворотах, — такое, что ни в одной книге не прочтешь. Проводил Машу до квартиры и с того дня стал к ней ходить. Маша просто и спокойно отдалась ему. И тогда полюбила, — вдруг, кровью всей почувствовала, что он — ей родной. С этого началась ее мука...</z> <z><o></o>Чайник закипел, Маша сняла его и опять затихла. Уже давно ей чудился какой-то шорох за дверью, в пустой зале. Было так грустно, — не вслушивалась. Но сейчас — явственно слышно — шаркали чьи-то шаги.</z> <z><o></o>Маша быстро открыла дверь и высунулась. В одно из окон в залу пробирался свет уличного фонаря и слабо освещал пузырчатыми пятнами несколько низких колонн. Между ними Маша увидела седого, нагнувшего лоб старичка, без шапки, в длинном пальто, — он стоял, вытянув шею, и глядел на Машу. У нее ослабели колени.</z> <z><o></o>— Вам что здесь нужно? — спросила она шепотом.</z> <z><o></o>Старичок вытянул шею и так смотрел на нее. Поднял, грозя, указательный палец. Маша с силой захлопнула дверь, — сердце отчаянно билось. Она вслушивалась, — шаги теперь отдалялись: старичок, видимо, уходил по парадной лестнице вниз.</z> <z><o></o>Вскоре с другой стороны залы раздались быстрые, сильные шаги мужа. Гусев вошел веселый, перепачканный копотью.</z> <z><o></o>— Слей-ка помыться, — сказал он, расстегивая ворот, — завтра едем, прощайте. Чайник у тебя горячий? Это славно. — Он вымыл лицо, крепкую шею, руки по локоть, вытираясь — покосился на жену. — Будет тебе, не пропаду, вернусь. Семь лет меня ни пуля, ни штык не могли истребить. Мой час еще далек, — отметка не сделана. А умирать — все равно не отвертишься: муха на лету заденет лапой, — брык и помер.</z> <z><o></o>Он сел к столу, начал лупить вареную картошку, разломил, окунул в соль.</z> <z><o></o>— Назавтра приготовь чистое, две смены, — рубашки, подштанники, подвертки. Мыльца не забудь, шильца да мыльца. Ты что — опять плакала?</z> <z><o></o>— Испугалась, — ответила Маша, отворачиваясь, — старик какой-то все ходит, пальцем погрозил. Алеша, не уезжай.</z> <z><o></o>— Это не ехать — что старик-то пальцем погрозил?</z> <z><o></o>— На несчастье он погрозил.</z> <z><o></o>— Жалко, я уезжаю, я бы с этим старикашкой сурьезно поговорил. Это непременно кто-нибудь из бывших, здешних, бродит по ночам, нашептывает, выживает.</z> <z><o></o>— Алеша, ты вернешься ко мне?</z> <z><o></o>— Сказал — вернусь, значит, вернусь. Фу-ты, беспокойная.</z> <z><o></o>— Далеко едешь?</z> <z><o></o>Гусев засвистал, кивнул на потолок и, посмеиваясь глазами, налил горячего чаю на блюдце.</z> <z><o></o>— За облака, Маша, лечу, вроде этой бабы.</z> <z><o></o>Маша только опустила голову. Гусев зевнул, начал раздеваться. Маша неслышно прибрала посуду, села штопать носки, — не поднимала глаз. А когда скинула платье и подошла к постели, — Гусев уже спал, положив руку на грудь, покойно закрыв ресницы. Маша прилегла рядом и глядела на мужа. По щекам ее текли слезы, так он был ей дорог, так тосковала она по его мятежному сердцу: «Куда летит, чего ищет?»</z> <z><o></o>На рассвете Маша поднялась, вычистила платье мужа, собрала чистое белье. Гусев проснулся. Напился чаю, — шутил, гладил Машу по щеке. Оставил денег — большую пачку. Вскинул на спину мешок, задержался в дверях и поцеловал Машу.</z> <z><o></o>Так она и не узнала, куда он уезжает.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/antolstoy/index.html">А. Н. Толстой</a>. <a href="/text/4316/index.html">Аэлита</a></div> <h3>Отлет</h3> <z><o></o>На пустыре перед мастерской Лося стал собираться народ. Шли с набережной, бежали со стороны Петровского острова, сбивались в кучки, поглядывали на невысокое солнце, пустившее сквозь облака широкие лучи. Начинались разговоры:</z> <z><o></o>— Что это народ собрался — убили кого?</z> <z><o></o>— На Марс сейчас полетят.</z> <z><o></o>— Вот тебе дожили, этого еще не хватало!</z> <z><o></o>— Что вы рассказываете? Кто полетит?</z> <z><o></o>— Двоих бандитов из тюрьмы взяли, запечатают их в стальной шар и — на Марс, для опыта.</z> <z><o></o>— Бросьте вы врать, в самом деле.</z> <z><o></o>— Ах, сволочи, людей им не жалко!..</z> <z><o></o>— То есть — кому это — «им»?</z> <z><o></o>— А вы, гражданин, не цепляйтесь.</z> <z><o></o>— Конечно, издевательство.</z> <z><o></o>— Ну и народ дурак, боже мой!</z> <z><o></o>— Почему народ дурак? Откуда вы решили?</z> <z><o></o>— Вас бы самого отправить за эти слова.</z> <z><o></o>— Бросьте, товарищи. Тут в самом деле историческое событие, а вы, леший знает, что несете.</z> <z><o></o>— А для каких целей на Марс отправляют?</z> <z><o></o>— Извините, сейчас один тут говорил: двадцать пять пудов погрузили они одной агитационной литературы.</z> <z><o></o>— Это экспедиция.</z> <z><o></o>— За чем?</z> <z><o></o>— За золотом.</z> <z><o></o>— Совершенно верно, — для пополнения золотого фонда.</z> <z><o></o>— Много думают привезти?</z> <z><o></o>— Неограниченное количество.</z> <z><o></o>— Гражданин, долго нам еще ждать?</z> <z><o></o>— Как солнце сядет, так они и взовьются...</z> <z><o></o>До сумерек переливался говор, шли разные разговоры в толпе, ожидающей необыкновенного события. Спорили, ссорились, но не уходили.</z> <z><o></o>Тусклый закат багровым светом разлился на полнеба. И вот, медленно раздвигая толпу, появился большой автомобиль Губисполкома. В сарае изнутри осветились окна. Толпа затихла, придвинулась.</z> <z><o></o>Открытый со всех сторон, поблескивающий рядами заклепок, яйцевидный аппарат стоял на цементной, слегка наклоненной площадке, посреди сарая. Его ярко освещенная внутренность из стеганной ромбами желтой кожи была видна сквозь круглое отверстие люка.</z> <z><o></o>Лось и Гусев были уже одеты в валеные сапоги, в бараньи полушубки, в кожаные пилотские шлемы. Члены исполкома, академики, инженеры, журналисты окружали аппарат. Напутственные речи были уже сказаны, фотографические снимки сделаны. Лось благодарил провожающих за внимание. Его лицо было бледно, глаза как стеклянные. Он обнял Хохлова и Кузьмина. Взглянул на часы.</z> <z><o></o>— Пора!</z> <z><o></o>Провожающие затихли. Гусев нахмурился и полез в люк. Внутри аппарата он сел на кожаную подушку, поправил шлем, одернул полушубок.</z> <z><o></o>— К жене зайди, не забудь, — крикнул он Хохлову и сильно нахмурился.</z> <z><o></o>Лось все еще медлил, глядел себе под ноги. Вдруг он поднял голову и сказал глуховатым, взволнованным голосом:</z> <z><o></o>— Я думаю, что удачно опущусь на Марсе. Я уверен — пройдет немного лет, и сотни воздушных кораблей будут бороздить звездное пространство. Вечно, вечно нас толкает дух искания. Но не мне первому нужно было лететь. Не я первый должен проникнуть в небесную тайну. Что я найду там? — Забвение самого себя... Вот это меня смущает больше всего при расставании с вами... Нет, товарищи, я — не гениальный строитель, не смельчак, не мечтатель, я — трус, я — беглец...</z> <z><o></o>Лось вдруг оборвал, странным взором оглянул провожающих, — все слушали его с недоумением. Он надвинул на глаза шлем.</z> <z><o></o>— А впрочем, это не нужно никому — ни вам и ни мне, — личные пережитки... Оставляю их на этой одинокой койке, в сарае... До свиданья, товарищи, прошу как можно дальше отойти от аппарата...</z> <z><o></o>Сейчас же Гусев крикнул из люка:</z> <z><o></o>— Товарищи, я передам энтим на Марсе пламенный привет от Советской республики. Уполномачиваете?</z> <z><o></o>Толпа загудела. Раздались аплодисменты.</z> <z><o></o>Лось повернулся, полез в люк и сейчас же с силой захлопнул его за собой. Провожающие, теснясь, взволнованно перекидываясь словами, побежали из сарая к толпе на пустырь. Чей-то голос протяжно начал кричать:</z> <z><o></o>— Осторожнее, отходите, ложитесь!</z> <z><o></o>В молчании теперь тысячи людей глядели на квадратные освещенные окна сарая. Там было тихо. Тишина и на пустыре. Так прошло несколько минут. Много людей легло на землю. Вдруг звонко вдалеке заржала лошадь. Кто-то крикнул страшным голосом:</z> <z><o></o>— Тише!</z> <z><o></o>В сарае оглушающе грохнуло, затрещало. Сейчас же раздались более сильные, частые удары. Задрожала земля. Над крышей сарая поднялся тупой металлический нос и заволокся облаком дыма и пыли. Треск усилился. Черный аппарат появился весь над крышей и повис в воздухе, будто примериваясь. Взрывы слились в сплошной вой, и четырехсаженное яйцо, наискось, как ракета, взвилось над толпой, устремилось к западу, ширкнуло огненной полосой и исчезло в багровом, тусклом зареве туч.</z> <z><o></o>Только тогда в толпе начался крик, полетели шапки, побежали люди, обступили сарай.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/antolstoy/index.html">А. Н. Толстой</a>. <a href="/text/4316/index.html">Аэлита</a></div> <h3>В черном небе</h3> <z><o></o>Завинтив входной люк, Лось сел напротив Гусева и стал глядеть ему в глаза, — в колючие, как у пойманной птицы, точки зрачков.</z> <z><o></o>— Летим, Алексей Иванович?</z> <z><o></o>— Пускайте.</z> <z><o></o>Тогда Лось взялся за рычажок реостата и слегка повернул его. Раздался глухой удар, — тот первый треск, от которого вздрогнула на пустыре тысячная толпа. Повернул второй реостат. Глухой треск под ногами и сотрясения аппарата стали так сильны, что Гусев схватился за сиденье, выкатил глаза. Лось включил оба реостата. Аппарат рванулся. Удары стали мягче, сотрясение уменьшилось. Лось прокричал:</z> <z><o></o>— Поднялись.</z> <z><o></o>Гусев отер пот с лица. Становилось жарко. Счетчик скорости показывал пятьдесят метров в секунду, стрелка продолжала подвигаться вперед.</z> <z><o></o>Аппарат мчался по касательной, против вращения Земли. Центробежная сила относила его к востоку. По расчетам, на высоте ста километров он должен был выпрямиться и лететь по диагонали, вертикальной к поверхности Земли.</z> <z><o></o>Двигатель работал ровно, без сбоев. Лось и Гусев расстегнули полушубки, сдвинули на затылок шлемы. Электричество было потушено, и бледный свет проникал сквозь стекла глазков.</z> <z><o></o>Преодолевая слабость и начавшееся головокружение, Лось опустился на колени и сквозь глазок глядел на уходящую Землю. Она расстилалась огромной, без краев, вогнутой чашей, — голубовато-серая. Кое-где, точно острова, лежали на ней гряды облаков, — это был Атлантический океан.</z> <z><o></o>Понемногу чаша суживалась, уходила вниз. Правый край ее начал светиться, как серебро, на другой находила тень. И вот чаша уже казалась шаром, улетающим в бездну.</z> <z><o></o>Гусев, прильнувший к другому глазку, сказал:</z> <z><o></o>— Прощай, матушка, пожито на тебе, пролито кровушки.</z> <z><o></o>Он поднялся с колен, но вдруг зашатался, повалился на подушку. Рванул ворот:</z> <z><o></o>— Помираю, Мстислав Сергеевич, мочи нет.</z> <z><o></o>Лось чувствовал: сердце бьется чаще, чаще, уже не бьется, — трепещет мучительно. Бьет кровь в виски. Темнеет свет.</z> <z><o></o>Он пополз к счетчику. Стрелка стремительно поднималась, отмечая невероятную быстроту. Кончался слой воздуха. Уменьшалось притяжение. Компас показывал, что Земля была вертикально внизу. Аппарат, с каждой секундой набирая скорость, с сумасшедшей быстротой уносился в мировое ледяное пространство.</z> <z><o></o>Лось, ломая ногти, едва расстегнул ворот полушубка — сердце стало.</z> <span class="dots d1" style=""></span> <z><o></o>Предвидя, что скорость аппарата и находящихся в нем тел достигнет такого предела, когда наступит заметное изменение скорости биения сердца, обмена крови и соков, всего жизненного ритма тела, — предвидя это, Лось соединил счетчик скорости одного из жироскопов (их было два в аппарате) электрическими проводами с кранами баков, которые в нужную минуту должны выпустить большое количество кислорода и аммиачных солей.</z> <z><o></o>Лось очнулся первым. Грудь резало, голова кружилась, сердце шумело, как волчок. Мысли появились и исчезли — необычайные, быстрые, ясные. Движения были легки и точны.</z> <z><o></o>Лось закрыл лишние краны в баках, взглянул на счетчик. Аппарат покрывал около пятисот верст в секунду. Было светло. В один из глазков входил прямой, ослепительный луч солнца Под лучом, навзничь, лежал Гусев, — зубы оскалены, стеклянные глаза вышли из орбит</z> <z><o></o>Лось поднес ему к носу едкую соль. Гусев глубоко вздохнул, затрепетали веки. Лось обхватил его под мышками и сделал усилие приподнять, но тело Гусева повисло, как пузырь с воздухом. Он разжал' руки, — Гусев медленно опустился на пол, вытянул ноги по воздуху, поднял локти, — сидел, как в воде, озирался.</z> <z><o></o>— Мстислав Сергеевич, а я не пьяный?</z> <z><o></o>Лось приказал ему лезть наблюдать в верхние глазки. Гусев встал, качнулся, примерился и полез по отвесной стене аппарата, как муха, — хватался за стеганую обивку. Прильнул к глазку.</z> <z><o></o>— Темень, Мстислав Сергеевич, как есть ничего не видно.</z> <z><o></o>Лось надел дымчатое стекло на окуляр, обращенный к солнцу. Четким очертанием, огромным, косматым клубком солнце висело в пустой темноте. С боков его, как крылья, были раскинуты две световые туманности. От плотного ядра отделился фонтан и расплылся грибом, — это было время, когда проходили большие солнечные пятна. В отдалении от светлого ядра располагались еще более бледные, чем зодиакальные крылья, световые океаны огня, отброшенные от солнца и вращающиеся вокруг него.</z> <z><o></o>Лось с трудом оторвался от этого зрелища, — живоносного огня вселенной. Прикрыл окуляр колпачком. Стало темно. Он придвинулся к глазку, противоположному световой стороне. Здесь была тьма. Он повернул окуляр, и глаз укололся в зеленоватый луч звезды. Но вот в глазок вошел голубой, ясный, сильный луч, — это был Сириус, небесный алмаз, первая звезда северного неба.</z> <z><o></o>Лось подполз к третьему глазку. Повернул окуляр, взглянул, протер его носовым платком. Всмотрелся. Сжалось сердце, стали чувствительны волосы на голове.</z> <z><o></o>Невдалеке, во тьме, плыли, совсем близко, неясные, туманные пятна. Гусев проговорил с тревогой:</z> <z><o></o>— Какая-то штука летит рядом с нами.</z> <z><o></o>Туманные пятна медленно уходили вниз, становились отчетливее, светлее. Побежали изломанные, серебристые линии, нити. И вот стало проступать яркое очертание рваного края скалистого гребня. Аппарат, видимо, сближался с каким-то небесным телом, вошел в его притяжение и, как спутник, начал поворачиваться вокруг него.</z> <z><o></o>Дрожащей рукой Лось пошарил рычажки реостатов и повернул их до отказа, рискуя взорвать аппарат. Внутри, под ногами, все заревело, затрепетало. Пятна и сияющие рваные края быстрее стали уходить вниз. Освещенная поверхность увеличивалась, приближалась. Теперь уже ясно можно было видеть резкие, длинные тени от скал, — они тянулись через оголенную, мертвую равнину.</z> <z><o></o>Аппарат летел к скалам, — они были совсем близко, залитые сбоку солнцем. Лось подумал (сознание было спокойное и ясное): через секунду, — аппарат не успеет повернуть к притягивающей его массе горлом, — через секунду — смерть.</z> <z><o></o>В эту долю секунды Лось заметил на мертвой равнине, меж скал, развалины уступчатых башен... Затем аппарат скользнул над голыми остриями гор... Но там, по ту их сторону, был обрыв, бездна, тьма. Сверкнули на рваном отвесном обрыве жилы металлов. И осколок разбитой, неведомой планеты остался далеко позади, — продолжал свой мертвый путь к вечности. Аппарат снова мчался среди пустыни черного неба.</z> <z><o></o>Вдруг Гусев крикнул:</z> <z><o></o>— Вроде как Луна перед нами!</z> <z><o></o>Он обернулся, отделился от стены и повис в воздухе, раскорячился лягушкой и, ругаясь шепотом, силился приплыть к стене. Лось отделился от пола и тоже повиснул, держась за трубку глазка, — глядел на серебристый, ослепительный диск Марса.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/antolstoy/index.html">А. Н. Толстой</a>. <a href="/text/4316/index.html">Аэлита</a></div> <h3>Спуск</h3> <z><o></o>Серебристый, кое-где словно подернутый облачками диск Марса заметно увеличивался. Ослепительно сверкало пятно льдов Южного полюса. Ниже его расстилалась изогнутая туманность. На востоке она доходила до экватора, близ среднего меридиана поднималась, огибая полого более светлую поверхность, и раздваивалась, образуя у западного края диска второй мыс.</z> <z><o></o>По экватору были расположены — ясно видны — пять темных точек, круглых пятен. Они соединялись прямыми линиями, которые начертывали два равносторонних треугольника и третий — удлиненный. Подножие восточного треугольника было охвачено правильной дугой. От середины ее до крайней, западной точки шло второе полукружие. Несколько линий, точек и полукружий разбросано к западу и востоку от этой экваториальной группы. Северный полюс тонул во мгле.</z> <z><o></o>Лось жадно вглядывался в эту сеть линий: вот они, сводящие с ума астрономов, постоянно меняющиеся, геометрически правильные, непостигаемые каналы Марса. Лось различал теперь под этим четким рисунком вторую, едва проступающую, словно стертую, сеть линий.</z> <z><o></o>Он начал набрасывать примерный рисунок ее в записной книжке. Вдруг диск Марса дрогнул и поплыл в окуляре глазка. Лось кинулся к реостатам.</z> <z><o></o>— Попали, Алексей Иванович, притягиваемся, падаем!</z> <z><o></o>Аппарат поворачивал горлом к планете. Лось уменьшил и совсем выключил двигатель. Перемена скорости была теперь менее болезненна. Но наступила тишина настолько мучительная, что Гусев уткнулся лицом в руки, зажал уши.</z> <z><o></o>Лось лежал на полу, наблюдая, как увеличивается, растет, становится все более выпуклым серебряный диск. Казалось, из черной бездны он сам теперь летел на них.</z> <z><o></o>Лось снова включил реостаты. Аппарат затрепетал, преодолевая притяжение Марса. Скорость падения замедлилась. Марс закрывал теперь все небо, тускнел, края его выгибались чашей.</z> <z><o></o>Последние секунды были страшными: головокружительное падение. Марс закрыл все небо. Внезапно стекла глазков запотели. Аппарат прорезывал облака над тусклой равниной и, ревя и сотрясаясь, медленно теперь опускался.</z> <z><o></o>— Садимся! — успел только крикнуть Лось и выключил двигатель. Сильным толчком его кинуло на стену, перевернуло. Аппарат грузно сел и повалился набок.</z> <span class="dots d1" style=""></span> <z><o></o>Колени тряслись, руки дрожали, сердце замирало. Молча, торопливо Лось и Гусев приводили в порядок внутренность аппарата. Сквозь отверстие одного из глазков высунули наружу полуживую мышь, привезенную с Земли. Мышь понемногу ожила, подняла нос, стала шевелить усами, умылась. Воздух был годен для жизни.</z> <z><o></o>Тогда отвинтили входной люк. Лось облизнул губы, сказал еще глуховатым голосом:</z> <z><o></o>— Ну, Алексей Иванович, с благополучным прибытием. Вылезаем.</z> <z><o></o>Скинули валенки и полушубки. Гусев прицепил маузер к поясу (на всякий случай), усмехнулся и распахнул люк.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/antolstoy/index.html">А. Н. Толстой</a>. <a href="/text/4316/index.html">Аэлита</a></div> <h3>Марс</h3> <z><o></o>Темно-синее, как море в грозу, ослепительное, бездонное небо увидели Гусев и Лось, вылезая из аппарата.</z> <z><o></o>Пылающее, косматое солнце стояло высоко над Марсом. Потоки хрустального синего света были прохладны, прозрачны — от резкой черты горизонта до зенита...</z> <z><o></o>— Веселое у них солнце, — сказал Гусев и чихнул, до того ослепителен был свет в густо-синей высоте. Покалывало грудь, стучала кровь в виски, но дышалось легко, — воздух был тонок и сух.</z> <z><o></o>Аппарат лежал на оранжево-апельсиновой плоской равнине. Горизонт совсем близок, подать рукой. Почва вся в больших трещинах. Повсюду на равнине стояли высокие кактусы, точно семисвечники, — бросали резкие лиловые тени. Подувал сухой ветерок.</z> <z><o></o>Лось и Гусев долго озирались, потом пошли по равнине. Идти было необычайно легко, хотя ноги и вязли по щиколотку в рассыпающейся почве. Огибая жирный высокий кактус, Лось протянул к нему руку. Растение, едва его коснулись, затрепетало, как под ветром, и бурые его, мясистые отростки потянулись к руке. Гусев пхнул сапогом ему под корень, — ах, погань! — кактус повалился, вонзая в песок колючки.</z> <z><o></o>Шли около получаса. Перед глазами расстилалась все та же оранжевая равнина, — кактусы, лиловые тени, трещины в грунте. Когда повернули к югу и солнце осталось сбоку, Лось стал присматриваться, словно что-то соображая, вдруг остановился, присел, хлопнул себя по колену.</z> <z><o></o>— Алексей Иванович, почва-то ведь вспаханная.</z> <z><o></o>— Что вы?</z> <z><o></o>Действительно, теперь ясно были видны широкие, полуобсыпавшиеся борозды пашни и правильные ряды кактусов. Через несколько шагов Гусев споткнулся о каменную плиту, в нее было ввернуто большое бронзовое кольцо с обрывком каната. Лось поскреб подбородок, глаза его блестели.</z> <z><o></o>— Алексей Иванович, вы ничего не понимаете?</z> <z><o></o>— Да вижу, что мы — в поле.</z> <z><o></o>— А кольцо зачем?</z> <z><o></o>— Черт их душу знает, зачем они кольцо ввинтили.</z> <z><o></o>— А затем, чтобы привязывать бакен. Видите ракушки? Мы — на дне высохшего канала.</z> <z><o></o>Гусев сказал:</z> <z><o></o>— Да, действительно... Насчет воды тут плоховато.</z> <z><o></o>Они повернули к западу и шли поперек борозд. Вдалеке над полем поднялась и летела, судорожно взмахивая крыльями, большая птица с висячим, как у осы, телом. Гусев приостановился, положив руку на револьвер. Но птица взмыла, сверкнув в густой синеве, и скрылась за близким горизонтом.</z> <z><o></o>Кактусы становились выше, гуще, добротнее. Приходилось осторожно пробираться в их живой, колючей чаще. Из-под ног выбегали животные, похожие на каменных ящериц, многоногие, ярко-оранжевые с зубчатым хребтом. Несколько раз в гуще лапчатой заросли скользили, кидались в сторону какие-то щетинистые клубки. Здесь шли осторожно.</z> <z><o></o>Кактусы кончились у белого, как мел, покатого берега. Он был обложен, видимо, древними тесаными плитами. В трещинах и между щелями кладки висели высохшие волокна мха. В одну из таких плит ввернуто такое же, как на поле, кольцо. Хребтатые ящеры мирно дремали на припеке.</z> <z><o></o>Лось и Гусев взобрались по откосу наверх. Отсюда была видна холмистая равнина того же апельсинового, но более тусклого цвета. Кое-где разбросаны на ней кущи низкорослых, подобных горным соснам, деревьев. Кое-где белели груды камней, очертания развалин. Вдали, на северо-западе, поднималась гряда гор, острых и неровных, как застывшие языки пламени. На вершинах сверкал снег.</z> <z><o></o>— Вернуться нам надо, поесть, передохнуть, — сказал Гусев, — умаемся, тут ни одной живой души нет.</z> <z><o></o>Они стояли еще некоторое время. Равнина была пустынна и печальна, — сжималось сердце.</z> <z><o></o>— Да, заехали, — сказал Гусев.</z> <z><o></o>Они спустились с откоса, пошли к аппарату и долго блуждали, разыскивая его среди кактусов.</z> <z><o></o>Вдруг Гусев — шепотом:</z> <z><o></o>— Вот он!</z> <z><o></o>Привычной хваткой вырвал револьвер из кобуры.</z> <z><o></o>— Эй, — закричал он, — кто там у аппарата, так вашу эдак. Стрелять буду!</z> <z><o></o>— Кому кричите?</z> <z><o></o>— Видите, аппарат поблескивает?</z> <z><o></o>— Вижу теперь, да.</z> <z><o></o>— А вон, правее его, — сидит.</z> <z><o></o>Лось наконец увидел, и они, спотыкаясь, побежали к аппарату. Существо, сидевшее около аппарата, двинулось в сторону, запрыгало между кактусами, подскочило, раскинуло длинные перепончатые крылья, с треском поднялось и, описав полукруг, взмыло над людьми. Это было то самое, что давеча они приняли за птицу. Гусев повел револьвером, ловчась срезать на лету крылатого зверя. Но Лось вышиб у него оружие, крикнул:</z> <z><o></o>— С ума сошел! Это марсианин!..</z> <z><o></o>Закинув голову, раскрыв рот, Гусев глядел на удивительное существо, описывающее круги в кубово-синем небе. Лось вынул носовой платок и начал махать странной птице.</z> <z><o></o>— Мстислав Сергеевич, поосторожнее, как бы он в нас чем-нибудь не шарахнул оттуда.</z> <z><o></o>— Спрячьте, говорю, револьвер</z> <z><o></o>Большая птица снижалась. Теперь ясно было видно человекообразное существо, сидящее в седле летательного аппарата. По пояс тело сидящего висело в воздухе. На уровне его плеч взмахивали два изогнутых подвижных крыла. Под ними, впереди, крутился теневой диск, видимо — воздушный винт. Позади седла — хвост с раскинутыми вилкой рулями. Весь аппарат — подвижен и гибок, как живое существо.</z> <z><o></o>Вот он нырнул и пошел у самой пашни, — одно крыло вниз, другое вверх. Показалась голова марсианина в шапке — яйцом, с длинным козырьком. На глазах — очки. Лицо кирпичного цвета, узкое, сморщенное, с острым носом. Он разевал большой рот и пищал что-то. Часто-часто замахал крыльями, снизился, пробежал по пашне и соскочил с седла шагах в тридцати от людей.</z> <z><o></o>Марсианин был как человек среднего роста, одет в желтую широкую куртку. Сухие ноги его, выше колен, туго обмотаны. Он сердито указывал на поваленные кактусы. Но когда Лось и Гусев двинулись к нему, живо вскочил в седло, погрозил оттуда длинным пальцем, взлетел, почти без разбега, и сейчас же опять сел и продолжал кричать пискливым, тонким голосом, указывая на поломанные растения.</z> <z><o></o>— Чудак, обижается, — сказал Гусев и крикнул марсианину: — Да будет тебе орать, сукин кот. Катись к нам, не обидим...</z> <z><o></o>— Алексей Иванович, перестаньте ругаться, он не понимает по-русски. Сядьте, иначе он не подойдет.</z> <z><o></o>Лось и Гусев сели на горячий грунт. Лось стал показывать, что хочет пить и есть. Гусев закурил папироску, сплюнул. Марсианин некоторое время глядел на них и кричать перестал, но все еще сердито грозил длинным, как карандаш, пальцем. Затем отвязал от седла мешок, кинул его в сторону людей, поднялся кругами на большую высоту и быстро ушел на север, скрылся за горизонтом.</z> <z><o></o>В мешке оказались две металлические коробки и плоский сосуд с жидкостью. Гусев вскрыл коробки — в одной было сильно пахучее желе, в другой — студенистые кусочки, похожие на рахат-лукум. Гусев понюхал.</z> <z><o></o>— Тьфу, скажите, что едят!</z> <z><o></o>Он вытащил из аппарата корзинку с провизией, набрал сухих обломков кактуса, запалил их. Поднялся легкий дымок, кактусы тлели, но жара было много. Разогрели жестянку с солониной, разложили еду на чистом платочке. Ели жадно, только сейчас почувствовали нестерпимый голод.</z> <z><o></o>Солнце стояло над головой, ветер утих, было жарко. По оранжевым кочкам подполз многоногий зверек... Гусев кинул ему кусочек сухаря. Он поднял треугольную рогатую голову и будто окаменел.</z> <z><o></o>Лось попросил папироску и прилег, подперев щеку, — курил, усмехался.</z> <z><o></o>— Алексей Иванович, знаете, сколько времени мы не ели?</z> <z><o></o>— Со вчерашнего вечера, Мстислав Сергеевич, перед отлетом я картошки наелся.</z> <z><o></o>— Не ели мы с вами, друг милый, двадцать три или двадцать четыре дня.</z> <z><o></o>— Сколько?</z> <z><o></o>— Вчера в Петрограде было восемнадцатое августа, а сегодня в Петрограде одиннадцатое сентября, — вот чудеса какие.</z> <z><o></o>— Этого, вы мне голову оторвите, не пойму, Мстислав Сергеевич.</z> <z><o></o>— Да этого и я хорошенько-то не понимаю, как это так. Вылетели мы в семь. Сейчас, видите, два часа дня. Девятнадцать часов тому назад мы покинули Землю, по этим часам. А по часам, которые остались у меня в мастерской, прошло около месяца. Вы замечали, — едете вы в поезде, спите, поезд останавливается, вы либо проснетесь от неприятного ощущения, либо во сне вас начинает томить. Это потому, что, когда вагон останавливается, во всем вашем теле происходит замедление скорости. Вы лежите в бегущем вагоне, и ваше сердце бьется, и ваши часы идут скорее, чем если бы вы лежали в недвигающемся вагоне. Разница неуловимая, потому что скорости очень малы. Иное дело — наш перелет. Половину пути мы пролетели почти со скоростью света. Тут уже разница ощутима. Биение сердца, скорость хода часов, колебание частиц в клеточках тела не изменились по отношению друг друга, покуда мы летели в безвоздушном пространстве; мы составляли одно целое с аппаратом, все двигалось в одном с ним ритме. Но если скорость аппарата превышала в пятьсот тысяч раз нормальную скорость движения тела на Земле, то скорость биения моего сердца, — один удар в секунду, если считать по часам, бывшим в аппарате, — увеличилась в пятьсот тысяч раз, то есть мое сердце отбивало во время полета пятьсот тысяч ударов в секунду, считая по часам, оставшимся в Петербурге. По биению моего сердца, по движению стрелки хронометра в моем кармане, по ощущению всего моего тела мы прожили в пути девятнадцать часов. И это на самом деле были девятнадцать часов. Но по биению сердца питерского жителя, по движению стрелки на часах Петропавловского собора прошло со дня нашего отлета три с лишком недели. Впоследствии можно будет построить большой аппарат, снабдить его на полгода запасом пищи, кислорода и ультралиддита и предлагать каким-нибудь чудакам: вам не нравится жить в наше время, — хотите жить через сто лет? Для этого нужно только запастись терпением на полгода, посидеть в этой коробке, но зато — какая жизнь! Вы перескочите через столетие. И отправлять их со скоростью света на полгода в междузвездное пространство. Поскучают, обрастут бородой, вернутся, а на Земле — золотой век. А ведь все это так и будет когда-нибудь.</z> <z><o></o>Гусев охал, щелкая языком, много удивлялся:</z> <z><o></o>— Мстислав Сергеевич, а как вы думаете насчет этого питья, — мы не отравимся?</z> <z><o></o>Он зубами вытащил из марсианской фляжки затычку, попробовал жидкость на язык, сплюнул: пить можно! Хлебнул, крякнул.</z> <z><o></o>— Вроде нашей мадеры.</z> <z><o></o>Лось попробовал; жидкость была густая, сладковатая, с сильным запахом цветов. Пробуя, они выпили половину фляжки. По жилам пошли тепло и особенная легкая сила, голова же оставалась ясной.</z> <z><o></o>Лось поднялся, потянулся, расправился, — хорошо, легко, странно было ему под этим иным небом, несбыточно, дивно. Будто он выкинут прибоем звездного океана, заново рожден в неизведанную, новую жизнь.</z> <z><o></o>Гусев отнес корзинку с едой в аппарат, плотно завинтил люк, сдвинул картуз на самый затылок.</z> <z><o></o>— Хорошо, Мстислав Сергеевич, не жалко, что поехали.</z> <z><o></o>Решено было опять пойти к берегу и побродить до вечера по холмистой равнине.</z> <z><o></o>Весело переговариваясь, они пошли между кактусами, иногда перепрыгивали через них длинными, легкими прыжками. Камни набережного откоса скоро забелели сквозь заросль.</z> <z><o></o>Вдруг Лось стал. Холодок омерзения прошел по спине. В трех шагах, у самой земли, из-за жирных листьев глядели на него большие, как лошадиные, полуприкрытые рыжими веками глаза. Глядели пристально, с лютой злобой.</z> <z><o></o>— Вы что? — спросил Гусев и тоже увидел глаза. И, не размышляя, сейчас же выстрелил в них, — взлетела пыль. Глаза исчезли. — Вон еще — гадина! — Гусев повернулся и выстрелил еще раз в стремительно бегущее на больших паучьих ногах бурое, редкополосое, жирное тело. Это был огромный паук, какие на Земле водятся лишь на дне глубоких морей. Он ушел в заросль.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/antolstoy/index.html">А. Н. Толстой</a>. <a href="/text/4316/index.html">Аэлита</a></div> <h3>Заброшенный дом</h3> <z><o></o>От берега до ближайшей кущи деревьев Лось и Гусев шли по горелому, бурому праху, перепрыгивали через обсыпавшиеся неширокие каналы, огибали высохшие прудки. Кое-где, в полузасыпанных руслах, из песка торчали ржавые остовы барок. Кое-где на мертвой, унылой равнине поблескивали выпуклые диски — около метра в диаметре. Отсвечивающие пятна этих дисков тянулись от зубчатых гор — по холмам — к древесным кущам, к развалинам.</z> <z><o></o>Среди двух холмов стояла куща низкорослых, с раскидистыми, плоскими вершинами, бурых деревьев. Их ветви были корявы и крепки, листва напоминала мелкий мох, стволы — жилистые и шишковатые. На опушке, между деревьями, висели обрывки колючей сети.</z> <z><o></o>Вошли в лесок. Гусев нагнулся и пихнул ногой, — из-под праха покатился проломанный человеческий череп, в зубах его блеснул металл. Здесь было душно. Мшистые ветви бросали в безветренном зное скудную тень. Через несколько шагов опять наткнулись на выпуклый диск, — он был привинчен к основанию круглого металлического колодца. В конце леска виднелись развалины, — толстые кирпичные стены, словно развороченные взрывом, горы щебня, торчащие концы согнутых металлических балок.</z> <z><o></o>— Дома взорваны, Мстислав Сергеевич, — сказал Гусев. — Тут у них, видимо, были дела. Эти штуки мы знаем.</z> <z><o></o>На куче мусора появился большой паук и побежал вниз по рваному краю стены. Гусев выстрелил. Паук высоко подскочил и упал, перевернувшись. Сейчас же второй паук побежал из-за дома к деревьям, поднимая коричневую пыльцу, и ткнулся в колючую сеть, стал биться в ней, вытягивая ноги.</z> <z><o></o>Из рощицы Гусев и Лось вышли на холм и стали спускаться ко второму леску, туда, где издалека виднелись кирпичные постройки и одно, выше других, каменное здание — с плоскими крышами. Между холмом и поселком лежало несколько дисков. Указывая на них, Лось сказал:</z> <z><o></o>— По всей вероятности, это колодцы водопровода, пневматических труб, электрических проводов. Все это, видимо, брошено.</z> <z><o></o>Они перелезли через колючую сеть, пересекли лесок и подошли к широкому, мощенному плитами двору. В глубине его стоял дом необыкновенной и мрачной архитектуры. Гладкие стены его суживались кверху и заканчивались массивным карнизом из черно-кровяного камня. В стенах — длинные и узкие, как щели, глубокие отверстия окон. Две чешуйчатые, суживающиеся кверху колонны поддерживали над входом бронзовый барельеф — покоящуюся фигуру с закрытыми глазами. Плоские, во всю ширину здания, ступени вели к низким массивным дверям. Высохшие волокна ползучих растений висели между темными плитами стен. Дом напоминал огромную гробницу.</z> <z><o></o>Гусев стал пробовать плечом металлическую дверь. Налег, — она со скрипом подалась. Они миновали темный вестибюль и вошли в высокую залу. Свет проникал в нее сквозь стекла купола. Зала была почти пуста. Несколько опрокинутых табуретов, низкий стол с пыльной черной скатертью, на каменном полу — разбитые сосуды, какая-то странной формы машина, не то орудие — из дисков, шаров и металлической сети, стоящая близ дверей, — все было покрыто слоем пыли.</z> <z><o></o>Пыльный свет падал на желтоватые, с золотистыми искрами стены. Вверху они были опоясаны широкой полосой мозаики. Видимо, она изображала события истории — борьбу желтокожих существ с краснокожими: морские волны с погруженной в них по пояс человеческой фигурой, та же фигура, летящая между звезд, — картины битв, нападение хищных зверей, стада странных животных, гонимые пастухами, сцены быта, охоты, пляски, рождения и погребения. Мрачный пояс этой мозаики смыкался над дверьми изображением постройки гигантского цирка.</z> <z><o></o>— Странно, странно, — повторял Лось, влезая на диваны, чтобы лучше разобрать мозаику, — повсюду повторяется любопытный рисунок человеческой головы, понимаете, очень странно...</z> <z><o></o>Гусев тем временем отыскал в стене едва приметную дверь, — она открывалась на внутреннюю лестницу, ведущую в широкий сводчатый коридор, залитый пыльным светом.</z> <z><o></o>Вдоль стен и в нишах коридора стояли каменные и бронзовые фигуры, торсы, головы, маски, черепки ваз. Украшенные мрамором и бронзой порталы дверей вели отсюда во внутренние покои.</z> <z><o></o>Гусев пошел заглядывать в боковые — низкие затхлые, слабо освещенные комнаты. В одной был высохший бассейн, в нем валялся дохлый паук. В другой — вдребезги разбитое зеркало, составляющее одну из стен, на полу — куча истлевшего тряпья, опрокинутая мебель, в шкафах — лохмотья одежд.</z> <z><o></o>В третьей комнате, на возвышении, под высоким колодцем, откуда падал свет, стояло широкое ложе. С него до половины свешивался скелет марсианина. Повсюду — следы жестокой борьбы. В углу, тычком, лежал второй скелет.</z> <z><o></o>Здесь среди мусора Гусев отыскал несколько вещиц чеканного, тяжелого металла, — видимо, украшения, предметы женского обихода, — маленькие сосуды из цветного камня. Он снял с истлевшей одежды скелета два, соединенных цепочкой больших темно-золотистых камня, словно светящихся изнутри.</z> <z><o></o>— Пригодится, — сказал Гусев, — Машке подарю...</z> <z><o></o>Лось осматривал скульптуру в коридоре. Среди востроносых марсианских голов, изображений морских чудовищ, раскрашенных масок, склеенных ваз, странно напоминающих очертанием и рисунком этрусские амфоры, — внимание его остановила большая поясная статуя. Она изображала обнаженную женщину с всклокоченными волосами и свирепым асимметричным лицом. Острые груди ее торчали в стороны. Голову обхватывал золотой обруч из звезд, над лбом он переходил в тонкую параболу, внутри ее заключались два шарика: рубиновый и красновато-кирпичный. В чертах чувственного и властного лица было что-то волнующе-знакомое, выплывающее из непостижимой памяти.</z> <z><o></o>Сбоку статуи, в стене, темнела небольшая ниша, забранная решеткой. Лось запустил пальцы сквозь прутья, но решетка не подалась. Он зажег спичку и увидел в нише на истлевшей подушечке золотую маску. Это было изображение широкоскулого человеческого лица со спокойно закрытыми глазами. Лунообразный рот улыбался. Нос — острый, клювом. На лбу между бровей — припухлость в виде увеличенного стрекозиного глаза. Это была голова, изображенная на мозаике в первой зале.</z> <z><o></o>Лось сжег половину коробки спичек, с волнением рассматривая удивительную маску. Незадолго до отлета с Земли он видел снимки подобных масок, отрытых недавно среди развалин гигантских городов по берегам Нигера, в той части Африки, где теперь предполагают следы культуры исчезнувшей таинственной расы.</z> <z><o></o>Одна из боковых дверей в коридоре была приоткрыта. Лось вошел в длинную, очень высокую комнату с хорами и решетчатой балюстрадой. Внизу и наверху — на хорах стояли плоские шкафы и тянулись полки, уставленные маленькими толстыми книжечками. Украшенные тиснением и золотой чеканкой, корешки их тянулись однообразными линиями вдоль серых стен. В шкафах стояли металлические цилиндрики, в иных — огромные, переплетенные в кожу или в дерево книги. Со шкафов, с полок, из темных углов библиотеки глядели каменными глазами морщинистые, лысые головы ученых марсиан. По комнате расставлено несколько глубоких сидений, несколько ящичков на тонких ножках с приставленным сбоку круглым экраном.</z> <z><o></o>Затаив дыхание, Лось оглядывал эту, с запахом тления и плесени, сокровищницу, где молчала, закованная в книги, мудрость тысячелетий, пролетевших над Марсом.</z> <z><o></o>Осторожно он подошел к полке и стал раскрывать книги. Бумага их была зеленоватая, шрифт геометрического очертания, мягкой коричневой окраски. Одну из книг, с чертежами машин, Лось сунул в карман, чтобы просмотреть на досуге. В металлических цилиндрах оказались вложенными желтоватые, звучащие под ногтем, как кость, валики, подобные валикам фонографа, но поверхность их была гладкая, как стекло. Один из таких валиков лежал на ящике с экраном, видимо приготовленный для заряжения и брошенный во время гибели дома.</z> <z><o></o>Затем Лось открыл черный шкаф, взял наугад одну из переплетенных в кожу, изъеденную червями, легкую пухлую книгу и рукавом осторожно отер с нее пыль. Желтоватые ветхие листы ее шли сверху вниз непрерывной, сложенной зигзагами, полосою. Эти, переходящие одна в другую, страницы были покрыты цветными треугольниками величиною с ноготь. Они бежали слева направо и в обратном порядке неправильными линиями, то падая, то сплетаясь. Они менялись в очертании и цвете. Спустя несколько страниц между треугольниками появились цветные круги, меняющие форму и окраску. Треугольники стали складываться в фигуры. Сплетения и переливы цветов и форм этих треугольников, кругов, квадратов, сложных фигур бежали со страницы на страницу. Понемногу в ушах Лося начала наигрывать едва уловимая, тончайшая, изумительная музыка.</z> <z><o></o>Он закрыл книгу и долго стоял, прислонившись к книжным полкам, взволнованный и одурманенный никогда еще не испытанным очарованием: это была поющая книга.</z> <z><o></o>— Мстислав Сергеевич, — раскатисто по дому пронесся голос Гусева, — идите-ка сюда, скорее.</z> <z><o></o>Лось вышел в коридор. В конце его, в дверях, стоял Гусев, испуганно улыбаясь.</z> <z><o></o>— Посмотрите-ка, что у них творится.</z> <z><o></o>Он ввел Лося в узкую полутемную комнату; в дальней стене было вделано большое квадратное матовое зеркало, перед ним стояло несколько табуретов и кресел.</z> <z><o></o>— Видите, шарик висит на шнурке; думаю, — золотой, дай сорву, — глядите, что получилось.</z> <z><o></o>Гусев дернул за шарик. Зеркало озарилось, появились уступчатые очертания огромных домов, окна, сверкающие закатным солнцем, развевающиеся полотнища. Глухой гул толпы наполнил темную комнату. По зеркалу, сверху вниз, закрывая очертания города, скользнула крылатая тень. Вдруг огненная вспышка озарила экран, резкий треск раздался под полом комнаты, туманное зеркало погасло.</z> <z><o></o>— Короткое замыкание, провода перегорели, — сказал Гусев. — Нам надо идти, Мстислав Сергеевич, ночь скоро.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/antolstoy/index.html">А. Н. Толстой</a>. <a href="/text/4316/index.html">Аэлита</a></div> <h3>Закат</h3> <z><o></o>Раскинув узкие туманные крылья, пылающее солнце клонилось к закату.</z> <z><o></o>Лось и Гусев торопливо шли по тускнеющей, теперь еще более пустынной и дикой равнине к берегу канала. Солнце быстро уходило за близкий край поля — и кануло. Ослепительное алое сияние разлилось на месте заката. Резкие лучи его озарили полнеба и быстро-быстро покрывались серым пеплом, — гасли. Небо казалось непроглядным.</z> <z><o></o>В пепельном закате, низко над Марсом, встала большая красная звезда. Она всходила, как гневный глаз. Несколько мгновений темнота была насыщена лишь ее мрачными лучами.</z> <z><o></o>Но уже по всему непомерно высокому небесному куполу начали высыпать звезды, сияющие, зеленоватые созвездия, — ледяные лучи их кололи глаза. Мрачная звезда, восходя, разгоралась.</z> <z><o></o>Дойдя до берега, Лось остановился и, указывая рукой на звезду, сказал:</z> <z><o></o>— Земля.</z> <z><o></o>Гусев снял картуз, вытер пот со лба. Закинув голову, глядел на плывущую между созвездиями далекую родину. Его лицо казалось осунувшимся, печальным.</z> <z><o></o>— Земля, — повторил он.</z> <z><o></o>Так они долго стояли на берегу древнего канала, над равниной с неясными в свете звезд очертаниями кактусов.</z> <z><o></o>Но вот из-за резкой черты горизонта появился светлый серп, меньше лунного, и стал подниматься над кактусовым полем. Длинные тени легли от лапчатых растений.</z> <z><o></o>Гусев локтем толкнул Лося.</z> <z><o></o>— Позади-то нас, поглядите.</z> <z><o></o>Позади них над холмистой равниной, над рощами и развалинами, сиял второй спутник Марса. Круглый желтоватый диск его, также меньше луны, клонился за зубчатые горы. Отблескивали на холмах металлические диски.</z> <z><o></o>— Ну и ночь, — прошептал Гусев, — как во сне.</z> <z><o></o>Они осторожно спустились с берега в заросли кактусов. Из-под ног шарахнулась чья-то тень. Мохнатый клубок побежал по отсветам двух лун. Заскрежетало. Пискнуло — пронзительно, нестерпимо, тонко. Шевелились поблескивающие листья кактусов. Липла к лицу паутина, упругая, как сеть.</z> <z><o></o>Вдруг вкрадчивым, раздирающим воем огласилась ночь. Оборвало. Все стихло. Гусев и Лось большими прыжками, содрогаясь от отвращения и ужаса, бежали по полю, высоко перескакивая через ожившие растения. Наконец в свету восходящего серпа блеснула стальная обшивка аппарата. Добежали. Присели, отпыхиваясь.</z> <z><o></o>— Ну нет, по ночам в эти паучьи места я не ходок, — сказал Гусев. Отвинтил люк и полез в аппарат.</z> <z><o></o>Лось еще медлил. Прислушивался, поглядывал. И вот он увидел — между звезд фантастическим силуэтом плыла крылатая тень корабля.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/antolstoy/index.html">А. Н. Толстой</a>. <a href="/text/4316/index.html">Аэлита</a></div> <h3>Лось глядит на Землю</h3> <z><o></o>Тень воздушного корабля исчезла. Лось влез на мокрую обшивку аппарата, закурил трубочку и поглядывал на звезды. Тонкий холодок знобил тело. Внутри аппарата возился, бормотал Гусев, рассматривал, прятал найденные вещицы. Потом голова его высунулась из люка лодки.</z> <z><o></o>— Что вы ни говорите, Мстислав Сергеевич, а это все золото, а камушкам — цены им нет. Вот дуреха-то моя обрадуется.</z> <z><o></o>Голова его скрылась, вскоре он совсем затих. Счастливый был человек Гусев.</z> <z><o></o>Но Лось спать не мог, — сидел, помаргивал на звезды, посасывал трубочку. Черт знает что такое! Откуда на Марс могли попасть золотые маски с этим отличительным третьим стрекозиным глазом? А мозаика? Погибающие в море, летящие между звезд великаны? А знак параболы: рубиновый шарик — Земля и кирпичный — Марс? Знак власти над двумя мирами? Непостижимо. А поющая книга? А странный город, появившийся в туманном зеркале? И почему, почему весь этот край покинут, заброшен?</z> <z><o></o>Лось выколотил трубку о каблук. Скорее бы настал день! Очевидно, что марсианин-летчик даст знать куда-нибудь в населенный центр. Быть может, их уже и сейчас разыскивают, и проплывший перед звездами корабль именно послан за ними.</z> <z><o></o>Лось оглянул небо. Свет красноватой звезды — Земли — бледнел, она приближалась к зениту, лучик от нее шел в самое сердце.</z> <z><o></o>Бессонной ночью, стоя в воротах сарая, Лось точно так же, с холодной печалью, глядел на восходивший Марс. Это было позапрошлой ночью. Лишь одни сутки отделяли его от того часа, от Земли.</z> <z><o></o>Земля, Земля, зеленая, то в облаках, то в прорывах света, пышная, многоводная, так расточительно-жестокая к своим детям, все же любимая, — родина...</z> <z><o></o>Ледяным холодом сжало мозг. Этот красноватый шарик Земли — точно горячее сердце... Человек, эфемерида, пробуждающийся на мгновение к жизни, он — Лось, один, своей безумной волей оторвался от родины, и вот, как унылый бес, один, сидит на пустыре. Вот оно, вот оно, одиночество. Этого ты хотел? Ушел ты от самого себя?..</z> <z><o></o>Лось передернул плечами от холодка. Сунул трубку в карман. Влез в аппарат и лег рядом с похрапывающим Гусевым. Этот простой человек не предал родины, прилетел за тридевять земель, на девятое небо, и здесь, как и там, — у себя дома... Спит спокойно, совесть чиста.</z> <z><o></o>От тепла, от усталости Лось задремал. Во сне сошло на него утешение. Он увидел берег земной реки, березы, шумящие от ветра, облака, искры солнца на воде, и на той стороне кто-то в светлом, сияющем — машет ему, зовет, манит. Лося и Гусева разбудил сильный шум воздушных винтов.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/antolstoy/index.html">А. Н. Толстой</a>. <a href="/text/4316/index.html">Аэлита</a></div> <h3>Марсиане</h3> <z><o></o>Ослепительно-розовые гряды облаков, как жгуты пряжи, покрывали утреннее небо. То появляясь в густо-синих просветах, то исчезая за розовыми грядами, опускался, залитый солнцем, летучий корабль. Очертание его трехмачтового остова напоминало гигантского жука. Три пары острых крыльев простирались с боков его.</z> <z><o></o>Корабль прорезал облака и, весь влажный, серебристый, сверкающий, повис над кактусами. На крайних его коротких мачтах мощно ревели вертикальные винты, не давая ему опуститься. С бортов откинулись лесенки, и корабль сел на них. Винты остановились.</z> <z><o></o>По лесенкам вниз побежали щуплые фигуры марсиан. Они были в одинаковых яйцевидных шлемах, в серебристых широких куртках с толстыми воротниками, закрывающими шею и низ лица. В руках у каждого было оружие в виде короткого, с диском посредине, автоматического ружья.</z> <z><o></o>Гусев, насупившись, стоял около аппарата. Держа руку на маузере, поглядывал, как марсиане выстроились в два ряда. Их ружья лежали дулом на согнутой руке.</z> <z><o></o>— Оружие, сволочи, как бабы держат, — проворчал он.</z> <z><o></o>Лось стоял, сложив на груди руки, улыбаясь. Последним с корабля спустился марсианин, одетый в черный, падающий большими складками халат. Открытая голова его была лысая, в шишках. Безбородое узкое лицо голубоватого цвета.</z> <z><o></o>Увязая в рыхлой почве, он прошел мимо двойного ряда солдат. Выпуклые светлые, ледяные глаза его остановились на Гусеве. Затем он глядел только на Лося. Приблизился к людям, поднял маленькую руку в широком рукаве и сказал тонким, стеклянным, медленным голосом птичье слово:</z> <z><o></o>— Талцетл.</z> <z><o></o>Еще более расширились его глаза, осветились холодным возбуждением. Он повторил птичье слово и повелительно указал на небо. Лось сказал:</z> <z><o></o>— Земля.</z> <z><o></o>— Земля, — с трудом повторил марсианин, поднял кожу на лбу. Шишки его потемнели. Гусев выставил ногу, кашлянул и сказал сердито:</z> <z><o></o>— Из Советской России, мы — русские. Мы, значит, к вам, здрасте, — он дотронулся до козырька, — мы вас не обижаем, вы нас не обижайте... Он, Мстислав Сергеевич, ни черта по-нашему не понимает.</z> <z><o></o>Голубоватое, умное лицо марсианина было неподвижно, лишь на покатом лбу его, между бровей, стало вздуваться от напряжения красноватое пятно. Легким движением руки он указал на солнце и проговорил знакомый звук, прозвучавший странно:</z> <z><o></o>— Соацр.</z> <z><o></o>Он указал на почву, развел руками, как бы обхватывая шар:</z> <z><o></o>— Тума.</z> <z><o></o>Указав на одного из солдат, стоявших полукругом позади него, указал на Гусева, на себя, на Лося:</z> <z><o></o>— Шохо.</z> <z><o></o>Так он назвал словами несколько предметов и выслушал их значение на языке Земли. Приблизился к Лосю и важно коснулся безымянным пальцем его лба, впадины между бровей. Лось нагнул голову в знак приветствия. Гусев, после того как его коснулись, дернул на лоб козырек:</z> <z><o></o>— Как с дикарями обращаются.</z> <z><o></o>Марсианин подошел к аппарату и долго, со сдержанным удивлением, затем, — поняв, видимо, его принцип, — с восхищением рассматривал огромное стальное яйцо, покрытое коркой нагара. Вдруг всплеснул руками, обернулся к солдатам и быстро-быстро стал говорить им, подняв к небу стиснутые руки.</z> <z><o></o>— Аиу, — ответили солдаты завывающими голосами.</z> <z><o></o>Он же положил ладонь на лоб, вздохнул глубоко, — овладел волнением и, повернувшись к Лосю, уже без холода, потемневшими, увлажненными глазами взглянул ему в глаза.</z> <z><o></o>— Аиу, — сказал он, — аиу утара шохо, дациа Тума ра гео Талцетл.</z> <z><o></o>Вслед за этим он рукою закрыл глаза и поклонился низко. Выпрямился, подозвал солдата, взял у него узкий нож и стал царапать по обшивке аппарата: начертил яйцо, над ним крышку, сбоку — фигуру солдата. Гусев, смотревший ему через плечо, сказал:</z> <z><o></o>— Предлагает кругом аппарата палатку поставить и охрану, только, Мстислав Сергеевич, как бы у нас вещи не растаскали, люки-то без замков.</z> <z><o></o>— Бросьте, в самом деле, дурака валять, Алексей Иванович.</z> <z><o></o>— Так ведь там инструменты, одёжа... А я с одним, вот с энтим солдатешком, переглянулся, — рожа у него самая ненадежная.</z> <z><o></o>Марсианин слушал этот разговор со вниманием и почтением. Лось знаками показал ему, что согласен оставить аппарат под охраной. Марсианин поднес к большому тонкому рту свисток. С корабля ответили таким же пронзительным свистом. Тогда марсианин стал высвистывать какие-то сигналы. На верхушке средней, более высокой мачты поднялись, как волосы, отрезки тонких проволок, раздалось потрескивание искр.</z> <z><o></o>Марсианин указал Лосю и Гусеву на корабль. Солдаты придвинулись, стали кругом. Гусев оглянулся на них, усмехнулся криво, пошел к аппарату, вынул из него два мешка с бельишком и мелочами, крепко задвинул люк и, указывая на него солдатам, хлопнул по маузеру, погрозил пальцем, скосоротился угрожающе. Марсиане с изумлением наблюдали за этими движениями.</z> <z><o></o>— Ну, Алексей Иванович, пленники мы или гости — податься нам некуда, — сказал Лось, засмеялся, вскинул мешок на плечо, и они пошли к кораблю.</z> <z><o></o>На мачтах его с сильным шумом закрутились вертикальные винты. Крылья опустились. Завыли пропеллеры. Гости, быть может пленники, вошли по хрупкой лесенке на борт.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/antolstoy/index.html">А. Н. Толстой</a>. <a href="/text/4316/index.html">Аэлита</a></div> <h3>По ту сторону зубчатых гор</h3> <z><o></o>Корабль летел невысоко над Марсом в северо-западном направлении. Лось и лысый марсианин остались на палубе. Гусев сошел внутрь корабля к солдатам.</z> <z><o></o>В светлой, соломенного цвета рубке он сел в плетеное кресло и некоторое время глядел на востроносых, щуплых солдатиков, помаргивающих, как птицы, рыжими глазами. Затем вынул жестяной заветный портсигар, — с ним он семь лет не расставался на фронтах, — хлопнул по крышке, — «покурим, товарищи», — и предложил папирос. Марсиане с испугом затрясли головами. Один все-таки взял папироску, рассмотрел, понюхал и спрятал в карман белых штанов. Когда же Гусев закурил, солдаты в величайшем страхе попятились от него, зашептали птичьими голосами:</z> <z><o></o>— Шо́хо та́о та́вра шо́хо-ом.</z> <z><o></o>Красноватые, востренькие лица их с ужасом следили, как «шохо» глотает дым. Но понемногу они принюхались и успокоились и снова подсели к человеку.</z> <z><o></o>Гусев, не особенно затрудняясь незнанием марсианского языка, стал рассказывать новым приятелям про Россию, про войну, революцию, про свои подвиги:</z> <z><o></o>— Гусев — это моя фамилия. Гусев — от гусей: здоровенные такие птицы на Земле, вы таких сроду и не видали. Зовут меня — Алексей Иванович. Я не только полком, конной дивизией командовал. Страшный герой, ужасный. У меня тактика: пулеметы не пулеметы, — шашки наголо — «даешь, сукин сын, позицию!» — и рубать. И я весь сам изрубленный, мне наплевать. У нас в военной академии даже особый курс читают: «Рубка Алексея Гусева», — не верите? Корпус мне предлагали. — Гусев ногтем сдвинул картуз, почесал за ухом. — Надоело, нет, извините. Семь лет воевал, хоть кому очертеет. А тут Мстислав Сергеевич меня зовет, умоляет: «Алексей Иванович, без вас хоть на Марс не лети». Вот, значит, здрасте.</z> <z><o></o>Марсиане слушали, дивились. Один принес фляжку с коричневой, мускатного запаха жидкостью. Гусев вынул из мешка полбутылки спирту, захваченной с Земли. Марсиане выпили и залопотали. Гусев хлопал их по спинам, шумел. Потом начал вытаскивать из карманов разную дребедень, — предлагал меняться. Марсиане с радостью отдавали ему золотые вещицы за перочинный ножик, за огрызок карандаша, за удивительную, сделанную из ружейного патрона зажигалку.</z> <z><o></o>Тем временем Лось, облокотившись о решетчатый борт корабля, глядел на уплывающую внизу унылую, холмистую равнину. Он узнал дом, где побывали вчера. Повсюду лежали такие же развалины, островки деревьев, тянулись высохшие каналы.</z> <z><o></o>Указывая на эту пустыню, Лось изобразил недоумение: почему целый край покинут и мертв. Выпуклые глаза лысого марсианина вдруг стали злыми. Он подал знак, и корабль поднялся, описал дугу и летел теперь к вершинам зубчатых гор.</z> <z><o></o>Солнце взошло высоко, облака исчезли. Ревели пропеллеры, при поворотах и подъемах поскрипывали, двигались гибкие крылья, гудели вертикальные винты. Лось заметил, что, кроме гула винтов и посвистыванья ветра в крыльях и прорезных мачтах, не было слышно иных звуков: машины работали бесшумно. Не было видно и самих машин. Лишь на оси каждого винта крутилась круглая коробка, подобная кожуху динамо, да на верхушках передней и задней мачт потрескивали две эллиптические корзины из серебристой проволоки.</z> <z><o></o>Лось спрашивал у марсианина названия предметов и записывал их. Затем вынул из кармана давешнюю книжку с чертежами, прося произнести звуки геометрических букв. Марсианин с изумлением смотрел на эту книгу. Снова глаза его похолодели, тонкие губы скривились брезгливо. Он осторожно взял книгу из рук Лося и швырнул за борт.</z> <z><o></o>От высоты, разреженного воздуха у Лося начало ломить грудь, слезами застилало глаза. Заметив это, марсианин дал знак снизиться. Корабль летел теперь над кроваво-красными пустынными скалами. Извилистый и широкий горный хребет тянулся с юго-востока на северо-запад. Тень от корабля летела внизу по рваным обрывам, искрящимся жилами руд и металлов, по крутым склонам, поросшим лишаями, срывалась в туманные пропасти, покрывала тучкой сверкающие ледяные пики, зеркальные глетчеры. Край был дик и безлюден.</z> <z><o></o>— Лизиазира, — кивнув на горы, сказал марсианин и оскалил мелкие, блеснувшие металлом зубы.</z> <z><o></o>Глядя вниз на эти скалы, так печально напомнившие ему мертвый пейзаж разбитой планеты, Лось увидел в пропасти на камнях опрокинутый корабельный остов, — обломки серебристого металла были раскиданы кругом него. Далее, из-за гребня скалы, поднималось сломанное крыло второго корабля. Направо, пронзенный гранитным пиком, висел третий, весь изуродованный корабль. Повсюду в этих местах виднелись остатки огромных крыльев, разбитых остовов, торчащих ребер. Это было место битвы; казалось, демоны были повержены на эти бесплодные скалы.</z> <z><o></o>Лось покосился на соседа. Марсианин сидел, придерживая халат у шеи, и спокойно глядел на небо. Навстречу кораблю летели длиннокрылые птицы, вытянувшись в линию. Вот они взмыли, сверкнули желтыми крыльями в темной синеве и повернули. Следя за их снижающимся полетом, Лось увидел черную воду круглого озера, глубоко лежащего между скал. Кудрявые кусты лепились по его берегам. Желтые птицы сели у воды.</z> <z><o></o>Озеро начало ходить зыбью, закипело, из середины его поднялась сильная струя воды, раскинулась и опала.</z> <z><o></o>— Соа́м, — проговорил марсианин торжественно.</z> <z><o></o>Горный хребет кончался. На северо-западе сквозь прозрачные, зыбкие волны зноя виднелась канареечно-желтая равнина, блестели большие воды. Марсианин протянул руку в направлении туманной, чудесной дали и с длинной улыбкой сказал:</z> <z><o></o>— Азо́ра.</z> <z><o></o>Корабль слегка поднялся. Влажный, сладкий воздух шел в лицо, шумел в ушах. Азора расстилалась широкой, сияющей равниной. Прорезанная полноводными каналами, покрытая оранжевыми кущами растительности, веселыми канареечными лугами, Азора, что означало — радость, походила на те цыплячьи, весенние луга, которые вспоминаются во сне, в далеком детстве.</z> <z><o></o>По каналам плыли широкие металлические барки. По берегам разбросаны белые домики, узорные дорожки садов. Повсюду ползали фигурки марсиан. Иные снимались с плоской крыши и летучей мышью летели через воду или за рощу. Повсюду в лугах блестели лужи, сверкали ручьи. Чудесный был край Азора.</z> <z><o></o>В конце равнины играла солнечная зыбь огромного водного пространства, куда уходили извилистые линии всех каналов. Корабль летел в ту сторону, и Лось увидел наконец большой прямой канал. Дальний берег его тонул во влажной мгле. Желтоватые мутные воды его медленно текли вдоль каменного откоса.</z> <z><o></o>Летели долго. И вот в конце канала начал подниматься из воды ровный край стены, уходящий концами за горизонт. Стена вырастала. Теперь были видны огромные глыбы кладки, поросшей кустами и деревьями между щелями. Они подлетали к гигантскому цирку. Он был полон воды. Над поверхностью во многих местах поднимались пенными шапками фонтаны...</z> <z><o></o>— Po, — сказал марсианин, важно подняв палец.</z> <z><o></o>Лось вытащил из кармана записную книжку, отыскал в ней наспех вчера набросанный чертеж линий и точек на диске Марса. Рисунок он протянул соседу и указал вниз, на цирк. Марсианин всмотрелся, сморщившись, — понял, радостно закивал и ногтем мизинца отчеркнул одну из точек на чертеже.</z> <z><o></o>Перегнувшись через борт, Лось увидел расходящиеся от цирка две прямые и одну изогнутую линию наполненных водою каналов. Так вот она — тайна: круглые пятна на диске Марса были цирками — водными хранилищами, линии треугольников и полукружий — каналами. Но какие существа могли построить эти циклопические стены? Лось оглянулся на своего спутника. Марсианин выпятил нижнюю губу, поднял разведенные руки к небу:</z> <z><o></o>— Тао хацха ро хамагацитл.</z> <z><o></o>Корабль пересекал теперь выжженную равнину. На ней лежало розово-красной, весьма широкой, цветущей полосой безводное русло четвертого канала, покрытое, словно посевом, правильными рядами растительности. Видимо, это была одна из линий второй сети каналов — бледного рисунка на диске Марса.</z> <z><o></o>Равнина переходила в невысокие мягкие холмы. За ними стали проступать голубоватые очертания решетчатых башен. На средней мачте корабля поднялись и защелкали искрами отрезки проволок. За холмами вставали все новые и новые очертания решетчатых башен, уступчатых зданий. Огромный город выступал серебристыми тенями из солнечной мглы.</z> <z><o></o>Марсианин сказал:</z> <z><o></o>— Соаце́ра.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/antolstoy/index.html">А. Н. Толстой</a>. <a href="/text/4316/index.html">Аэлита</a></div> <h3>Соацера</h3> <z><o></o>Голубоватые очертания Соацеры, уступы плоских крыш, решетчатые стены, покрытые зеленью, овальные зеркала прудов, прозрачные башни, поднимаясь из-за холмов, занимали все большее пространство, тонули за мглистым горизонтом. Множество черных точек летело над городом навстречу кораблю.</z> <z><o></o>Цветущий канал отошел к северу. На восток от города расстилалось пустынное, покрытое кучами щебня, изрытое поле. У края этой пустыни, бросая резкую, длинную тень, возвышалась гигантская статуя, потрескавшаяся, покрытая лишаями.</z> <z><o></o>Каменный, обнаженный человек стоял во весь рост, ноги его были сдвинуты, руки прижаты к узким бедрам, рубчатый пояс подпирал выпуклую грудь, на солнце тускло мерцал его ушастый шлем, увенчанный острым гребнем, точно рыбий хребет. Скуластое лицо с закрытыми глазами улыбалось лунообразным ртом.</z> <z><o></o>— Магацитл, — сказал марсианин и указал на небо.</z> <z><o></o>Вдали за статуей виднелись огромные развалины цирка, очертания рухнувших арок акведука. Всматриваясь, Лось понял, что кучи щебня на равнине — ямы, холмы — были остатками древнейшего города. Новый город, Соацера, начинался за сверкающим озером, на запад от этих развалин.</z> <z><o></o>Черные точки в небе приближались, увеличивались. Это были сотни марсиан, летевших навстречу в крылатых лодках и седлах, на парусиновых птицах, в корзинах с парашютами.</z> <z><o></o>Первой домчалась, описала крутой заворот и повисла над кораблем сияющая, золотая, четырехкрылая, как стрекоза, узкая сигара. С нее посыпались цветы, разноцветные бумажки на палубу корабля, свешивались взволнованные лица.</z> <z><o></o>Лось встал, держась за трос, снял шлем, — ветер поднял его белые волосы. Из рубки вылез Гусев и стал рядом. Охапки цветов полетели на них из лодок. На голубоватых, то смуглых, то кирпичных лицах подлетающих марсиан было возбуждение, восторг, ужас.</z> <z><o></o>Теперь над головой, спереди, с боков, вдогонку за медленно плывущим кораблем, летели сотни воздушных экипажей. Вот скользнул сверху вниз в корзине под парашютом размахивающий руками толстяк в полосатом колпаке. Вот мелькнуло шишковатое лицо, глядящее в трубку. Вот озабоченный, с развевающимися волосами, востроносый марсианин, вертясь перед кораблем на крылатом седле, наводил какой-то крутящийся ящичек на Лося. Вот пронеслась, вся в цветах, плетеная лодка, — три женских, большеглазых, бледных лица, голубые чепцы, голубые летящие рукава, златотканые шарфы.</z> <z><o></o>Пение винтов, шум ветра в крыльях, тонкие свистки, сверкание золота, пестрота одежд в воздушной синеве, внизу — пурпуровая, то серебристая, то канареечная листва парков, сверкающие отблесками солнца окна уступчатых домов, — все было как сон. Кружилась голова. Гусев озирался, повторял шепотом:</z> <z><o></o>— Гляди, гляди, эх ты, мать честная!..</z> <z><o></o>Корабль проплыл над висячими садами и плавно опустился на большую круглую площадь. Тотчас посыпались горохом с неба сотни лодок, корзин, крылатых седел, — садились, шлепались на белые плиты площади. В улицах, расходившихся от нее звездою, шумели толпы народа, — бежали, кидали цветы, бумажки, махали платочками.</z> <z><o></o>Корабль сел у высокого и тяжелого, как пирамида, мрачного здания из черно-красного камня. На широкой лестнице его, между квадратных, суженных кверху колонн, доходивших только до трети высоты дома, стояла кучка марсиан. Они были все в черных халатах, в круглых шапочках. Это был, как Лось узнал впоследствии, Высший совет инженеров — высший орган управления всеми странами Марса.</z> <z><o></o>Марсианин-спутник указал Лосю — ждать. Солдаты сбежали по лесенкам на площадь и окружили корабль, сдерживая напиравшие толпы. Гусев с восхищением глядел на пеструю от одежд, волнующуюся площадь, на вздымающееся над головами множество крыльев, на громады сероватых или черно-красных зданий, на прозрачные, за крышами, очертания башен.</z> <z><o></o>— Ну, город, вот это — город! — повторял он, притопывая.</z> <z><o></o>На лестнице марсиане в черных халатах раздвинулись. Появился высокий, сутулый марсианин, также одетый в черное, с длинным мрачным лицом, с длинной узкой черной бородой. На круглой шапочке его дрожал золотой гребень, как рыбий хребет.</z> <z><o></o>Сойдя до середины лестницы, опираясь на трость, он долго смотрел запавшими, темными глазами на пришельцев с Земли. Глядел на него и Лось — внимательно, настороженно.</z> <z><o></o>— Дьявол, уставился! — шепнул Гусев. Обернулся к толпе и уже беспечно крикнул: — Здравствуйте, товарищи марсиане, мы к вам с приветом от Советских республик... Для установления добрососедских отношений...</z> <z><o></o>Толпа изумленно вздохнула, зароптала, зашумела, надвинулась. Мрачный марсианин захватил горстью бороду и перевел глаза на толпу, окинул тусклым взором площадь. И под его взглядом стало утихать взволнованное море голов. Он обернулся к стоявшим на лестнице, сказал несколько слов и, подняв трость, указал ею на корабль.</z> <z><o></o>Тотчас к кораблю сбежал один из марсиан и тихо и быстро проговорил что-то нагнувшемуся к нему через борт лысому марсианину. Раздались сигнальные свистки, двое солдат взбежали на борт, завыли винты, и корабль, грузно отделившись от площади, поплыл над городом в северном направлении.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/antolstoy/index.html">А. Н. Толстой</a>. <a href="/text/4316/index.html">Аэлита</a></div> <h3>В лазоревой роще</h3> <z><o></o>Соацера утонула далеко за холмами. Корабль летел над равниной. Кое-где виднелись однообразные линии построек, столбы и проволоки подвесных дорог, отверстия шахт, груженые шаланды, двигающиеся по узким каналам.</z> <z><o></o>Но вот из лесных кущ все чаще стали подниматься скалистые пики. Корабль снизился, пролетел над ущельем и сел на луг, покато спускавшийся к темным и пышным зарослям.</z> <z><o></o>Лось и Гусев взяли мешки и вместе с лысым их спутником пошли по лугу, вниз к роще.</z> <z><o></o>Водяная пыль, бьющая из-под дерева, играла радугами над сверкающей влагою кудрявой травой. Стадо низкорослых длинношерстых животных, черных и белых, паслось по склону. Было мирно. Тихо шумела вода. Подувал ветерок.</z> <z><o></o>Длинношерстые животные лениво поднимались, давая дорогу людям, и отходили, переваливаясь медвежьими лапами, оборачивали плоские, кроткие морды. Опустились на луг желтые птицы и распушились, отряхиваясь под радужным фонтаном воды.</z> <z><o></o>Подошли к роще. Пышные, плакучие деревья были лазурно-голубые. Смолистая листва шелестела сухо повисшими ветвями. Сквозь пятнистые стволы играла вдали сияющая вода озера. Пряный, сладкий зной в этой голубой чаще кружил голову.</z> <z><o></o>Рощу пересекало много тропинок, посыпанных оранжевым песком. На скрещении их, на круглых полянах, стояли старые, иные поломанные, в лишаях, большие статуи из песчаника. Над зарослями поднимались обломки колонн, остатки циклопической стены.</z> <z><o></o>Дорожка загибала к озеру. Открылось его темно-синее зеркало с опрокинутой вершиной далекой скалистой горы. Чуть шевелились в воде отражения плакучих деревьев. Сияло пышное солнце. В излучине берега, с боков мшистой лестницы, спускавшейся в озеро, возвышались две огромные сидящие статуи, потрескавшиеся, поросшие ползучей растительностью.</z> <z><o></o>На ступенях лестницы появилась молодая женщина. Голову ее покрывал желтый острый колпачок. Она казалась юношески-тонкой, бело-голубоватая, рядом с грузным очертанием покрытого мхом, вечно улыбающегося сквозь сон, сидящего Магацитла. Она поскользнулась, схватилась за каменный выступ, подняла голову.</z> <z><o></o>— Аэлита, — прошептал марсианин, прикрыл глаза рукавом и потащил Лося и Гусева с дорожки в чащу.</z> <z><o></o>Скоро они вышли на большую поляну. В глубине ее, в густой траве, стоял угрюмый, с покатыми стенами, серый дом. От звездообразной песчаной площадки перед его фасадом прямые дорожки бежали через луг вниз к роще, где между деревьями виднелись низкие каменные постройки.</z> <z><o></o>Лысый марсианин свистнул. Из-за угла дома появился низенький, толстенький марсианин в полосатом халате. Багровое лицо его было точно натерто свеклой. Морщась от солнца, он подошел, но, услышав — кто такие приезжие, сейчас же приноровился удирать за угол. Лысый марсианин заговорил с ним повелительно, и толстяк, приседая от страха, оборачиваясь, показывая желтый зуб из беззубого рта, повел гостей в дом.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/antolstoy/index.html">А. Н. Толстой</a>. <a href="/text/4316/index.html">Аэлита</a></div> <h3>Отдых</h3> <z><o></o>Гостей отвели в светлые, маленькие, почти пустые комнаты, выходившие узкими окнами в парк. Стены столовой и спален были обтянуты белыми циновками. В углах стояли кадки с цветущими деревцами. Гусев нашел помещение подходящим: «Вроде багажной корзины, очень славно».</z> <z><o></o>Толстяк в полосатом халате, управляющий домом, суетился, лопотал, катался из двери в дверь, вытирал коричневым платком череп и время от времени каменел, выкатывая на гостей склерозные глаза, — шептал торопливо, беззвучно какие-то, должно быть, заклинания.</z> <z><o></o>Он напустил воду в бассейн и провел Лося и Гусева каждого в свою ванну, — со дна ее поднимались густые клубы пара. Прикосновение к безмерно уставшему телу горячей, пузырящейся, легкой воды было так сладко, что Лось едва не заснул в бассейне. Управляющий вытащил его за руку.</z> <z><o></o>Лось едва доплелся до столовой, где был накрыт стол множеством тарелочек с овощами, паштетами, крошечными яйцами, фруктами. Хрустящие, величиной с орех, шарики хлеба таяли во рту. Не было ни ножей, ни вилок, только — в каждое блюдо — воткнута крошечная лопаточка. Управляющий каменел, глядя, как люди с Земли пожирают блюда деликатнейшей пищи. Гусев вошел во вкус. Особенно хорошо было вино с запахом сырости цветов. Оно испарялось во рту и горячей бодростью текло по жилам.</z> <z><o></o>Приведя гостей в спальни, управляющий долго еще хлопотал, подтыкая одеяла, подсовывая подушечки. Но уже крепкий и долгий сон овладел «белыми гигантами». Они дышали и сопели так громко, что дрожали стекла, трепетали растения в углах и кровати трещали под их не по-марсиански могучими телами.</z> <z><o></o>Лось открыл глаза. Синеватый искусственный свет лился из потолочного колодца. Было тепло и приятно лежать. «Что случилось? Где я лежу?» Но так и не сообразил, — с наслаждением снова закрыл глаза.</z> <z><o></o>Проплыли какие-то лучезарные пятна, — словно вода играла сквозь лазурную листву. Предчувствие изумительной радости, ожидание, что вот-вот из этих сияющих пятен что-то должно войти в его сон, наполняло его чудесной тревогой.</z> <z><o></o>Сквозь дремоту, улыбаясь, он хмурил брови, — силился проникнуть за эту тонкую пелену скользящих солнечных пятен. Но еще более глубокий сон прикрыл его облаком.</z> <span class="dots d1" style=""></span> <z><o></o>Лось сел на постель. Так сидел некоторое время, опустив голову. Поднялся, дернул вбок штору. За узким окном горели ледяным светом огромные звезды, незнакомый их чертеж был странен и дик.</z> <z><o></o>— Да, да, да, — проговорил Лось, — я не на Земле. Ледяная пустыня, бесконечное пространство. Я — в новом мире. Ну, да: я же мертв. Жизнь осталась там...</z> <z><o></o>Он вонзил ногти в грудь там, где сердце.</z> <z><o></o>— Это не жизнь, не смерть. Живой мозг, живое тело. Но жизнь осталась там...</z> <z><o></o>Он сам не мог понять, почему вторую ночь его так невыносимо мучает тоска по Земле, по самому себе, жившему там, за звездами. Словно оторвалась живая нить, и душа его задыхается в ледяной, черной пустоте. Он опять повалился на подушки.</z> <span class="dots d1" style=""></span> <z><o></o>— Кто здесь?</z> <z><o></o>Лось вскочил. В окно бил луч утреннего света. Соломенная маленькая комната была ослепительно чиста. Шумели листья, свистели птицы за окном. Лось провел рукой по глазам, глубоко вздохнул.</z> <z><o></o>В дверь опять легонько постучали. Лось распахнул дверь, — за нею стоял полосатый толстяк, придерживая обеими руками на животе охапку лазоревых, осыпанных росою цветов.</z> <z><o></o>— Аиу утара Аэлита, — прошептал он, протягивая цветы.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/antolstoy/index.html">А. Н. Толстой</a>. <a href="/text/4316/index.html">Аэлита</a></div> <h3>Туманный шарик</h3> <z><o></o>За утренней едой Гусев сказал:</z> <z><o></o>— Мстислав Сергеевич, ведь это выходит не дело. Летели черт знает в какую даль, и пожалуйте, — сиди в захолустье. В ваннах прохлаждаться, — за этим ведь лететь не стоило. В город они небось нас не пустили, — бородатый-то, помните, как насупился. Ох, Мстислав Сергеевич, опасайтесь его. Пока нас поят, кормят, а потом?</z> <z><o></o>— А вы не торопитесь, Алексей Иванович, — сказал Лось, поглядывая на лазоревые цветы, пахнущие горьковато и сладко, — поживем, осмотримся, увидят, что мы не опасны, пустят и в город.</z> <z><o></o>— Не знаю, как вы, Мстислав Сергеевич, а я сюда не прохлаждаться приехал.</z> <z><o></o>— Что же, по-вашему, мы должны предпринять?</z> <z><o></o>— Странно от вас это слышать, Мстислав Сергеевич, уж не нанюхались ли вы чего-нибудь сладкого?</z> <z><o></o>— Ссориться хотите?</z> <z><o></o>— Нет, не ссориться. А сидеть — цветы нюхать, — этого и у нас на Земле сколько в душу влезет. А я думаю, — если мы первые люди сюда заявились, то Марс теперь наш, советский. Это дело надо закрепить.</z> <z><o></o>— Чудак вы, Алексей Иванович.</z> <z><o></o>— А вот посмотрим, кто из нас чудак. — Гусев одернул ременный пояс, повел плечами, глаза его хитро прищурились. — Это дело трудное, я сам понимаю: нас только двое. А вот надо, чтобы они бумагу нам выдали о желании вступить в состав Российской Федеративной Республики. Спокойно эту бумагу нам не дадут, конечно, но вы сами видели: на Марсе у них не все в порядке. Глаз у меня на это наметанный.</z> <z><o></o>— Революцию, что ли, хотите устроить?</z> <z><o></o>— Как сказать, Мстислав Сергеевич, там посмотрим. С чем мы в Петроград-то вернемся? Паука, что ли, сушеного привезем? Нет, вернуться и предъявить: пожалуйте — присоединение к Ресефесер планеты Марса. Вот в Европе тогда взовьются. Одного золота здесь, сами видите, кораблями вози. Так-то, Мстислав Сергеевич.</z> <z><o></o>Лось задумчиво поглядывал на него: нельзя было понять — шутит Гусев или говорит серьезно, — хитрые, простоватые глазки его посмеивались, но где-то пряталась в них сумасшедшинка.</z> <z><o></o>Лось покачивал головой и, трогая прозрачные восковые лазоревые лепестки больших цветов, сказал задумчиво:</z> <z><o></o>— Мне не приходило в голову, для чего я лечу на Марс. Лечу, чтобы прилететь. Были времена, когда конквистадоры снаряжали корабль и плыли искать новые земли. Из-за моря показывался неведомый берег, корабль входил в устье реки, капитан снимал широкополую шляпу и называл землю своим именем. Затем он грабил берега. Да, вы, пожалуй, правы: приплыть к берегу еще мало, — нужно нагрузить корабль сокровищами. Нам предстоит заглянуть в новый мир, — какие сокровища! Мудрость, мудрость — вот что, Алексей Иванович, нужно вывезти на нашем корабле.</z> <z><o></o>— Трудно нам будет с вами сговориться, Мстислав Сергеевич. Не легкий вы человек.</z> <z><o></o>Лось засмеялся:</z> <z><o></o>— Нет, я тяжелый только для самого себя, сговоримся, милый друг.</z> <z><o></o>В дверь поскреблись. Слегка садясь на ноги от страха и почтения, появился управляющий и знаками попросил за собою следовать. Лось поспешно поднялся, провел ладонью по белым волосам. Гусев решительно закрутил усы — торчком. Гости прошли по коридорам и лесенкам в дальнюю часть дома.</z> <z> </z> <z><o></o>Управляющий постучал в низенькую дверь. За ней раздался торопливый, точно детский голос. Лось и Гусев вошли в длинную белую комнату. Лучи света с танцующими в них пылинками падали сквозь потолочные окна на мозаичный пол, в котором отражались ровные ряды книг, бронзовые статуи, стоящие между плоскими шкафами, столики на острых ножках, облачные зеркала экранов.</z> <z><o></o>Недалеко от двери стояла пепельноволосая молодая женщина в черном платье, закрытом до шеи, до кистей рук. Над высоко поднятыми ее волосами танцевали пылинки в луче, падающем на золоченые переплеты книг. Это была та, кого вчера на озере марсианин назвал — Аэлита.</z> <z><o></o>Лось низко поклонился ей. Аэлита, не шевелясь, глядела на него огромными зрачками пепельных глаз. Ее бело-голубоватое удлиненное лицо чуть-чуть дрожало. Немного приподнятый нос, слегка удлиненный рот были по-детски нежны. Точно от подъема на крутизну дышала ее грудь под черными и мягкими складками.</z> <z><o></o>— Эллио утара гео, — легким, как музыка, нежным голосом, почти шепотом, проговорила она и наклонила голову так низко, что стал виден ее затылок.</z> <z><o></o>В ответ Лось только хрустнул пальцами. Сделав усилие, сказал, непонятно почему, напыщенно:</z> <z><o></o>— Пришельцы с Земли приветствуют тебя, Аэлита.</z> <z><o></o>Сказал и покраснел. Гусев проговорил с достоинством:</z> <z><o></o>— Рады познакомиться — командир полка Гусев, инженер — Мстислав Сергеевич Лось. Пришли поблагодарить вас за хлеб-соль.</z> <z><o></o>Выслушав человеческую речь, Аэлита подняла голову, ее лицо стало спокойнее, зрачки — меньше. Она молча вытянула руку, обернула узенькую часть руки ладонью кверху и так держала ее некоторое время. Лосю и Гусеву стало казаться, что на ладони ее появился бледно-зеленый шар. Затем Аэлита быстро перевернула ладонь и пошла вдоль книжных полок в глубину библиотеки. Гости последовали за ней.</z> <z><o></o>Теперь Лось рассмотрел, что Аэлита была ему по плечо, нежная и легкая, как те с горьковатым запахом цветы, что прислала она утром. Подол ее широкого платья летел по зеркальной мозаике. Оборачиваясь, она улыбалась, но глаза оставались взволнованными, встревоженными.</z> <z><o></o>Она указала на широкую скамью, стоявшую в полукруглом расширении комнаты. Лось и Гусев сели. Сейчас же Аэлита присела напротив них у читального столика, положила на него локти и стала мягко и пристально глядеть на гостей.</z> <z><o></o>Так они молчали небольшое время. Понемногу Лось начал чувствовать покой и сладость, — сидеть вот так и созерцать эту чудесную, странную девушку. Гусев вздохнул, сказал вполголоса:</z> <z><o></o>— Хорошая девушка, очень приятная девушка.</z> <z><o></o>Тогда Аэлита заговорила, точно дотронулась до музыкального инструмента, — так чудесен был ее голос. Строка за строкою повторяла она какие-то слова, чуть шевеля губами. Ее пепельные ресницы то смыкались, то раскрывались медленно.</z> <z><o></o>Она снова протянула перед собою руку, ладонью вверх. Почти тотчас же Лось и Гусев увидели в углублении ее ладони бледно-зеленый туманный шарик, с небольшое яблоко величиной. Внутри своей сферы он весь двигался и переливался.</z> <z><o></o>Теперь оба гостя и Аэлита внимательно глядели на это облачное, опаловое яблоко. Вдруг струи в нем остановились, пропустили темные пятна. Вглядевшись. Лось вскрикнул: на ладони Аэлиты лежал земной шар.</z> <z><o></o>— Талцетл, — сказала она, указывая на него пальцем.</z> <z><o></o>Шар медленно начал крутиться. Проплыли очертания Америки, тихоокеанский берег Азии. Гусев заволновался.</z> <z><o></o>— Это — мы, мы — русские, — сказал он, тыча ногтем в Сибирь.</z> <z><o></o>Извилистой тенью проплыла гряда Урала, ниточка нижнего течения Волги. Очертились берега Белого моря.</z> <z><o></o>— Здесь, — сказал Лось и указал на Финский залив.</z> <z><o></o>Аэлита удивленно подняла на него глаза. Вращение шара остановилось. Лось сосредоточился, в памяти возник кусок географической карты, — и сейчас же, словно отпечаток его воображения, появились на поверхности туманного шара черная клякса, расходящаяся от нее ниточка железных дорог и — надпись на зеленоватом поле: «Петроград».</z> <z><o></o>Аэлита всмотрелась и заслонила шар, — он теперь просвечивал сквозь ее пальцы. Взглянув на Лося, она покачала головой</z> <z><o></o>— Оэео, хо суа, — сказала она, и он понял: «Сосредоточьтесь и вспоминайте».</z> <z><o></o>Тогда он стал вспоминать очертания Петербурга — гранитную набережную, студеные синие волны Невы, ныряющую в них лодочку, повиснувшие в тумане длинные арки Николаевского моста, густые дымы заводов, дымы и тучи тусклого заката, мокрую улицу, вывеску мелочной лавочки, старенького извозчика на углу.</z> <z><o></o>Аэлита, подперев подбородок, тихо глядела на шар. В нем проплывали воспоминания Лося, то отчетливые, то словно стертые. Выдвинулся тусклый купол Исакиевского собора, и уже на месте его проступала гранитная лестница у воды, полукруг скамьи, печально сидящая русая девушка, — лицо ее задрожало, исчезло, а над нею — два сфинкса в тиарах. Поплыли колонки цифр, рисунок чертежа, появился пылающий горн, угрюмый Хохлов, раздувающий угли.</z> <z><o></o>Долго глядела Аэлита на странную жизнь, проходящую перед ней в туманных струях шара. Но вот изображения начали путаться: в них настойчиво вторгались какие-то совсем иного очертания картины — полосы, дыма, зарево, скачущие лошади, какие-то бегущие, падающие люди. Вот, заслоняя все, выплыло бородатое, залитое кровью лицо. Гусев шумно вздохнул. Аэлита с тревогой обернулась к нему и сейчас же перевернула ладонь. Шар исчез.</z> <z><o></o>Аэлита сидела несколько минут, облокотившись, закрыв рукою глаза. Встала, взяла с полки один из цилиндров, вынула костяной валик и вложила в читальный — с экраном — столик. Затем она потянула за шнур, — верхние окна в библиотеке задернулись синими шторами. Она придвинула столик к скамье и повернула включатель.</z> <z><o></o>Зеркало экрана осветилось, сверху вниз поплыли по нему фигурки марсиан, животных, дома, деревья, утварь.</z> <z><o></o>Аэлита называла каждую фигурку именем. Когда фигурки двигались и совмещались, она называла глагол. Иногда изображения перемежались цветными, как в поющей книге, знаками, и раздавалась едва уловимая музыкальная фраза, — Аэлита называла понятие.</z> <z><o></o>Она говорила тихим голосом. Не спеша плыли изображения предметов этой странной азбуки. В тишине, в голубоватом сумраке библиотеки глядели на Лося пепельные глаза, голос Аэлиты сильными и мягкими чарами проникал в сознание. Кружилась голова.</z> <z><o></o>Лось чувствовал, — мозг его яснеет, будто поднимается туманная пелена, и новые слова и понятия отпечатлеваются в памяти. Так продолжалось долго. Аэлита провела рукой по лбу, вздохнула и погасила экран. Лось и Гусев сидели как в тумане.</z> <z><o></o>— Идите и лягте спать, — сказала Аэлита гостям на том языке, звуки которого были еще странными, но смысл уже сквозил во мгле сознания.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/antolstoy/index.html">А. Н. Толстой</a>. <a href="/text/4316/index.html">Аэлита</a></div> <h3>На лестнице</h3> <z><o></o>Прошло семь дней.</z> <z><o></o>Когда впоследствии Лось вспоминал это время, — оно представлялось ему синим сумраком, удивительным покоем, где наяву проходили вереницы дивных сновидений.</z> <z><o></o>Лось и Гусев просыпались рано поутру. После ванны и легкой еды шли в библиотеку. Внимательные, ласковые глаза Аэлиты встречали их на пороге. Она говорила почти уже понятные слова. Было чувство невыразимого покоя в тишине и полумраке этой комнаты, в тихих словах Аэлиты, — влага ее глаз переливалась, глаза раздвигались в сферу, и там шли сновидения. Бежали тени по экрану. Слова вне воли проникали в сознание.</z> <z><o></o>Слова — сначала только звуки, затем сквозящие, как из тумана, понятия — понемногу наливались соком жизни. Теперь, когда Лось произносил имя — Аэлита, оно волновало его двойным чувством: печалью первого слова АЭ, что означало — «видимый в последний раз», и ощущением серебристого света — ЛИТА, что означало «свет звезды». Так язык нового мира тончайшей материей вливался в сознание.</z> <z><o></o>Семь дней продолжалось это обогащение. Уроки были — утром и после заката — до полуночи. Наконец Аэлита, видимо, утомилась. На восьмой день гостей не пришли будить, и они спали до вечера.</z> <z><o></o>Когда Лось поднялся с постели, в окно были видны длинные тени от деревьев. Хрустальным, однообразным голосом посвистывала какая-то птичка. Лось быстро оделся и, не будя Гусева, пошел в библиотеку, но на стук никто не ответил. Тогда Лось вышел во двор, первый раз за эти семь дней.</z> <z><o></o>Поляна полого спускалась к роще, к низким постройкам. Туда, с унылым поревыванием, шло стадо неуклюжих, длинношерстых животных — хаши, — полумедведей, полукоров. Косое солнце золотило кудрявую траву, — весь луг пылал влажным золотом. Пролетели на озеро изумрудные журавли. Вдали выступил, залитый закатом, снежный конус горной вершины. Здесь тоже был покой, печаль уходящего в мире и золоте дня.</z> <z><o></o>Лось пошел к озеру по знакомой дорожке. Те же стояли с обеих сторон плакучие лазурные деревья, те же увидел он развалины за пятнистыми стволами, тот же был воздух — тонкий, холодеющий. Но Лосю казалось, что только сейчас он увидел эту чудесную природу, — раскрылись глаза и уши, — он узнал имена вещей.</z> <z><o></o>Пылающими пятнами сквозило озеро сквозь ветви. Но когда Лось подошел к воде, солнце уже закатилось, огненные перья заката, языки легкого пламени побежали, охватили полнеба золотым пламенем. Быстро-быстро огонь покрывался пеплом, небо очищалось, темнело, и вот уже зажглись звезды. Странный рисунок созвездий отразился в воде. В излучине озера, у лестницы, возвышались черными очертаниями два каменных гиганта, — сторожа тысячелетий сидели, обращенные лицами к созвездиям.</z> <z><o></o>Лось подошел к лестнице. Глаза еще не привыкли к быстро наступившей темноте. Он облокотился о подножие статуи и вдыхал сыроватую влагу озера, — горьковатый запах болотных цветов. Отражения звезд расплывались, — над водою закурился тончайший туман. А созвездия горели все ярче, и теперь ясно были видны заснувшие ветки, поблескивающие камешки и улыбающееся лицо сидящего Магацитла.</z> <z><o></o>Лось глядел и стоял так долго, покуда не затекла рука, лежащая на камне. Тогда он отошел от статуи и сейчас же увидел внизу на лестнице Аэлиту. Она сидела неподвижно, глядя на отражение звезд в черной воде</z> <z><o></o>— Аиу ту ира хасхе, Аэлита, — проговорил Лось, с изумлением прислушиваясь к странным звукам своих слов. Он выговорил их, как на морозе, с трудом. Его желание, — могу ли я быть с вами, Аэлита? — само претворилось в эти чужие звуки.</z> <z><o></o>Аэлита медленно обернула голову, сказала:</z> <z><o></o>— Да.</z> <z><o></o>Лось сел рядом на ступень. Волосы Аэлиты были покрыты черным колпачком — капюшоном плаща. Лицо различимо в свете звезд, но глаз не видно, — лишь большие тени в глазных впадинах.</z> <z><o></o>Холодноватым голосом, спокойно, она спросила:</z> <z><o></o>— Вы были счастливы там, на Земле?</z> <z><o></o>Лось ответил не сразу, — всматривался: ее лицо было неподвижно, рот печально сложен.</z> <z><o></o>— Да, — ответил он, — да, я был счастлив.</z> <z><o></o>— В чем счастье у вас на Земле?</z> <z><o></o>Лось опять всмотрелся.</z> <z><o></o>— Должно быть, в том счастье у нас на Земле, чтобы забыть самого себя. Тот счастлив, в ком полнота, согласие и жажда жить для того, кто дает эту полноту, согласие, радость.</z> <z><o></o>Теперь Аэлита обернулась к нему. Стали видны ее огромные глаза, с изумлением глядящие на этого беловолосого великана, человека.</z> <z><o></o>— Такое счастье приходит в любви к женщине, — сказал Лось.</z> <z><o></o>Аэлита отвернулась. Задрожал острый колпачок на ее голове. Не то она смеялась? — нет. Не то заплакала? — нет. Лось тревожно заворочался на мшистой ступени. Аэлита сказала чуть дрогнувшим голосом:</z> <z><o></o>— Зачем вы покинули Землю?</z> <z><o></o>— Та, кого я любил, умерла, — сказал Лось. — Не было силы побороть отчаяние, жизнь для меня стала ужасна. Я — беглец и трус.</z> <z><o></o>Аэлита выпростала руку из-под плаща и положила ее на большую руку Лося, — коснулась и снова убрала руку под плащ.</z> <z><o></o>— Я знала, что в моей жизни произойдет это, — проговорила она, словно в раздумье. — Еще девочкой я видела странные сны. Снились высокие зеленые горы. Светлые, не наши, реки. Облака, облака, огромные, белые, и дожди, — потоки воды. И люди-великаны. Я думала, что схожу с ума. Впоследствии мой учитель говорил, что это — ашхе, второе зрение. В нас, потомках Магацитлов, живет память об иной жизни, дремлет ашхе, как непроросшее зерно. Ашхе — страшная сила, великая мудрость. Но я не знаю, что — счастье?</z> <z><o></o>Аэлита выпростала из-под плаща обе руки, всплеснула ими, как ребенок. Колпачок ее опять задрожал.</z> <z><o></o>— Уж много лет, по ночам, я прихожу на эту лестницу, гляжу на звезды. Я много знаю. Уверяю вас, я знаю такое, что вам никогда нельзя и не нужно знать. Но счастлива я была, когда в детстве снились облака, облака, потоки дождя, зеленые горы, великаны. Учитель предостерегал меня: он сказал, что я погибну. — Она обернула к Лосю лицо и вдруг усмехнулась.</z> <z><o></o>Лосю стало жутко: так чудесно красива была Аэлита, такой опасный, горьковато-сладкий запах шел от ее плаща с капюшоном, от рук, от лица, от дыхания.</z> <z><o></o>— Учитель сказал: «Хао погубит тебя». Это слово означает нисхождение.</z> <z><o></o>Аэлита отвернулась и надвинула колпачок плаща ниже, на глаза.</z> <z><o></o>После молчания Лось сказал:</z> <z><o></o>— Аэлита, расскажите мне о вашем знании.</z> <z><o></o>— Это тайна, — ответила она важно, — но вы человек, я должна буду вам рассказать многое.</z> <z><o></o>Она подняла лицо. Большие созвездия, по обе стороны Млечного Пути, сияли и мерцали так, как будто ветерок вечности проходил по их огням. Аэлита вздохнула.</z> <z><o></o>— Слушайте, — сказала она, — слушайте меня внимательно и спокойно.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/antolstoy/index.html">А. Н. Толстой</a>. <a href="/text/4316/index.html">Аэлита</a></div> <h3>Первый рассказ Аэлиты</h3> <z><o></o>— Тума, то есть Марс, двадцать тысячелетий тому назад был населен Аолами — оранжевой расой. Дикие племена Аолов — охотники и пожиратели гигантских пауков — жили в экваториальных лесах и болотах. Только несколько слов в нашем языке осталось от этих племен. Другая часть Аолов населяла южные заливы большого материка. Там есть вулканические пещеры с солеными и пресными озерами. Население ловило рыбу и уносило ее под землю, сваливало в соленые озера. В глубине пещер они спасались от зимних стуж. До сих пор там еще видны холмы из рыбьих костей.</z> <z><o></o>Третья часть Аолов селилась близ экватора у подножья гор, всюду, где из-под земли били гейзеры питьевой воды. Эти племена умели строить жилища, разводили длинношерстых хаши, воевали с пожирателями пауков и поклонялись кровавой звезде Талцетл.</z> <z><o></o>Среди одного из племен, населявшего блаженную страну Азора, появился необыкновенный шохо. Он был сыном пастуха, вырос в горах Лизиазиры и, когда ему минуло семнадцать лет, спустился в селения Азоры, ходил из города в город и говорил так:</z> <z><o></o>«Я видел сон, раскрылось небо и упала звезда. Я погнал моих хаши к тому месту, куда упала звезда. Там я увидел лежащего в траве Сына Неба. Он был велик ростом, его лицо было бело, как снег на вершинах. Он поднял голову, и я увидел, что из глаз его выходят свет и безумие. Я испугался и упал ниц и лежал долго, как мертвый. Я слышал, как Сын Неба взял мой посох и погнал моих хаши, и земля дрожала под его ногами. И еще я услышал его громкий голос, он говорил: „Ты умрешь, ибо я хочу этого“. Но я пошел за ним, потому что мне было жалко моих хаши. Я боялся приблизиться к нему: из его глаз исходил злой огонь, и каждый раз я падал ниц, чтобы остаться живым. Так мы шли несколько дней, удаляясь от гор в пустыню.</z> <z><o></o>Сын Неба ударял посохом в камень, и выступала вода. Хаши и я пили эту воду. И Сын Неба сказал мне: „Будь моим рабом“. Тогда я стал пасти его хаши, и он кидал мне остатки пищи».</z> <z><o></o>Так говорил пастух жителям городов. И он говорил еще:</z> <z><o></o>«Кроткие птицы и мирные звери живут, не ведая — когда придет гибель. Но уже хищный ихи распростер острые крылья над журавлем, и паук сплел сеть, и глаза страшного ча горят сквозь голубую заросль. Бойтесь. У вас нет столь острых мечей, чтобы поразить зло, у вас нет столь крепких стен, чтобы от него отгородиться, у вас нет столь длинных ног, чтобы убежать от зла. Я вижу в небе огненную черту, и злой Сын Неба падает в ваши селенья. Глаз его как красный огонь Талцетл».</z> <z><o></o>Жители мирной Азоры в ужасе поднимали руки, слушая эти слова. Пастух говорил еще:</z> <z><o></o>«Когда кровожадный ча ищет тебя глазами сквозь заросль — стань тенью, и нос ча не услышит запаха твоей крови. Когда ихи падает из розового облака — стань тенью, и глаза ихи напрасно будут искать тебя в траве. Когда при свете двух лун — олло и литха — ночью злой паук, цитли, оплетает паутиной твою хижину, — стань тенью, и цитли не поймает тебя. Стань тенью зла, бедный сын Тумы. Только зло притягивает зло. Удали от себя все сродное злу. Закопай свое несовершенство под порогом хижины. Иди к великому гейзеру Соам и омойся. И ты станешь невидимым злому Сыну Неба, — напрасно его кровавый глаз будет пронзать твою тень».</z> <z><o></o>Жители Азоры слушали пастуха. Многие пошли за ним, на круглое озеро, к великому гейзеру Соам.</z> <z><o></o>Там иные спрашивали: «Как можно закопать зло под порогом хижины?» Иные сердились и кричали пастуху: «Ты обманываешь, — обиженные и нищие подговорили тебя усыпить нашу бдительность и завладеть нашими жилищами». Иные сговаривались: «Отведем безумного пастуха на скалу и бросим его в горячее озеро, пусть сам станет тенью».</z> <z><o></o>Слыша это, пастух брал уллу, деревянную дудку, внизу которой на треугольнике были натянуты струны, садился среди сердитых, раздраженных и недоумевающих и начинал играть и петь. Играл он и пел так прекрасно, что замолкали птицы, затихал ветер, ложились стада и солнце останавливалось в небе. Каждому из слушающих казалось в тот час, что он уже зарыл свое несовершенство под порогом хижины.</z> <z><o></o>Три года учил пастух. На четвертое лето из болот вышли пожиратели пауков и напали на жителей Азоры. Пастух ходил по селеньям и говорил: «Не перешагивайте через порог, бойтесь зла в себе, бойтесь потерять чистоту». Его слушали, и были такие, которые не хотели противиться пожирателям пауков, и дикари побили их на порогах хижин. Тогда старшины городов, сговорившись, взяли пастуха, повели на скалу и бросили его в озеро.</z> <z><o></o>Учение пастуха шло далеко за пределы Азоры. Даже обитатели поморских пещер высекали в скалах изображение его, играющего на улле. Но было также, что вожди иных племен казнили смертью поклоняющихся пастуху, потому что учение его считали безумным и опасным. И вот настал час исполнения пророчества. В летописях того времени сказано:</z> <z><o></o>«Сорок дней и сорок ночей падали на Туму Сыны Неба. Звезда Талцетл всходила после вечерней зари и горела необыкновенным светом, как злой глаз. Многие из Сынов Неба падали мертвыми, многие убивались о скалы, тонули в южном океане, но многие достигли поверхности Тумы и были живы».</z> <z><o></o>Так рассказывает летопись о великом переселении Магацитлов, то есть одного из племен земной расы, погибшей от потопа двадцать тысячелетий тому назад.</z> <z><o></o>Магацитлы летели в бронзовых, имеющих форму яйца аппаратах, пользуясь для движения силой распадения материи. В продолжение сорока дней они покидали Землю.</z> <z><o></o>Множество гигантских яиц затерялось в звездном пространстве, множество разбилось о поверхность Марса. Небольшое число без вреда опустилось на равнины экваториального материка.</z> <z><o></o>Летопись говорит:</z> <z><o></o>«Они вышли из яиц, велики ростом и черноволосы. У Сынов Неба были желтые и плоские лица. Туловища их и колени покрывал бронзовый панцирь. На шлеме был острый гребень, и шлем выдавался впереди лица. В левой руке Сын Неба держал короткий меч, в правой — свиток с формулами, которые погубили бедные и невежественные народы Тумы».</z> <z><o></o>Таковы были Магацитлы, свирепое и могущественное племя. На Земле, на материке, опустившемся на дно океана, они владели городом Ста Золотых Ворот.</z> <z><o></o>Здесь, выйдя из бронзовых яиц, они пошли в селения Аолов и брали то, что хотели, и сопротивляющихся им убивали. Они угнали стада хаши на равнины и стали рыть колодцы. Они вспахали поля и засеяли их ячменем. Но воды в колодцах было мало, погибли зерна ячменя в сухой и бесплодной почве. Тогда они сказали Аолам — идти на равнину, рыть оросительные каналы и строить большие водохранилища.</z> <z><o></o>Иные из племен послушались и пошли рыть. Иные сказали: «Не послушаемся и убьем пришельцев». Войска Аолов вышли на равнину и покрыли ее как туча.</z> <z><o></o>Пришельцев было мало. Но они были крепки, как скалы, могучи, как волны океана, свирепы, как буря. Они разметали и уничтожили войска Аолов. Пылали селения. Разбегались стада. Из болот вышли свирепые ча и разрывали детей и женщин. Пауки оплетали опустевшие хижины. Пожиратели трупов — ихи — разжирели и не могли летать. Наступал конец мира.</z> <z><o></o>Тогда вспомнили пророчество: «Стань тенью для зла, бедный сын Тумы, и кровавый глаз Сына Неба напрасно пронзит твою тень». Много Аолов пошло к великому гейзеру Соам. Многие уходили в горы и надеялись услышать в туманных ущельях очищающую от зла песню уллы. Многие делились друг с другом имуществом. Искали в себе и друг в друге доброе и с песнями, со слезами радости приветствовали доброе. В горах Лизиазиры верующие в пастуха построили Священный Порог, под которым лежало зло. Три кольца неугасимых костров охраняли Порог.</z> <z><o></o>Войска Аолов погибли. В лесах были уничтожены пожиратели пауков. Стали рабами остатки рыбарей-поморов. Но Магацитлы не трогали верующих в пастуха, не касались Священного Порога, не приближались к гейзеру Соам, не входили в глубину горных ущелий, где в полдневный час пролетающий ветер издавал таинственные звуки — песню уллы.</z> <z><o></o>Так минуло много кровавых и печальных лет.</z> <z><o></o>У пришельцев не было женщин, — завоеватели должны были умереть, не оставив потомства. И вот, в горах, где скрывались Аолы, появился вестник — прекрасный лицом Магацитл. Он был без шлема и меча. В руке он держал трость с привязанной к ней пряжей. Он приблизился к огням Священного Порога и стал говорить Аолам, собравшимся ото всех ущелий:</z> <z><o></o>«Моя голова открыта, моя грудь обнажена, — поразите меня мечом, если я скажу ложь. Мы — могущественны. Мы владели звездой Талцетл. Мы перелетели звездную дорогу, называемую Млечным Путем. Мы покорили Туму и уничтожили враждебные нам племена. Мы начали строить водные хранилища и большие каналы, дабы собирать воды и орошать доныне бесплодные равнины Тумы. Мы построим большой город Соацеру, что значит Солнечное Селенье, мы дадим жизнь всем, кто хочет жизни. Но у нас нет женщин, и мы должны умереть, не исполнив предначертания. Дайте нам ваших девственниц, и мы родим от них могучее племя, и оно населит материки Тумы. Идите к нам и помогите нам строить».</z> <z><o></o>Вестник положил трость с пряжей у огня и сел лицом к Порогу. Глаза его были закрыты. И все видели на лбу его третий глаз, прикрытый плевой, как бы воспаленный.</z> <z><o></o>Аолы совещались и говорили между собой: «В горах не хватает корма для скота и мало воды. Зимою мы замерзаем в пещерах. Сильные ветры сносят наши хижины в бездонные ущелья. Послушаемся вестника и вернемся к старым пепелищам».</z> <z><o></o>Аолы вышли из горных ущелий на равнину Азоры, гоня перед собой стада хаши. Магацитлы взяли девственниц Аолов и родили от них голубое племя Гор. Тогда же начаты были постройкою шестнадцать гигантских цирков Ро, куда собиралась вода во время таянья снегов на полюсах. Бесплодные равнины были прорезаны каналами и орошены. Из пепла возникли новые селения Аолов. Поля давали пышный урожай.</z> <z><o></o>Были возведены стены Соацеры. Во время постройки цирков и стен Магацитлы употребляли гигантские подъемные машины, приводившиеся в движение удивительными механизмами. Силою знания Магацитлы могли передвигать большие камни и вызывали рост растений. Они записали свое Знание в книги — цветными пятнами и звездными знаками.</z> <z><o></o>Когда умер последний пришелец с Земли — с ним ушло и Знание. Лишь через двадцать тысячелетий мы, потомки племени Гор, снова прочли тайные книги Атлантов.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/antolstoy/index.html">А. Н. Толстой</a>. <a href="/text/4316/index.html">Аэлита</a></div> <h3>Случайное открытие</h3> <z><o></o>В сумерки Гусев от нечего делать пошел бродить по комнатам. Дом был велик, построен прочно — для зимнего жилья. Множество в нем было переходов, лестниц, пустынных зал, галерей с нежилой тишиной. Гусев бродил, приглядывался, позевывал: «Богато живут, черти, но скучно».</z> <z><o></o>В дальней части дома были слышны голоса, стук кухонных ножей, звон посуды. Писклявый голос управляющего сыпал птичьими словами, бранил кого-то. Гусев дошел до кухни, низкой сводчатой комнаты. В глубине ее вспыхивало масляное пламя над сковородами. Гусев остановился в дверях, повел носом. Управляющий и кухарка, бранившиеся между собою, замолчали и подались с некоторым страхом в глубину сводов.</z> <z><o></o>— Чад у вас, чад, чад, — сказал им Гусев по-русски, — колпак над плитой устройте. Эх, варвары, а еще марсиане!</z> <z><o></o>Махнув рукой на их перепуганные лица, он вышел на черное крыльцо. Сел на каменные ступеньки, вынул заветный портсигар, закурил.</z> <z><o></o>Внизу поляны, на опушке, мальчик-пастух, бегая и вскрикивая, загонял в кирпичный сарай глухо поревывающих хаши. Оттуда в высокой траве по тропинке шла к нему женщина с двумя ведерышками молока. Ветер отдувал ее желтую рубашку, мотал кисточку на смешном колпачке на ярко-рыжих волосах. Вот она остановилась, поставила ведерышки и стала отмахиваться от какого-то насекомого, локтем прикрывая лицо. Ветер подхватил ее подол. Она присела, смеясь, взяла ведерышки и опять побежала. Завидев Гусева, оскалила белые веселые зубы.</z> <z><o></o>Гусев звал ее Ихошка, хотя имя ей было — Иха, — племянница управляющего, смешливая, смугло-синеватая, полненькая девушка.</z> <z><o></o>Она живо пробежала мимо Гусева, — только сморщила нос в его сторону. Гусев приноровился было дать ей сзади «леща», но воздержался. Сидел, курил, поджидал.</z> <z><o></o>Действительно, Ихошка скоро опять явилась с корзиночкой и ножиком. Села невдалеке от Сына Неба и принялась чистить овощи. Густые ресницы ее помаргивали. По всему было видно, что — веселая девушка.</z> <z><o></o>— Почему у вас на Марсии бабы какие-то синие? — сказал ей Гусев по-русски. — Дура ты, Ихошка, жизни настоящей не понимаешь.</z> <z><o></o>Иха ответила ему, и Гусев, будто сквозь сон, понял ее слова:</z> <z><o></o> — В школе я учила священную историю; там говорилось, что Сыны Неба — злы. В книжках одно говорится, а на деле получается другое. Совсем Сыны Неба не злые.</z> <z><o></o>— Да, добрые, — сказал Гусев, прищурив один глаз.</z> <z><o></o>Иха подавилась смехом, кожура шибко летела у нее из-под ножика.</z> <z><o></o>— Мой дядя говорит, будто вы, Сыны Неба, можете убивать взглядом. Что-то я этого не замечаю.</z> <z><o></o>— Неужели? А чего же вы замечаете?</z> <z><o></o>— Слушайте, вы мне отвечайте по-нашему, — сказала Ихошка, — а по-вашему я не понимаю.</z> <z><o></o>— А по-вашему у меня говорить нескладно выходит.</z> <z><o></o>— Чего вы сказали? — Иха положила ножик, до того ее распирало от смеха. — По-моему, у вас на Красной Звезде все то же самое.</z> <z><o></o>Тогда Гусев кашлянул, придвинулся ближе. Иха взяла корзинку и отодвинулась. Гусев кашлянул и еще придвинулся. Она сказала:</z> <z><o></o>— Одежду протрете — по ступенькам елозить.</z> <z><o></o>Может быть, Иха сказала это как-нибудь по-другому, но Гусев именно так и понял.</z> <z><o></o>Он сидел совсем близко. Ихошка коротко вздохнула. Нагнула голову и сильнее вздохнула. Тогда Гусев быстро оглянулся и взял Ихошку за плечи. Она сразу откинулась, вытаращилась. Но он очень крепко поцеловал ее в рот. Иха изо всей мочи прижала к себе корзинку и ножик.</z> <z><o></o>— Так-то, Ихошка! — Она вскочила и убежала.</z> <z><o></o>Гусев остался сидеть, пощипывая усики. Усмехался. Солнце закатилось. Высыпали звезды. К самым ступенькам подкрался какой-то длинный мохнатый зверек и глядел на Гусева фосфорическими глазами. Гусев пошевелился, — зверек зашипел, исчез, как тень.</z> <z><o></o>— Да, пустяки эти надо все-таки оставить, — сказал Гусев. Одернул пояс и пошел в дом. В коридоре сейчас же мотнулась перед ним Ихошка. Он пальцем поманил ее, и они пошли по коридору. Гусев, морщась от напряжения, заговорил по-марсиански:</z> <z><o></o>— Ты, Ихошка, так и знай: если что — я на тебе женюсь. Ты меня слушайся. (Иха повернулась к стене лицом, — уткнулась. Он оттащил ее от стены, крепко взял под руку.) Погоди носом в стену соваться, — я еще не женился. Слушай, я, Сын Неба, приехал сюда не для пустяков. У меня предполагаются большие дела с вашей планетой. Но человек я здесь новый, порядков не знаю. Ты мне должна помогать. Только, смотри, не ври. Вот что ты мне скажи, — кто такой наш хозяин?</z> <z><o></o>— Наш хозяин, — ответила Иха, с усилием вслушиваясь в странную речь Гусева, — наш хозяин — властелин надо всеми странами Тумы.</z> <z><o></o>— Вот тебе — здравствуй! — Гусев остановился. — Врешь? (Поскреб за ухом.) Как же он официально называется? Король, что ли? Должность его какая?</z> <z><o></o>— Зовут его Тускуб. Он — отец Аэлиты. Он — глава Высшего совета.</z> <z><o></o>— Так. Понятно.</z> <z><o></o>Гусев шел некоторое время молча.</z> <z><o></o>— Вот что, Ихошка, в той комнате, я видел, у вас стоит матовое зеркало. Интересно в него посмотреть. Покажи мне, как оно соединяется.</z> <z><o></o>Они вошли в узкую полутемную комнату, уставленную низкими креслами. В стене белелось туманное зеркало. Гусев повалился в кресло, поближе к экрану. Иха спросила:</z> <z><o></o>— Что хотел бы видеть Сын Неба?</z> <z><o></o>— Покажи мне город.</z> <z><o></o>— Сейчас ночь, работа повсюду окончена, фабрики и магазины закрыты, площади пустые. Быть может — зрелища?</z> <z><o></o>— Показывай зрелища.</z> <z><o></o>Иха воткнула включатели в цифровую доску и, держа конец длинного шнура, отошла к креслу, где Сын Неба сидел, вытянув ноги.</z> <z><o></o>— Народное гулянье, — сказала Иха и дернула за шнур.</z> <z><o></o>Раздался сильный шум — угрюмый тысячеголосый говор толпы. Зеркало озарилось. Раскрылась непомерная перспектива сводчатых стеклянных крыш. Широкие снопы света упирались в огромные плакаты, в надписи, в клубы курящегося, многоцветного дыма. Внизу кишели головы, головы, головы. Кое-где, как летучие мыши, вверх, вниз, пролетали крылатые фигуры. Стеклянные своды, перекрещивающиеся лучи света, водовороты толпы уходили в глубину, терялись в пыльной, дымной мгле.</z> <z><o></o>— Что они делают? — закричал Гусев, надрывая голос, — так велик был шум.</z> <z><o></o>— Они дышат драгоценным дымом. Вы видите клубы дыма? — это курятся листья хавры. Это драгоценный дым. Он называется дымом бессмертия. Кто вдыхает его, видит необыкновенные вещи: кажется, будто никогда не умрешь, — такие чудеса можно видеть и понимать. Многие слышат звук уллы. Никто не имеет права курить хавру у себя на дому, — за это наказывают смертью. Только Высший совет разрешает курение, только двенадцать раз в году в этом доме зажигают листья хавры.</z> <z><o></o>— А те вон что делают?</z> <z><o></o>— Они вертят цифровые колеса. Они угадывают цифры. Сегодня каждый может загадать число, — тот, кто отгадает, навсегда освобождается от работы. Высший совет дарит ему прекрасный дом, поле, десять хашей и крылатую лодку. Это огромное счастье — угадать.</z> <z><o></o>Объясняя, Иха присела на подлокотник кресла, Гусев сейчас же обхватил ее поперек спины. Она попыталась выпростаться, но затихла, сидела смирно. Гусев много дивился на чудеса в туманном зеркале. «Ах, черти, ах, безобразники!» Затем попросил показать еще что-нибудь.</z> <z><o></o>Иха слезла с кресла и, погасив зеркало, долго возилась у цифровой доски, — не попадала включателями в дырки. Когда же вернулась к креслу и опять села на подлокотник, вертя в руке шарик от шнура, личико у нее было слегка одурелое. Гусев снизу вверх поглядел на нее и усмехнулся. Тогда в глазах ее появился ужас.</z> <z><o></o>— Тебе, девка, совсем замуж пора.</z> <z><o></o>Ихошка отвела глаза и передохнула. Гусев стал гладить ее по спине, чувствительной, как у кошки.</z> <z><o></o>— Ах ты, моя славная, красивая, синяя.</z> <z><o></o>— Глядите, вот еще интересное, — проговорила она совсем слабо и дернула за шнур.</z> <z><o></o>Половину озарившегося зеркала заслоняла чья-то спина. Был слышен ледяной голос, медленно произносивший слова. Спина качнулась, отодвинулась с поля зеркала. Гусев увидел часть большого свода, в глубине упирающегося на квадратный столб, часть стены, покрытой золотыми надписями и геометрическими фигурами. Внизу, вокруг стола, сидели, опустив головы, те самые марсиане, которые на лестнице мрачного здания встречали корабль с людьми.</z> <z><o></o>Перед столом, покрытым парчой, стоял отец Аэлиты Тускуб. Тонкие губы его двигались, шевелилась черная борода по золотому шитью халата. Весь он был как каменный. Тусклые, мрачные глаза глядели неподвижно перед собой, — прямо в зеркало. Тускуб говорил, и колючие слова его были непонятны, но страшны. Вот он повторил несколько раз — Талцетл — и опустил, как бы поражая, руку со стиснутым в кулаке свитком. Сидевший напротив него марсианин, с широким бледным лицом, поднялся и бешено, белесыми глазами глядя на Тускуба, крикнул:</z> <z><o></o>— Не они, а ты!</z> <z><o></o>Ихошка вздрогнула. Она сидела лицом к зеркалу, но ничего не видела и не слышала, — большая рука Сына Неба поглаживала ее спину. Когда в зеркале раздался крик и Гусев несколько раз переспросил: «О чем, о чем они говорят?» — Ихошка точно проснулась — разинула рот, уставилась на зеркало. Вдруг вскрикнула жалобно и дернула за шнур.</z> <z><o></o>Зеркало погасло.</z> <z><o></o>— Я ошиблась... Я нечаянно соединила... Ни один шохо не смеет слушать тайны Высшего совета. — У Ихошки стучали зубы. Она запустила пальцы в рыжие волосы и шептала в отчаянии: — Я ошиблась. Я не виновата. Меня сошлют в пещеры, в вечные снега.</z> <z><o></o>— Ничего, ничего, Ихошка, я никому не скажу. — Гусев привалил ее к себе и гладил ее мягкие, как у ангорской кошки, теплые волосы. Ихошка затихла, закрыла глаза.</z> <z><o></o>— Ах, дура, ах, девчонка! Не то ты зверь, не то человек. Синяя, глупая.</z> <z><o></o>Он почесывал у ней пальцами за ухом, уверенный, что это ей приятно. Ихошка подобрала ноги, свертывалась клубочком. Глаза у нее светились, как у давешнего зверька. Гусеву стало жутковато.</z> <z><o></o>В это время послышались шаги и голоса Лося и Аэлиты. Ихошка слезла с кресла и нетвердо пошла к двери.</z> <z><o></o>Этой же ночью, зайдя к Лосю в спальню. Гусев сказал:</z> <z><o></o>— Дела наши не совсем хорошо обстоят, Мстислав Сергеевич. Девчонку я тут одну приспособил — зеркало соединять, и наткнулись мы как раз на заседание Высшего совета. Кое-что я понял. Надо меры принимать, — убьют они нас. Мстислав Сергеевич, поверьте мне, — этим кончится.</z> <z><o></o>Лось слушал и не слышал, — мечтательным взглядом глядел на Гусева. Закинул руки за голову:</z> <z><o></o>— Колдовство, Алексей Иванович, колдовство. Потушите-ка свет.</z> <z><o></o>Гусев постоял, проговорил мрачно:</z> <z><o></o>— Так.</z> <z><o></o>И ушел спать.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/antolstoy/index.html">А. Н. Толстой</a>. <a href="/text/4316/index.html">Аэлита</a></div> <h3>Утро Аэлиты</h3> <z><o></o>Аэлита проснулась рано и лежала, облокотившись. Ее широкая, открытая со всех сторон постель стояла, по обычаю, посреди спальни на возвышении. Шатер потолка переходил в высокий мраморный колодезь, — оттуда падал рассеянный утренний свет. Стены спальни, покрытые бледной мозаикой, оставались в полумраке, — столб света спускался лишь на снежные простыни, на подушечки, на склонившуюся на руку пепельную голову Аэлиты.</z> <z><o></o>Ночь она провела дурно. Обрывки странных и тревожных сновидений в беспорядке проходили перед ее закрытыми глазами. Сон был тонок, как водяная пленка. Всю ночь она чувствовала себя спящей и рассматривающей утомительные картины и в полузабытьи думала: какие напрасные сновидения!</z> <z><o></o>Когда утренним солнцем озарился колодезь и свет лег на ее постель, Аэлита вздохнула, пробудилась совсем и сейчас лежала неподвижно. Мысли ее были ясны, но в крови все еще текла смутная тревога. Это было очень, очень нехорошо.</z> <z><o></o>«Тревога крови, помрачение разума, ненужный возврат в давно-давно пережитое. Тревога крови — возврат в ущелья, к стадам, к кострам. Весенний ветер, тревога и зарождение. Рожать, растить существа для смерти, хоронить, и снова — тревога, муки матери. Ненужное, слепое продление жизни».</z> <z><o></o>Так раздумывала Аэлита, и мысли были мудрыми, но тревога не проходила. Тогда она вылезла из постели, надела плетеные туфли, накинула на голые плечи халатик и пошла в ванную, разделась, закрутила волосы узлом и стала спускаться по мраморной лесенке в бассейн.</z> <z><o></o>На нижней ступени она остановилась, — было приятно стоять в луче солнечного света, бьющего сквозь окно. Зыбкие отражения играли на стене. Аэлита посмотрела в синеватую воду и там увидела свое отражение, луч света падал ей на живот. У нее дрогнула брезгливо верхняя губа. Аэлита бросилась в прохладу бассейна.</z> <z><o></o>Купанье освежило ее, мысли вернулись к заботам дня. Каждое утро она говорила с отцом, — так было заведено. Маленький экран стоял в ее уборной комнате.</z> <z><o></o>Аэлита присела у туалетного зеркала, привела в порядок волосы, вытерла ароматным жиром, затем цветочной эссенцией лицо, шею и руки, исподлобья поглядела на себя, нахмурилась, придвинула столик с экраном и включила цифровую доску.</z> <z><o></o>В туманном зеркале появился знакомый отцовский кабинет: книжные шкафы, картограммы и чертежи на вращающихся призмах. Вошел Тускуб, сел к столу, отодвинул локтем рукописи и глазами нашел глаза Аэлиты. Улыбнулся углом длинных, тонких губ:</z> <z><o></o>— Как спала, Аэлита?</z> <z><o></o>— Хорошо. В доме все хорошо.</z> <z><o></o>— Что делают Сыны Неба?</z> <z><o></o>— Они покойны и довольны. Они еще спят.</z> <z><o></o>— Продолжаешь с ними уроки языка?</z> <z><o></o>— Нет. Инженер говорит свободно. Его спутнику достаточно знания.</z> <z><o></o>— У них нет еще желания покинуть мой дом?</z> <z><o></o>— Нет, нет, о нет.</z> <z><o></o>Аэлита ответила слишком поспешно. Тусклые глаза Тускуба изумленно расширились. Под взглядом его Аэлита стала отодвигаться, покуда ее спина не коснулась спинки кресла. Отец сказал:</z> <z><o></o>— Я не понимаю тебя.</z> <z><o></o>— Чего ты не понимаешь? Отец, почему ты мне не говоришь всего? Что ты задумал сделать с ними? Я прошу тебя...</z> <z><o></o>Аэлита не договорила, — лицо Тускуба исказилось, словно огонь бешенства прошел по нему. Зеркало погасло. Но Аэлита все еще всматривалась в туманную его поверхность, все еще видела страшное ей, страшное всем живущим лицо отца.</z> <z><o></o>— Это ужасно, — проговорила она, — это будет ужасно. — Она поднялась стремительно, но уронила руки и снова села.</z> <z><o></o>Смутная тревога сильнее овладела ею. Аэлита огромными зрачками глядела на себя в зеркало. Тревога шумела в крови, бежала ознобом. «Как это плохо, напрасно».</z> <z><o></o>Помимо воли встало перед ней, как сон этой ночи, лицо Сына Неба, — крупное, со снежными волосами, — взволнованное, с рядом непостижимых изменений, с глазами то печальными, то нежными, насыщенными солнцем Земли, влагой Земли, — жуткие, как туманные пропасти, грозовые, сокрушающие разум.</z> <z><o></o>Аэлита медленно встряхнула головой. Сердце страшно, глухо билось. Нагнувшись над цифровой дощечкой, она воткнула стерженьки. В туманном зеркале появилась дремлющая в кресле, среди множества подушек, сморщенная фигурка старичка. Свет из окошечка падал на его иссохшие руки, лежавшие поверх мохнатого одеяла. Старичок вздрогнул, поправил сползшие очки, взглянул поверх стекол на экран и улыбнулся беззубо.</z> <z><o></o>— Что скажешь, дитя мое?</z> <z><o></o>— Учитель, у меня тревога, — сказала Аэлита, — ясность покидает меня. Я не хочу этого, я боюсь, но я не могу.</z> <z><o></o>— Тебя смущает Сын Неба?</z> <z><o></o>— Да. Меня смущает в нем то, что я не могу понять. Учитель, я только что говорила с отцом. Он был неспокоен. Я чувствую — у них борьба в Высшем совете. Я боюсь, как бы Совет не принял ужасного решения. Помоги.</z> <z><o></o>— Ты только что сказала, что Сын Неба смущает тебя. Будет лучше, если он исчезнет совсем.</z> <z><o></o>— Нет! — Аэлита сказала это быстро, резко, взволнованно.</z> <z><o></o>Старичок под взглядом ее насупился. Пожевал сморщенным ртом.</z> <z><o></o>— Я плохо понимаю ход твоих мыслей, Аэлита, в твоих мыслях двойственность и противоречие.</z> <z><o></o>— Да, я чувствую это.</z> <z><o></o>— Вот лучшее доказательство неправоты. Высшая мысль — ясна, бесстрастна и непротиворечива. Я сделаю, как ты хочешь, и поговорю с твоим отцом. Он тоже страстный человек, и это может привести его к поступкам, не соответствующим мудрости и справедливости.</z> <z><o></o>— Я буду надеяться.</z> <z><o></o>— Успокойся. Аэлита, и будь внимательна... Взгляни в глубину себя. В чем твоя тревога? Со дна твоей крови поднимается древний осадок — красная тьма, — это жажда продления жизни. Твоя кровь в смятении...</z> <z><o></o>— Учитель, он меня смущает иным.</z> <z><o></o>— Каким бы возвышенным чувством он ни смутил, — в тебе пробудится женщина, и ты погибнешь. Только холод мудрости, Аэлита, только спокойное созерцание неизбежной гибели всего живущего, — этого пропитанного салом и похотью тела, только ожидание, когда твой дух, уже совершенный, не нуждающийся более в жалком опыте жизни, уйдет за пределы сознания, перестанет быть, — вот счастье. А ты хочешь возврата. Бойся этого искушения, дитя мое. Легко упасть, быстро — катиться с горы, но подъем медленен и труден. Будь мудра.</z> <z><o></o>Аэлита слушала, голова ее склонялась...</z> <z><o></o>— Учитель, — вдруг сказала она, и губы ее задрожали, глаза налились тоской, — Сын Неба говорил, что на Земле они знают что-то, что выше разума, выше знания, выше мудрости. Но что это — я не поняла. От этого моя тревога. Вчера мы были на озере, взошла Красная Звезда, он указал на нее рукой и сказал: «Она окружена туманом любви. Люди, познающие любовь, не умирают». Тоска разорвала мою грудь, учитель.</z> <z><o></o>Старичок нахмурился, долго молчал, — только не переставая шевелились пальцы его высохшей руки.</z> <z><o></o>— Хорошо, — сказал он, — пусть Сын Неба даст тебе это знание. Покуда ты не узнаешь всего, не тревожь меня. Будь осторожна.</z> <z><o></o>Зеркало погасло. Стало тихо в комнате. Аэлита взяла с колен платочек и отерла им лицо Потом взглянула на себя — внимательно, строго. Брови ее поднялись. Она раскрыла небольшой ларчик и низко нагнулась к нему, перебирая вещицы. Нашла и надела на шею крошечную, оправленную в драгоценный металл сухую лапку чудесного зверька индри, весьма помогающую, по древним поверьям, женщинам в трудные минуты.</z> <z><o></o>Аэлита вздохнула и пошла в библиотеку. Лось поднялся ей навстречу от окна, где сидел с книгой. Аэлита взглянула на него, — большой, добрый, встревоженный. Ей стало горячо сердцу. Она положила руку на грудь, на лапку чудесного зверька, и сказала:</z> <z><o></o>— Вчера я обещала вам рассказать о гибели Атлантиды. Садитесь и слушайте.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/antolstoy/index.html">А. Н. Толстой</a>. <a href="/text/4316/index.html">Аэлита</a></div> <h3>Второй рассказ Аэлиты</h3> <z><o></o>— Вот что мы прочли в цветных книгах, — сказала Аэлита.</z> <z><o></o>В те далекие времена на Земле центром мира был город Ста Золотых Ворот, ныне лежащий на дне океана. Из города шло знание и соблазны роскоши. Он привлекал к себе населявшие Землю племена и разжигал в них первобытную жадность. Наступал срок, и молодой народ обрушивался на властителей и овладевал городом. Свет цивилизации на время замирал. Но проходило время, и он вспыхивал с новой яркостью, обогащенный свежей кровью победителей. Проходили столетия, и снова орды кочевников нависали тучей над вечным городом.</z> <z><o></o>Первыми основателями города Ста Золотых Ворот были африканские негры племени Земзе. Они считали себя младшей ветвью черной расы, которая в величайшей древности населяла погибший в волнах Тихого океана гигантский материк Гвандана. Уцелевшие части черной расы раздробились на множество племен. Многие из них одичали и выродились. Но все же в крови негров текло воспоминание великого прошлого.</z> <z><o></o>Люди Земзе были огромной силы и большого роста. Они отличались одним необыкновенным свойством: на расстоянии они могли чувствовать природу и форму вещей, подобно тому как магнит ощущает присутствие другого магнита. Это свойство они развили во время жизни в темных пещерах тропических лесов.</z> <z><o></o>Спасаясь от ядовитой мухи гох, племя Земзе вышло из лесов и двигалось на запад, покуда не встретило местность, удобную для жизни. Это было холмистое плоскогорье, омываемое двумя огромными реками.</z> <z><o></o>Здесь было много плодов и дичи, в горах — золото, олово и медь. Леса, холмы и тихие реки — красивы и лишены губительных лихорадок.</z> <z><o></o>Люди Земзе построили стену в защиту от диких зверей и навалили из камней высокую пирамиду в знак того, что это место — прочно.</z> <z><o></o>На верху пирамиды они поставили столб с пучком перьев птицы клитли, покровительницы племени, спасавшей их во время пути от мухи гох. Вожди Земзе украшали головы перьями и давали себе имена птиц.</z> <z><o></o>На запад от плоскогорья бродили краснокожие племена. Люди Земзе нападали на них, брали пленных и заставляли пахать землю, строить жилища, добывать руду и золото. Слава о городе шла далеко на запад, и он внушал страх краснокожим, потому что люди Земзе были сильны, умели угадывать мысли врага и убивали на далеком расстоянии, бросая согнутый кусок дерева. В лодках из древесной коры они плавали по широким рекам и собирали с краснокожих дань.</z> <z><o></o>Потомки Земзе украсили город круглыми каменными зданиями, крытыми тростником. Они ткали превосходные одежды из шерсти и умели записывать мысли посредством изображения предметов, — это знание они вынесли в глубинах памяти, как древнее воспоминание исчезнувшей цивилизации.</z> <z><o></o>Прошли столетия. И вот на западе появился великий вождь красных. Его звали Уру. Он родился в городе, но в юности ушел в степи, к охотникам и кочевникам. Он собрал бесчисленные толпы воинов и пошел воевать город.</z> <z><o></o>Потомки Земзе употребили для защиты все знания: поражали врагов огнем, насылали на них стада взбесившихся буйволов, рассекали их летящими, как молния, бумерангами. Но краснокожие были сильны жадностью и численностью. Они овладели городом и разграбили его. Уру объявил себя вождем мира. Он велел красным воинам взять себе девушек Земзе. Скрывавшиеся в лесах остатки побежденных вернулись в город и стали служить победителям.</z> <z><o></o>Красные усвоили знания, обычаи и искусства Земзе. Смешанная кровь дала длинный ряд администраторов и завоевателей. Таинственная способность чувствовать природу вещей передалась поколениям.</z> <z><o></o>Военачальники династии Уру расширили владения, на западе они истребили кочевников и на рубежах Тихого океана навалили пирамиды из земли и камней. На востоке они теснили негров. По берегам Нигера и Конго, по скалистому побережью Средиземного моря, плескавшегося там, где ныне пустыня Сахара, они заложили сильные крепости. Это было время войн и строительства. Земля Земзе называлась тогда — Хамаган.</z> <z><o></o>Город был обнесен новой стеной, и в ней сделаны сто ворот, обложенных золотыми листами. Народы всего мира стекались туда, привлекаемые жадностью и любопытством. Среди множества племен, бродивших по его базарам, разбивавших палатки под его стенами, появились еще невиданные люди. Они были оливковосмуглые, с длинными горящими глазами и носами, как клюв. Они были умны и хитры. Никто не помнил, как они вошли в город. Но вот прошло не более поколения, и наука и торговля города Ста Золотых Ворот оказалась в руках этого немногочисленного племени. Они называли себя «сыны Аама».</z> <z><o></o>Мудрейшие из сынов Аама прочли древние надписи Земзе и стали развивать в себе способность видеть сущность вещей. Они построили подземный храм Спящей Головы Негра и стали привлекать к себе людей, — исцеляли больных, гадали о судьбе и верующим показывали тени умерших.</z> <z><o></o>Богатством и силою знания сыны Аама проникли к управлению страной. Они привлекли на свою сторону многие племена и подняли одновременно на окраинах Земли и в самом городе восстание за новую веру. В кровавой борьбе погибла династия Уру. Сыны Аама овладели властью.</z> <z><o></o>С этим древним временем совпал первый толчок Земли. Во многих местах, среди гор, вырвалось пламя, и пеплом заволокло небо. Большие пространства на юге Атлантического материка опустились в океан. На севере поднялись с морского дна скалистые острова и соединились с сушей: так образовались очертания европейской равнины.</z> <z><o></o>Всю силу власти сыны Аама направляли на создание культуры среди множества племен, когда-то покоренных династией Уру и отпавших. Но сыны Аама не любили войны. Они снаряжали корабли, украшенные Головой Спящего Негра, нагружали их пряностями, тканями, золотом и слоновой костью. Посвященные в культ, под видом купцов и знахарей, проникали на кораблях в дальние страны. Они торговали и лечили заговорами и заклинаниями больных и увечных. Для охраны товаров они строили в каждой стране большой, по форме пирамиды, дом, куда переносили Голову Спящего. Так утверждался культ. Если народ возмущался против пришельцев, с корабля сходил отряд краснокожих, закованных в бронзу, со щитами, украшенными перьями, в высоких шлемах, наводящих ужас.</z> <z><o></o>Так снова расширялись и укреплялись владения древней земли Земзе. Теперь она называлась Атлантида. На крайнем западе, в стране красных, был заложен второй великий город — Птитлигуа. Торговые корабли Атлантов плавали на восток, до Индии, где еще властвовала черная раса. На восточном побережье Азии они впервые увидели гигантов с желтыми и плоскими лицами. Эти люди бросали камни в их корабли.</z> <z><o></o>Культ Спящей Головы был открыт для всех, — это было главным орудием силы и власти, но смысл, внутреннее содержание культа хранились в величайшей тайне. Атланты выращивали зерно мудрости Земзе и были еще в самом начале того пути, который привел к гибели всю расу.</z> <z><o></o>Они говорили так:</z> <z><o></o>«Истинный мир — невидим, неосязаем, неслышим, не имеет вкуса и запаха. Истинный мир есть движение разума. Начальная и конечная цель этого движения непостигаема. Разум есть материя, более твердая, чем камень, и более быстрая, чем свет. Ища покоя, как всякая материя, разум впадает в некоторый сон, то есть становится более замедленным, что называется — воплощением разума в вещество. На степени глубины сна разум воплощается в огонь, в воздух, в воду, в землю. Из этих четырех стихий образуется видимый мир. Вещь есть временное сгущение разума. Вещь есть ядро сферы сгущающегося разума, подобно круглой молнии, в которую уплотняется грозовой воздух.</z> <z><o></o>В кристалле разум находится в совершенном покое. В междузвездном пространстве разум — в совершенном движении. Человек есть мост между этими двумя состояниями разума. Через человека течет поток разума в видимый мир. Ноги человека вырастают из кристалла, живот его — солнце, его глаза — звезды, его голова — чаша с краями, простирающимися во вселенную.</z> <z><o></o>Человек есть владыка мира. Ему подчинены стихии и движение. Он управляет ими силой, исходящей из его разума, подобно тому как луч света исходит из отверстия глиняного сосуда».</z> <z><o></o>Так говорили Атланты. Простой народ не понимал их учения. Иные поклонялись животным, иные — теням умерших, иные — идолам, иные — ночным шорохам, грому и молнии или яме в земле. Было невозможно и опасно бороться со множеством этих суеверий.</z> <z><o></o>Тогда жрецы — высшая каста Атлантов — поняли, что нужно внести ясный и понятный, единый для всех культ. Они стали строить огромные, украшенные золотом храмы и посвящать их солнцу — отцу и владыке жизни, гневному и животворному, умирающему и вновь рождающемуся.</z> <z><o></o>Культ солнца вскоре охватил всю Землю. Верующими было пролито много человеческой крови. На крайнем западе, среди красных, солнце приняло образ змея, покрытого перьями. На крайнем востоке солнце — владыка теней умерших — приняло образ человека с птичьей головой.</z> <z><o></o>В центре мира, в городе Ста Золотых Ворот, была построена уступчатая пирамида столь высокая, что облака дымились на вершине ее, — туда перенесли Голову Спящего. У подножья пирамиды, на площади, был поставлен золотой крылатый бык с человеческим лицом, со львиными лапами. Под ним неугасимо горел огонь.</z> <z><o></o>В дни равноденствий, в присутствии народа, под удары в яйцеобразные барабаны, под пляски обнаженных женщин, верховный жрец, Сын Солнца, великий правитель, умерщвлял красивейшего из юношей города и сжигал его во чреве быка.</z> <z><o></o>Сын Солнца был неограниченный владыка города и страны. Он строил плотины и проводил орошения, раздавал из магазинов одежду и питание, назначал, кому сколько нужно земли и скота. Многочисленные чиновники были исполнителями его повелений. Никто не мог говорить: «Это мое», потому что все принадлежало солнцу. Труд был священен. Леность наказывалась смертью. Весною Сын Солнца первый выходил в поле и на быках пропахивал борозду, сеял зерна маиса.</z> <z><o></o>Храмы были полны зерна, тканей, пряностей. Корабли Атлантов, с пурпуровыми парусами, украшенными изображениями змеи, держащей во рту солнце, бороздили все моря и реки. Наступал долгий мир. Люди забывали, как держать в руке меч.</z> <z><o></o>И вот над Атлантидой нависла туча с востока.</z> <z><o></o>На восточных плоскогорьях Азии жило желтолицее, с раскосыми глазами, сильное племя Учкуров. Они подчинялись женщине, которая обладала способностью бесноваться. Она называлась Су Хутам Лу, что значило «говорящая с луной».</z> <z><o></o>Су Хутам Лу сказала Учкурам:</z> <z><o></o>«Я поведу вас в страну, где в ущелье между гор опускается солнце. Там пасется столько баранов, сколько звезд на небе, там текут реки из кумыса, там есть такие высокие юрты, что в каждую можно загнать стадо верблюдов. Там еще не ступали ваши кони, и вы еще не зачерпывали шлемом воды из тех рек».</z> <z><o></o>Учкуры спустились с плоскогорья и напали на многочисленные кочевые племена желтолицых, покорили их и стали среди них военачальниками. Они говорили побежденным: «Идите за нами в страну солнца, которую указала Су Хутам Лу».</z> <z><o></o>Поклонявшиеся звездам кочевники были мечтательны и бесстрашны. Они сняли юрты и погнали стада на запад. Шли медленно, год за годом. Впереди двигалась конница Учкуров, нападая, сражаясь и разрушая города. За конницей брели стада и повозки с женщинами и детьми. Кочевники прошли мимо Индии и разлились по восточной европейской равнине.</z> <z><o></o>Там многие остались на берегах озер. Сильнейшие продолжали двигаться на запад. На побережье Средиземного моря они разрушили первую колонию Атлантов и от побежденных узнали, где лежит страна солнца. Здесь Су Хутам Лу умерла. С головы ее сняли волосы вместе с кожей и прибили к высокому шесту. С этим знаменем двинулись далее, вдоль моря. Так они дошли до края Европы и вот, с высоты гор, увидели очертания обетованной земли. Со дня, когда Учкуры впервые спустились с плоскогорья, минуло сто лет.</z> <z><o></o>Кочевники стали рубить леса и вязать плоты. На плотах они переправились через соленую теплую реку. Ступив на заповедную землю Атлантиды, кочевники напали на священный город Туле. Когда они полезли на высокие стены, в городе начали звонить в колокола: звон был так приятен, что желтолицые не стали разрушать города, не истребили жителей, не разграбили храмов. Они взяли запасы пищи и одежды и пошли далее на юго-запад. Пыль от повозок и стад застилала солнце. Наконец кочевникам преградило путь войско краснокожих. Атланты были все в золоте, в разноцветных перьях, изнеженные и прекрасные видом. Конница Учкуров истребила их. С этого дня желтолицые услышали запах крови Атлантов и не были более милостивы.</z> <z><o></o>Из города Ста Золотых Ворот послали гонцов на запад к красным, на юг к неграм, на восток к племенам Аама, на север к циклопам. Приносились человеческие жертвоприношения. Неугасимо пылали костры на вершинах храмов. Жители города стекались на кровавые жертвы, предавались исступленным пляскам, чувственным забавам, опьянялись вином, расточали сокровища.</z> <z><o></o>Жрецы и философы готовились к великому испытанию, уносили в глубь гор, в пещеры, зарывали в землю книги Великого Знания.</z> <z><o></o>Началась война. Участь ее была предрешена: Атланты могли только защищать пресытившее их богатство, у кочевников была первобытная жадность и вера в обетование. Все же борьба была длительной и кровопролитной. Страна опустошалась. Наступил голод и мор. Войска разбегались и грабили все, что могли. Город Ста Золотых Ворот был взят приступом и стены его разрушены. Сын Солнца бросился с вершины уступчатой пирамиды. Погасли огни на вершинах храмов. Немногие из мудрых и посвященных бежали в горы, в пещеры. Цивилизация погибла.</z> <z><o></o>Среди разрушенных дворцов великого города на площадях, поросших травой, бродили овцы, и желтолицый пастух пел печальную песню о блаженной, как степной мираж, заповедной стране, где земля голубая и небо — золотое.</z> <z><o></o>Кочевники спрашивали своих вождей: «Куда нам еще идти?» Вожди говорили им: «Мы привели вас в обетованную страну, селитесь и живите мирно». Но многие из кочевых племен не послушались и пошли дальше на запад, в страну Перистого Змея, но там их истребил повелитель Птитлигуа. Иные из кочевников проникли к экватору, и там их уничтожили негры, стада слонов и болотные лихорадки.</z> <z><o></o>Учкуры, вожди желтолицых, избрали мудрейшего из военачальников и поставили его правителем покоренной страны. Имя его было Тубал. Он велел чинить стены, очищать сады, вспахивать поля и отстраивать жилища. Он издал много мудрых и простых законов. Он призвал к себе бежавших в пещеры мудрецов и посвященных и сказал им: «Мои глаза и уши открыты для мудрости». Он сделал их советниками, разрешил открыть храмы и повсюду послал гонцов с вестью, что желает мира.</z> <z><o></o>Таково было начало третьей, самой высокой волны цивилизации Атлантов. В кровь многочисленных племен — черных, красных, оливковых и белых влилась мечтательная, бродящая, как хмель, кровь азиатских номадов, звездопоклонников, потомков бесноватой Су Хутам Лу.</z> <z><o></o>Кочевники быстро растворялись среди иных племен. От юрт, стад, дикой воли оставались лишь песни и предания. Появилось новое племя сильных сложением, черноволосых, желто-смуглых людей. Учкуры, потомки всадников и военачальников, были аристократией города. Они любили науки, искусства и роскошь. Они украсили город новыми стенами и семиугольными башнями, выложили золотом двадцать один уступ гигантской пирамиды, провели акведуки, впервые в архитектуре стали употреблять колонну.</z> <z><o></o>В долгих войнах снова были покорены отпавшие страны и города. На севере воевали с циклопами — уцелевшими от смешения, одичавшими потомками племени Земзе. Великий завоеватель Рама дошел до Индии. Он соединил младенческие племена арийцев в царство Ра. Так еще раз раздвинулись до небывалых размеров и окрепли пределы Атлантиды — от страны Перистого Змея до азиатских берегов Тихого океана, откуда некогда желтолицые великаны бросали камни в корабли.</z> <z><o></o>Мечтательная душа завоевателей стремилась к знанию. Снова были прочитаны древние книги Земзе и мудрые книги сынов Аама. Замкнулся круг и начался новый. В пещерах были найдены полуистлевшие «семь папирусов Спящего». С этого открытия начинает быстро развиваться знание. То, чего не было у сынов Аама, — бессознательной творческой силы, — то, чего не было у сынов племени Земзе, — ясного и острого разума, — в изобилии текло в тревожной и страстной крови Учкуров.</z> <z><o></o>Основа нового знания была такова:</z> <z><o></o>«В человеке дремлет самая могучая из мировых сил — материя чистого разума. Подобно тому как стрела, натянутая тетивой, направленная верной рукой, поражает цель, — так и материя дремлющего разума может быть напряжена тетивой воли, направлена рукой знания. Сила устремленного знания безгранична».</z> <z><o></o>Наука знания разделялась на две части: подготовительную — развитие тела, воли и ума, и основную — познавание природы, мира и формул, через которые материя устремленного знания овладевает природой.</z> <z><o></o>Полное овладение знанием, расцвет небывалой еще на Земле и до сих пор не повторенной культуры продолжались столетие, между четыреста пятидесятым и триста пятидесятым годами до Потопа, то есть до гибели Атлантиды.</z> <z><o></o>На земле был всеобщий мир. Силы Земли, вызванные к жизни знанием, обильно и роскошно служили людям. Сады и поля давали огромные урожаи, плодились стада, труд был легок. Народ вспоминал старые обычаи и праздники, и никто не мешал ему жить, любить, рожать, веселиться. В преданиях этот век назван <i>золотым</i>.</z> <z><o></o>В то время на восточном рубеже Земли был поставлен сфинкс, изображавший в одном теле четыре стихии, — символ тайны спящего разума. Были построены семь чудес света: лабиринт, колосс в Средиземном море, столбы на запад от Гибралтара, башня звездочетов на Посейдонесе, сидящая статуя Тубала и город Лемутов на острове Тихого океана.</z> <z><o></o>В черные племена, до этого времени теснимые в тропические болота, проник свет знания. Негры быстро усваивали цивилизацию и начали постройку гигантских городов в Центральной Африке.</z> <z><o></o>Зерно мудрости Земзе дало полное и пышное цветение. Но вот мудрейшие из посвященных в знание стали понимать, что во всем росте цивилизации лежит первородный грех. Дальнейшее развитие знания должно привести к гибели: человечество поразит само себя, как змея, жалящая себя в хвост.</z> <z><o></o>Первородное зло было в том, что бытие — жизнь Земли и существ — постигалось как нечто, выходящее из разума человека. Познавая мир, человек познавал только самого себя. Разум был единственной реальностью, мир — его представлением, его сновидением. Такое понимание бытия должно было привести к тому, что каждый человек стал бы утверждать, что он один есть единственное, сущее, все остальное — весь мир — лишь плод его воображения. Дальнейшее было неизбежно: борьба за единственную личность, борьба всех против всех, истребление человечества, как восставшего на человека его же сна, — презрение и отвращение к бытию, как к злому сновидению.</z> <z><o></o>Таково было начальное зло мудрости Земзе.</z> <z><o></o>Знание раскололось. Одни не видели возможности вынуть семя зла и говорили, что зло есть единственная сила, создающая бытие. Они назвали себя черными, так как знание шло от черных.</z> <z><o></o>Другие, признавшие, что зло лежит не в самой природе, но в отклонении разума от природности, стали искать противодействие злу. Они говорили: «Солнечный луч падает на землю, погибает и воскресает в плод земли: вот основной закон жизни». Таково же движение мирового разума: нисхождение, жертвенная гибель и воскресение в плоть. Первоосновной грех — одиночество разума — может быть уничтожен грехопадением. Разум должен пасть в плоть и пройти через живые врата смерти. Эти врата — пол. Падение разума совершается силою полового влечения, или Эроса.</z> <z><o></o>Утверждавшие так называли себя белыми, потому что носили полотняную тиару — знак Эроса. Они создали весенний праздник и мистерию грехопадения, которая разыгрывалась в роскошных садах древнего храма солнца. Девственный юноша представлял разум, женщина — врата смертной плоти, змей — Эроса. Из отдаленных стран приходили смотреть на эти зрелища.</z> <z><o></o>Раскол между двумя путями знания был велик. Началась борьба. В то время было сделано изумительное открытие, — найдена возможность мгновенно освобождать жизненную силу, дремлющую в семенах растений. Эта сила, — гремучая, огненно-холодная материя, — освобождаясь, устремлялась в пространство. Черные воспользовались ею для борьбы, для орудий войны. Они построили огромные летающие корабли, наводящие ужас. Дикие племена стали поклоняться этим крылатым драконам.</z> <z><o></o>Белые поняли, что гибель мира близка, и стали готовиться к ней. Они отбирали среди простых людей наиболее чистых, сильных и стали выводить их на север и на восток. Они отводили им высокие горные пастбища, где переселенцы могли жить, как первобытные существа.</z> <z><o></o>Опасения белых подтверждались. Золотой век вырождался, в городах Атлантиды наступало пресыщение. Ничто не сдерживало более разнузданную фантазию, жажду извращений, безумие опустошенного разума. Сила, которою овладел человек, обратилась против него. Неизбежность смерти делала людей мрачными, свирепыми, беспощадными.</z> <z><o></o>И вот настали последние дни. Начались они с большого бедствия: центральная область города Ста Золотых Ворот была потрясена подземным толчком, много земли опустилось на дно океана, морские волны Атлантики отделили навсегда страну Перистого Змея.</z> <z><o></o>Черные обвиняли белых, что силою заклинаний они расковали духов земли и огня. Народ возмутился, черные устроили ночное избиение в городе, — более половины жителей, носивших полотняную тиару, погибло смертью, остальные бежали за пределы Атлантиды.</z> <z><o></o>Властью в городе Ста Золотых Ворот овладели богатейшие из граждан Черного ордена, называвшиеся Магацитлами, что значит «беспощадные». Они говорили: «Уничтожим человечество, потому что оно есть дурной сон разума».</z> <z><o></o>Чтобы во всей полноте насладиться зрелищем смерти, они объявили по всей Земле праздники и игрища, раскрыли государственные сокровищницы и магазины, привезли с севера белых девушек и отдали их народу, распахнули двери храмов для всех жаждущих противоестественных наслаждений, наполнили фонтаны вином и на площадях жарили мясо. Безумие овладело народом. Это было в осенние дни сбора винограда.</z> <z><o></o>Ночью, на озаренных кострами площадях, среди народа, исступленного вином, плясками, едой, женщинами, — появились Магацитлы. Они были в высоких шлемах с колючим гребнем, в панцирных поясах, без щитов. Правою рукою они бросали бронзовые шары, разрывавшиеся холодным, разрушающим пламенем, левою рукою погружали меч в пьяных и безумных.</z> <z><o></o>Кровавая оргия была прервана страшным подземным толчком. Рухнула статуя Тубала, треснули стены, повалились колонны акведука, из глубоких трещин вырвалось пламя, пеплом заволокло небо.</z> <z><o></o>Наутро кровавый, тусклый диск солнца осветил развалины, горящие сады, толпы измученных излишествами, сумасшедших людей, кучи трупов. Магацитлы бросились к летательным аппаратам, имеющим форму яиц, и стали покидать Землю. Они улетели в звездное пространство, в родину абстрактного разума.</z> <z><o></o>Улетело уже много тысяч аппаратов. Тогда раздался четвертый, еще более сильный толчок земли. С севера поднялась из пепельной мглы океанская волна и пошла по земле, уничтожая все живое.</z> <z><o></o>Началась буря, молнии падали на землю, в жилища. Хлынул ливень, летели осколки вулканических камней.</z> <z><o></o>За оплотом стен великого города с вершинами уступчатой, обложенной золотом пирамиды Магацитлы продолжали улетать сквозь океан падающей воды, из дыма и пепла в звездное пространство. Три подряд толчка раскололи землю Атлантиды. Город Золотых Ворот погрузился в кипящие волны.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/antolstoy/index.html">А. Н. Толстой</a>. <a href="/text/4316/index.html">Аэлита</a></div> <h3>Гусев наблюдает город</h3> <z><o></o>Иха совсем одурела. О чем бы ни просил ее Гусе, тотчас исполняла, глядела на него матовыми глазами. И смешно и жалко. Гусев обращался с нею строго, но справедливо. Когда Ихошка совсем изнемогала от переполнения чувствами, он сажал ее на колени, гладил по голове, почесывал за ухом, рассказывал всякие смешные истории. Она одурело слушала.</z> <z><o></o>У Гусева гвоздем засел план удрать в город. Здесь было как в мышеловке: ни оборониться в случае чего, ни убежать. Опасность грозила им серьезная, — в этом Гусев не сомневался. Разговоры с Лосем ни к чему не вели. Лось только морщился, весь свет ему заслонил подол Тускубовой дочки.</z> <z><o></o>«Суетливый вы человек, Алексей Иванович. Ну, нас убьют, — не нам с вами бояться смерти. А то сидели бы в Петрограде — чего безопаснее?»</z> <z><o></o>Гусев велел Ихошке унести ключи от ангара, где стояли крылатые лодки. Он забрался туда с фонарем и всю ночь провозился над небольшой, видимо быстролетной двукрылой лодкой. Механизм ее был прост. Крошечный моторчик питался крупинками белого металла, распадающегося с чудовищной силой в присутствии электрической искры. Электрическую энергию аппарат получал во время полета из воздуха, так как Марс был покрыт электричеством высокого напряжения, — его посылали станции на полюсах. (Об этом рассказывала Аэлита.)</z> <z><o></o>Гусев подтащил лодку к самым воротам ангара. Ключ вернул Ихе. В случае надобности замок не трудно было сорвать рукой.</z> <z><o></o>Затем он решил взять под контроль город Соацеру. Иха научила его соединять туманное зеркало. Этот говорящий экран в доме Тускуба можно было соединять односторонне, то есть самому оставаться невидимым и неслышимым.</z> <z><o></o>Гусев обследовал весь город: площади, торговые улицы, фабрики, рабочие поселки. Странная жизнь раскрывалась и проходила перед ним в туманном зеркале.</z> <z><o></o>Кирпичные низкие залы фабрик, тусклый свет сквозь пыльные окна. Унылые, с пустыми, запавшими глазами, морщинистые лица рабочих. Вечно, вечно двигающиеся станки, машины, сутулые фигуры, точные движения работы, — унылая, беспросветная муравьиная жизнь.</z> <z><o></o>Появлялись прямые, однообразные улицы рабочих кварталов, те же унылые фигуры брели по ним, опустив головы. Тысячелетней скукой веяло от этих кирпичных, чисто подметенных, один как один, коридоров. Здесь, видимо, уже ни на что не надеялись.</z> <z><o></o>Появлялись центральные площади: уступчатые дома, ползучая пестрая зелень, отсвечивающие солнцем стекла, нарядные женщины; посреди улицы — столики, узкие вазы, полные цветов; двигающаяся водоворотами нарядная толпа, черные халаты мужчин, фасады домов — все это отражалось в паркетной зеленоватой мостовой. Низко проносились золотые лодки, скользили тени от их крыльев, смеялись запрокинутые лица, вились пестрые легкие шарфы...</z> <z><o></o>В городе шла двойная жизнь. Гусев все это принял во внимание. Как человек с большим опытом — почувствовал носом, что, кроме этих двух сторон, здесь есть еще и третья — подпольная. Действительно, по богатым улицам города, в парках — повсюду шаталось большое количество неряшливо одетых, испитых молодых марсиан. Шатались без дела, заложив руки в карманы, — поглядывали. Гусев думал: «Эге, эти штуки мы тоже видали».</z> <z><o></o>Ихошка все ему подробно объясняла. На одно только не соглашалась — соединить экран с Домом Высшего совета инженеров.</z> <z><o></o>В ужасе трясла рыжими волосами, складывала руки.</z> <z><o></o>— Не просите меня, Сын Неба, лучше убейте меня, дорогой Сын Неба.</z> <z><o></o>Однажды, на четырнадцатый день, утром, Гусев, как обычно, сел в кресло, положил на колени цифровую доску, дернул за шнур.</z> <z><o></o>В зеркальной стене появилась странная картина: на центральной площади — озабоченные, шепчущиеся кучки марсиан. Исчезли столики с мостовой, цветы, пестрые зонтики. Появился отряд солдат, — шли треугольником, как страшные куклы, с каменными лицами. Далее — на торговой улице — бегущая толпа, свалка и какой-то марсианин, вылетевший из драки винтом на машине-крыльях. В парке — те же встревоженные кучки шептунов. На одной из фабрик — гудящие толпы рабочих, возбужденные, мрачные, свирепые лица.</z> <z><o></o>В городе, видимо, произошло какое-то событие чрезвычайной важности. Гусев тряс Ихошку за плечи: «В чем дело?» Она молчала, глядела матовыми влюбленными глазами.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/antolstoy/index.html">А. Н. Толстой</a>. <a href="/text/4316/index.html">Аэлита</a></div> <h3>Тускуб</h3> <z><o></o>Город был охвачен тревогой. Бормотали, мигали зеркальные телефоны. На улицах, на площадях, в парках шептались кучки марсиан. Ждали событий, поглядывали на небо. Говорили, что где-то горят склады сушеного кактуса. В полдень в городе открыли водопроводные краны, и вода иссякла в них, но ненадолго... Многие слышали на юго-западе отдаленный взрыв. В домах заклеивали стекла бумажками — крест-накрест.</z> <z><o></o>Тревога шла из центра по городу, из Дома Высшего совета инженеров.</z> <z><o></o>Говорили о пошатнувшейся власти Тускуба, о предстоящих переменах.</z> <z><o></o>Тревожное возбуждение прорезывалось, как искрой, слухами:</z> <z><o></o>«Ночью погаснет свет».</z> <z><o></o>«Остановят полярные станции».</z> <z><o></o>«Исчезнет магнитное поле».</z> <z><o></o>«В подвалах Дома Высшего совета арестованы какие-то личности».</z> <z><o></o>На окраинах города, на фабриках, в рабочих поселках, в общественных магазинах слухи эти воспринимались по-иному. О причине их возникновения здесь, видимо, знали больше. С тревожным злорадством говорили, что будто гигантский цирк, номер одиннадцатый, взорван подземными рабочими, что агенты правительства ищут повсюду склады оружия, что Тускуб стягивает войска в Соацеру.</z> <z><o></o>К полудню почти повсюду прекратилась работа. Собирались большие толпы, ожидали событий, поглядывали на неизвестно откуда появившихся многозначительных молодых, неряшливо одетых марсиан с заложенными в карманы руками.</z> <z><o></o>В середине дня над городом пролетели правительственные лодки, и дождь белых афишек посыпался с неба на улицы.</z> <z><o></o>Правительство предостерегало население от злостных слухов, — их распускали враги народа. Говорилось, что власть никогда еще не была так сильна и преисполнена решимости.</z> <z><o></o>Город затих ненадолго, и снова поползли слухи — один страшнее другого. Достоверно знали только одно: сегодня вечером в Доме Высшего совета инженеров предстоит решительная борьба Тускуба с вождем рабочего населения Соацеры — инженером Гором.</z> <z><o></o>К вечеру толпы народа заполнили огромную площадь перед Домом Высшего совета. Солдаты охраняли лестницу, входы и крышу. Холодный ветер нагнал туман, в мокрых облаках раскачивались фонари красноватыми расплывающимися сияниями. Неясной пирамидой уходили во мглу мрачные стены дома. Все окна его были освещены.</z> <z><o></o> Под тяжелыми сводами, в круглом зале, на скамьях амфитеатра сидели члены Высшего совета. Лица всех были внимательны и настороженны. В стене, высоко над полом, проходили быстро одна за другой в туманном зеркале картины города — внутренность фабрик, перекрестки с перебегающими в тумане фигурами, очертания водяных цирков, электромагнитных башен, однообразные пустынные здания складов, охраняемые солдатами. Экран непрерывно соединялся со всеми контрольными зеркалами в городе. Вот появилась площадь перед Домом Высшего совета инженеров, — океан голов, застилаемый клочьями тумана, широкие сияния фонарей. Своды залы наполнились зловещим ропотом толпы.</z> <z><o></o>Тонкий свист отвлек внимание присутствующих. Экран погас. Перед амфитеатром, на возвышение, покрытое черно-золотой парчой, взошел Тускуб. Он был бледен, спокоен и мрачен.</z> <z><o></o>— В городе волнение, — сказал Тускуб, — город возбужден слухом о том, что сегодня <i>мне</i> здесь намерены противоречить. Одного этого слуха было достаточно, чтобы государственное равновесие пошатнулось. Такое положение вещей я считаю болезненным и зловещим. Необходимо раз навсегда уничтожить причину подобной возбуждаемости. Я знаю, — среди нас есть присутствующие, которые нынче же ночью разнесут по городу мои слова. Я говорю открыто: город охвачен анархией. По сведениям моих агентов, в городе и стране нет достаточных мускулов для сопротивления. Мы накануне гибели мира.</z> <z><o></o>Ропот пролетел по амфитеатру. Тускуб брезгливо усмехнулся.</z> <z><o></o>— Сила, разрушающая мировой порядок, — анархия, — идет из города. Спокойствие души, природная воля к жизни, силы чувств растрачиваются здесь на сомнительные развлечения и бесполезные удовольствия. Дым хавры — вот душа города: дым и бред. Уличная пестрота, шум, роскошь золотых лодок и зависть тех, кто снизу глядит на эти лодки. Женщины, обнажающие спину и живот и надушенные возбуждающими ароматами; пестрые огоньки, перебегающие по фасадам публичных домов; летающие над улицами лодки-рестораны — вот город! Покой души сгорает в пепел. Желание таких опустошенных душ одно — жажда... Жажда опьянения. Пресыщенные души опьяняет только кровь.</z> <z><o></o>Тускуб сказал это, пронзив перед собою пальцем пространство... Зал сдержанно загудел. Он продолжал:</z> <z><o></o>— Город готовит анархическую личность. Ее воля, ее пафос — разрушение. Думают, что анархия — свобода, нет, — анархия жаждет только анархии. Долг государства — бороться с этими разрушителями, — таков закон! Анархии мы должны противопоставить волю к порядку. Мы должны вызвать в стране здоровые силы и с наименьшими потерями бросить их на войну с анархией. Мы объявляем анархии беспощадную войну. Меры охраны — лишь временное средство: неизбежно должен настать час, когда полиция откроет свое уязвимое место. В то время как мы вдвое увеличиваем число агентов полиции, — анархисты увеличиваются в квадрате. Мы должны первые перейти в наступление, решиться на суровое и неизбежное действие, мы должны разрушить и уничтожить город.</z> <z><o></o>Половина амфитеатра завыла и повскакала на скамьях. Лица марсиан были бледны, глаза горели. Тускуб взглядом восстановил тишину.</z> <z><o></o>— Город неизбежно, так или иначе, будет разрушен, мы сами должны организовать это разрушение. В дальнейшем я предложу план расселения здоровой части городских жителей по сельским поселкам. Мы должны использовать для этого богатейшую страну, — по ту сторону гор Лизиазиры, — покинутую населением после междоусобной войны. Предстоит огромная работа. Но цель ее велика. Разумеется, мерой разрушения города мы не спасем цивилизации, мы даже не отсрочим ее гибели, но мы дадим возможность марсианскому миру умереть спокойно и торжественно.</z> <z><o></o>— Что он говорит?.. — испуганными, высокими голосами закричали слушатели.</z> <z><o></o>— Почему нам нужно умирать?</z> <z><o></o>— Он сошел с ума!</z> <z><o></o>— Долой Тускуба!</z> <z><o></o>Движением бровей Тускуб снова заставил утихнуть амфитеатр.</z> <z><o></o>— История Марса окончена. Жизнь вымирает на нашей планете. Вы знаете статистику рождаемости и смерти. Пройдет несколько столетий — и последний марсианин застывающим взглядом в последний раз проводит закат солнца. Мы бессильны остановить вымирание. Мы должны суровыми и мудрыми мерами обставить пышностью и счастьем последние дни мира. Первое и основное — мы должны уничтожить город. Цивилизация взяла от него все; теперь он разлагает цивилизацию, он должен погибнуть.</z> <z><o></o>В середине амфитеатра поднялся Гор — тот широколицый молодой марсианин, которого Гусев видел в зеркале.</z> <z><o></o>Голос его был глухой, лающий. Он выкинул руку по направлению Тускуба.</z> <z><o></o>— Он лжет! Он хочет уничтожить город, чтобы сохранить власть. Он приговаривает нас к смерти, чтобы сохранить власть. Он понимает, что только уничтожением миллионов он еще может сохранить власть. Он знает, как ненавидят его те, кто не летает в золотых лодках, кто родится и умирает в подземных фабричных городах, кто в праздник шатается по пыльным коридорам, зевая от безнадежности, кто с остервенением, ища забвения, дышит дымом проклятой хавры. Тускуб приготовил нам смертное ложе, пусть сам в него ляжет. Мы не хотим умирать. Мы родились, чтобы жить. Мы знаем опасность — вырождение Марса. Но у нас есть спасение. Нас спасет Земля, люди с Земли, здоровая, свежая раса с горячей кровью. Вот кого он боится больше всего на свете. Тускуб, ты спрятал у себя в дому двух людей, прилетевших с Земли. Ты боишься Сынов Неба. Ты силен только среди слабых и одурманенных хаврой. Когда придут сильные, с горячей кровью, ты сам станешь тенью, ночным кошмаром, ты исчезнешь, как призрак. Вот чего ты боишься больше всего на свете! Ты нарочно выдумал анархию, ты сейчас придумал это потрясающее умы разрушение города. Тебе самому нужна кровь — напиться. Тебе нужно отвлечь внимание всех, чтобы незаметно убрать этих двух смельчаков, наших спасителей. Я знаю, что ты уже отдал приказ...</z> <z><o></o>Гор вдруг оборвал. Лицо его начало темнеть от напряжения. Тускуб тяжело, из-под бровей, глядел ему в глаза.</z> <z><o></o>— Не заставишь Не замолчу! — Гор захрипел. — Я знаю — ты посвящен в древнюю чертовщину. Я не боюсь твоих глаз...</z> <z><o></o>Гор с трудом широкой ладонью отер пот со лба. Вдохнул глубоко и зашатался. В молчании недышащего амфитеатра он опустился на скамью, уронил голову на руки. Было слышно, как скрипнули его зубы.</z> <z><o></o>Тускуб поднял брови и продолжал спокойно:</z> <z><o></o>— Надеяться на переселенцев с Земли? Поздно. Вливать свежую кровь в наши жилы? Поздно. Поздно и жестоко. Мы лишь продлим агонию нашей планеты. Мы лишь увеличим страдания, потому что неизбежно станем рабами завоевателей. Вместо покойного и величественного заката цивилизации мы снова вовлечем себя в томительные круги столетий. Зачем? Зачем нам, ветхой и мудрой расе, работать на завоевателей? Чтобы жадные до жизни дикари выгнали нас из дворцов и садов, заставили строить новые цирки, копать руду, чтобы снова равнина Марса огласилась криками войны? Чтобы снова наполнять наши города развратниками и сумасшедшими? Нет. Мы должны умереть спокойно на порогах своих жилищ. Пусть красные лучи Талцетла светят нам издалека. Мы не пустим к себе чужеземцев. Мы построим новые станции на полюсах и окружим планету непроницаемой броней. Мы разрушим Соацеру — гнездо анархии и безумных надежд, — здесь, здесь родился этот преступный план сношения с Землей. Мы пройдем плугом по площадям. Мы оставим лишь необходимые для жизни учреждения и предприятия. В них мы заставим работать преступников, алкоголиков, сумасшедших, всех мечтателей несбыточного. Мы закуем их в цепи. Даруем им жизнь, которой они так жаждут. Всем, кто согласен с нами, кто подчиняется нашей воле, мы отведем сельскую усадьбу и обеспечим жизнь и комфорт. Двадцать тысячелетий каторжного труда дают нам право жить наконец праздно, тихо и созерцательно. Конец цивилизации будет покрыт венцом золотого века. Мы организуем общественные праздники и прекрасные развлечения. Быть может, даже срок жизни, указанный мною, продлится еще на несколько столетий, потому что мы будем жить в покое.</z> <z><o></o>Амфитеатр слушал молча, завороженный. Лицо Тускуба покрылось пятнами. Он закрыл глаза, будто вглядываясь в грядущее. Замолк на полуслове...</z> <z><o></o>...Глухой, многоголосый гул толпы проник снаружи под своды зала. Гор поднялся. Лицо его было перекошено. Он сорвал с себя шапочку и швырнул далеко. Протянул руки и ринулся вниз по скамьям к Тускубу. Он схватил Тускуба за горло и сбросил с парчового возвышения. Так же, протянув руки, растопырив пальцы, повернулся к амфитеатру. Будто отдирая присохший язык, закричал:</z> <z><o></o>— Хорошо. Смерть! Пусть смерть! Для вас!.. Для нас — борьба. ..</z> <z><o></o>На скамьях вскочили, зашумели, несколько фигур побежало вниз, к лежащему ничком Тускубу.</z> <z><o></o>Гор прыгнул к двери. Локтем отшвырнул солдата. Полы его черного халата мелькнули у выхода на площадь. Раздался его отдаленный голос. По толпе пошел будто рев ветра.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/antolstoy/index.html">А. Н. Толстой</a>. <a href="/text/4316/index.html">Аэлита</a></div> <h3>Лось остается один</h3> <z><o></o>— Революция, Мстислав Сергеевич. Весь город вверх ногами. Потеха!</z> <z><o></o>Гусев стоял в библиотеке. В обычно сонных глазах его прыгали веселые искорки, нос вздернулся, топорщились усы. Руки он глубоко засунул за ременный пояс.</z> <z><o></o>— В лодку я уже все уложил: провизию, гранаты. Ружьишко ихнее достал. Собирайтесь скорее, бросайте книгу, летим.</z> <z><o></o>Лось сидел, подобрав ноги, в углу дивана, невидяще глядел на Гусева. Вот уже более двух часов он ожидал обычного прихода Аэлиты, подходил к двери, прислушивался, — в комнатах Аэлиты было тихо. Он садился в угол дивана и ждал, когда зазвучат ее шаги. Он знал: легкие шаги раздадутся в нем громом небесным. Она войдет, как всегда, прекраснее, изумительнее, чем он ждал, пройдет под озаренными верхними окнами; по зеркальному полу пролетит ее черное платье. И в нем все дрогнет. Вселенная его души дрогнет и замрет, как перед грозой.</z> <z><o></o>— Лихорадка, что ли, у вас, Мстислав Сергеевич? Чего уставились? Говорю, летим, все готово, я вас хочу марскомом объявить. Дело чистое.</z> <z><o></o>Лось опустил голову, — так впился глазами Гусев. Спросил тихо:</z> <z><o></o>— Что происходит в городе?</z> <z><o></o>— Черт их разберет. На улицах народу — тучи, рев. Окна бьют.</z> <z><o></o>— Слетайте, Алексей Иванович, но только нынче же ночью вернитесь. Я обещаю поддержать вас во всем, в чем хотите. Устраивайте революцию, назначайте меня комиссаром, если будет нужно — расстреляйте меня. Но сегодня, умоляю вас, оставьте меня в покое. Согласны?</z> <z><o></o>— Ладно, — сказал Гусев, — эх, от них весь беспорядок, мухи их залягай, — на седьмое небо улети, и там баба. Тьфу! В полночь вернусь. Ихошка посмотрит, чтобы доносу на меня не было.</z> <z><o></o>Гусев ушел. Лось опять взял книгу и думал:</z> <z><o></o>«Чем кончится? Пройдет мимо гроза любви? Нет, не минует. Рад он этому чувству напряженного, смертельного ожидания, что вот-вот раскроется какой-то немыслимый свет? Не радость, не печаль, не сон, не жажда, не утоление... То, что он испытывает, когда Аэлита рядом с ним, — именно принятие жизни в ледяное одиночество своего тела. Жизнь входит в него по зеркальному полу, под сияющими окнами. Но это тоже ведь сон. Пусть случится то, чего он жаждет. И жизнь возникает в ней, Аэлите. Она будет полна осуществлением, трепетной плотью. А ему снова — томление, одиночество».</z> <z><o></o>Никогда еще Лось с такой ясностью не чувствовал безнадежной жажды любви, никогда еще так не понимал этого обмана любви, страшной подмены самого себя — женщиной: проклятие мужского существа. Раскрыть объятия, распахнуть руки от звезды до звезды, — ждать, принять женщину. И она возьмет все и будет жить. А ты, любовник, отец, — как пустая тень, раскинувшая руки от звезды до звезды.</z> <z><o></o>Аэлита была права: он напрасно многое узнал за это время, слишком широко раскрылось его сознание. В его теле еще текла горячая кровь, он был весь еще полон тревожными семенами жизни, — сын Земли. Но разум опередил его на тысячу лет: здесь, на иной земле, он узнал то, что еще не нужно было знать. Разум раскрылся и зазиял ледяной пустыней. Что раскрыл его разум? Пустыню, и там, за пределом, новые тайны.</z> <z><o></o>Заставь птицу, поющую в нежном восторге, закрыв глаза, в горячем луче солнца, понять хоть краешек мудрости человеческой, — и птица упадет мертвая.</z> <z><o></o>За окном послышался протяжный свист улетающей лодки. Затем в библиотеку просунулась голова Ихи.</z> <z><o></o>— Сын Неба, идите обедать...</z> <z><o></o>Лось поспешно пошел в столовую — белую, круглую комнату, где эти дни обедал <i>с</i> Аэлитой. Здесь было жарко. В высоких вазах у колонн тяжелой духотой пахли цветы. Иха, отворачивая покрасневшие от слез глаза, сказала:</z> <z><o></o>— Вы будете обедать один, Сын Неба, — и прикрыла прибор Аэлиты белыми цветами.</z> <z><o></o>Лось потемнел. Мрачно сел к столу. К еде не притронулся, — только крошил хлеб и выпил несколько бокалов вина. С зеркального купола — над столом — раздалась, как обычно во время обеда, слабая музыка. Лось стиснул челюсти.</z> <z><o></o>Из глубины купола лились два голоса — струнный и духовой: сходились, сплетались, пели о несбыточном. На высоких, замирающих звуках они расходились, — и уже низкие звуки взывали из могилы тоскующими голосами — звали, перекликались взволнованно, и снова пели о встрече, сближались, кружились, похожие на старый, старый вальс.</z> <z><o></o>Лось сидел, стиснув в кулаке узкий бокал. Иха, зайдя за колонну, приподняла платье и уткнула в него лицо, — у нее тряслись плечи. Лось бросил салфетку и встал. Томительная музыка, духота цветов, пряное вино — все это было совсем напрасно.</z> <z><o></o>Он подошел к Ихе.</z> <z><o></o>— Могу я видеть Аэлиту?</z> <z><o></o>Не открывая лица, Иха замотала рыжими волосами. Лось взял ее за плечо.</z> <z><o></o>— Что случилось? Она больна? Мне нужно ее видеть.</z> <z><o></o>Иха проскользнула под локтем у Лося и убежала. На полу у колонны осталась оброненная Ихошкой фотографическая карточка. Мокрая от слез карточка изображала Гусева в полной боевой форме — суконный шлем, ремни на груди, одна рука на рукояти шашки, в другой — револьвер, сзади разрывающиеся гранаты, — подписано: «Прелестной Ихошке на незабываемую память».</z> <z><o></o>Лось отшвырнул открытку, вышел из дому и зашагал по лугу, к роще. Он делал огромные прыжки, не замечал этого, бормотал:</z> <z><o></o>— Не хочет видеть — не нужно. Попасть в иной мир, — беспримерное усилие, — чтобы сидеть в углу дивана, ждать: когда же, когда наконец войдет женщина... Сумасшествие! Одержимость! Гусев прав, — лихорадка. «Нанюхался сладкого». Ждать, как светопреставления, нежного взгляда... К черту!..</z> <z><o></o>Мысли жестоко укалывали. Лось вскрикивал, как от зубной боли. Не соразмеряя силы, подскакивал на сажень в воздух и, падая, едва удерживался на ногах. Белые волосы его развевались. Он люто ненавидел себя.</z> <z><o></o>Он добежал до озера. Вода была, как зеркало, на черно-синей ее поверхности пылали снопы солнца. Было душно. Лось обхватил голову, сел на камень.</z> <z><o></o>Из прозрачной глубины озера медленно поднимались круглые пурпуровые рыбы, шевелили волокнами длинных игл, водяными глазами равнодушно глядели на Лося.</z> <z><o></o>— Вы слышите, рыбы, пучеглазые, глупые рыбы, — вполголоса сказал Лось, — я спокоен, говорю в полной памяти. Меня мучит любопытство, жжет, — взять в руки ее, когда она войдет в черном платье. Услышать, как станет биться ее сердце... Она сама, странным движением, придвинется ко мне... Я буду глядеть, как станут дикими ее глаза... Видите, рыбы, — я остановился, оборвал, не думаю, не хочу. Довольно. Ниточка разорвана, — конец. Завтра в город. Борьба — прекрасно. Смерть — прекрасно. Только — ни музыки, ни цветов, ни лукавого обольщения. Больше не хочу духоты. Волшебный шарик на ее ладони — к черту, к черту, все это обман, призрак!..</z> <z><o></o>Лось поднялся, взял большой камень и швырнул его в стаю рыб. Голову ломило. Свет резал глаза. Вдали сверкала льдами, поднималась из-за рощи острым пиком горная вершина. «Необходимо хлебнуть ледяного воздуха». Лось прищурился на алмазную гору и пошел в том направлении через голубые заросли.</z> <z><o></o>Деревья окончились, перед ним лежало пустынное холмистое плоскогорье, — ледяная вершина была далеко за краем. По пути под ногами валялись шлак и щебень, повсюду — отверстия брошенных шахт. Лось упрямо решил хватить зубами кусок этого вдали сияющего снега.</z> <z><o></o>В стороне, в лощине, поднималось коричневое облако пыли. Горячий ветер донес шум множества голосов. С высоты холма Лось увидел бредущую по сухому руслу канала большую толпу марсиан. Они несли длинные палки с привязанными на концах ножами, кирки, молоты для дробления руды. Брели, спотыкаясь, потрясали оружием и ревели свирепо. За ними, над коричневыми облаками, плыли хищные птицы.</z> <z><o></o>Лось вспомнил давешние слова Гусева о событиях. Подумал: «Вот — живи, борись, побеждай, гибни... А сердце держи на цепи, неистовое, несчастное».</z> <z><o></o>Толпа скрылась за горами. Лось быстро шел, взволнованный движением, борьбой, и вдруг остановился, запрокинул голову. В синей вышине плыла, снижаясь, крылатая лодка. Вот сверкнула, описала круг, все ниже, ниже, скользнула над головой и села.</z> <z><o></o>В лодке поднялся кто-то закутанный в белый мех, белый, как снег. Из-за меха, из-под кожаного шлема глядели на Лося взволнованные глаза Аэлиты. Горячо забилось сердце. Он подошел к лодке. Аэлита отогнула на лице влажный от дыхания мех. Потемневшим взором Лось глядел в ее лицо. Она сказала:</z> <z><o></o>— Я за тобой. Я была в городе. Нам нужно бежать. Я умираю от тоски по тебе.</z> <z><o></o>Лось только стиснул пальцами борт лодки, с трудом передохнул.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/antolstoy/index.html">А. Н. Толстой</a>. <a href="/text/4316/index.html">Аэлита</a></div> <h3>Чары</h3> <z><o></o>Лось сел позади Аэлиты. Механик — краснокожий мальчик — плавным толчком поднял крылатую лодку в небо.</z> <z><o></o>Холодный ветер кинулся навстречу. Белая, как снег, шубка Аэлиты была пропитана грозовой свежестью, горным холодом. Аэлита обернулась к Лосю, щеки ее горели.</z> <z><o></o>— Я видела отца. Он мне велел убить тебя и твоего товарища. — Зубы ее блеснули. Она разжала кулачок. На кольце, на цепочке, висел у нее каменный флакончик. — Отец сказал: пусть они уснут спокойно, они заслужили счастливую смерть.</z> <z><o></o>Серые глаза Аэлиты подернулись влагой. Но сейчас же она рассмеялась, сдернула с пальца кольцо. Лось схватил ее за руку.</z> <z><o></o>— Не бросай, — он взял у нее флакончик и сунул в карман, — это твой дар, Аэлита, — темная капелька — сон, покой. Теперь и жизнь и смерть — ты. — Он наклонился к ее дыханию. — Когда настанет страшный час одиночества, я снова почувствую тебя в этой капельке.</z> <z><o></o>Силясь понять, Аэлита закрыла глаза, прислонилась спиной к Лосю. Нет, все равно не понять. Шумящий ветер, горячая грудь Лося за спиной, его рука, ушедшая в белый мех на плече, — казалось, кровь их бежит одним круговоротом, в одном восторге, одним телом летят они в какое-то сияющее древнее воспоминание. Нет, все равно не понять!</z> <z><o></o>Прошла минута, немного больше. Лодка поравнялась с высотой Тускубовой усадьбы. Механик обернулся: у Аэлиты и Сына Неба были странные лица. В пустых зрачках их светились солнечные точки. Ветер мял снежную шерсть на шубке Аэлиты. Восторженные глаза ее глядели в океан небесного света.</z> <z><o></o>Мальчик-механик уткнул в воротник острый нос и принялся беззвучно смеяться. Положил лодку на крыло и, разрезая воздух крутым падением, спустился у дома.</z> <z><o></o>Аэлита очнулась, стала расстегивать шубку, но пальцы ее скользили по птичьим головкам на больших пуговицах. Лось поднял ее из лодки, поставил на траву и стоял перед ней согнувшись. Аэлита сказала мальчику:</z> <z><o></o>— Приготовь закрытую лодку.</z> <z><o></o>Она не заметила ни Ихошкиных красных глаз, ни желтого, как тыква, перекошенного страхом лица управляющего, — улыбаясь, рассеяно оборачиваясь к Лосю, она пошла впереди него в глубь дома, к себе.</z> <z><o></o>В первый раз Лось увидел комнаты Аэлиты, — низкие золотые своды, стены, покрытые теневыми изображениями, будто фигурками на китайском зонтике, почувствовал кружащий голову горьковатый теплый запах.</z> <z><o></o>Аэлита сказала тихо:</z> <z><o></o>— Сядь.</z> <z><o></o>Лось сел. Она опустилась около его ног, положила голову ему на колени, руки на грудь и более не двигалась.</z> <z><o></o>Он с нежностью глядел на ее пепельные, высоко поднятые на затылке волосы, держал руки. У нее задрожало горло. Лось нагнулся. Она сказала:</z> <z><o></o>— Тебе, быть может, скучно со мной? Прости. Я еще не умею любить. Мне смутно. Я сказала Ихе: поставь побольше цветов в столовой, когда он останется один, пусть ему играет улла.</z> <z><o></o>Аэлита оперлась локтями о колени Лося. Лицо ее было мечтательное.</z> <z><o></o>— Ты слушал? Ты понял? Ты думал обо мне?</z> <z><o></o>— Ты видишь и знаешь, — сказал Лось, — когда я не вижу тебя — схожу с ума от тревоги. Когда вижу тебя — тревога страшнее. Теперь мне кажется — тоска по тебе гнала меня через звезды.</z> <z><o></o>Аэлита глубоко вздохнула. Лицо ее казалось счастливым.</z> <z><o></o>— Отец дал мне яд, но я видела — он не верит мне. Он сказал: «Я убью и тебя и его». Нам недолго жить. Но ты чувствуешь — минуты раскрываются бесконечно, блаженно.</z> <z><o></o>Она запнулась и глядела, как вспыхнули холодной решимостью глаза Лося, — рот его сжался упрямо.</z> <z><o></o>— Хорошо, — сказал он, — я буду бороться.</z> <z><o></o>Аэлита придвинулась и зашептала:</z> <z><o></o>— Ты — великан из моих детских снов. У тебя прекрасное лицо. Ты сильный, Сын Неба. Ты мужественный, добрый. Твои руки — из железа, колени — из камня. Твой взгляд смертелен. От твоего взгляда женщины чувствуют тяжесть под сердцем.</z> <z><o></o>Голова Аэлиты без силы легла ему на плечо. Ее бормотание стало неясным, чуть слышным. Лось отвел с лица ее волосы.</z> <z><o></o>— Что с тобой?</z> <z><o></o>Тогда она стремительно обвила его шею, как ребенок. Выступили большие слезы, потекли по ее худенькому лицу.</z> <z><o></o>— Я не умею любить, — сказала она, — я никогда не знала этого... Пожалей меня, не гнушайся мною. Я буду рассказывать тебе интересные истории. Расскажу о страшных кометах, о битве воздушных кораблей, о гибели прекрасной страны по ту сторону гор. Тебе не будет скучно любить меня. Меня никто никогда не ласкал. Когда ты в первый раз пришел, я подумала: «Я его видела в детстве, это родной великан». Мне хотелось, чтобы ты взял меня на руки, унес отсюда. Здесь — мрачно, безнадежно, смерть, смерть. Солнце скудно греет. Льды больше не тают на полюсах. Высыхают моря. Бесконечные пустыни, медные пески покрывают Туму... Земля, Земля... милый великан, унеси меня на Землю. Я хочу видеть зеленые горы, потоки воды, облака, тучных зверей, великанов... Я не хочу умирать...</z> <z><o></o>Аэлита заливалась слезами. Теперь совсем девочкой казалась она Лосю. Было смешно и нежно, когда она всплеснула руками, говоря о великанах.</z> <z><o></o>Лось поцеловал ее в заплаканные глаза. Она затихла. Ротик ее припух. Снизу вверх, влюбленно, как на великана из сказки, она глядела на Сына Неба.</z> <z><o></o>Вдруг в полумраке комнаты раздался тихий свист, и сейчас же вспыхнул облачным светом овал на туалетном столике. Появилась всматривающаяся внимательно голова Тускуба.</z> <z><o></o>— Ты здесь? — спросил он.</z> <z><o></o>Аэлита, как кошка, соскочила на ковер, подбежала к экрану.</z> <z><o></o>— Я здесь, отец.</z> <z><o></o>— Сыны Неба еще живы?</z> <z><o></o>— Нет, отец, — я дала им яд, они убиты.</z> <z><o></o>Аэлита говорила холодно, резко. Стояла спиной к Лосю, заслоняя экран.</z> <z><o></o>— Что тебе еще нужно от меня, отец?</z> <z><o></o>Тускуб молчал. Плечи Аэлиты стали подниматься, голова закидывалась. Свирепый голос Тускуба проревел:</z> <z><o></o>— Ты лжешь! Сын Неба в городе. Он во главе восстания!</z> <z><o></o>Аэлита покачнулась. Голова отца исчезла.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/antolstoy/index.html">А. Н. Толстой</a>. <a href="/text/4316/index.html">Аэлита</a></div> <h3>Древняя песня</h3> <z><o></o>Аэлита, Ихошка и Лось летели в четырехкрылой лодке к горам Лизиазиры.</z> <z><o></o>Не переставая работал приемник электромагнитных волн — мачта с отрезками проволок. Аэлита склонилась над крошечным экраном, слушала, всматривалась.</z> <z><o></o>Было трудно разобраться в отчаянных телефонограммах, призывах, криках, тревожных запросах, летящих, кружащихся в магнитных полях Марса. Все же, почти не переставая, бормотал стальной голос Тускуба, прорезывал весь этот хаос, владел им. В зеркальце скользили тени потревоженного мира.</z> <z><o></o>Несколько раз в каше звуков слух Аэлиты улавливал странный голос, вопивший протяжно:</z> <z><o></o>«...Товарищи, не слушайте шептунов... не надо нам никаких уступок... к оружию, товарищи, настал последний час... вся власть сов... сов... сов...»</z> <z><o></o>Аэлита обернулась к Ихошке.</z> <z><o></o>— Твой друг отважен и дерзок, он истинный Сын Неба, не бойся за него.</z> <z><o></o>Ихошка, как коза, топнула ногами, замотала рыжей головой. Аэлите удалось проследить, что бегство их осталось незамеченным. Она сняла с ушей трубки. Пальцами протерла запотевшее стекло иллюминатора.</z> <z><o></o>— Взгляни, — сказала она Лосю, — за нами летят ихи.</z> <z><o></o>Лодка плыла на огромной высоте над Марсом. С боков лодки, в ослепительном свету, летели на перепончатых крыльях два извивающихся, покрытых бурой шерстью, облезлых животных. Круглые головы их с плоским зубастым клювом были повернуты к окошкам. Вот одно, увидев Лося, нырнуло и ляскнуло пастью по стеклу. Лось откинул голову. Аэлита рассмеялась.</z> <z><o></o>Миновали Азору. Внизу теперь лежали острые скалы Лизиазиры. Лодка пошла вниз, пролетела над озером Соам и опустилась на просторную площадку, висящую над пропастью.</z> <z><o></o>Лось и механик завели лодку в пещеру, подняли на плечи корзины и вслед за женщинами стали спускаться по едва приметной в скалах, истершейся от древности лестнице вниз в ущелье. Аэлита легко и быстро шла вперед. Придерживаясь за выступы скал, внимательно взглядывала на Лося. Из-под его огромных ног летели камни, отдавались в пропасти эхом.</z> <z><o></o>— Здесь спускался Магацитл, неся трость с привязанной пряжей, — сказала Аэлита. — Сейчас ты увидишь места, где горели круги священных огней.</z> <z><o></o>На середине пропасти лестница ушла в глубь скалы, в узкий туннель. Из темноты его тянуло влажной сыростью. Ширкая по камням плечами, нагибаясь, Лось с трудом двигался между отполированными стенами. Ощупью он нашел плечо Аэлиты и сейчас же почувствовал на губах ее дыхание. Он прошептал по-русски: «Милая».</z> <z><o></o>Туннель окончился полуосвещенной пещерой. Повсюду поблескивали базальтовые колонны. В глубине взлетали легкие клубы пара. Журчала вода, однообразно падали капли с неразличимых в глубине сводов.</z> <z><o></o>Аэлита шла впереди. Ее черный плащ и острый колпачок скользили над озером, скрывались иногда за облаками пара. Она сказала из темноты: «Осторожнее» — и появилась на узкой, крутой арке древнего моста. Лось почувствовал, как под ногами дрожит мостовой свод, но он глядел только на легкий плащ, скользящий в полумраке.</z> <z><o></o>Становилось светлее. Заблестели над головой кристаллы. Пещера окончилась колоннадой из низких каменных столбов. За ними видна была залитая вечерним солнцем перспектива скалистых вершин и горных цирков Лизиазиры.</z> <z><o></o>По ту сторону колоннады лежала широкая терраса, покрытая ржавым мхом. Ее края обрывались отвесно. Едва заметные лесенки и тропинки вели наверх, в пещерный город. Посреди террасы лежал до половины ушедший в почву, покрытый мхами Священный Порог. Это был большой, из массивного золота, саркофаг. Грубые изображения зверей и птиц покрывали его с четырех сторон. Наверху покоилось изображение спящего марсианина, — одна рука его подложена под голову, другая прижимала к груди уллу. Остатки рухнувшей колоннады окружали эту удивительную скульптуру.</z> <z><o></o>Аэлита опустилась на колени перед Порогом и поцеловала в сердце изображение спящего. Когда она поднялась, ее лицо было задумчивое и кроткое. Иха тоже присела у ног спящего, обхватила их, прижалась лицом.</z> <z><o></o>С левой стороны, в скале, среди полустертых надписей виднелась треугольная золотая дверца. Лось разгреб мхи и с трудом отворил ее. Это было древнее жилище хранителя Порога — темная пещерка с каменными скамьями, очагом и ложем, высеченным в граните. Сюда внесли корзины. Иха покрыла циновкой пол, постлала постель для Аэлиты, налила масла в висевшую под потолком светильню и зажгла ее. Мальчик-механик ушел сторожить крылатую лодку.</z> <z><o></o>Аэлита и Лось сидели на краю бездны. Солнце уходило за острые вершины. Резкие длинные тени потянулись от гор, ломались в прорывах ущелий. Мрачно, бесплодно, дико было в этом краю, где некогда спасались от людей древние Аолы.</z> <z><o></o>— Когда-то горы были покрыты растительностью, — сказала Аэлита, — здесь паслись стада хашей и в ущельях шумели водопады. Тума умирает. Смыкается круг долгих, долгих тысячелетий. Быть может, мы — последние: уйдем, и Тума опустеет.</z> <z><o></o>Аэлита помолчала. Солнце закатилось невдалеке за драконий хребет скал. Яростная кровь заката полилась в высоту, в лиловую тьму.</z> <z><o></o>— Но сердце мое говорит иное. — Аэлита поднялась и пошла вдоль обрыва, поднимая клочки сухого мха, сухие веточки. Собрав их в край плаща, она вернулась к Лосю, сложила костер, принесла из пещеры светильню и, опустившись на колени, подожгла травы. Костер затрещал, разгораясь.</z> <z><o></o>Тогда Аэлита вынула из-под плаща маленькую уллу и, сидя, опираясь локтями о поднятое колено, тронула струны. Они нежно, как пчелы, зазвенели. Аэлита подняла голову к проступающим во тьме ночи звездам и запела негромким, низким, печальным голосом:</z> <div id="pt1" style="margin:0em auto;display:table"><pms><pm><z><o></o><v><m></m>Собери сухие травы, помет животных и обломки ветвей,</v><c></c> <v><m></m>Сложи их прилежно,</v><c></c> <v><m></m>Ударь камнем о камень, — женщина, водительница двух душ.</v><c></c> <v><m></m>Высеки искру — и запылает костер.</v><c></c> <v><m></m>Сядь у огня, протяни руки к пламени.</v><c></c> <v><m></m>Муж твой сидит по другую сторону пляшущих языков.</v><c></c> <v><m></m>Сквозь струи уходящего к звездам дыма</v><c></c> <v><m></m>Глаза мужчины глядят в темноту твоего чрева, в дно души.</v><c></c> <v><m></m>Его глаза ярче звезд, горячей огня, смелее фосфорических глаз ча.</v><c></c> <v><m></m>Знай, — потухшим углем станет солнце, укатятся</v><c></c> <v><m></m>Звезды с неба, погаснет злой Талцетл над миром, —</v><c></c> <v><m></m>Но ты, женщина, сидишь у огня бессмертия, протянув к нему руки,</v><c></c> <v><m></m>И слушаешь голоса ждущих пробуждения к жизни,</v><c></c> <v><m></m>Голоса во тьме твоего чрева.</v><c></c></z> </pm></pms></div> <script>poems.push(ge("pt1"));</script> <span class="dots d1" style=""></span> <z><o></o>Костер догорал. Опустив уллу на колени, Аэлита глядела на угли, — они озаряли красноватым жаром ее лицо.</z> <z><o></o>— По древнему обычаю, — сказала она сурово, — женщина, спевшая мужчине песню уллы, становится его женой.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/antolstoy/index.html">А. Н. Толстой</a>. <a href="/text/4316/index.html">Аэлита</a></div> <h3>Лось летит на помощь Гусеву</h3> <z><o></o>В полночь Лось выскочил из лодки на дворе Тускубовой усадьбы. Окна дома были темны, — значит, Гусев еще не вернулся. Покатая стена освещена звездами, голубоватые искры их поблескивали в черноте стекол. Из-за зубцов крыши торчала острым углом странная тень. Лось вглядывался, — что бы это могло быть?</z> <z><o></o>Мальчик-механик наклонился к нему и шепнул опасливо:</z> <z><o></o>— Не ходите туда.</z> <z><o></o>Лось вытащил из кобуры маузер. Втянул ноздрями холодноватый воздух. В памяти встал огонь костра над пропастью, запах горящих трав. Потемневшие, горячие глаза Аэлиты... «Вернешься? — спросила она, стоя над огнем. — Исполни долг, борись, победи, но не забывай, — все это лишь сон, все тени... Здесь, у огня, — ты жив, ты не умрешь. Не забывай, вернись...» Она подошла близко. Ее глаза у самых его глаз раскрывались в бездонную ночь, полную звездной пыли: «Вернись, вернись ко мне, Сын Неба...»</z> <z><o></o>Воспоминание обожгло и погасло, — длилось всего секунду, покуда Лось расстегивал кобуру револьвера. Вглядываясь в странную тень по ту сторону дома над крышей, Лось чувствовал, как мышцы его напрягаются, горячая кровь сотрясает сердце, — борьба, борьба.</z> <z><o></o>Легко, прыжками, он побежал к дому. Прислушался, скользнул вдоль боковой стены и заглянул за угол. Близ входа в дом лежал, завалившись набок, разбитый корабль. Одно его крыло поднималось над крышей к звездам... Лось различил несколько валявшихся на траве точно мешков, — это были трупы. В доме — темнота, тишина.</z> <z><o></o>«Неужели — Гусев?» Лось подбежал к убитым. «Нет, марсиане». Один лежал вниз головой на ступенях. Еще один висел среди обломков корабля. Видимо, были убиты выстрелами из дома.</z> <z><o></o>Лось взбежал на лестницу. Дверь была приоткрыта. Он вошел в дом.</z> <z><o></o>— Алексей Иванович, — позвал Лось.</z> <z><o></o>Было тихо. Он включил освещение, — вспыхнул огнями весь дом Подумал: «Неосторожно», — и сейчас же забыл об этом. Проходя под арками, поскользнулся в липкую лужицу.</z> <z><o></o>— Алексей Иванович! — закричал Лось.</z> <z><o></o>Прислушался, — тишина. Тогда он прошел в узкое зальце с туманным зеркалом, сел в кресло, захватил ногтями подбородок. «Ждать его здесь? Лететь на помощь? Но куда? Чей это разбитый корабль? Мертвые не похожи на солдат, — скорее всего — рабочие. Кто здесь дрался? Гусев? Люди Тускуба? Да, медлить нельзя».</z> <z><o></o>Он взял цифровую доску и включил зеркало: «Площадь Дома Высшего совета инженеров». Дернул шнур, и сейчас же грохотом отшвырнуло его от зеркала: там, в красноватом сиянии фонарей, летели клубы дыма, чиркали огненные вспышки, искры. Вот влетела, раскинув руки, в зеркало чья-то фигура с залитыми кровью глазами.</z> <z><o></o>Лось дернул за шнур. Отвернулся от экрана.</z> <z><o></o>«Неужели он не даст знать, где искать его в этой каше?»</z> <z><o></o>Лось заложил руки за спину и ходил, ходил по низкому зальцу. Вздрогнул, остановился, живо обернулся, щелкнул предохранителем маузера. Из-за двери, у самого пола, высовывалась голова — красные вихры, красное морщинистое лицо.</z> <z><o></o>Лось подскочил к двери. По ту ее сторону лежал у стены в луже крови марсианин. Лось взял его на руки, понес и положил в кресло. У него был разодран живот.</z> <z><o></o>Облизнув губы, марсианин проговорил едва слышно:</z> <z><o></o>— Спеши, мы погибаем. Сын Неба, спаси нас... Разожми мне руку...</z> <z><o></o>Лось разжал коченеющий кулачок умирающего, отодрал от ладони записочку. С трудом разобрал:</z> <z><o></o>«Посылаю за вами военный корабль и семь человек рабочих, — ребята надежные. Я осаждаю Дом Высшего совета инженеров. Спускайтесь рядом на площади, где башня. Гусев».</z> <z><o></o>Лось нагнулся к раненому — спросить, что здесь произошло. Но марсианин только хрипел, дергаясь в кресле.</z> <z><o></o>Тогда Лось взял его голову в ладони. Марсианин перестал хрипеть. Глаза его выкатились. Ужас, блаженство осветило их: «Спаси...» Глаза подернулись пылью, оскалился рот.</z> <z><o></o>Лось застегнул куртку, обмотал шею шарфом. Пошел к выходу. Но едва отворил дверь, впереди, из-за остова корабля, метнулись синеватые искорки; раздался слабый, режущий треск. Пулей сорвало шлем с головы Лося.</z> <z><o></o>Стиснув зубы, Лось кинулся вниз по лестнице, подскочил к кораблю, навалился плечом, — мускулы хрустнули, и он опрокинул остов корабля на тех, кто таился позади него в засаде.</z> <z><o></o>Раздался треск ломающегося металла, птичьи крики марсиан; огромное крыло мотнулось по воздуху и пришлепнуло уползавших из-под обломков. Пригибающиеся фигуры побежали зигзагами по туманной лужайке. Лось одним прыжком догнал их, выстрелил. Грохот маузера был ужасен. Ближайший марсианин ткнулся в траву. Другой бросил ружье, присел, закрыл лицо руками.</z> <z><o></o>Лось взял его за воротник серебристой куртки и поднял, как щенка. Это был солдат. Лось спросил:</z> <z><o></o>— Ты послан Тускубом?</z> <z><o></o>— Да, Сын Неба.</z> <z><o></o>— Я тебя убью.</z> <z><o></o>— Хорошо, Сын Неба.</z> <z><o></o>— На чем вы прилетели? Где корабль?</z> <z><o></o>Вися перед страшным лицом Сына Неба, марсианин расширенными от ужаса глазами указал на деревья: в тени их стояла небольшая военная лодка.</z> <z><o></o>— Ты видел в городе Сына Неба? Ты можешь его найти?</z> <z><o></o>— Да.</z> <z><o></o>— Вези.</z> <z><o></o>Лось вскочил в военную лодку. Марсианин сел к рулям. Взвыли винты. Ночной ветер кинулся навстречу. Закачались в черной высоте огромные, дикие звезды.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/antolstoy/index.html">А. Н. Толстой</a>. <a href="/text/4316/index.html">Аэлита</a></div> <h3>Деятельность Гусева за истекший день</h3> <z><o></o>В десять часов утра Гусев вылетел из Тускубовой усадьбы в Соацеру, имея на борту лодки авиационную карту, оружие, довольствие и шесть штук ручных гранат, — их он, тайно от Лося, захватил еще в Петрограде.</z> <z><o></o>В полдень Гусев увидал внизу Соацеру. Центральные улицы были пустынны. У Дома Совета инженеров, на огромной звездообразной площади, стояли военные корабли и войска — тремя концентрическими полукругами.</z> <z><o></o>Гусев стал снижаться. И вот — его, очевидно, заметили. С площади снялся шестикрылый сверкающий корабль, — трепеща в лучах солнца, взвился отвесно. Вдоль бортов его стояли серебристые фигурки. Гусев описал над кораблем круг. Осторожно вытащил из мешка гранату.</z> <z><o></o>На корабле завертелись цветные колеса, зашевелились проволочные волосы на мачте.</z> <z><o></o>Гусев перегнулся из лодки и погрозил кулаком. На корабле раздался слабый крик. Серебристые фигурки подняли коротенькие ружья. Вылетели желтенькие дымки. Запели пули. Отлетел кусок борта у лодки.</z> <z><o></o>Гусев выругался веселым матом. Поднял рули. Кинулся вниз на корабль. Пролетая вихрем над ним, бросил гранату. Он услышал, как позади громыхнул оглушительный взрыв. Выправил рули и обернулся. Корабль неряшливо перевертывался в воздухе, дымя и разваливаясь, и рухнул на крыши.</z> <z><o></o>С этого тогда все началось.</z> <z><o></o>Пролетая над городом, Гусев узнавал виденные им в зеркале площади, правительственные здания, арсенал, рабочие кварталы. У длинной фабричной стены волновалась, точно потревоженный муравейник, многотысячная толпа марсиан. Гусев снизился. Толпа шарахнулась в стороны. Он сел на очищенное место, скаля зубы.</z> <z><o></o>Его узнали. Поднялись тысячи рук, заревели глотки: «Магацитл, Магацитл!» Толпа робко стала придвигаться. Он видел дрожащие лица, умоляющие глаза, красные, как редиска, облезлые черепа. Это все были рабочие, чернь, беднота.</z> <z><o></o>Гусев вылез из лодки, вскинул на плечо мешок, широко провел рукой по воздуху.</z> <z><o></o>— С приветом, товарищи! — Стало тихо, как во сне. Гусев казался великаном среди щуплого народца. — Разговаривать здесь собрались, товарищи, или воевать? Если разговаривать, мне некогда, прощайте.</z> <z><o></o>По толпе пролетел тяжкий вздох. Отчаянными голосами крикнули несколько марсиан, и толпа подхватила их крики:</z> <z><o></o>— Спаси, спаси, спаси нас, Сын Неба!</z> <z><o></o>— Значит, воевать хотите? — сказал Гусев и рявкнул хриплой глоткой: — Бой начался. Сейчас на меня напал военный корабль. Я сбил его к чертям. К оружию, за мной! — Он схватил воздух, точно уздечку.</z> <z><o></o>Сквозь толпу протискался Гор (Гусев его сразу узнал). Гор был серый от волнения, губы прыгали. Вцепился пальцами в грудь Гусеву.</z> <z><o></o>— Что вы говорите? Куда вы нас зовете? Нас уничтожат. У нас нет оружия. Нужны иные средства борьбы.</z> <z><o></o>Гусев отодрал от себя его руки.</z> <z><o></o>— Главное оружие — решиться. Кто решился, у того и власть. Не для того я с Земли летел, чтобы здесь разговаривать... Для того я с Земли летел, чтобы научить вас решиться. Мхом обросли, товарищи марсиане. Кому умирать не страшно, — за мной. Где у вас арсенал? За оружием! Все за мной, в арсенал!..</z> <z><o></o>— Ай-яй! — завизжали марсиане.</z> <z><o></o>Началась давка. Гор отчаянно протянул руки к толпе.</z> <z><o></o>Так началось восстание. Вождь нашелся. Головы пошли кругом. Невозможное показалось возможным. Гор, медленно и научно подготовлявший восстание и даже после вчерашнего медливший и не решавшийся, вдруг точно проснулся. Он произнес двенадцать бешеных речей, переданных в рабочие кварталы туманными зеркалами. Сорок тысяч марсиан стали подтягиваться к арсеналу. Гусев разбил наступавших на небольшие кучки, и они перебегали под прикрытием домов, памятников, деревьев. Он распорядился поставить у всех контрольных экранов, по которым правительство следило за движением в городе, женщин и детей и велел им вяло ругать Тускуба. Эта азиатская хитрость усыпила на некоторое время бдительность правительства.</z> <z><o></o>Гусев боялся воздушной атаки военных кораблей. Чтобы хоть ненадолго отвлечь внимание, он послал пять тысяч безоружных марсиан в центр города — кричать, просить теплой одежды, хлеба, хавры. Он сказал им:</z> <z><o></o>— Никто из вас живым оттуда не вернется. Это вы помните. Идите.</z> <z><o></o>Пять тысяч марсиан одной глоткой закричали: «Ай-яй!» — развернули огромные зонтики с надписями и пошли умирать, запели унылым воем старую запретную песню:</z> <div id="pt1" style="margin:0em auto;display:table"><pms><pm><z><o></o><v><m></m>Под стеклянными крышами,</v><c></c> <v><m></m>Под железными арками,</v><c></c> <v><m></m>В каменном горшке</v><c></c> <v><m></m>Дымится хавра.</v><c></c> <v><m></m>Нам весело, весело.</v><c></c> <v><m></m>Дайте-ка нам в руки каменный горшок!</v><c></c> <v><m></m>Ай-яй! Мы не вернемся</v><c></c> <v><m></m>В шахты, в каменоломни.</v><c></c> <v><m></m>Мы не вернемся</v><c></c> <v><m></m>В страшные, мертвые коридоры.</v><c></c> <v><m></m>К машинам, к машинам.</v><c></c> <v><m></m>Жить мы хотим. Ай-яй! Жить!</v><c></c> <v><m></m>Дайте-ка нам в руки каменный горшок!</v><c></c></z> </pm></pms></div> <script>poems.push(ge("pt1"));</script> <z><o></o>Крутя огромные зонтики, завывая, они скрылись в узких улицах.</z> <z><o></o>Арсенал, низкое квадратное здание, в старой части города, охранялся небольшой воинской частью. Солдаты стояли полукругом на площади перед окованными бронзой воротами, прикрывая две странные машины из проволочных спиралей, дисков и шаров (такую штуку Гусев видел в заброшенном доме). По множеству кривых переулочков наступающие подошли и обложили арсенал: стены его были отвесны и прочны.</z> <z><o></o>Выглядывая из-за углов, перебегая за деревьями, Гусев осмотрел позицию, — ясно: арсенал надо было брать в лоб, в ворота. Гусев велел выворотить в одном из подъездов бронзовую дверь и обмотать ее веревками. Наступающим приказал кидаться лавой, визжать — ай-яй! — как можно страшнее.</z> <z><o></o>Солдаты, охранявшие ворота, спокойно поглядывали на суету в переулочках, лишь машины были выдвинуты вперед, и по спиралям их трещал лиловый свет. Указывая на них, марсиане жмурились и тихо свистали: «Бойся их, Сын Неба».</z> <z><o></o>Времени терять нельзя было.</z> <z><o></o>Гусев расставил ноги, взялся за веревки и поднял бронзовую дверь, — была тяжела, но ничего, нести можно. Так он прошел под прикрытием домовой стены до края площади, оттуда — рукой подать до ворот. Шепотом приказал своим: «Готовься». Вытер рукавом лоб, подумал: «Эх, рассердиться бы сейчас». Поднял дверь, прикрылся ею.</z> <z><o></o>— Даешь арсенал!.. Даешь, тудыть твою в душу, арсенал! — заорал он не своим голосом и тяжело побежал по площади к солдатам.</z> <z><o></o>Булькнуло несколько выстрелов, режущими разрывами ударило в дверь. Гусев зашатался. Рассердился всерьез и побежал шибче, ругаясь скверными словами. А вокруг уже завыли, завизжали марсиане, посыпались изо всех углов, подъездов, из-за деревьев. В воздухе разорвался громовой шар. Но хлынувшие потоки наступающих смяли солдат и страшные машины.</z> <z><o></o>Гусев, ругаясь, добежал до ворот и ударил в замок углом бронзовой двери. Ворота затрещали и распались. Гусев вбежал на квадратный двор, где рядами стояли крылатые корабли.</z> <z><o></o>Арсенал был взят. Сорок тысяч марсиан получили оружие. Гусев соединился по зеркальному телефону с Домом Совета инженеров и потребовал выдачи Тускуба.</z> <z><o></o>В ответ на это правительство послало воздушную эскадрилью атаковать арсенал... Гусев вылетел ей навстречу со всем флотом. Корабли правительства бежали. Их догнали, окружили и уничтожили над развалинами древней Соацеры. Корабли падали с неба к ногам гигантской статуи Магацитла, улыбающегося с закрытыми глазами. Свет заката мерцал на его чешуйчатом шлеме.</z> <z><o></o>Небо было во власти восставших. Правительство стягивало полицейские войска к Дому Совета. На крыше его были поставлены машины, посылающие огненные ядра — круглые молнии. Часть повстанческого флота была ими сбита с неба.</z> <z><o></o>К ночи Гусев осадил площадь Дома Высшего совета и стал строить баррикады в улицах, разбегающихся звездою от площади. «Научу я вас революции устраивать, черти кирпичные», — говорил Гусев, показывая, как нужно выворачивать плиты из мостовой, валить деревья, срывать двери, набивать рубашки песком.</z> <z><o></o>Насупротив Дома Высшего совета поставили две захваченные в арсенале машины и стали бить из них огненными ядрами по войскам. Но правительство закутало площадь электромагнитным полем.</z> <z><o></o>Тогда Гусев произнес последнюю за этот день речь, очень короткую, но выразительную, влез на баррикаду и швырнул одну за другой три ручных гранаты. Сила их взрыва была ужасна: метнулись три снопа пламени, полетели в воздух камни, солдаты, куски машин, площадь закуталась пылью и едким дымом. Марсиане завыли и пошли на приступ. (Это была именно та минута, когда Лось взглянул в туманное зеркало в Тускубовой усадьбе.)</z> <z><o></o>Правительство сняло магнитное поле, и с обеих сторон запрыгали над площадью, над дерущимися, затанцевали огненные мячики, лопаясь ручьями синеватого пламени. От грохота дрожали мрачные пирамидальные дома.</z> <z><o></o>Бой продолжался недолго. По площади, покрытой трупами, Гусев ворвался, во главе отборного отряда, в Дом Высшего совета. Дом был пуст. Тускуб и все инженеры бежали.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/antolstoy/index.html">А. Н. Толстой</a>. <a href="/text/4316/index.html">Аэлита</a></div> <h3>Поворот события</h3> <z><o></o>Войска повстанцев заняли все важнейшие пункты города, указанные Гором. Ночь была прохладная. Марсиане мерзли на постах. Гусев распорядился зажечь костры. Это показалось неслыханным — вот уже тысячу лет в городе не зажигалось огня, — о пляшущем пламени пелось лишь в древней песне.</z> <z><o></o>Перед Домом Высшего совета Гусев сам зажег первый костер из обломков мебели. «Улла, улла», — тихими голосами завыли марсиане, окружив огонь. И вот костры запылали на всех площадях. Красноватый свет оживил колеблющимися тенями покатые стены домов, мерцал в стеклах.</z> <z><o></o>За окнами появились голубоватые лица, — тревожно, в тоске, всматривались они в невиданные огни, в мрачные, оборванные фигуры повстанцев. Многие из домов опустели этой ночью.</z> <z><o></o>Было тихо в городе. Только потрескивали костры, звенело оружие, словно возвратились на пути свои тысячелетия, снова начался томительный их полет. Даже мохнатые звезды над улицами, над кострами казались иными, — невольно сидящий у костра поднимал голову и всматривался в забытый, словно оживший, рисунок.</z> <z><o></o>Гусев облетал на крылатом седле расположение войск. Он падал из звездной темноты на площадь и ходил по ней, бросая гигантскую тень. Он казался истинным Сыном Неба, истуканом, сошедшим с каменного цоколя. «Магацитл, Магацитл», — в суеверном ужасе шептали марсиане. Многие впервые видели его и подползали, чтобы коснуться. Иные плакали детскими голосами: «Теперь мы не умрем... Мы станем счастливыми... Сын Неба принес нам жизнь».</z> <z><o></o>Худые тела, прикрытые пыльной, однообразной для всех одеждой, морщинистые, востроносенькие, дряблые лица, печальные глаза, веками приученные к мельканию колес, к сумраку шахт, тощие руки, неумелые в движениях радости и смелости, — руки, лица, глаза с искрами костров — тянулись к Сыну Неба.</z> <z><o></o>— Не робей, не робей, ребята. Гляди веселей, — говорил им Гусев, — нет такого закону, чтобы страдать безвинно до скончания века, — не робей. Одолеем — заживем неплохо.</z> <z> </z> <z><o></o>Поздно ночью Гусев вернулся в Дом Совета, — продрог и был голоден. В сводчатом зальце, под низкими, золотыми арками, спали на полу десятка два марсиан, увешанные оружием. Зеркальный пол был заплеван жеваной хаврой. Посреди зальца на патронных жестянках сидел Гор и писал при свете электрического фонарика. На столе валялись открытые консервы, фляжки, корки хлеба.</z> <z><o></o>Гусев присел на угол стола и стал жадно есть. Вытер руки о штаны, хлебнул из фляжки, крякнул, сказал хрипло:</z> <z><o></o>— Где противник? Вот что мне надо...</z> <z><o></o>Гор поднял на него покрасневшие глаза, оглядел окровавленную тряпку, обмотанную вокруг головы Гусева, его крепко жующее, скуластое лицо, — усы торчком, раздутые ноздри.</z> <z><o></o>— Не могу добиться, куда, к дьяволу, девались правительственные войска, — продолжал Гусев, — валяется на площади ихних сотни три, а войск было не меньше пятнадцати тысяч. Провалились. Попрятаться не могли, — не иголка. Если бы провалились, я бы знал. Скверное положение. Каждую минуту неприятель может в тылу очутиться.</z> <z><o></o>— Тускуб, правительство, остатки войск и часть населения ушли в лабиринты царицы Магр под город, — сказал Гор.</z> <z><o></o>Гусев соскочил со стула.</z> <z><o></o>— Почему же вы молчите?</z> <z><o></o>— Преследовать Тускуба бесполезно. Сядьте и ешьте, Сын Неба. — Гор, морщась, достал из-под одежды красноватую, как перец, пачку сухой хавры, засунул ее за щеку и медленно жевал. Глаза его покрылись влагой, потемнели, морщины разошлись. — Несколько тысячелетий тому назад мы не строили больших домов, мы не могли их отапливать, — электричество было нам неизвестно. В зимние стужи население уходило под поверхность Марса, на большую глубину. Огромные залы, приспособленные из прорытых водою пещер, колоннады, туннели, коридоры согревались внутренним жаром планеты. В жерлах вулканов жар был настолько велик, что мы воспользовались им для добывания пара. До сих пор на некоторых островах еще работают неуклюжие паровые машины тех времен. Туннели, соединяющие подпочвенные города, тянутся почти под всей планетой. Искать Тускуба в этом лабиринте бессмысленно. Он один знает планы и тайники лабиринта царицы Магр — Повелительницы двух миров, владевшей некогда всем Марсом. Из-под Соацеры сеть туннелей ведет к пятистам живым городам и к более тысячи мертвым, вымершим. Там повсюду склады оружия, гавани воздушных кораблей. Наши силы разбросаны, мы плохо вооружены. У Тускуба — армия, на его стороне — владельцы сельских поместий, плантаторы хавры и все те, кто тридцать лет тому назад, после опустошительной войны, стали собственниками городских домов. Тускуб умен и вероломен. Он нарочно вызвал все эти события, чтобы навсегда раздавить остатки сопротивления... Ах, золотой век!.. Золотой век!..</z> <z><o></o>Гор замотал одурманенной головой. На щеках его выступили лиловые пятна. Хавра начинала действовать на него.</z> <z><o></o>— Тускуб мечтает о золотом веке: открыть последнюю эпоху Марса — золотой век. Только избранные войдут в него, только достойные блаженства. Равенство недостижимо, равенства нет. Всеобщее счастье — бред сумасшедших, опьяненных хаврой. Тускуб сказал: жажда равенства и всеобщая справедливость разрушают высшие достижения цивилизации. — На губах у Гора показалась красноватая пена. — Идти назад, к неравенству, к несправедливости! Пусть на нас кинутся, как ихи, минувшие века. Заковать рабов, приковать к машинам, к станкам, спустить в шахты... Пусть — полнота скорби. И у блаженных — полнота счастья... Вот — золотой век. Скрежет зубов и мрак. Будь прокляты отец мой и мать! Родиться на свет! Будь я проклят!</z> <z><o></o>Гусев глядел на него, шибко жевал папироску:</z> <z><o></o>— Ну, я вам скажу, — вы дожили здесь!..</z> <z><o></o>Гор долго молчал, согнувшись на патронных жестянках, как древний, древний старик.</z> <z><o></o>— Да, Сын Неба. Мы, населяющие древнюю Туму, не разрешили загадки. Сегодня я видел вас в бою. В вас огнем пляшет веселье. Вы мечтательны, страстны и беспечны. Вам, сынам Земли, когда-нибудь разгадать загадку. Но не нам, мы — стары. В нас пепел. Мы упустили свой час.</z> <z><o></o>Гусев подтянул кушак.</z> <z><o></o>— Ну, хорошо. Пепел! Завтра предполагаете — что делать?</z> <z><o></o>— Наутро нужно отыскать по зеркальному телефону Тускуба и войти с ним в переговоры о взаимных уступках...</z> <z><o></o>— Вы, товарищ, целый час чепуху несете, — перебил Гусев, — вот вам диспозиция на завтра: вы объявите Марсу, что власть перешла к рабочим. Требуйте безусловного подчинения. А я подберу молодцов и со всем флотом двину прямо на полюсы, захвачу электромагнитные станции. Немедленно начну телеграфировать Земле, в Москву, чтобы слали нам подкрепление как можно скорее. В полгода они аппараты построят, а лететь всего...</z> <z><o></o>Гусев пошатнулся и тяжело сел на стол. Весь дом дрожал. Из темноты сводов посыпались лепные украшения. Спавшие на полу марсиане вскочили, озираясь. Новая, еще более сильная дрожь потрясла дом. Зазвенели разбитые стекла. Распахнулись двери. Низкий, усиливающийся раскатами грохот наполнил зал. Раздались крики на площади, выстрелы.</z> <z><o></o>Марсиане, кинувшиеся к дверям, попятились, раздались. Вошел Сын Неба — Лось. Трудно было узнать его лицо: огромные глаза ввалились и были темны, странный свет шел из его глаз. Марсиане пятились от него, садились на корточки. Белые волосы его стояли дыбом.</z> <z><o></o>— Город окружен, — сказал Лось громко и твердо, — небо полно огнями кораблей. Тускуб взрывает рабочие кварталы.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/antolstoy/index.html">А. Н. Толстой</a>. <a href="/text/4316/index.html">Аэлита</a></div> <h3>Контратака</h3> <z><o></o>Лось и Гор выходили в эту минуту на лестницу дома, под колоннаду, когда раздался второй взрыв. Синеватым веером взлетело пламя в северной стороне города. Отчетливо стали видны вздымающиеся клубы дыма и пепла. Вслед грохоту пронесся вихрь. Багровое зарево ползло на полнеба.</z> <z><o></o>Теперь ни одного крика не раздавалось на звездообразной площади, полной войск. Марсиане молча глядели на зарево. Рассыпались в прах их жилища, их семьи. Улетали надежды клубами черного дыма.</z> <z><o></o>Гусев после короткого совещания с Лосем и Гором распорядился приготовить воздушный флот к бою. Все корабли были в арсенале. Лишь пять этих огромных стрекоз лежали на площади. Гусев послал их в разведку. Корабли взвились — блеснули огнем их крылья.</z> <z><o></o>Из арсенала ответили, что приказание получено и посадка войск на корабли началась. Прошло неопределенно много времени. Дымовое зарево разгоралось. Было зловеще и тихо в городе. Гусев поминутно посылал марсиан к зеркальному телефону торопить посадку. Сам он огромной тенью метался по площади, хрипло кричал, строя беспорядочные скопления войск в колонны. Подходя к лестнице, ощеривался, — усы вставали дыбом.</z> <z><o></o>— Да скажите вы им в арсенале (следовало непонятное Гору выражение), — живее, живее..</z> <z><o></o>Гор ушел к телефону. Наконец была получена телефонограмма, что посадка окончена, корабли снимаются. Действительно, невысоко над городом, в густом зареве появились парящие стрекозы. Гусев, расставив ноги, задрав голову, с удовольствием глядел на эти журавлиные линии. В это время раздался третий, наиболее сильный взрыв.</z> <z><o></o>Мечи синеватого пламени пронизали путь кораблям, — они взлетели, закружились и исчезли. На месте их поднялись снопы праха, клубы дыма.</z> <z><o></o>Между колонн появился Гор. Голова его ушла в плечи. Лицо дрожало, рот растянулся. Когда утих грохот взрыва, Гор сказал:</z> <z><o></o>— Взорван арсенал. Флот погиб.</z> <z><o></o>Гусев сухо крякнул, — стал грызть усы. Лось стоял, прижавшись затылком к колонне, глядел на зарево. Гор поднялся на цыпочках к его остекленевшим глазам.</z> <z><o></o>— Нехорошо будет тем, кто останется сегодня в живых.</z> <z><o></o>Лось не ответил. Гусев упрямо мотнул головой и пошел на площадь. Раздалась его команда. И вот, колонна за колонной, пошли марсиане в глубину улиц, на баррикады.</z> <z><o></o>Крылатая тень Гусева пролетела в седле над площадью, крича сверху:</z> <z><o></o>— Живей, живей, поворачивайся, черти дохлые!</z> <z><o></o>Площадь опустела. Огромный сектор пожарища освещал теперь приближающиеся с противоположной стороны линии стрекоз: они взлетали, волна за волной, из-за горизонта и плыли над городом. Это были корабли Тускуба.</z> <z><o></o>Гор сказал:</z> <z><o></o>— Бегите, Сын Неба, вы еще можете спастись.</z> <z><o></o>Лось только пожал плечом. Корабли приближались, снижались. Навстречу им из темноты улиц взвился огненный шар, второй, третий. Это стреляли круглыми молниями машины повстанцев. Вереницы крылатых галер описывали круг над площадью и, разделяясь, плыли над улицами, над крышами. Непереставаемые вспышки выстрелов озаряли их борта. Одна галера перевернулась и, падая, застряла изломанными крыльями между крыш. Иные садились на углах площади, высаживали солдат в серебристых куртках. Солдаты бежали в улицы. Началась стрельба из окон, из-за углов. Летели камни. Кораблей налетало все больше, не переставая скользили багровые тени по площади.</z> <z><o></o>Лось увидел, — невдалеке, на уступчатой террасе дома, поднялась плечистая фигура Гусева. Пять-шесть кораблей сейчас же повернули в его сторону. Он поднял над головой огромный камень и швырнул его в ближайшую из галер. Сейчас же сверкающие крылья закрыли его со всех сторон.</z> <z><o></o>Тогда Лось побежал туда через площадь, — почти летел, как во сне. Над ним, сердито ревя винтами, треща, озаряясь вспышками, закружились корабли. Он стиснул зубы, глаза зорко отмечали каждую мелочь.</z> <z><o></o>Несколькими прыжками Лось миновал площадь и снова увидел на террасе углового дома Гусева. Он был облеплен лезущими на него со всех сторон марсианами, — ворочался, как медведь, под этой живой кучей, расшвыривал ее, молотил кулаками. Оторвал одного от горла, швырнул в воздух и пошел по террасе, волоча их за собою. Упал.</z> <z><o></o>Лось вскрикнул громким голосом. Цепляясь за выступы домов, взобрался на террасу. Снова из кучи визжавших тел появилась, с выпученными глазами, с разбитым ртом, голова Гусева. Несколько солдат вцепились в Лося. С омерзением он отшвырнул их, кинулся к ворочающейся куче и стал раскидывать солдат, — они летели через балюстраду, как щенки. Терраса опустела. Гусев силился подняться, голова его моталась. Лось взял его на руки, вскочил в раскрытую дверь и положил Гусева на ковер в низенькой комнате, освещенной заревом.</z> <z><o></o>Гусев хрипел. Лось вернулся к двери. Мимо террасы проплывали корабли, проплывали всматривающиеся востроносые лица. Надо было ожидать нападения.</z> <z><o></o>— Мстислав Сергеевич, — позвал Гусев. Он теперь сидел, трогая голову, и плюнул кровью. — Всех наших побили... Мстислав Сергеевич, что же это такое? Как налетели, налетели, начали косить... Кто убитый, кто попрятался. Один я остался... Ах, жалость! — Он поднялся, ткнулся по комнате, шатаясь, остановился перед бронзовой статуей, видимо, какого-то знаменитого марсианина. — Ну погоди! — Схватил статую и кинулся к двери.</z> <z><o></o>— Алексей Иванович, зачем?</z> <z><o></o>— Не могу. Пусти.</z> <z><o></o>Он появился на террасе. Из-за крыльев мимо проплывавшего корабля блеснули выстрелы. Затем раздался удар, треск.</z> <z><o></o>— Ага! — закричал Гусев.</z> <z><o></o>Лось втащил его в комнату и захлопнул дверь.</z> <z><o></o>— Алексей Иванович, поймите — мы разбиты, все кончено... Нужно спасать Аэлиту.</z> <z><o></o>— Да что вы ко мне с бабой вашей лезете...</z> <z><o></o>Он быстро присел, схватился за лицо, засопел, топнул ногой и — точно доску внутри него стали разрывать:</z> <z><o></o>— Ну, и пусть кожу с меня дерут. Неправильно все на свете. Неправильная эта планета, будь она проклята! «Спаси, говорят, спаси нас...» Цепляются... «Нам, говорят, хоть бы как-нибудь да пожить...» Пожить!.. Что же я могу?.. Вот кровь свою пролил. Задавили. Мстислав Сергеевич, ну, ведь сукин же я сын, — не могу я этого видеть... Зубами мучителей разорву...</z> <z><o></o>Он опять засопел и пошел к двери. Лось взял его за плечи, встряхнул, твердо взглянул В глаза.</z> <z><o></o>— То, что произошло, — кошмар и бред. Идем. Может быть, мы пробьемся. Домой, на Землю.</z> <z><o></o>Гусев мазнул кровь и грязь по лицу.</z> <z><o></o>— Идем.</z> <z><o></o>Они вышли из комнаты на кольцеобразную площадку, висящую над широким колодцем. Винтовая лесенка спиралью уходила вниз по внутреннему его краю. Тусклый свет зарева проникал сквозь стеклянную крышу в эту головокружительную глубину.</z> <z><o></o>Лось и Гусев стали спускаться по узкой лесенке, — там внизу было тихо. Но наверху все сильнее трещали выстрелы, скрипели, задевая о крышу, днища кораблей. Видимо, началась атака на последнее прибежище Сынов Неба.</z> <z><o></o>Лось и Гусев бежали по бесконечным спиралям. Свет тускнел. И вот они различили внизу маленькую фигурку. Она едва ползла навстречу. Остановилась, слабо крикнула:</z> <z><o></o>— Они сейчас ворвутся. Спешите. Внизу — ход в лабиринт.</z> <z><o></o>Это был Гор, раненный в голову. Облизывая губы, он сказал:</z> <z><o></o>— Идите большими туннелями. Следите за знаками на стенах. Прощайте. Если вернетесь на Землю, расскажите о нас. Быть может, вы на Земле будете счастливы. А нам — ледяные пустыни, смерть, тоска... Ах, мы упустили час... Нужно было свирепо и властно, властно любить жизнь...</z> <z><o></o>Внизу послышался шум. Гусев побежал вниз. Лось хотел было увлечь за собой Гора, но марсианин стиснул зубы, вцепился в перила.</z> <z><o></o>— Идите. Я хочу умереть.</z> <z><o></o>Лось догнал Гусева. Они миновали последнюю кольцеобразную площадку. От нее лесенка круто спускалась на дно колодца. Здесь они увидели большую каменную плиту с ввернутым кольцом, — с трудом приподняли ее: из темного отверстия подул сухой ветер.</z> <z><o></o>Гусев соскользнул вниз первым. Лось, задвигая за собою плиту, увидел, как на кольцеобразной площадке появились едва различимые в красном сумраке фигуры солдат.</z> <z><o></o>Они побежали по винтовой лестнице. Гор протянул им руки навстречу и упал под ударами.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/antolstoy/index.html">А. Н. Толстой</a>. <a href="/text/4316/index.html">Аэлита</a></div> <h3>Лабиринт царицы Магр</h3> <z><o></o>Лось и Гусев осторожно двигались в затхлой и душной темноте.</z> <z><o></o>— Заворачиваем, Мстислав Сергеевич...</z> <z><o></o>— Узко?</z> <z><o></o>— Широко, руки не достают.</z> <z><o></o>— Опять какие-то колонны. Стой! Где же мы.</z> <z><o></o>...Не менее трех часов прошло с тех пор, как они спустились в лабиринт. Спички были израсходованы. Фонарик Гусев обронил еще во время драки. Они двигались в непроницаемой тьме.</z> <z><o></o>Туннели бесконечно разветвлялись, скрещивались, уходили в глубину. Слышался иногда четкий, однообразный шум падающих капель. Расширенные глаза различали неясные, сероватые очертания, но эти зыбкие пятна были лишь галлюцинациями темноты.</z> <z><o></o>— Стой.</z> <z><o></o>— Что?</z> <z><o></o>— Дна нет.</z> <z><o></o>Они стали прислушиваться. В лицо им тянул сладкий, сухой ветерок. Издалека, словно из глубины, доносились какие-то вздохи — вдыхание и выдыхание. С неясной тревогой они чувствовали, что перед ними пустая глубина. Гусев пошарил под ногами камень и бросил его в темноту. Спустя немного секунд донесся слабый звук падения.</z> <z><o></o>— Провал.</z> <z><o></o>— А что это дышит?</z> <z><o></o>— Не знаю.</z> <z><o></o>Они повернули и встретили стену. Шарили направо, налево, — ладони скользили по обсыпающимся трещинам, по выступам сводов. Край невидимой пропасти был совсем близко от стены, — то справа, то слева, то опять справа. Они поняли, что закружились и не найти прохода, по которому вошли на этот узкий карниз.</z> <z><o></o>Они прислонились рядом, плечо к плечу, к шершавой стене. Стояли, слушая усыпительные вздохи из глубины.</z> <z><o></o>— Конец, Алексей Иванович?</z> <z><o></o>— Да, Мстислав Сергеевич, видимо — конец.</z> <z><o></o>После молчания Лось спросил странным голосом, негромко:</z> <z><o></o>— Сейчас — ничего не видите?</z> <z><o></o>— Нет.</z> <z><o></o>— Налево, далеко.</z> <z><o></o>— Нет, нет.</z> <z><o></o>Лось прошептал что-то про себя, переступил с ноги на ногу.</z> <z><o></o>— Свирепо и властно любить жизнь... Только так...</z> <z><o></o>— Вы про кого?</z> <z><o></o>— Про них. Да и про нас.</z> <z><o></o>Гусев тоже переступил, вздохнул.</z> <z><o></o>— Вот она, слышите, дышит.</z> <z><o></o>— Кто, — смерть?</z> <z><o></o>— Черт ее знает кто? — Гусев заговорил, словно в раздумье. — Я об ней долго думал, Мстислав Сергеевич. Лежишь в поле с винтовкой, дождик, темно. О чем не думай — все к смерти вернешься. И видишь себя, — валяешься ты оскаленный, окоченелый, как обозная лошадь, сбоку дороги. Не знаю я, что будет после смерти, — этого не знаю. Но мне здесь, покуда я живой, нужно знать: падаль я лошадиная или я человек? Или это все равно? Когда буду умирать, глаза закачу, зубы стисну, судорогой сломает, — кончился... в эту минуту — весь свет, все, что я моими глазами видел, — перевернется или не перевернется? Вот что страшно, валяюсь я мертвый, оскаленный, — это я-то, ведь я себя с трех лет помню... а все на свете продолжает идти своим порядком? Это непонятно. С девятьсот четырнадцатого людей убиваем, и мы привыкли — что такое человек? — приложился в него из винтовки, вот тебе и человек. Нет, Мстислав Сергеевич, это не так просто. Я ночью, раз, на возу лежал, раненый, кверху носом, — поглядываю на звезды. Тоска, тошно. Вошь, думаю, да я, — не все ли равно. Вше пить, есть хочется, и мне. Вше умирать трудно, и мне. Один конец. В это время гляжу — звезды высыпали, как просо, — осень была, август. Как задрожит у меня селезенка. Показалось мне, Мстислав Сергеевич, будто все звезды — внутри меня. Нет, я — не вошь. Нет. Как зальюсь я слезами. Что это такое? Человек — не вошь. Расколоть мой череп — ужасное дело, великое покушение. А то — ядовитые газы выдумали. Жить я хочу, Мстислав Сергеевич. Не могу я в этой темноте проклятой... Что мы стоим, в самом деле?..</z> <z><o></o>— Она здесь, — сказал Лось тем же странным голосом.</z> <z><o></o>В это время издалека, по бесчисленным туннелям пошел грохот. Задрожал карниз под ногами, дрогнула стена. Посыпались в тьму камни. Волны грохота прокатились и, уходя, затихли. Это был седьмой взрыв. Тускуб сдержал свое слово. По отдаленности взрыва можно было определить, что Соацера осталась далеко на западе.</z> <z><o></o>Некоторое время шуршали падающие камешки. Стало тихо, еще тише. Гусев первый заметил, что прекратились вздохи в глубине. Теперь оттуда шли странные звуки — шорох, шипение, казалось — там закипала какая-то мягкая жидкость. Гусев теперь точно обезумел — раскинул руки по стене и побежал, вскрикивая, ругаясь, отшвыривая камни.</z> <z><o></o>— Карниз кругом идет. Слышите? Должен быть выход. Черт, голову расшиб! — Некоторое время он двигался молча, затем проговорил взволнованно откуда-то впереди Лося, продолжавшего неподвижно стоять у стены: — Мстислав Сергеевич... Ручка... Рубильник... Ей-ей, рубильник...</z> <z><o></o>Раздался визжащий, ржавый скрип. Пыльный свет вспыхнул под низким кирпичным куполом. Ребра плоских его сводов опирались на узкое кольцо карниза, висящего над круглой, метров десять в поперечнике шахтой.</z> <z><o></o>Гусев все еще держался за рукоятку рубильника. По ту сторону шахты, под аркой купола, привалился к стене Лось. Он ладонью закрыл глаза от режущего света. Затем Гусев увидел, как Лось отнял руку и взглянул вниз, в шахту. Он низко нагнулся, вглядываясь. Рука его затрепетала, точно пальцы что-то стали встряхивать. Он поднял голову, белые его волосы стояли сиянием, глаза расширились, как от смертельного ужаса.</z> <z><o></o>Гусев крикнул ему:</z> <z><o></o>— Чего вы смотрите? — и только тогда взглянул в глубь кирпичной шахты. Там колебалась, перекатывалась коричнево-бурая шкура. От нее шло это шипенье, усиливающийся зловещий шорох. Шкура поднималась, вспучивалась. Вся она была покрыта большими, будто лошадиными, обращенными к свету глазами, мохнатыми лапами...</z> <z><o></o>— Смерть! — закричал Лось.</z> <z><o></o>Это было огромное скопление пауков. Они, видимо, плодились в теплой глубине шахты, взрыв потревожил их, и они начали подниматься, вспучиваясь всей массой. Они издавали шипенье и шерстяной шорох... Вот один из пауков на задранных углами лапах побежал по карнизу.</z> <z><o></o>Вход на карниз был неподалеку от Лося. Гусев закричал:</z> <z><o></o>— Беги! — и сильным прыжком перелетел через шахту, царапнув черепом по купольному своду, — упал на корточки около Лося, схватил его за руку и потащил в проход, в туннель. Побежали что было силы.</z> <z><o></o>Редко один от другого горели под сводами туннеля пыльные фонари. Густая пыль лежала на полу, на обломках колонн и статуй, на порогах узких дверей, ведущих в иные переходы. Гусев и Лось долго шли по этому коридору. Он окончился залой с плоскими сводами, с низкими колоннами. Посреди стояла разрушенная статуя женщины с жирным и свирепым лицом. В глубине чернели отверстия жилищ. Здесь тоже лежала пыль, — на статуе царицы Магр, на обломках утвари.</z> <z><o></o>Лось остановился, глаза его были остекленевшие, расширенные.</z> <z><o></o>— Их там миллионы, — сказал он, оглянувшись, — они ждут, их час придет, они овладеют жизнью, населят Марс...</z> <z><o></o>Гусев увлек его в наиболее широкий, выходящий из залы туннель. Фонари горели редко и тускло. Шли долго. Миновали круглый мост, переброшенный через широкую щель, — на дне ее лежали суставы гигантских машин. Далее — опять потянулись пыльные, серые стены. Уныние легло на душу. Подкашивались ноги от усталости. Лось несколько раз повторил тихим голосом:</z> <z><o></o>— Пустите меня, я лягу.</z> <z><o></o>Сердце его переставало биться. Ужасная тоска овладевала им, — он брел, спотыкаясь, по следам Гусева, в пыли. Капли холодного пота текли по лицу. Лось заглянул туда, откуда не может быть возврата. И все же еще более мощная сила отвела его от той черты, и он тащился полуживой в пустынных бесконечных коридорах.</z> <z><o></o>Туннель круто завернул. Гусев вскрикнул. В полукруглой раме входа открывалось их глазам кубово-синее, ослепительное небо и сияющая льдами и снегами вершина горы, — столь памятная Лосю. Они вышли из лабиринта близ Тускубовой усадьбы.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/antolstoy/index.html">А. Н. Толстой</a>. <a href="/text/4316/index.html">Аэлита</a></div> <h3>Хао</h3> <z><o></o>— Сын Неба, Сын Неба, — позвал тоненький голос. Гусев и Лось подходили к усадьбе со стороны рощи. Из лазурных зарослей высунулось востроносое личико. Это был механик Аэлиты, мальчик в серой шубке. Он всплеснул руками и стал приплясывать, личико у него морщилось, как у тапира. Раздвинув ветви, он показал спрятанную среди развалин цирка крылатую лодку.</z> <z><o></o>Он рассказал: ночь прошла спокойно, перед рассветом раздался отдаленный грохот, и появилось зарево. Он подумал, что Сыны Неба погибли, вскочил в лодку и полетел в убежище Аэлиты. Она также слышала взрыв и с высоты скалы глядела на пожарище. Она сказала мальчику: «Вернись в усадьбу и жди Сына Неба, если тебя схватят слуги Тускуба, умри молча; если Сын Неба убит, проберись к его трупу, найди на нем каменный флакончик, привези мне».</z> <z><o></o>Лось, стиснув зубы, выслушал рассказ мальчика. Затем Лось и Гусев пошли к озеру, смыли с себя кровь и пыль. Гусев вырезал из крепкого дерева дубину, без малого с лошадиную ногу. Сели в лодку, взвились в сияющую синеву.</z> <span class="dots d1" style=""></span> <z><o></o>Гусев и механик завели лодку в пещеру, легли у входа и развернули карту. В это время сверху, со скал, скатилась Иха. Глядя на Гусева, взялась за щеки. Слезы ручьями лились у нее из влюбленных глаз. Гусев радостно засмеялся.</z> <z><o></o>Лось один спустился в пропасть к Священному Порогу. Будто крыло ветра несло его по крутым лесенкам, через узкие переходы и мостики. Что будет с Аэлитой, с ним, спасутся ли они, погибнут? — он не соображал: начинал думать и бросал. Главное, потрясающее будет то, что сейчас он снова увидит «рожденную из света звезд». Лишь заглядеться на худенькое голубоватое лицо, — забыть себя в волнах радости.</z> <z><o></o>Стремительно перебежав в облаках пара горбатый мост над пещерным озером, Лось, как и в прошлый раз, увидал по ту сторону низких колонн лунную перспективу гор. Он осторожно вышел на площадку, висящую над пропастью. Поблескивал тусклым золотом Священный Порог.</z> <z><o></o>Было знойно и тихо. Лосю хотелось с умилением, с нежностью поцеловать рыжий мох, следы ног на этом последнем прибежище любви.</z> <z><o></o>Глубоко внизу поднимались бесплодные острия гор. В густой синеве блестели льды. Пронзительная тоска сжала сердце. Вот пепел костра, вот примятый мох, где Аэлита пела песню уллы. Хребтатая ящерица, зашипев, побежала по камням и застыла, обернув головку.</z> <z><o></o>Лось подошел к скале, к треугольной дверце, приоткрыл ее и, нагнувшись, вошел в пещеру.</z> <z><o></o>Освещенная с потолка светильней, спала среди белых подушек Аэлита. Она лежала навзничь, закинув голый локоть за голову. Худенькое лицо ее было печальное и кроткое. Сжатые ресницы вздрагивали, — должно быть, она видела сон.</z> <z><o></o>Лось опустился у ее изголовья и глядел, умиленный и взволнованный, на подругу счастья и скорби. Какие бы муки он вынес сейчас, чтобы никогда не омрачилось это дивное лицо, чтобы остановить гибель прелести, юности, невинного дыхания, — она дышала, и прядка пепельных волос, лежавшая на щеке, поднималась и опускалась.</z> <z><o></o>Лось подумал о тех, кто в темноте лабиринта дышит, шуршит и шипит в глубоком колодце, ожидая своего часа. Он застонал от страха и тоски. Аэлита вздохнула, просыпаясь. Ее глаза с минуту бессмысленно глядели на Лося. Брови изумленно поднимались. Обеими руками она оперлась о подушки и села.</z> <z><o></o>— Сын Неба, — сказала она нежно и тихо, — сын мой, любовь моя...</z> <z><o></o>Она не прикрыла наготы, лишь краска смущения взошла ей на щеки. Ее голубоватые плечи, едва развитая грудь, узкие бедра казались Лосю рожденными из света звезд. Лось продолжал стоять на коленях у постели, — молчал, потому что слишком велика была радость — глядеть на возлюбленную. Горьковато-сладкий запах шел на него грозовой темнотой.</z> <z><o></o>— Я видела тебя во сне, — сказала Аэлита, — ты нес меня на руках по стеклянным лестницам, уносил все выше. Я слышала стук твоего сердца. Кровь била в него и сотрясала. Томление охватило меня. Я ждала, — когда же ты остановишься, когда кончится томление? Я хочу узнать любовь. Я знаю только тяжесть и ужас томления... Ты разбудил меня. — Она замолчала, брови поднялись выше. — Ты глядишь так странно. О мой великан!</z> <z><o></o>Она стремительно отодвинулась в дальний край постели. Губы ее приоткрылись, будто она хотела защищаться, как зверек. Лось тяжело проговорил:</z> <z><o></o>— Иди ко мне.</z> <z><o></o>Она затрясла головой.</z> <z><o></o>— Ты похож на страшного Ча.</z> <z><o></o>Он сейчас же закрыл лицо рукой, пронизанный усилием воли, и будто пламя охватило его, — в нем все теперь стало огнем. Он отнял руки, Аэлита тихо спросила:</z> <z><o></o>— Что?</z> <z><o></o>— Не бойся.</z> <z><o></o>Она придвинулась и опять прошептала:</z> <z><o></o>— Я боюсь Хао. Я умру.</z> <z><o></o>— Не бойся. Хао — это огонь, это жизнь. Не бойся Хао. Сойди, любовь моя!</z> <z><o></o>Он протянул к ней руки. Аэлита неслышно вздохнула, ресницы ее опустились, внимательное личико осунулось. Вдруг так же стремительно она поднялась на постели и дунула на светильник.</z> <z><o></o>Ее пальцы запутались в снежных волосах Лося...</z> <span class="dots d1" style=""></span> <z><o></o>За дверью пещеры раздался шум, будто жужжание множества пчел. Ни Лось, ни Аэлита не слышали его. Воющий шум усиливался. И вот — из пропасти медленно, как чудовищная оса, поднялся военный корабль, царапая носом о скалы.</z> <z><o></o>Корабль повис в уровень с площадкой. На край ее с борта упала лесенка. По ней сошли Тускуб и отряд солдат в панцирях, в металлических ребристых шапках.</z> <z><o></o>Солдаты стали полукругом перед пещерой. Тускуб подошел к треугольной двери и ударил в нее концом трости.</z> <z><o></o>Лось и Аэлита спали глубоким сном. Тускуб обернулся к солдатам и приказал, указывая тростью на пещеру:</z> <z><o></o>— Возьмите их.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/antolstoy/index.html">А. Н. Толстой</a>. <a href="/text/4316/index.html">Аэлита</a></div> <h3>Бегство</h3> <z><o></o>Военный корабль кружился некоторое время над скалами Священного Порога, затем уплыл в сторону Азоры и где-то сел. Только тогда Иха и Гусев могли спуститься вниз. На истоптанной площадке они увидели Лося, — он лежал близ входа в пещерку, лицом в мох, в луже крови.</z> <z><o></o>Гусев поднял его на руки, — Лось был без дыхания, глаза плотно сжаты, на груди, на голове — запекшаяся кровь. Аэлиты нигде не было. Иха выла, подбирая в пещерке ее вещи. Она не нашла лишь плаща с капюшоном, — должно быть, Аэлиту, мертвую или живую, завернули в плащ, увезли на корабле. Иха завязала в узелочек то, что осталось от «рожденной из света звезд», Гусев перекинул Лося через плечо, и они пошли обратно через мосты над кипящим во тьме озером, по лесенкам, повисшим над туманной пропастью, — этим путем возвращался некогда Магацитл, неся привязанный к прялке полосатый передник девушки Аолов — весть мира и жизни.</z> <z><o></o>Наверху Гусев вывел из пещеры лодку и посадил в нее Лося, завернутого в простыню, подтянул кушак, надвинул глубже шлем и сказал сурово:</z> <z><o></o>— Живым в руки не дамся. Ну уж, если доберусь до Земли... Мы сюда вернемся... (Следовали три непонятных слова.) — Он влез в лодку, разобрал рули. — А вы, ребята, идите домой или еще куда. Лихом не поминайте. — Он перегнулся через борт и за руку попрощался с механиком и Ихой. — Тебя с собой не зову. Ихошка: лечу на верную смерть. Спасибо, милая, за любовь, этого мы, Сыны Неба, не забываем, так-то. Прощай.</z> <z><o></o>Он прищурился на солнце, кивнул подбородком и взвился в синеву. Долго глядели Иха и мальчик в серой шубе на улетавшего Сына Неба. Они не заметили, что с юга, из-за лунных скал, поднялась, перерезая ему путь, крылатая точка. Когда Гусев утонул в потоках солнца, Иха ударилась о мшистые камни в таком отчаянии, что мальчик испугался, — уж не покинула ли и она печальную Туму.</z> <z><o></o>— Иха, Иха, — жалобно повторял он, — хо туа мирра туа мурра...</z> <z> </z> <z><o></o>Гусев не сразу заметил пересекавший ему путь военный корабль. Сверяясь с картой, поглядывая на уплывающие вниз скалы Лизиазиры, держал он курс на восток, к кактусовым полям, где был оставлен аппарат.</z> <z><o></o>Позади него, в лодке, откинувшись, сидело тело Лося, покрытое бьющейся по ветру, липнущей простыней. Оно было неподвижно и казалось спящим, — в нем не было уродливой бессмысленности трупа. Гусев только сейчас почувствовал, как дорог ему товарищ.</z> <z><o></o>Несчастье случилось так: Гусев, Ихошка и механик сидели тогда в пещере, около лодки, — смеялись. Вдруг внизу раздались выстрелы. Затем — вопль. И через минуту из пропасти поднялся, как коршун, военный корабль, бросив на площадке бесчувственное тело Лося, — и пошел кружить, высматривать.</z> <z><o></o>Гусев плюнул через борт, — до того опаршивел ему Марс. «Только бы добраться до аппарата, влить Лосю глоток спирту». Он потрогал тело, — было оно чуть теплое: с тех пор как Гусев поднял его на площадке, в нем не было заметно окоченения. «Бог даст — отдышится» — Гусев по себе знал слабое действие марсианских пуль. «Но слишком уж долго длится обморок». В тревоге он обернулся к солнцу, клонящемуся на закат, и в это время увидел падающий с высоты корабль.</z> <z><o></o>Гусев сейчас же повернул к северу, уклоняясь от встречи. Повернул и корабль. Время от времени на нем появлялись желтоватые дымки выстрелов. Тогда Гусев стал набирать высоту, рассчитывая при спуске удвоить скорость и уйти от преследователя.</z> <z><o></o>Свистел в ушах ледяной ветер, слезы застилали глаза, замерзали на ресницах. Стая неряшливо махающих крыльями, омерзительных ихи кинулась было на лодку, но промахнулась и отстала. Гусев давно уже потерял направление. Кровь била в виски, разряженный воздух хлестал ледяными бичами. Тогда полным ходом Гусев пошел вниз. Корабль отстал и скрылся за горизонтом.</z> <z><o></o>Теперь внизу расстилалась, куда только хватит глаз, медно-красная пустыня. Ни деревца, ни жизни кругом. Одна только тень от лодки летела по плоским холмам, по волнам песка, по трещинам поблескивающей, как стекло, каменистой почвы. Кое-где на холмах бросали унылую тень развалины жилищ. Повсюду бороздили эту пустыню высохшие русла каналов.</z> <z><o></o>Солнце клонилось ниже к ровному краю песков, разливалось медное, тоскливое сияние заката, а Гусев все видел внизу волны песка, холмы, развалины засыпаемой прахом, умирающей Тумы.</z> <z><o></o>Быстро настала ночь. Гусев опустился и сел на песчаной равнине. Вылез из лодки, отогнул на лице Лося простыню, приподнял его веки, прижался ухом к сердцу, — Лось сидел не живой и не мертвый. У него на мизинце Гусев заметил колечко и висящий на цепочке открытый флакончик.</z> <z><o></o>— Эх, пустыня, — сказал Гусев, отходя от лодки. Ледяные звезды загорелись в необъятно-высоком черном небе. Пески казались серыми от их света. Было так тихо, что слышался шорох песка, осыпающегося в глубоком следу ноги... Мучила жажда. Находила тоска. — Эх, пустыня! — Гусев вернулся к лодке, сел к рулям. Куда лететь? Рисунок звезд был дикий и незнакомый.</z> <z><o></o>Гусев включил мотор, но винт, лениво покрутившись, остановился. Мотор не работал, — коробка со взрывчатым порошком была пуста.</z> <z><o></o>— Ну, ладно, — негромко проговорил Гусев. Опять вылез из лодки, засунул дубину сзади, за пояс, вытащил Лося, — идем, Мстислав Сергеевич, — положил его на плечо и пошел, увязая по щиколотку в песке. Шел долго. Дошел до холма, положил Лося на занесенные ступени какой-то лестницы, оглянулся на одинокую, в звездном свету, колонну на верху холма — и лег ничком. Смертельная усталость, как отлив, зашумела в крови.</z> <z><o></o>Он не знал, долго ли так пролежал без движения. Песок холодил, стыла кровь. Тогда Гусев сел, — в тоске поднял голову. Невысоко над пустыней стояла красноватая мрачная звезда. Она была, как глаз большой птицы. Гусев глядел на нее, разинув рот.</z> <z><o></o>— Земля! — Схватил в охапку Лося и побежал в сторону звезды. Он знал теперь, в какой стороне лежит аппарат.</z> <z><o></o>Со свистом дыша, обливаясь потом, Гусев переносился огромными прыжками через канавы, вскрикивал от ярости, спотыкаясь о камни, бежал, бежал, — и плыл впереди него близкий темный горизонт пустыни. Несколько раз Гусев ложился лицом в холодный песок, чтобы освежить хоть парами влаги запекшийся рот. Подхватывал товарища и снова шел, поглядывая на красноватые лучи Земли. Огромная его тень одиноко двигалась среди мирового кладбища.</z> <z><o></o>Взошла острым серпом ущербная Олла. В середине ночи взошла круглая Лихта, — свет ее был кроток и серебрист, двойные тени легли от волн песка. Две эти странные луны поплыли — одна ввысь, другая на ущерб. В свету их померк Талцетл. Вдали поднялись ледяные вершины Лизиазиры.</z> <z><o></o>Пустыня кончилась. Было близко к рассвету. Гусев вышел в кактусовые поля. Повалил ударом ноги одно из растений и жадно насытился шевелящимся водянистым его мясом. Звезды гасли. В лиловом небе проступали розоватые края облаков. И вот Гусев стал слышать, будто удары железных вальков, однообразный металлический стук, отчетливый в тишине утра.</z> <z><o></o>Гусев скоро понял его значение: над зарослями кактуса торчали три решетчатые мачты военного корабля-преследователя. Удары неслись оттуда, — это марсиане разрушали аппарат.</z> <z><o></o>Гусев побежал под прикрытием кактусов и одновременно увидел и корабль и рядом с ним заржавелый огромный горб аппарата. Десятка два марсиан колотили по клепаной его обшивке большими молотками. Видимо, работа только что началась. Гусев положил Лося на песок, вытащил из-за пояса дубину.</z> <z><o></o>— Я вас, сукины дети! — не своим голосом завизжал Гусев, выскакивая из-за кактусов. Подбежал к кораблю и ударом дубины раздробил металлическое крыло, сбил мачту, ударил в борт, как в бочку. Из внутренности корабля выскочили солдаты. Бросая оружие, горохом посыпались с палубы, побежали врассыпную. Солдаты, разбивавшие аппарат, с тихим воем поползли по бороздам, скрылись в зарослях. Все поле в минуту опустело, — так велик был ужас перед вездесущим, неуязвимым для смерти Сыном Неба.</z> <z><o></o>Гусев отвинтил люк, подтащил Лося, и оба Сына Неба скрылись внутри яйца. Крышка захлопнулась. Тогда притаившиеся за кактусами марсиане увидели необыкновенное и потрясающее зрелище</z> <z><o></o>Огромное ржавое яйцо, величиною с дом, загрохотало, поднялись из-под него коричневые облака пыли и дыма. Под страшными ударами задрожала Тума. С ревом и громовым грохотом гигантское яйцо запрыгало по кактусовому полю. Повисло в облаках пыли и, как метеор, метнулось в небо, унося свирепых Магацитлов на их родину.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/antolstoy/index.html">А. Н. Толстой</a>. <a href="/text/4316/index.html">Аэлита</a></div> <h3>Небытие</h3> <z><o></o>— Ну что, Мстислав Сергеевич, — живы?</z> <z><o></o>Обожгло рот. Жидкий огонь пошел по телу, по жилам, по костям. Лось раскрыл глаза. Пыльная звездочка горела над ним совсем низко. Небо было странное, — желтое, стеганое, как сундук. Что-то стучало, стучало мерными ударами, дрожала пыльная звездочка.</z> <z><o></o>— Который час?</z> <z><o></o>— Часы-то остановились, вот горе, — ответил голос.</z> <z><o></o>— Мы давно летим?</z> <z><o></o>— Давно, Мстислав Сергеевич.</z> <z><o></o>— А куда?</z> <z><o></o>— А черт его знает, — ничего не могу разобрать, тьма да звезды... Прем в мировое пространство.</z> <z><o></o>Лось опять закрыл глаза, силясь проникнуть в пустоту памяти, но в памяти ничего не раскрылось, и он снова погрузился в непроглядный сон.</z> <z><o></o>Гусев укрыл его потеплее и вернулся к наблюдательным трубкам. Марс казался теперь меньше чайного блюдечка. Лунными пятнами выделялись на нем днища высохших морей, мертвые пустыни. Диск Тумы, засыпаемой песками, все уменьшался, все дальше улетал от него аппарат куда-то в кромешную тьму. Изредка кололо глаз лучиком звезды. Но сколько Гусев ни всматривался, — нигде не было видно красной звезды.</z> <z><o></o>Гусев зевнул, щелкнул зубами, — такая одолевала его скука от пустого пространства вселенной. Осмотрел запасы воды, пищи, кислорода, завернулся в одеяло и лег на дрожащий пол рядом с Лосем.</z> <z><o></o>Прошло неопределенно много времени. Гусев проснулся от голода. Лось лежал с открытыми глазами, — лицо у него было в морщинах, старое, щеки ввалились. Он спросил тихо:</z> <z><o></o>— Где мы сейчас?</z> <z><o></o>— Все там же, Мстислав Сергеевич, — в пространстве.</z> <z><o></o>— Алексей Иванович, мы были на Марсе?</z> <z><o></o>— Вам, Мстислав Сергеевич, должно быть, совсем память отшибло.</z> <z><o></o>— Да, у меня что-то случилось... вспоминаю, и воспоминания обрываются как-то неопределенно. Не могу понять, что было на самом деле, — все как будто сон. Дайте пить...</z> <z><o></o>Лось закрыл глаза и немного погодя спросил дрогнувшим голосом:</z> <z><o></o>— Она — тоже сон?</z> <z><o></o>— Кто?</z> <z><o></o>Лось не ответил, опустил голову, закрыл глаза.</z> <z><o></o>Гусев поглядел через все глазки в небо, — тьма, тьма. Натянул на плечи одеяло и сел, скорчившись. Не было охоты ни думать, ни вспоминать, ни ожидать. К чему? Усыпительно постукивало, подрагивало железное яйцо, несущееся с головокружительной скоростью в бездонной пустоте.</z> <z><o></o>Проходило какое-то непомерно долгое, неземное время. Гусев сидел, скорчившись, в оцепенелой дремоте. Лось спал. Холодок вечности осаждался невидимой пылью на сердце, на сознание.</z> <z> </z> <z><o></o>Страшный вопль разодрал уши. Гусев вскочил, тараща глаза. Кричал Лось, — стоял среди раскиданных одеял, марлевый бинт сполз ему на лицо.</z> <z><o></o>— Она жива!</z> <z><o></o>Он поднял костлявые руки и кинулся на кожаную стену, колотя в нее, царапая ногтями.</z> <z><o></o>— Она жива! Выпустите меня... Задыхаюсь... Она была, была!..</z> <z><o></o>Он долго бился и кричал, — и повис, обессиленный, на руках у Гусева. И снова затих, задремал.</z> <z><o></o>Гусев опять скорчился под одеялом. Угасли, как пепел, желания, коченели чувства. Слух привык к железному пульсу яйца и не улавливал более звуков. Лось бормотал во сне, стонал, иногда лицо его озарялось счастьем.</z> <z><o></o>Гусев глядел на спящего и думал: «Хорошо тебе во сне, милый человек. И не надо, не просыпайся, спи, спи... Проснешься — сядешь вот так-то, на корточки, под одеялом, — дрожи, как ворон на мерзлом пне. Ах, ночь, ночь, конец последний...»</z> <z><o></o>Ему не хотелось даже закрывать глаза, — так он и сидел, глядя на какой-то поблескивающий гвоздик... Наступало великое безразличие, надвигалось небытие...</z> <z><o></o>Так пронеслось непомерное пространство времени.</z> <z> </z> <z><o></o>Послышались странные шорохи, постукивания, прикосновения каких-то тел снаружи о железную обшивку яйца.</z> <z><o></o>Гусев открыл глаза. Сознание возвращалось, он стал слушать — казалось, аппарат продвигается среди скоплений камней и щебня. Что-то навалилось и поползло по стене. Шумело, шуршало. Вот ударило в другой бок, — аппарат затрясся. Гусев разбудил Лося. Они поползли к наблюдательным трубкам, и сейчас же оба вскрикнули.</z> <z><o></o>Кругом, во тьме, расстилались поля сверкающих, как алмазы, осколков. Камни, глыбы, кристаллические грани сияли острыми лучами. За огромной далью этих алмазных полей в черной ночи висело косматое солнце.</z> <z><o></o>— Должно быть, мы проходим голову кометы, — шепотом сказал Лось. — Включите реостаты. Нужно выйти из этих полей, иначе комета увлечет нас к солнцу.</z> <z><o></o>Гусев полез к верхнему глазку, Лось стал к реостатам. Удары в обшивку яйца участились, усилились. Гусев покрикивал сверху:</z> <z><o></o>— Легче — глыба справа... Давайте полный... Гора, гора летит... Проехали... Ходу, ходу, Мстислав Сергеевич.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/antolstoy/index.html">А. Н. Толстой</a>. <a href="/text/4316/index.html">Аэлита</a></div> <h3>Земля</h3> <z><o></o>Алмазные поля были следами прохождения блуждавшей в пространствах кометы. Долгое время аппарат, втянутый в ее тяготение, пробирался среди небесных камней. Скорость его непрестанно увеличивалась, действовали абсолютные законы математики — понемногу направление полета яйца и метеоритов изменилось: образовался все расширяющийся угол. Золотистая туманность — голова неведомой кометы и ее след — потоки метеоритов — уносились по гиперболе — безнадежной кривой, чтобы, обогнув солнце, навсегда исчезнуть в пространствах. Кривая полета аппарата все более приближалась к эллипсису.</z> <z><o></o>Почти неосуществимая надежда возврата на Землю пробудила к жизни Лося и Гусева. Теперь, не отрываясь от глазков, они наблюдали за небом. Аппарат сильно нагревался с одной стороны солнцем, — пришлось снять одежду.</z> <z><o></o>Алмазные поля остались далеко внизу: казались искорками, — стали беловатой туманностью и исчезли. И вот — в огромной дали был обнаружен Сатурн, переливающийся радужными кольцами, окруженный спутниками.</z> <z><o></o>Яйцо, притянутое кометой, возвращалось в солнечную систему, откуда было вышвырнуто центробежной силой Марса.</z> <z><o></o>Одно время тьму прорезывала светящаяся линия. Скоро и она побледнела, погасла. Это были астероиды — маленькие планеты, бесчисленным роем вьющиеся вокруг солнца. Сила их тяготения еще сильнее изогнула кривую полета яйца. Наконец в один из верхних глазков Лось увидел странный, ослепительный узкий серп, — это была Венера. Почти в то же время Гусев, наблюдавший в другой глазок, страшно засопел и обернулся, — потный, красный.</z> <z><o></o>— Она, ей-богу она!..</z> <z><o></o>В черной тьме тепло сиял серебристо-синеватый шар. В стороне от него и ярче его светился шарик величиной с ягоду смородины. Аппарат мчался немного в сторону от них. Тогда Лось решился применить опасное приспособление — поворот горла аппарата, чтобы отклонить ось взрывов от траектории полета. Поворот удался. Направление стало изменяться. Теплый шарик понемногу перешел в зенит.</z> <z><o></o>Летело, летело пространство времени. Лось и Гусев то прилипали к наблюдательным трубкам, то валились среди раскиданных шкур и одеял. Уходили последние силы. Мучила жажда, вода вся была выпита.</z> <z><o></o>И вот, в полузабытьи, Лось увидел, как шкуры, одеяла и мешки поползли по стенам. Повисло в воздухе голое по пояс тело Гусева. Все это было похоже на бред. Гусев оказался лежащим ничком у глазка. Вот он приподнялся, бормоча, схватился за грудь, замотал вихрастой головой, лицо его залилось слезами, усы обвисли.</z> <z><o></o>— Родная, родная, родная!..</z> <z><o></o>Сквозь муть сознания Лось все же понял, что аппарат повернулся и летит горлом вперед, увлекаемый тягой Земли. Он пополз к реостатам и повернул их, — яйцо задрожало, загрохотало. Он нагнулся к глазку.</z> <z><o></o>Во тьме висел огромный водяной шар, залитый солнцем. Голубыми казались океаны, зеленоватыми — очертания островов, облачные поля застилали какой-то материк. Влажный шар медленно поворачивался. Слезы мешали глядеть. Душа, плача от любви, летела навстречу голубовато-влажному столбу света. Родина человечества! Плоть жизни! Сердце мира!</z> <z><o></o>Шар Земли закрывал полнеба. Лось до отказа повернул реостаты. Все же полет был стремителен, — оболочка накалилась, закипел резиновый кожух, дымилась кожаная обивка. Последним усилием Гусев повернул крышку люка. В щель с воем ворвался ледяной ветер. Земля раскрывала объятия, принимала блудных сынов.</z> <z><o></o>Удар был силен. Обшивка лопнула. Яйцо глубоко вошло горлом в травянистый пригорок.</z> <z> </z> <z><o></o>Был полдень, воскресенье, третьего июня. На большом расстоянии от места падения, — на берегу озера Мичиган, катающиеся на лодках, сидящие на открытых террасах ресторанов и кофеен, играющие в теннис, гольф, футбол, запускающие бумажные змеи в безоблачное небо, — все это множество людей, выехавших в день воскресного отдыха насладиться прелестью зеленых берегов, шумом июньской листвы, слышало в продолжение пяти минут странный воющий звук.</z> <z><o></o>Люди, помнившие времена мировой войны, говорили, оглядывая небо, что так обычно ревели снаряды тяжелых орудий. Затем многим удалось увидеть быструю скользнувшую на землю яйцевидную тень.</z> <z><o></o>Не прошло и часа, как большая толпа собралась у места падения аппарата. Любопытствующие бежали со всех сторон, перелезали через изгороди, мчались на автомобилях, на лодках по синему озеру. Яйцо, покрытое коркой нагара, помятое и лопнувшее, стояло, накренившись, на пригорке. Было высказано множество предположений, одно другого нелепее. В особенности же в толпе началось волнение, когда была прочитана вырубленная зубилом на полуоткрытой крышке люка надпись: «РСФСР. Вылетели из Петрограда 18 августа 192... года». Это было тем более удивительно, что сегодня было третье июня тысяча девятьсот... Словом, пометка на аппарате была сделана три с половиной года тому назад.</z> <z><o></o>Когда затем из внутренности таинственного аппарата послышались слабые стоны, толпа в ужасе отодвинулась и затихла. Появился отряд полиции, врач и двенадцать корреспондентов с фотографическими аппаратами. Открыли люк и с величайшими предосторожностями вытащили из внутренности яйца двух полуголых людей: один худой, как скелет, старый, с белыми волосами, был без сознания, другой, с разбитым лицом и сломанными руками, жалобно стонал. В толпе раздались крики сострадания, женский плач. Небесных путешественников положили в автомобиль и повезли в больницу.</z> <z> </z> <z><o></o>Хрустальным от счастья голосом пела птица за открытым окном. Пела о солнечном луче, о синем небе. Лось, неподвижно лежа на подушках, — слушал. Слезы текли по морщинистому лицу. Он где-то уже слышал этот хрустальный голос. Но где, когда?</z> <z><o></o>За окном с полуоткинутой, слегка надутой утренним ветром шторой сверкала сизая роса на траве. Влажные листья двигались тенями на шторе. Пела птица. Вдали из-за леса поднималось белое плотное облако.</z> <z><o></o>Чье-то сердце тосковало по этой земле, по облакам, по шумным ливням и сверкающим росам, по великанам, бродящим среди зеленых холмов... Он вспомнил — так в солнечное утро не на Земле пела птица о снах Аэлиты. ...Аэлита... Но была ли она? Или только пригрезилась? Нет. Птица бормочет стеклянным язычком о том, что некогда женщина, голубоватая, как сумерки, с печальным худеньким лицом, сидя ночью у костра, пела древнюю песню любви.</z> <z><o></o>Вот отчего текли слезы по морщинистым щекам Лося. Птица пела о той, что осталась за звездами, и о седом, морщинистом, старом мечтателе, облетевшем небеса.</z> <z><o></o>Ветер сильнее надул штору, нижний край ее мягко плеснул, — в комнату вошел запах меда, земли, влаги.</z> <z> </z> <z><o></o>В одно такое утро в больнице появился Скайльс. Он крепко пожал руку Лося, — «поздравляю, дорогой друг», — сел на табурет около постели, сдвинув шляпу на затылок.</z> <z><o></o>— Вас сильно подвело за это путешествие, старина, — сказал он, — только что был у Гусева, вот тот молодцом: руки в гипсе, сломана челюсть, но все время смеется, — очень доволен, что вернулся. Я послал в Петроград его жене телеграмму и пять тысяч долларов. По поводу вас телеграфировал в мою газету, — получите огромную сумму за «Путевые наброски». Но вам придется усовершенствовать аппарат, — вы плохо опустились. Черт возьми, — подумать, — прошло почти четыре года с этого сумасшедшего вечера в Петрограде. Советую вам, старина, выпить рюмку хорошего коньяку, это вернет вас к жизни.</z> <z><o></o>Скайльс болтал, весело и заботливо поглядывая на собеседника, — лицо у него было загорелое, беспечное, глаза полны жадного любопытства. Лось протянул ему руку.</z> <z><o></o>— Я рад, что вы пришли, Скайльс.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/antolstoy/index.html">А. Н. Толстой</a>. <a href="/text/4316/index.html">Аэлита</a></div> <h3>Голос любви</h3> <z><o></o>Облака снега летели вдоль Ждановской набережной, ползли поземкой по тротуарам, сумасшедшие хлопья крутились у качающихся фонарей; засыпало подъезды и окна, за рекой метель бушевала в воющем парке.</z> <z><o></o>По набережной шел Лось, подняв воротник и согнувшись навстречу ветру. Теплый шарф вился за его спиной, ноги скользили, лицо секло снегом. В обычный час он возвращался с завода домой, в одинокую квартиру. Жители набережной привыкли к его широкополой шляпе, к шарфу, закрывающему низ лица, к сутулым плечам, и даже, когда он кланялся и ветер взвевал его белые волосы, — никого уже более не удивлял странный взгляд его глаз, видевших однажды то, чего еще никто не видел.</z> <z><o></o>В иные времена какой-нибудь юный поэт непременно бы вдохновился его нелепой фигурой с развевающимся шарфом, бредущей среди снежных облаков. Но времена теперь были иные: поэтов восхищали не вьюжные бури, не звезды, не заоблачные страны, — но стук молотов по всей стране, шипение пил, шорох серпов, свист кос, — веселые земные песни.</z> <z><o></o>Прошло полгода со дня возвращения Лося на Землю. Улеглось любопытство, охватившее весь мир, когда появилась первая телеграмма о прибытии с Марса двух людей. Лось и Гусев съели положенное число блюд на ста пятидесяти банкетах, ужинах и ученых собраниях. Гусев выписал из Петрограда Машу, нарядил ее, как куклу, дал несколько сот интервью, завел мотоциклет, стал носить круглые очки, полгода разъезжал по Америке и Европе, рассказывая про драки с марсианами, про пауков и про кометы, про то, как они с Лосем едва не улетели на Большую Медведицу, — и, вернувшись в Советскую Россию, основал «Общество для переброски боевого отряда на планету Марс в целях спасения остатков его трудящегося населения».</z> <z><o></o>Лось в Петрограде на одном из механических заводов строил универсальный двигатель марсианского типа.</z> <z><o></o>К шести часам вечера он обычно возвращался домой. Ужинал в одиночестве. Перед сном раскрывал книгу, — детским лепетом казались ему строки поэта, детской болтовней измышления романиста. Погасив свет, он долго лежал, глядел в темноту, — текли, текли одинокие мысли.</z> <z><o></o>В обычный час Лось проходил сегодня по набережной. Облака снега взвивались в высоту, в бушующую вьюгу. Курились карнизы, крыши. Качались фонари. Спирало дыхание</z> <z><o></o>Лось остановился и поднял голову. Ветер разорвал вьюжные облака. В бездонно-черном небе переливалась звезда. Лось глядел на нее безумным взором, — луч ее вошел в сердце... «Тума, Тума, звезда печали...» Летящие края облаков снова задернули бездну, скрыли звезду. В это короткое мгновение в памяти Лося с ужасающей ясностью пронеслось видение, всегда до этого ускользавшее от него.</z> <span class="dots d1" style=""></span> <z><o></o>Сквозь сон послышался шум — будто сердитое жужжание пчел. Раздались резкие удары — стук. Спящая Аэлита вздрогнула, вздохнула, пробуждаясь, и затрепетала, он не видел ее в темноте пещерки, лишь чувствовал, как бьется ее сердце. Стук в дверь повторился. Раздался снаружи голос Тускуба: «Возьмите их». Лось схватил Аэлиту за плечи. Она едва слышно сказала:</z> <z><o></o>— Муж мой, Сын Неба, прощай.</z> <z><o></o>Ее пальцы быстро скользнули по его лицу. Тогда Лось ощупью стал искать ее руку и отнял у нее флакончик с ядом. Она быстро, быстро — одним дыханием — забормотала ему в ухо:</z> <z><o></o>— На мне запрещение, я посвящена царице Магр... По древнему обычаю, страшному закону Магр, — девственницу, преступившую запрет посвящения, бросают в лабиринт, в колодец. Ты видел его... Но я не могла противиться любви Сына Неба. Я счастлива. Благодарю тебя за жизнь. Ты вернул меня в тысячелетия Хао. Благодарю тебя, муж мой...</z> <z><o></o>Аэлита поцеловала его, и он почувствовал горький запах яда на ее губах. Тогда он выпил остатки темной влаги, — ее было еще много во флакончике. Аэлита едва успела коснуться его. Удары в дверь заставили Лося подняться, но сознание уплывало, руки и ноги не повиновались Он вернулся к постели, упал на тело Аэлиты, обхватил ее. Он не пошевелился, когда в пещерку вошли марсиане. Они оторвали его от жены, прикрыли ее и понесли. Последним усилием он рванулся за краем ее черного плаща, но вспышки выстрелов, тупые удары в грудь отшвырнули его назад, к золотой дверце пещеры...</z> <span class="dots d1" style=""></span> <z><o></o>Преодолевая ветер. Лось побежал по набережной. И снова остановился, закрутился в снежных облаках и, так же как тогда — в тьме вселенной, — крикнул:</z> <z><o></o>— Жива, жива!.. Аэлита, Аэлита!..</z> <z><o></o>Ветер бешеным порывом подхватил это впервые произнесенное на Земле имя, развеял его среди летящих снегов. Лось сунул подбородок в шарф, сунул руки глубоко в карманы, побрел, шатаясь, к дому.</z> <z><o></o>У подъезда стоял автомобиль. Белые мухи крутились в дымных столбах его фонарей. Человек в косматой шубе приплясывал морозными подошвами по тротуару.</z> <z><o></o>— Я за вами, Мстислав Сергеевич, — крикнул он весело, — садитесь в машину, едем.</z> <z><o></o>Это был Гусев. Он наскоро объяснил: сегодня, в семь часов вечера, радиотелефонная станция ожидает — как и всю эту неделю — подачу неизвестных сигналов чрезвычайной силы. Шифр их непонятен. Целую неделю газеты всех частей света заняты догадками по поводу этих сигналов, — есть предположение, что они идут с Марса. Заведующий радиостанцией приглашает Лося сегодня вечером принять таинственные волны.</z> <z><o></o>Лось молча прыгнул в автомобиль. Бешено заплясали белые хлопья в конусах света. Рванулся вьюжный ветер в лицо. Над снежной пустыней Невы пылало лиловое зарево города, сияние фонарей вдоль набережных, — огни, огни... Вдали выла сирена ледокола, где-то ломающего льды.</z> <z><o></o>В конце улицы Красных Зорь, на снежной поляне, под свистящими деревьями, у домика с круглой крышей, автомобиль остановился. Пустынно выли решетчатые башни и проволочные сети, утонувшие в снежных облаках. Лось распахнул заметенную сугробом дверцу, вошел в теплый домик, сбросил шарф и шляпу. Румяный толстенький человек стал что-то объяснять ему, держа его покрасневшую от холода руку в теплых пухлых ладонях. Стрелка часов подходила к семи.</z> <z><o></o>Лось сел у приемного аппарата, надел наушники. Стрелка часов ползла. О время, торопливые удары сердца, ледяное пространство вселенной!..</z> <z><o></o>Медленный шепот раздался в его ушах. Лось сейчас же закрыл глаза. Снова повторился отдаленный, тревожный, медленный шепот. Повторялось какое-то странное слово. Лось напряг слух. Словно тихая молния, пронзил его сердце далекий голос, повторявший печально на неземном языке:</z> <z><o></o>— Где ты, где ты, где ты, Сын Неба?</z> <z><o></o>Голос замолк. Лось глядел перед собой побелевшими, расширенными глазами... Голос Аэлиты, любви, вечности, голос тоски, летит по всей вселенной, зовя, призывая, клича, — где ты, где ты, любовь?..</z> <cr>1923 г.</cr>
4342
Весна! Выставляется первая рама — И в комнату шум ворвался, И благовест ближнего храма, И говор народа, и стук колеса. Мне в душу повеяло жизнью и волей: Вон — даль голубая видна... И хочется в поле, в широкое поле, Где, шествуя, сыплет цветами весна! Весна! Выставляется первая рама — И в комнату шум ворвался, И благовест ближнего храма, И говор народа, и стук колеса. Мне в душу повеяло жизнью и волей: Вон — даль голубая видна... И хочется в поле, в широкое поле, Где, шествуя, сыплет цветами весна!
А. Н. Майков
«Весна! Выставляется первая рама...»
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/a-n-maikov/index.html">А. Н. Майков</a>. <a href="/text/4342/index.html">«Весна! Выставляется первая рама...»</a></div> <div class="author">Аполлон Майков</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Весна! Выставляется первая рама —</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>И в комнату шум ворвался,</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>И благовест ближнего храма,</v><c></c> <v><m></m>И говор народа, и стук колеса.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Мне в душу повеяло жизнью и волей:</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Вон — даль голубая видна...</v><c></c> <v><m></m>И хочется в поле, в широкое поле,</v><c></c> <v><m></m>Где, шествуя, сыплет цветами весна!</v><c></c></z> <cr>1854</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/a-n-maikov/index.html">А. Н. Майков</a>. <a href="/text/4342/index.html">«Весна! Выставляется первая рама...»</a></div> <div class="author">Аполлон Майков</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Весна! Выставляется первая рама —</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>И в комнату шум ворвался,</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>И благовест ближнего храма,</v><c></c> <v><m></m>И говор народа, и стук колеса.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Мне в душу повеяло жизнью и волей:</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Вон — даль голубая видна...</v><c></c> <v><m></m>И хочется в поле, в широкое поле,</v><c></c> <v><m></m>Где, шествуя, сыплет цветами весна!</v><c></c></z> <cr>1854</cr> </pmm></pms></div>
4303
Папенька поставил на стол табакерку. — Поди-ка сюда, Миша, посмотри-ка, — сказал он. Миша был послушный мальчик, тотчас оставил игрушки и подошел к папеньке. Да уж и было чего посмотреть! Какая прекрасная табакерка! Пестренькая, из черепахи. А что на крышке-то! Ворота, башенки, домик, другой, третий, четвертый, и счесть нельзя, и все мал мала меньше, и все золотые; а деревья-то также золотые, а листики на них серебряные; а за деревьями встает солнышко, и от него розовые лучи расходятся по всему небу. — Что это за городок? — спросил Миша. — Это городок Динь-динь, — отвечал папенька и тронул пружинку... И что же? вдруг, невидимо где, заиграла музыка. Откуда слышна эта музыка, Миша не мог понять; он ходил и к дверям, — не из другой ли комнаты? И к часам — не в часах ли? и к бюро, и к горке; прислушивался то в том, то в другом месте; смотрел и под стол... Наконец, Миша уверился, что музыка точно играла в табакерке. Он подошел к ней, смотрит, а из-за деревьев солнышко выходит, крадется тихонько по небу, а небо и городок все светлее и светлее; окошки горят ярким огнем и от башенок будто сияние. Вот солнышко перешло через небо на другую сторону, все ниже да ниже, и, наконец, за пригорком совсем скрылось, и городок потемнел, ставни закрылись, и башенки померкли, только не надолго. Вот затеплилась звездочка, вот другая, вот и месяц рогатый выглянул из-за деревьев, и в городе стало опять светлее, окошки засеребрились, и от башенок потянулись синеватые лучи. — Папенька! папенька, нельзя ли войти в этот городок? Как бы мне хотелось! — Мудрено, мой друг. Этот городок тебе не по росту. — Ничего, папенька, я такой маленький. Только пустите меня туда, мне так бы хотелось узнать, что там делается... — Право, мой друг, там и без тебя тесно. — Да кто же там живет? — Кто там живет? Там живут колокольчики. С сими словами папенька поднял крышку на табакерке, и что же увидел Миша? И колокольчики, и молоточки, и валик, и колеса. Миша удивился. — Зачем эти колокольчики? Зачем молоточки? Зачем валик с крючками? — спрашивал Миша у папеньки. А папенька отвечал: — Не скажу тебе, Миша. Сам посмотри попристальнее да подумай: авось-либо отгадаешь. Только вот этой пружинки не трогай, а иначе все изломается. Папенька вышел, а Миша остался над табакеркой. Вот он сидел над нею, смотрел, смотрел, думал, думал: отчего звенят колокольчики. Между тем музыка играет да играет; вот все тише да тише, как будто что-то цепляется за каждую нотку, как будто что-то отталкивает один звук от другого. Вот Миша смотрит: внизу табакерки отворяется дверца и из дверцы выбегает мальчик с золотою головкой и в стальной юбочке, останавливается на пороге и манит к себе Мишу. Да отчего же, подумал Миша, папенька сказал, что в этом городке и без меня тесно? Нет, видно, в нем живут добрые люди; видите, зовут меня в гости. — Извольте, с величайшей радостью. С этими словами Миша побежал к дверце и с удивлением заметил, что дверца ему пришлась точь-в-точь по росту. Как хорошо воспитанный мальчик, он почел долгом прежде всего обратиться к своему провожатому. — Позвольте узнать, — сказал Миша, — с кем я имею честь говорить? — Динь, динь, динь, — отвечал незнакомец. — Я — мальчик-колокольчик, житель этого городка. Мы слышали, что вам очень хочется побывать у нас в гостях, и потому решились просить вас сделать нам честь к нам пожаловать. Динь, динь, динь, динь, динь, динь. Миша учтиво поклонился; мальчик-колокольчик взял его за руку, и они пошли. Тут Миша заметил, что над ними был свод, сделанный из пестрой тисненой бумажки с золотыми краями. Перед ними был другой свод, только поменьше; потом третий, еще меньше; четвертый, еще меньше, и так все другие своды, чем дальше, тем меньше, так что в последний, казалось, едва могла пройти головка его провожатого. — Я вам очень благодарен за ваше приглашение, — сказал ему Миша, — но не знаю, можно ли будет мне им воспользоваться. Правда, здесь я свободно прохожу, но там дальше, посмотрите, какие у вас низенькие своды; там я, позвольте сказать откровенно, там я и ползком не пройду. Я удивляюсь, как и вы под ними проходите... — Динь, динь, динь, — отвечал мальчик, — пройдем, не беспокойтесь, ступайте только за мною. Миша послушался. В самом деле, с каждым шагом, казалось, своды поднимались, и наши мальчики всюду свободно проходили; когда же они дошли до последнего свода, тогда мальчик-колокольчик попросил Мишу оглянуться назад. Миша оглянулся и что же он увидел? Теперь тот первый свод, под который он подошел, входя в дверцы, показался ему маленьким, как будто, пока они шли, свод опустился. Миша был очень удивлен. — Отчего это? — спросил он своего проводника. — Динь, динь, динь, — отвечал проводник смеясь, — издали всегда так кажется; видно, вы ни на что вдаль со вниманием не смотрели: вдали все кажется маленьким, а подойдешь — большое. — Да, это правда, — отвечал Миша, — я до сих пор не подумал об этом и оттого вот что со мною случилось: третьего дня я хотел нарисовать, как маменька возле меня играет на фортепьяно, а папенька, на другом конце комнаты, читает книжку. Только этого мне никак не удалось сделать! Тружусь, тружусь, рисую как можно вернее, а все на бумаге у меня выйдет, что папенька возле маменьки сидит и кресло его возле фортепьяно стоит; а между тем я очень хорошо вижу, что фортепьяно стоит возле меня у окошка, а папенька сидит на другом конце у камина. Маменька мне говорила, что папеньку надобно нарисовать маленьким, но я думал, что маменька шутит, потому что папенька гораздо больше ее ростом; но теперь вижу, что маменька правду говорила: папеньку надобно было нарисовать маленьким, потому что он сидел вдалеке: очень вам благодарен за объяснение, очень благодарен. Мальчик-колокольчик смеялся изо всех сил. — Динь, динь, динь, как смешно! Динь, динь, динь, как смешно! Не уметь нарисовать папеньку с маменькой! Динь, динь, динь, динь, динь! Мише показалось досадно, что мальчик-колокольчик над ним так немилосердно насмехается, и он очень вежливо сказал ему: — Позвольте мне спросить у вас: зачем вы к каждому слову все говорите: динь, динь, динь! — Уж у нас поговорка такая, — отвечал мальчик-колокольчик. — Поговорка? — заметил Миша. — А вот папенька говорит, что нехорошо привыкать к поговоркам. Мальчик-колокольчик закусил губы и не сказал более ни слова. Вот перед ними еще дверцы; они отворились, и Миша очутился на улице. Что за улица! Что за городок! Мостовая вымощена перламутром; небо пестренькое, черепаховое; по небу ходит золотое солнышко; поманишь его — оно с неба сойдет, вкруг руки обойдет и опять поднимется. А домики-то стальные, полированные, крытые разноцветными раковинками, и под каждою крышкою сидит мальчик-колокольчик с золотою головкою, в серебряной юбочке, и много их, много и все мал мала меньше. — Нет, теперь уж меня не обмануть, — сказал Миша, — это так только мне кажется издали, а колокольчики-то все одинакие. — Ан вот и неправда, — отвечал провожатый, — колокольчики не одинакие. Если бы мы все были одинакие, то и звенели бы мы все в один голос, один, как другой; а ты слышишь, какие мы песни выводим? Это оттого, что кто из нас побольше, у того и голос потолще; неужели ты и этого не знаешь? Вот видишь ли, Миша, это тебе урок: вперед не смейся над теми, у которых поговорка дурная; иной и с поговоркою, а больше другого знает и можно от него кое-чему научиться. Миша в свою очередь закусил язычок. Между тем их окружили мальчики-колокольчики, теребили Мишу за платье, звенели, прыгали, бегали. — Весело вы живете, — сказал Миша, — век бы с вами остался; целый день вы ничего не делаете; у вас ни уроков, ни учителей, да еще и музыка целый день. — Динь, динь, динь! — закричали колокольчики. — Уж нашел у нас веселье! Нет, Миша, плохое нам житье. Правда, уроков у нас нет, да что же в том толку. Мы бы уроков не побоялись. Вся наша беда именно в том, что у нас, бедных, никакого нет дела; нет у нас ни книжек, ни картинок; нет ни папеньки, ни маменьки; нечем заняться; целый день играй да играй, а ведь это, Миша, очень, очень скучно! Хорошо наше черепаховое небо, хорошо и золотое солнышко, и золотые деревья, но мы, бедные, мы насмотрелись на них вдоволь, и все это очень нам надоело; из городка мы ни пяди, а ты можешь себе вообразить, каково целый век, ничего не делая, просидеть в табакерке с музыкой. — Да, — отвечал Миша, — вы говорите правду. Это и со мною случается: когда после ученья примешься за игрушки, то так весело; а когда в праздник целый день все играешь да играешь, то к вечеру и сделается скучно; и за ту и за другую игрушку примешься — все не мило. Я долго не понимал, отчего это, а теперь понимаю. — Да сверх того на нас есть другая беда, Миша: у нас есть дядьки. — Какие же дядьки? — спросил Миша. — Дядьки-молоточки, — отвечали колокольчики, — уж какие злые! То и дело, что ходят по городу да нас постукивают. Которые побольше, тем еще реже тук-тук бывает, а уж маленьким куда больно достается. В самом деле, Миша увидел, что по улице ходили какие-то господа на тоненьких ножках, с предлинными носами и шипели между собою: тук, тук, тук! тук, тук, тук! Поднимай, задевай. Тук, тук, тук! Тук, тук, тук! И в самом деле, дядьки-молоточки беспрестанно то по тому, то по другому колокольчику тук да тук, индо бедному Мише жалко стало. Он подошел к этим господам, очень вежливо поклонился и с добродушием спросил: зачем они без всякого сожаления колотят бедных мальчиков? А молоточки ему в ответ: — Прочь ступай, не мешай! Там в палате и в халате надзиратель лежит и стучать нам велит. Все ворочается, прицепляется. Тук, тук, тук! Тук, тук, тук! — Какой это у вас надзиратель? — спросил Миша у колокольчиков. — А это господин Валик, — зазвенели они, — предобрый человек — день и ночь с дивана не сходит. На него мы не можем пожаловаться. Миша к надзирателю. Смотрит, — он в самом деле лежит на диване, в халате и с боку на бок переворачивается, только все лицом кверху. А по халату-то у него шпильки, крючочки, видимо-невидимо, только что попадется ему молоток, он его крючком сперва зацепит, потом опустит, а молоточек-то и стукнет по колокольчику. Только что Миша к нему подошел, как надзиратель закричал: — Шуры-муры! Кто здесь ходит? Кто здесь бродит? Шуры-муры, кто прочь не идет? Кто мне спать не дает? Шуры-муры! Шуры-муры! — Это я, — храбро отвечал Миша, — я — Миша... — А что тебе надобно? — спросил надзиратель. — Да мне жаль бедных мальчиков-колокольчиков, они все такие умные, такие добрые, такие музыканты, а по вашему приказанию дядьки их беспрестанно постукивают... — А мне какое дело, шуры-муры! Не я здесь набольший. Пусть себе дядьки стукают мальчиков! Мне что за дело! Я надзиратель добрый, все на диване лежу и ни за кем не гляжу... Шуры-муры, шуры-муры... — Ну, многому же я научился в этом городке! — сказал про себя Миша. — Вот еще иногда мне бывает досадно, зачем надзиратель с меня глаз не спускает! «Экой злой, — думаю я. — Ведь он не папенька и не маменька. Что ему за дело, что я шалю? Знал бы, сидел в своей комнате». Нет, теперь вижу, что бывает с бедными мальчиками, когда за ними никто не смотрит. Между тем Миша пошел далее — и остановился. Смотрит — золотой шатер с жемчужной бахромой, наверху золотой флюгер вертится, будто ветряная мельница, а под шатром лежит царевна-пружинка и, как змейка, то свернется, то развернется и беспрестанно надзирателя под бок толкает. Миша этому очень удивился и сказал ей: — Сударыня-царевна! Зачем вы надзирателя под бок толкаете? — Зиц, зиц, зиц, — отвечала царевна, — глупый ты мальчик, неразумный мальчик! На все смотришь — ничего не видишь! Кабы я валик не толкала, валик бы не вертелся; кабы валик не вертелся, то он за молоточки бы не цеплялся, кабы за молоточки не цеплялся, молоточки бы не стучали, колокольчики бы не звенели; кабы колокольчики не звенели, и музыки бы не было! Зиц, зиц, зиц! Мише хотелось узнать, правду ли говорит царевна. Он наклонился и прижал ее пальчиком — и что же? В одно мгновенье пружинка с силою развилась, валик сильно завертелся, молоточки быстро застучали, колокольчики заиграли дребедень, и вдруг пружинка лопнула. Все умолкло, валик остановился, молоточки попадали, колокольчики свернулись на сторону, солнышко повисло, домики изломались. Тогда Миша вспомнил, что папенька не приказывал ему трогать пружинки, испугался и... проснулся. — Что во сне видел, Миша? — спросил папенька. Миша долго не мог опамятоваться. Смотрит: та же папенькина комната, та же перед ним табакерка; возле него сидят папенька и маменька и смеются. — Где же мальчик-колокольчик? Где дядька-молоточек? Где царевна-пружинка? — спрашивал Миша. — Так это был сон? — Да, Миша, тебя музыка убаюкала, и ты здесь порядочно вздремнул. Расскажи-ка нам по крайней мере, что тебе приснилось? — Да, видите, папенька, — сказал Миша, протирая глазки, — мне все хотелось узнать, отчего музыка в табакерке играет; вот я принялся на нее прилежно смотреть и разбирать, что в ней движется и отчего движется; думал-думал и стал уже добираться, как вдруг, смотрю, дверца в табакерке растворилась... — Тут Миша рассказал весь свой сон по порядку. — Ну, теперь вижу, — сказал папенька, — что ты в самом деле почти понял, отчего музыка в табакерке играет; но ты еще лучше поймешь, когда будешь учиться механике. Папенька поставил на стол табакерку. — Поди-ка сюда, Миша, посмотри-ка, — сказал он. Миша был послушный мальчик, тотчас оставил игрушки и подошел к папеньке. Да уж и было чего посмотреть! Какая прекрасная табакерка! Пестренькая, из черепахи. А что на крышке-то! Ворота, башенки, домик, другой, третий, четвертый, и счесть нельзя, и все мал мала меньше, и все золотые; а деревья-то также золотые, а листики на них серебряные; а за деревьями встает солнышко, и от него розовые лучи расходятся по всему небу. — Что это за городок? — спросил Миша. — Это городок Динь-динь, — отвечал папенька и тронул пружинку... И что же? вдруг, невидимо где, заиграла музыка. Откуда слышна эта музыка, Миша не мог понять; он ходил и к дверям, — не из другой ли комнаты? И к часам — не в часах ли? и к бюро, и к горке; прислушивался то в том, то в другом месте; смотрел и под стол... Наконец, Миша уверился, что музыка точно играла в табакерке. Он подошел к ней, смотрит, а из-за деревьев солнышко выходит, крадется тихонько по небу, а небо и городок все светлее и светлее; окошки горят ярким огнем и от башенок будто сияние. Вот солнышко перешло через небо на другую сторону, все ниже да ниже, и, наконец, за пригорком совсем скрылось, и городок потемнел, ставни закрылись, и башенки померкли, только не надолго. Вот затеплилась звездочка, вот другая, вот и месяц рогатый выглянул из-за деревьев, и в городе стало опять светлее, окошки засеребрились, и от башенок потянулись синеватые лучи. — Папенька! папенька, нельзя ли войти в этот городок? Как бы мне хотелось! — Мудрено, мой друг. Этот городок тебе не по росту. — Ничего, папенька, я такой маленький. Только пустите меня туда, мне так бы хотелось узнать, что там делается... — Право, мой друг, там и без тебя тесно. — Да кто же там живет? — Кто там живет? Там живут колокольчики. С сими словами папенька поднял крышку на табакерке, и что же увидел Миша? И колокольчики, и молоточки, и валик, и колеса. Миша удивился. — Зачем эти колокольчики? Зачем молоточки? Зачем валик с крючками? — спрашивал Миша у папеньки. А папенька отвечал: — Не скажу тебе, Миша. Сам посмотри попристальнее да подумай: авось-либо отгадаешь. Только вот этой пружинки не трогай, а иначе все изломается. Папенька вышел, а Миша остался над табакеркой. Вот он сидел над нею, смотрел, смотрел, думал, думал: отчего звенят колокольчики. Между тем музыка играет да играет; вот все тише да тише, как будто что-то цепляется за каждую нотку, как будто что-то отталкивает один звук от другого. Вот Миша смотрит: внизу табакерки отворяется дверца и из дверцы выбегает мальчик с золотою головкой и в стальной юбочке, останавливается на пороге и манит к себе Мишу. Да отчего же, подумал Миша, папенька сказал, что в этом городке и без меня тесно? Нет, видно, в нем живут добрые люди; видите, зовут меня в гости. — Извольте, с величайшей радостью. С этими словами Миша побежал к дверце и с удивлением заметил, что дверца ему пришлась точь-в-точь по росту. Как хорошо воспитанный мальчик, он почел долгом прежде всего обратиться к своему провожатому. — Позвольте узнать, — сказал Миша, — с кем я имею честь говорить? — Динь, динь, динь, — отвечал незнакомец. — Я — мальчик-колокольчик, житель этого городка. Мы слышали, что вам очень хочется побывать у нас в гостях, и потому решились просить вас сделать нам честь к нам пожаловать. Динь, динь, динь, динь, динь, динь. Миша учтиво поклонился; мальчик-колокольчик взял его за руку, и они пошли. Тут Миша заметил, что над ними был свод, сделанный из пестрой тисненой бумажки с золотыми краями. Перед ними был другой свод, только поменьше; потом третий, еще меньше; четвертый, еще меньше, и так все другие своды, чем дальше, тем меньше, так что в последний, казалось, едва могла пройти головка его провожатого. — Я вам очень благодарен за ваше приглашение, — сказал ему Миша, — но не знаю, можно ли будет мне им воспользоваться. Правда, здесь я свободно прохожу, но там дальше, посмотрите, какие у вас низенькие своды; там я, позвольте сказать откровенно, там я и ползком не пройду. Я удивляюсь, как и вы под ними проходите... — Динь, динь, динь, — отвечал мальчик, — пройдем, не беспокойтесь, ступайте только за мною. Миша послушался. В самом деле, с каждым шагом, казалось, своды поднимались, и наши мальчики всюду свободно проходили; когда же они дошли до последнего свода, тогда мальчик-колокольчик попросил Мишу оглянуться назад. Миша оглянулся и что же он увидел? Теперь тот первый свод, под который он подошел, входя в дверцы, показался ему маленьким, как будто, пока они шли, свод опустился. Миша был очень удивлен. — Отчего это? — спросил он своего проводника. — Динь, динь, динь, — отвечал проводник смеясь, — издали всегда так кажется; видно, вы ни на что вдаль со вниманием не смотрели: вдали все кажется маленьким, а подойдешь — большое. — Да, это правда, — отвечал Миша, — я до сих пор не подумал об этом и оттого вот что со мною случилось: третьего дня я хотел нарисовать, как маменька возле меня играет на фортепьяно, а папенька, на другом конце комнаты, читает книжку. Только этого мне никак не удалось сделать! Тружусь, тружусь, рисую как можно вернее, а все на бумаге у меня выйдет, что папенька возле маменьки сидит и кресло его возле фортепьяно стоит; а между тем я очень хорошо вижу, что фортепьяно стоит возле меня у окошка, а папенька сидит на другом конце у камина. Маменька мне говорила, что папеньку надобно нарисовать маленьким, но я думал, что маменька шутит, потому что папенька гораздо больше ее ростом; но теперь вижу, что маменька правду говорила: папеньку надобно было нарисовать маленьким, потому что он сидел вдалеке: очень вам благодарен за объяснение, очень благодарен. Мальчик-колокольчик смеялся изо всех сил. — Динь, динь, динь, как смешно! Динь, динь, динь, как смешно! Не уметь нарисовать папеньку с маменькой! Динь, динь, динь, динь, динь! Мише показалось досадно, что мальчик-колокольчик над ним так немилосердно насмехается, и он очень вежливо сказал ему: — Позвольте мне спросить у вас: зачем вы к каждому слову все говорите: динь, динь, динь! — Уж у нас поговорка такая, — отвечал мальчик-колокольчик. — Поговорка? — заметил Миша. — А вот папенька говорит, что нехорошо привыкать к поговоркам. Мальчик-колокольчик закусил губы и не сказал более ни слова. Вот перед ними еще дверцы; они отворились, и Миша очутился на улице. Что за улица! Что за городок! Мостовая вымощена перламутром; небо пестренькое, черепаховое; по небу ходит золотое солнышко; поманишь его — оно с неба сойдет, вкруг руки обойдет и опять поднимется. А домики-то стальные, полированные, крытые разноцветными раковинками, и под каждою крышкою сидит мальчик-колокольчик с золотою головкою, в серебряной юбочке, и много их, много и все мал мала меньше. — Нет, теперь уж меня не обмануть, — сказал Миша, — это так только мне кажется издали, а колокольчики-то все одинакие. — Ан вот и неправда, — отвечал провожатый, — колокольчики не одинакие. Если бы мы все были одинакие, то и звенели бы мы все в один голос, один, как другой; а ты слышишь, какие мы песни выводим? Это оттого, что кто из нас побольше, у того и голос потолще; неужели ты и этого не знаешь? Вот видишь ли, Миша, это тебе урок: вперед не смейся над теми, у которых поговорка дурная; иной и с поговоркою, а больше другого знает и можно от него кое-чему научиться. Миша в свою очередь закусил язычок. Между тем их окружили мальчики-колокольчики, теребили Мишу за платье, звенели, прыгали, бегали. — Весело вы живете, — сказал Миша, — век бы с вами остался; целый день вы ничего не делаете; у вас ни уроков, ни учителей, да еще и музыка целый день. — Динь, динь, динь! — закричали колокольчики. — Уж нашел у нас веселье! Нет, Миша, плохое нам житье. Правда, уроков у нас нет, да что же в том толку. Мы бы уроков не побоялись. Вся наша беда именно в том, что у нас, бедных, никакого нет дела; нет у нас ни книжек, ни картинок; нет ни папеньки, ни маменьки; нечем заняться; целый день играй да играй, а ведь это, Миша, очень, очень скучно! Хорошо наше черепаховое небо, хорошо и золотое солнышко, и золотые деревья, но мы, бедные, мы насмотрелись на них вдоволь, и все это очень нам надоело; из городка мы ни пяди, а ты можешь себе вообразить, каково целый век, ничего не делая, просидеть в табакерке с музыкой. — Да, — отвечал Миша, — вы говорите правду. Это и со мною случается: когда после ученья примешься за игрушки, то так весело; а когда в праздник целый день все играешь да играешь, то к вечеру и сделается скучно; и за ту и за другую игрушку примешься — все не мило. Я долго не понимал, отчего это, а теперь понимаю. — Да сверх того на нас есть другая беда, Миша: у нас есть дядьки. — Какие же дядьки? — спросил Миша. — Дядьки-молоточки, — отвечали колокольчики, — уж какие злые! То и дело, что ходят по городу да нас постукивают. Которые побольше, тем еще реже тук-тук бывает, а уж маленьким куда больно достается. В самом деле, Миша увидел, что по улице ходили какие-то господа на тоненьких ножках, с предлинными носами и шипели между собою: тук, тук, тук! тук, тук, тук! Поднимай, задевай. Тук, тук, тук! Тук, тук, тук! И в самом деле, дядьки-молоточки беспрестанно то по тому, то по другому колокольчику тук да тук, индо бедному Мише жалко стало. Он подошел к этим господам, очень вежливо поклонился и с добродушием спросил: зачем они без всякого сожаления колотят бедных мальчиков? А молоточки ему в ответ: — Прочь ступай, не мешай! Там в палате и в халате надзиратель лежит и стучать нам велит. Все ворочается, прицепляется. Тук, тук, тук! Тук, тук, тук! — Какой это у вас надзиратель? — спросил Миша у колокольчиков. — А это господин Валик, — зазвенели они, — предобрый человек — день и ночь с дивана не сходит. На него мы не можем пожаловаться. Миша к надзирателю. Смотрит, — он в самом деле лежит на диване, в халате и с боку на бок переворачивается, только все лицом кверху. А по халату-то у него шпильки, крючочки, видимо-невидимо, только что попадется ему молоток, он его крючком сперва зацепит, потом опустит, а молоточек-то и стукнет по колокольчику. Только что Миша к нему подошел, как надзиратель закричал: — Шуры-муры! Кто здесь ходит? Кто здесь бродит? Шуры-муры, кто прочь не идет? Кто мне спать не дает? Шуры-муры! Шуры-муры! — Это я, — храбро отвечал Миша, — я — Миша... — А что тебе надобно? — спросил надзиратель. — Да мне жаль бедных мальчиков-колокольчиков, они все такие умные, такие добрые, такие музыканты, а по вашему приказанию дядьки их беспрестанно постукивают... — А мне какое дело, шуры-муры! Не я здесь набольший. Пусть себе дядьки стукают мальчиков! Мне что за дело! Я надзиратель добрый, все на диване лежу и ни за кем не гляжу... Шуры-муры, шуры-муры... — Ну, многому же я научился в этом городке! — сказал про себя Миша. — Вот еще иногда мне бывает досадно, зачем надзиратель с меня глаз не спускает! «Экой злой, — думаю я. — Ведь он не папенька и не маменька. Что ему за дело, что я шалю? Знал бы, сидел в своей комнате». Нет, теперь вижу, что бывает с бедными мальчиками, когда за ними никто не смотрит. Между тем Миша пошел далее — и остановился. Смотрит — золотой шатер с жемчужной бахромой, наверху золотой флюгер вертится, будто ветряная мельница, а под шатром лежит царевна-пружинка и, как змейка, то свернется, то развернется и беспрестанно надзирателя под бок толкает. Миша этому очень удивился и сказал ей: — Сударыня-царевна! Зачем вы надзирателя под бок толкаете? — Зиц, зиц, зиц, — отвечала царевна, — глупый ты мальчик, неразумный мальчик! На все смотришь — ничего не видишь! Кабы я валик не толкала, валик бы не вертелся; кабы валик не вертелся, то он за молоточки бы не цеплялся, кабы за молоточки не цеплялся, молоточки бы не стучали, колокольчики бы не звенели; кабы колокольчики не звенели, и музыки бы не было! Зиц, зиц, зиц! Мише хотелось узнать, правду ли говорит царевна. Он наклонился и прижал ее пальчиком — и что же? В одно мгновенье пружинка с силою развилась, валик сильно завертелся, молоточки быстро застучали, колокольчики заиграли дребедень, и вдруг пружинка лопнула. Все умолкло, валик остановился, молоточки попадали, колокольчики свернулись на сторону, солнышко повисло, домики изломались. Тогда Миша вспомнил, что папенька не приказывал ему трогать пружинки, испугался и... проснулся. — Что во сне видел, Миша? — спросил папенька. Миша долго не мог опамятоваться. Смотрит: та же папенькина комната, та же перед ним табакерка; возле него сидят папенька и маменька и смеются. — Где же мальчик-колокольчик? Где дядька-молоточек? Где царевна-пружинка? — спрашивал Миша. — Так это был сон? — Да, Миша, тебя музыка убаюкала, и ты здесь порядочно вздремнул. Расскажи-ка нам по крайней мере, что тебе приснилось? — Да, видите, папенька, — сказал Миша, протирая глазки, — мне все хотелось узнать, отчего музыка в табакерке играет; вот я принялся на нее прилежно смотреть и разбирать, что в ней движется и отчего движется; думал-думал и стал уже добираться, как вдруг, смотрю, дверца в табакерке растворилась... — Тут Миша рассказал весь свой сон по порядку. — Ну, теперь вижу, — сказал папенька, — что ты в самом деле почти понял, отчего музыка в табакерке играет; но ты еще лучше поймешь, когда будешь учиться механике.
В. Ф. Одоевский
Городок в табакерке
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/v-odoevski/index.html">В. Ф. Одоевский</a>. <a href="/text/4303/index.html">Городок в табакерке</a></div> <div class="author">Владимир Одоевский</div> <div class="title"><h1>Городок в табакерке</h1></div> <z><o></o>Папенька поставил на стол табакерку.</z> <z><o></o>— Поди-ка сюда, Миша, посмотри-ка, — сказал он.</z> <z><o></o>Миша был послушный мальчик, тотчас оставил игрушки и подошел к папеньке. Да уж и было чего посмотреть! Какая прекрасная табакерка! Пестренькая, из черепахи. А что на крышке-то! Ворота, башенки, домик, другой, третий, четвертый, и счесть нельзя, и все мал мала меньше, и все золотые; а деревья-то также золотые, а листики на них серебряные; а за деревьями встает солнышко, и от него розовые лучи расходятся по всему небу.</z> <z><o></o>— Что это за городок? — спросил Миша.</z> <z><o></o>— Это городок Динь-динь, — отвечал папенька и тронул пружинку... И что же? вдруг, невидимо где, заиграла музыка. Откуда слышна эта музыка, Миша не мог понять; он ходил и к дверям, — не из другой ли комнаты? И к часам — не в часах ли? и к бюро, и к горке; прислушивался то в том, то в другом месте; смотрел и под стол... Наконец, Миша уверился, что музыка точно играла в табакерке. Он подошел к ней, смотрит, а из-за деревьев солнышко выходит, крадется тихонько по небу, а небо и городок все светлее и светлее; окошки горят ярким огнем и от башенок будто сияние. Вот солнышко перешло через небо на другую сторону, все ниже да ниже, и, наконец, за пригорком совсем скрылось, и городок потемнел, ставни закрылись, и башенки померкли, только не надолго. Вот затеплилась звездочка, вот другая, вот и месяц рогатый выглянул из-за деревьев, и в городе стало опять светлее, окошки засеребрились, и от башенок потянулись синеватые лучи.</z> <z><o></o>— Папенька! папенька, нельзя ли войти в этот городок? Как бы мне хотелось!</z> <z><o></o>— Мудрено, мой друг. Этот городок тебе не по росту.</z> <z><o></o>— Ничего, папенька, я такой маленький. Только пустите меня туда, мне так бы хотелось узнать, что там делается...</z> <z><o></o>— Право, мой друг, там и без тебя тесно.</z> <z><o></o>— Да кто же там живет?</z> <z><o></o>— Кто там живет? Там живут колокольчики.</z> <z><o></o>С сими словами папенька поднял крышку на табакерке, и что же увидел Миша? И колокольчики, и молоточки, и валик, и колеса. Миша удивился.</z> <z><o></o>— Зачем эти колокольчики? Зачем молоточки? Зачем валик с крючками? — спрашивал Миша у папеньки.</z> <z><o></o>А папенька отвечал:</z> <z><o></o>— Не скажу тебе, Миша. Сам посмотри попристальнее да подумай: авось-либо отгадаешь. Только вот этой пружинки не трогай, а иначе все изломается.</z> <z><o></o>Папенька вышел, а Миша остался над табакеркой. Вот он сидел над нею, смотрел, смотрел, думал, думал: отчего звенят колокольчики.</z> <z><o></o>Между тем музыка играет да играет; вот все тише да тише, как будто что-то цепляется за каждую нотку, как будто что-то отталкивает один звук от другого. Вот Миша смотрит: внизу табакерки отворяется дверца и из дверцы выбегает мальчик с золотою головкой и в стальной юбочке, останавливается на пороге и манит к себе Мишу.</z> <z><o></o>Да отчего же, подумал Миша, папенька сказал, что в этом городке и без меня тесно? Нет, видно, в нем живут добрые люди; видите, зовут меня в гости.</z> <z><o></o>— Извольте, с величайшей радостью.</z> <z><o></o>С этими словами Миша побежал к дверце и с удивлением заметил, что дверца ему пришлась точь-в-точь по росту. Как хорошо воспитанный мальчик, он почел долгом прежде всего обратиться к своему провожатому.</z> <z><o></o>— Позвольте узнать, — сказал Миша, — с кем я имею честь говорить?</z> <z><o></o>— Динь, динь, динь, — отвечал незнакомец. — Я — мальчик-колокольчик, житель этого городка. Мы слышали, что вам очень хочется побывать у нас в гостях, и потому решились просить вас сделать нам честь к нам пожаловать. Динь, динь, динь, динь, динь, динь.</z> <z><o></o>Миша учтиво поклонился; мальчик-колокольчик взял его за руку, и они пошли. Тут Миша заметил, что над ними был свод, сделанный из пестрой тисненой бумажки с золотыми краями. Перед ними был другой свод, только поменьше; потом третий, еще меньше; четвертый, еще меньше, и так все другие своды, чем дальше, тем меньше, так что в последний, казалось, едва могла пройти головка его провожатого.</z> <z><o></o>— Я вам очень благодарен за ваше приглашение, — сказал ему Миша, — но не знаю, можно ли будет мне им воспользоваться. Правда, здесь я свободно прохожу, но там дальше, посмотрите, какие у вас низенькие своды; там я, позвольте сказать откровенно, там я и ползком не пройду. Я удивляюсь, как и вы под ними проходите...</z> <z><o></o>— Динь, динь, динь, — отвечал мальчик, — пройдем, не беспокойтесь, ступайте только за мною.</z> <z><o></o>Миша послушался. В самом деле, с каждым шагом, казалось, своды поднимались, и наши мальчики всюду свободно проходили; когда же они дошли до последнего свода, тогда мальчик-колокольчик попросил Мишу оглянуться назад. Миша оглянулся и что же он увидел? Теперь тот первый свод, под который он подошел, входя в дверцы, показался ему маленьким, как будто, пока они шли, свод опустился. Миша был очень удивлен.</z> <z><o></o>— Отчего это? — спросил он своего проводника.</z> <z><o></o>— Динь, динь, динь, — отвечал проводник смеясь, — издали всегда так кажется; видно, вы ни на что вдаль со вниманием не смотрели: вдали все кажется маленьким, а подойдешь — большое.</z> <z><o></o>— Да, это правда, — отвечал Миша, — я до сих пор не подумал об этом и оттого вот что со мною случилось: третьего дня я хотел нарисовать, как маменька возле меня играет на фортепьяно, а папенька, на другом конце комнаты, читает книжку. Только этого мне никак не удалось сделать! Тружусь, тружусь, рисую как можно вернее, а все на бумаге у меня выйдет, что папенька возле маменьки сидит и кресло его возле фортепьяно стоит; а между тем я очень хорошо вижу, что фортепьяно стоит возле меня у окошка, а папенька сидит на другом конце у камина. Маменька мне говорила, что папеньку надобно нарисовать маленьким, но я думал, что маменька шутит, потому что папенька гораздо больше ее ростом; но теперь вижу, что маменька правду говорила: папеньку надобно было нарисовать маленьким, потому что он сидел вдалеке: очень вам благодарен за объяснение, очень благодарен.</z> <z><o></o>Мальчик-колокольчик смеялся изо всех сил.</z> <z><o></o>— Динь, динь, динь, как смешно! Динь, динь, динь, как смешно! Не уметь нарисовать папеньку с маменькой! Динь, динь, динь, динь, динь!</z> <z><o></o>Мише показалось досадно, что мальчик-колокольчик над ним так немилосердно насмехается, и он очень вежливо сказал ему:</z> <z><o></o>— Позвольте мне спросить у вас: зачем вы к каждому слову все говорите: динь, динь, динь!</z> <z><o></o>— Уж у нас поговорка такая, — отвечал мальчик-колокольчик.</z> <z><o></o>— Поговорка? — заметил Миша. — А вот папенька говорит, что нехорошо привыкать к поговоркам.</z> <z><o></o>Мальчик-колокольчик закусил губы и не сказал более ни слова.</z> <z><o></o>Вот перед ними еще дверцы; они отворились, и Миша очутился на улице. Что за улица! Что за городок! Мостовая вымощена перламутром; небо пестренькое, черепаховое; по небу ходит золотое солнышко; поманишь его — оно с неба сойдет, вкруг руки обойдет и опять поднимется. А домики-то стальные, полированные, крытые разноцветными раковинками, и под каждою крышкою сидит мальчик-колокольчик с золотою головкою, в серебряной юбочке, и много их, много и все мал мала меньше.</z> <z><o></o>— Нет, теперь уж меня не обмануть, — сказал Миша, — это так только мне кажется издали, а колокольчики-то все одинакие.</z> <z><o></o>— Ан вот и неправда, — отвечал провожатый, — колокольчики не одинакие. Если бы мы все были одинакие, то и звенели бы мы все в один голос, один, как другой; а ты слышишь, какие мы песни выводим? Это оттого, что кто из нас побольше, у того и голос потолще; неужели ты и этого не знаешь? Вот видишь ли, Миша, это тебе урок: вперед не смейся над теми, у которых поговорка дурная; иной и с поговоркою, а больше другого знает и можно от него кое-чему научиться.</z> <z><o></o>Миша в свою очередь закусил язычок.</z> <z><o></o>Между тем их окружили мальчики-колокольчики, теребили Мишу за платье, звенели, прыгали, бегали.</z> <z><o></o>— Весело вы живете, — сказал Миша, — век бы с вами остался; целый день вы ничего не делаете; у вас ни уроков, ни учителей, да еще и музыка целый день.</z> <z><o></o>— Динь, динь, динь! — закричали колокольчики. — Уж нашел у нас веселье! Нет, Миша, плохое нам житье. Правда, уроков у нас нет, да что же в том толку. Мы бы уроков не побоялись. Вся наша беда именно в том, что у нас, бедных, никакого нет дела; нет у нас ни книжек, ни картинок; нет ни папеньки, ни маменьки; нечем заняться; целый день играй да играй, а ведь это, Миша, очень, очень скучно! Хорошо наше черепаховое небо, хорошо и золотое солнышко, и золотые деревья, но мы, бедные, мы насмотрелись на них вдоволь, и все это очень нам надоело; из городка мы ни пяди, а ты можешь себе вообразить, каково целый век, ничего не делая, просидеть в табакерке с музыкой.</z> <z><o></o>— Да, — отвечал Миша, — вы говорите правду. Это и со мною случается: когда после ученья примешься за игрушки, то так весело; а когда в праздник целый день все играешь да играешь, то к вечеру и сделается скучно; и за ту и за другую игрушку примешься — все не мило. Я долго не понимал, отчего это, а теперь понимаю.</z> <z><o></o>— Да сверх того на нас есть другая беда, Миша: у нас есть дядьки.</z> <z><o></o>— Какие же дядьки? — спросил Миша.</z> <z><o></o>— Дядьки-молоточки, — отвечали колокольчики, — уж какие злые! То и дело, что ходят по городу да нас постукивают. Которые побольше, тем еще реже тук-тук бывает, а уж маленьким куда больно достается.</z> <z><o></o>В самом деле, Миша увидел, что по улице ходили какие-то господа на тоненьких ножках, с предлинными носами и шипели между собою: тук, тук, тук! тук, тук, тук! Поднимай, задевай. Тук, тук, тук! Тук, тук, тук!</z> <z><o></o>И в самом деле, дядьки-молоточки беспрестанно то по тому, то по другому колокольчику тук да тук, индо бедному Мише жалко стало. Он подошел к этим господам, очень вежливо поклонился и с добродушием спросил: зачем они без всякого сожаления колотят бедных мальчиков?</z> <z><o></o>А молоточки ему в ответ:</z> <z><o></o>— Прочь ступай, не мешай! Там в палате и в халате надзиратель лежит и стучать нам велит.</z> <z><o></o>Все ворочается, прицепляется. Тук, тук, тук! Тук, тук, тук!</z> <z><o></o>— Какой это у вас надзиратель? — спросил Миша у колокольчиков.</z> <z><o></o>— А это господин Валик, — зазвенели они, — предобрый человек — день и ночь с дивана не сходит. На него мы не можем пожаловаться.</z> <z><o></o>Миша к надзирателю. Смотрит, — он в самом деле лежит на диване, в халате и с боку на бок переворачивается, только все лицом кверху. А по халату-то у него шпильки, крючочки, видимо-невидимо, только что попадется ему молоток, он его крючком сперва зацепит, потом опустит, а молоточек-то и стукнет по колокольчику.</z> <z><o></o>Только что Миша к нему подошел, как надзиратель закричал:</z> <z><o></o>— Шуры-муры! Кто здесь ходит? Кто здесь бродит? Шуры-муры, кто прочь не идет? Кто мне спать не дает? Шуры-муры! Шуры-муры!</z> <z><o></o>— Это я, — храбро отвечал Миша, — я — Миша...</z> <z><o></o>— А что тебе надобно? — спросил надзиратель.</z> <z><o></o>— Да мне жаль бедных мальчиков-колокольчиков, они все такие умные, такие добрые, такие музыканты, а по вашему приказанию дядьки их беспрестанно постукивают...</z> <z><o></o>— А мне какое дело, шуры-муры! Не я здесь набольший. Пусть себе дядьки стукают мальчиков! Мне что за дело! Я надзиратель добрый, все на диване лежу и ни за кем не гляжу... Шуры-муры, шуры-муры...</z> <z><o></o>— Ну, многому же я научился в этом городке! — сказал про себя Миша. — Вот еще иногда мне бывает досадно, зачем надзиратель с меня глаз не спускает! «Экой злой, — думаю я. — Ведь он не папенька и не маменька. Что ему за дело, что я шалю? Знал бы, сидел в своей комнате». Нет, теперь вижу, что бывает с бедными мальчиками, когда за ними никто не смотрит.</z> <z><o></o>Между тем Миша пошел далее — и остановился. Смотрит — золотой шатер с жемчужной бахромой, наверху золотой флюгер вертится, будто ветряная мельница, а под шатром лежит царевна-пружинка и, как змейка, то свернется, то развернется и беспрестанно надзирателя под бок толкает. Миша этому очень удивился и сказал ей:</z> <z><o></o>— Сударыня-царевна! Зачем вы надзирателя под бок толкаете?</z> <z><o></o>— Зиц, зиц, зиц, — отвечала царевна, — глупый ты мальчик, неразумный мальчик! На все смотришь — ничего не видишь! Кабы я валик не толкала, валик бы не вертелся; кабы валик не вертелся, то он за молоточки бы не цеплялся, кабы за молоточки не цеплялся, молоточки бы не стучали, колокольчики бы не звенели; кабы колокольчики не звенели, и музыки бы не было! Зиц, зиц, зиц!</z> <z><o></o>Мише хотелось узнать, правду ли говорит царевна. Он наклонился и прижал ее пальчиком — и что же? В одно мгновенье пружинка с силою развилась, валик сильно завертелся, молоточки быстро застучали, колокольчики заиграли дребедень, и вдруг пружинка лопнула. Все умолкло, валик остановился, молоточки попадали, колокольчики свернулись на сторону, солнышко повисло, домики изломались. Тогда Миша вспомнил, что папенька не приказывал ему трогать пружинки, испугался и... проснулся.</z> <z><o></o>— Что во сне видел, Миша? — спросил папенька.</z> <z><o></o>Миша долго не мог опамятоваться. Смотрит: та же папенькина комната, та же перед ним табакерка; возле него сидят папенька и маменька и смеются.</z> <z><o></o>— Где же мальчик-колокольчик? Где дядька-молоточек? Где царевна-пружинка? — спрашивал Миша. — Так это был сон?</z> <z><o></o>— Да, Миша, тебя музыка убаюкала, и ты здесь порядочно вздремнул. Расскажи-ка нам по крайней мере, что тебе приснилось?</z> <z><o></o>— Да, видите, папенька, — сказал Миша, протирая глазки, — мне все хотелось узнать, отчего музыка в табакерке играет; вот я принялся на нее прилежно смотреть и разбирать, что в ней движется и отчего движется; думал-думал и стал уже добираться, как вдруг, смотрю, дверца в табакерке растворилась... — Тут Миша рассказал весь свой сон по порядку.</z> <z><o></o>— Ну, теперь вижу, — сказал папенька, — что ты в самом деле почти понял, отчего музыка в табакерке играет; но ты еще лучше поймешь, когда будешь учиться механике.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/v-odoevski/index.html">В. Ф. Одоевский</a>. <a href="/text/4303/index.html">Городок в табакерке</a></div> <div class="author">Владимир Одоевский</div> <div class="title"><h1>Городок в табакерке</h1></div> <z><o></o>Папенька поставил на стол табакерку.</z> <z><o></o>— Поди-ка сюда, Миша, посмотри-ка, — сказал он.</z> <z><o></o>Миша был послушный мальчик, тотчас оставил игрушки и подошел к папеньке. Да уж и было чего посмотреть! Какая прекрасная табакерка! Пестренькая, из черепахи. А что на крышке-то! Ворота, башенки, домик, другой, третий, четвертый, и счесть нельзя, и все мал мала меньше, и все золотые; а деревья-то также золотые, а листики на них серебряные; а за деревьями встает солнышко, и от него розовые лучи расходятся по всему небу.</z> <z><o></o>— Что это за городок? — спросил Миша.</z> <z><o></o>— Это городок Динь-динь, — отвечал папенька и тронул пружинку... И что же? вдруг, невидимо где, заиграла музыка. Откуда слышна эта музыка, Миша не мог понять; он ходил и к дверям, — не из другой ли комнаты? И к часам — не в часах ли? и к бюро, и к горке; прислушивался то в том, то в другом месте; смотрел и под стол... Наконец, Миша уверился, что музыка точно играла в табакерке. Он подошел к ней, смотрит, а из-за деревьев солнышко выходит, крадется тихонько по небу, а небо и городок все светлее и светлее; окошки горят ярким огнем и от башенок будто сияние. Вот солнышко перешло через небо на другую сторону, все ниже да ниже, и, наконец, за пригорком совсем скрылось, и городок потемнел, ставни закрылись, и башенки померкли, только не надолго. Вот затеплилась звездочка, вот другая, вот и месяц рогатый выглянул из-за деревьев, и в городе стало опять светлее, окошки засеребрились, и от башенок потянулись синеватые лучи.</z> <z><o></o>— Папенька! папенька, нельзя ли войти в этот городок? Как бы мне хотелось!</z> <z><o></o>— Мудрено, мой друг. Этот городок тебе не по росту.</z> <z><o></o>— Ничего, папенька, я такой маленький. Только пустите меня туда, мне так бы хотелось узнать, что там делается...</z> <z><o></o>— Право, мой друг, там и без тебя тесно.</z> <z><o></o>— Да кто же там живет?</z> <z><o></o>— Кто там живет? Там живут колокольчики.</z> <z><o></o>С сими словами папенька поднял крышку на табакерке, и что же увидел Миша? И колокольчики, и молоточки, и валик, и колеса. Миша удивился.</z> <z><o></o>— Зачем эти колокольчики? Зачем молоточки? Зачем валик с крючками? — спрашивал Миша у папеньки.</z> <z><o></o>А папенька отвечал:</z> <z><o></o>— Не скажу тебе, Миша. Сам посмотри попристальнее да подумай: авось-либо отгадаешь. Только вот этой пружинки не трогай, а иначе все изломается.</z> <z><o></o>Папенька вышел, а Миша остался над табакеркой. Вот он сидел над нею, смотрел, смотрел, думал, думал: отчего звенят колокольчики.</z> <z><o></o>Между тем музыка играет да играет; вот все тише да тише, как будто что-то цепляется за каждую нотку, как будто что-то отталкивает один звук от другого. Вот Миша смотрит: внизу табакерки отворяется дверца и из дверцы выбегает мальчик с золотою головкой и в стальной юбочке, останавливается на пороге и манит к себе Мишу.</z> <z><o></o>Да отчего же, подумал Миша, папенька сказал, что в этом городке и без меня тесно? Нет, видно, в нем живут добрые люди; видите, зовут меня в гости.</z> <z><o></o>— Извольте, с величайшей радостью.</z> <z><o></o>С этими словами Миша побежал к дверце и с удивлением заметил, что дверца ему пришлась точь-в-точь по росту. Как хорошо воспитанный мальчик, он почел долгом прежде всего обратиться к своему провожатому.</z> <z><o></o>— Позвольте узнать, — сказал Миша, — с кем я имею честь говорить?</z> <z><o></o>— Динь, динь, динь, — отвечал незнакомец. — Я — мальчик-колокольчик, житель этого городка. Мы слышали, что вам очень хочется побывать у нас в гостях, и потому решились просить вас сделать нам честь к нам пожаловать. Динь, динь, динь, динь, динь, динь.</z> <z><o></o>Миша учтиво поклонился; мальчик-колокольчик взял его за руку, и они пошли. Тут Миша заметил, что над ними был свод, сделанный из пестрой тисненой бумажки с золотыми краями. Перед ними был другой свод, только поменьше; потом третий, еще меньше; четвертый, еще меньше, и так все другие своды, чем дальше, тем меньше, так что в последний, казалось, едва могла пройти головка его провожатого.</z> <z><o></o>— Я вам очень благодарен за ваше приглашение, — сказал ему Миша, — но не знаю, можно ли будет мне им воспользоваться. Правда, здесь я свободно прохожу, но там дальше, посмотрите, какие у вас низенькие своды; там я, позвольте сказать откровенно, там я и ползком не пройду. Я удивляюсь, как и вы под ними проходите...</z> <z><o></o>— Динь, динь, динь, — отвечал мальчик, — пройдем, не беспокойтесь, ступайте только за мною.</z> <z><o></o>Миша послушался. В самом деле, с каждым шагом, казалось, своды поднимались, и наши мальчики всюду свободно проходили; когда же они дошли до последнего свода, тогда мальчик-колокольчик попросил Мишу оглянуться назад. Миша оглянулся и что же он увидел? Теперь тот первый свод, под который он подошел, входя в дверцы, показался ему маленьким, как будто, пока они шли, свод опустился. Миша был очень удивлен.</z> <z><o></o>— Отчего это? — спросил он своего проводника.</z> <z><o></o>— Динь, динь, динь, — отвечал проводник смеясь, — издали всегда так кажется; видно, вы ни на что вдаль со вниманием не смотрели: вдали все кажется маленьким, а подойдешь — большое.</z> <z><o></o>— Да, это правда, — отвечал Миша, — я до сих пор не подумал об этом и оттого вот что со мною случилось: третьего дня я хотел нарисовать, как маменька возле меня играет на фортепьяно, а папенька, на другом конце комнаты, читает книжку. Только этого мне никак не удалось сделать! Тружусь, тружусь, рисую как можно вернее, а все на бумаге у меня выйдет, что папенька возле маменьки сидит и кресло его возле фортепьяно стоит; а между тем я очень хорошо вижу, что фортепьяно стоит возле меня у окошка, а папенька сидит на другом конце у камина. Маменька мне говорила, что папеньку надобно нарисовать маленьким, но я думал, что маменька шутит, потому что папенька гораздо больше ее ростом; но теперь вижу, что маменька правду говорила: папеньку надобно было нарисовать маленьким, потому что он сидел вдалеке: очень вам благодарен за объяснение, очень благодарен.</z> <z><o></o>Мальчик-колокольчик смеялся изо всех сил.</z> <z><o></o>— Динь, динь, динь, как смешно! Динь, динь, динь, как смешно! Не уметь нарисовать папеньку с маменькой! Динь, динь, динь, динь, динь!</z> <z><o></o>Мише показалось досадно, что мальчик-колокольчик над ним так немилосердно насмехается, и он очень вежливо сказал ему:</z> <z><o></o>— Позвольте мне спросить у вас: зачем вы к каждому слову все говорите: динь, динь, динь!</z> <z><o></o>— Уж у нас поговорка такая, — отвечал мальчик-колокольчик.</z> <z><o></o>— Поговорка? — заметил Миша. — А вот папенька говорит, что нехорошо привыкать к поговоркам.</z> <z><o></o>Мальчик-колокольчик закусил губы и не сказал более ни слова.</z> <z><o></o>Вот перед ними еще дверцы; они отворились, и Миша очутился на улице. Что за улица! Что за городок! Мостовая вымощена перламутром; небо пестренькое, черепаховое; по небу ходит золотое солнышко; поманишь его — оно с неба сойдет, вкруг руки обойдет и опять поднимется. А домики-то стальные, полированные, крытые разноцветными раковинками, и под каждою крышкою сидит мальчик-колокольчик с золотою головкою, в серебряной юбочке, и много их, много и все мал мала меньше.</z> <z><o></o>— Нет, теперь уж меня не обмануть, — сказал Миша, — это так только мне кажется издали, а колокольчики-то все одинакие.</z> <z><o></o>— Ан вот и неправда, — отвечал провожатый, — колокольчики не одинакие. Если бы мы все были одинакие, то и звенели бы мы все в один голос, один, как другой; а ты слышишь, какие мы песни выводим? Это оттого, что кто из нас побольше, у того и голос потолще; неужели ты и этого не знаешь? Вот видишь ли, Миша, это тебе урок: вперед не смейся над теми, у которых поговорка дурная; иной и с поговоркою, а больше другого знает и можно от него кое-чему научиться.</z> <z><o></o>Миша в свою очередь закусил язычок.</z> <z><o></o>Между тем их окружили мальчики-колокольчики, теребили Мишу за платье, звенели, прыгали, бегали.</z> <z><o></o>— Весело вы живете, — сказал Миша, — век бы с вами остался; целый день вы ничего не делаете; у вас ни уроков, ни учителей, да еще и музыка целый день.</z> <z><o></o>— Динь, динь, динь! — закричали колокольчики. — Уж нашел у нас веселье! Нет, Миша, плохое нам житье. Правда, уроков у нас нет, да что же в том толку. Мы бы уроков не побоялись. Вся наша беда именно в том, что у нас, бедных, никакого нет дела; нет у нас ни книжек, ни картинок; нет ни папеньки, ни маменьки; нечем заняться; целый день играй да играй, а ведь это, Миша, очень, очень скучно! Хорошо наше черепаховое небо, хорошо и золотое солнышко, и золотые деревья, но мы, бедные, мы насмотрелись на них вдоволь, и все это очень нам надоело; из городка мы ни пяди, а ты можешь себе вообразить, каково целый век, ничего не делая, просидеть в табакерке с музыкой.</z> <z><o></o>— Да, — отвечал Миша, — вы говорите правду. Это и со мною случается: когда после ученья примешься за игрушки, то так весело; а когда в праздник целый день все играешь да играешь, то к вечеру и сделается скучно; и за ту и за другую игрушку примешься — все не мило. Я долго не понимал, отчего это, а теперь понимаю.</z> <z><o></o>— Да сверх того на нас есть другая беда, Миша: у нас есть дядьки.</z> <z><o></o>— Какие же дядьки? — спросил Миша.</z> <z><o></o>— Дядьки-молоточки, — отвечали колокольчики, — уж какие злые! То и дело, что ходят по городу да нас постукивают. Которые побольше, тем еще реже тук-тук бывает, а уж маленьким куда больно достается.</z> <z><o></o>В самом деле, Миша увидел, что по улице ходили какие-то господа на тоненьких ножках, с предлинными носами и шипели между собою: тук, тук, тук! тук, тук, тук! Поднимай, задевай. Тук, тук, тук! Тук, тук, тук!</z> <z><o></o>И в самом деле, дядьки-молоточки беспрестанно то по тому, то по другому колокольчику тук да тук, индо бедному Мише жалко стало. Он подошел к этим господам, очень вежливо поклонился и с добродушием спросил: зачем они без всякого сожаления колотят бедных мальчиков?</z> <z><o></o>А молоточки ему в ответ:</z> <z><o></o>— Прочь ступай, не мешай! Там в палате и в халате надзиратель лежит и стучать нам велит.</z> <z><o></o>Все ворочается, прицепляется. Тук, тук, тук! Тук, тук, тук!</z> <z><o></o>— Какой это у вас надзиратель? — спросил Миша у колокольчиков.</z> <z><o></o>— А это господин Валик, — зазвенели они, — предобрый человек — день и ночь с дивана не сходит. На него мы не можем пожаловаться.</z> <z><o></o>Миша к надзирателю. Смотрит, — он в самом деле лежит на диване, в халате и с боку на бок переворачивается, только все лицом кверху. А по халату-то у него шпильки, крючочки, видимо-невидимо, только что попадется ему молоток, он его крючком сперва зацепит, потом опустит, а молоточек-то и стукнет по колокольчику.</z> <z><o></o>Только что Миша к нему подошел, как надзиратель закричал:</z> <z><o></o>— Шуры-муры! Кто здесь ходит? Кто здесь бродит? Шуры-муры, кто прочь не идет? Кто мне спать не дает? Шуры-муры! Шуры-муры!</z> <z><o></o>— Это я, — храбро отвечал Миша, — я — Миша...</z> <z><o></o>— А что тебе надобно? — спросил надзиратель.</z> <z><o></o>— Да мне жаль бедных мальчиков-колокольчиков, они все такие умные, такие добрые, такие музыканты, а по вашему приказанию дядьки их беспрестанно постукивают...</z> <z><o></o>— А мне какое дело, шуры-муры! Не я здесь набольший. Пусть себе дядьки стукают мальчиков! Мне что за дело! Я надзиратель добрый, все на диване лежу и ни за кем не гляжу... Шуры-муры, шуры-муры...</z> <z><o></o>— Ну, многому же я научился в этом городке! — сказал про себя Миша. — Вот еще иногда мне бывает досадно, зачем надзиратель с меня глаз не спускает! «Экой злой, — думаю я. — Ведь он не папенька и не маменька. Что ему за дело, что я шалю? Знал бы, сидел в своей комнате». Нет, теперь вижу, что бывает с бедными мальчиками, когда за ними никто не смотрит.</z> <z><o></o>Между тем Миша пошел далее — и остановился. Смотрит — золотой шатер с жемчужной бахромой, наверху золотой флюгер вертится, будто ветряная мельница, а под шатром лежит царевна-пружинка и, как змейка, то свернется, то развернется и беспрестанно надзирателя под бок толкает. Миша этому очень удивился и сказал ей:</z> <z><o></o>— Сударыня-царевна! Зачем вы надзирателя под бок толкаете?</z> <z><o></o>— Зиц, зиц, зиц, — отвечала царевна, — глупый ты мальчик, неразумный мальчик! На все смотришь — ничего не видишь! Кабы я валик не толкала, валик бы не вертелся; кабы валик не вертелся, то он за молоточки бы не цеплялся, кабы за молоточки не цеплялся, молоточки бы не стучали, колокольчики бы не звенели; кабы колокольчики не звенели, и музыки бы не было! Зиц, зиц, зиц!</z> <z><o></o>Мише хотелось узнать, правду ли говорит царевна. Он наклонился и прижал ее пальчиком — и что же? В одно мгновенье пружинка с силою развилась, валик сильно завертелся, молоточки быстро застучали, колокольчики заиграли дребедень, и вдруг пружинка лопнула. Все умолкло, валик остановился, молоточки попадали, колокольчики свернулись на сторону, солнышко повисло, домики изломались. Тогда Миша вспомнил, что папенька не приказывал ему трогать пружинки, испугался и... проснулся.</z> <z><o></o>— Что во сне видел, Миша? — спросил папенька.</z> <z><o></o>Миша долго не мог опамятоваться. Смотрит: та же папенькина комната, та же перед ним табакерка; возле него сидят папенька и маменька и смеются.</z> <z><o></o>— Где же мальчик-колокольчик? Где дядька-молоточек? Где царевна-пружинка? — спрашивал Миша. — Так это был сон?</z> <z><o></o>— Да, Миша, тебя музыка убаюкала, и ты здесь порядочно вздремнул. Расскажи-ка нам по крайней мере, что тебе приснилось?</z> <z><o></o>— Да, видите, папенька, — сказал Миша, протирая глазки, — мне все хотелось узнать, отчего музыка в табакерке играет; вот я принялся на нее прилежно смотреть и разбирать, что в ней движется и отчего движется; думал-думал и стал уже добираться, как вдруг, смотрю, дверца в табакерке растворилась... — Тут Миша рассказал весь свой сон по порядку.</z> <z><o></o>— Ну, теперь вижу, — сказал папенька, — что ты в самом деле почти понял, отчего музыка в табакерке играет; но ты еще лучше поймешь, когда будешь учиться механике.</z>
4338
Ты помнишь ли, Мария, Один старинный дом И липы вековые Над дремлющим прудом? Безмолвные аллеи, Заглохший, старый сад, В высокой галерее Портретов длинный ряд? Ты помнишь ли, Мария, Вечерний небосклон, Равнины полевые, Села далекий звон? За садом берег чистый, Спокойный бег реки, На ниве золотистой Степные васильки? И рощу, где впервые Бродили мы одни? Ты помнишь ли, Мария, Утраченные дни? Ты помнишь ли, Мария, Один старинный дом И липы вековые Над дремлющим прудом? Безмолвные аллеи, Заглохший, старый сад, В высокой галерее Портретов длинный ряд? Ты помнишь ли, Мария, Вечерний небосклон, Равнины полевые, Села далекий звон? За садом берег чистый, Спокойный бег реки, На ниве золотистой Степные васильки? И рощу, где впервые Бродили мы одни? Ты помнишь ли, Мария, Утраченные дни?
А. К. Толстой
«Ты помнишь ли, Мария...»
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/aktolstoy/index.html">А. К. Толстой</a>. <a href="/text/4338/index.html">«Ты помнишь ли, Мария...»</a></div> <div class="author">Алексей Толстой</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Ты помнишь ли, Мария,</v><c></c> <v><m></m>Один старинный дом</v><c></c> <v><m></m>И липы вековые</v><c></c> <v><m></m>Над дремлющим прудом?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Безмолвные аллеи,</v><c></c> <v><m></m>Заглохший, старый сад,</v><c></c> <v><m></m>В высокой галерее</v><c></c> <v><m></m>Портретов длинный ряд?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Ты помнишь ли, Мария,</v><c></c> <v><m></m>Вечерний небосклон,</v><c></c> <v><m></m>Равнины полевые,</v><c></c> <v><m></m>Села далекий звон?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>За садом берег чистый,</v><c></c> <v><m></m>Спокойный бег реки,</v><c></c> <v><m></m>На ниве золотистой</v><c></c> <v><m></m>Степные васильки?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И рощу, где впервые</v><c></c> <v><m></m>Бродили мы одни?</v><c></c> <v><m></m>Ты помнишь ли, Мария,</v><c></c> <v><m></m>Утраченные дни?</v><c></c></z> <cr>1840-е годы </cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/aktolstoy/index.html">А. К. Толстой</a>. <a href="/text/4338/index.html">«Ты помнишь ли, Мария...»</a></div> <div class="author">Алексей Толстой</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Ты помнишь ли, Мария,</v><c></c> <v><m></m>Один старинный дом</v><c></c> <v><m></m>И липы вековые</v><c></c> <v><m></m>Над дремлющим прудом?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Безмолвные аллеи,</v><c></c> <v><m></m>Заглохший, старый сад,</v><c></c> <v><m></m>В высокой галерее</v><c></c> <v><m></m>Портретов длинный ряд?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Ты помнишь ли, Мария,</v><c></c> <v><m></m>Вечерний небосклон,</v><c></c> <v><m></m>Равнины полевые,</v><c></c> <v><m></m>Села далекий звон?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>За садом берег чистый,</v><c></c> <v><m></m>Спокойный бег реки,</v><c></c> <v><m></m>На ниве золотистой</v><c></c> <v><m></m>Степные васильки?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И рощу, где впервые</v><c></c> <v><m></m>Бродили мы одни?</v><c></c> <v><m></m>Ты помнишь ли, Мария,</v><c></c> <v><m></m>Утраченные дни?</v><c></c></z> <cr>1840-е годы </cr> </pmm></pms></div>
4317
Один доллар восемьдесят семь центов. Это было все. Из них шестьдесят центов монетками по одному центу. За каждую из этих монеток пришлось торговаться с бакалейщиком, зеленщиком, мясником так, что даже уши горели от безмолвного неодобрения, которое вызывала подобная бережливость. Делла пересчитала три раза. Один доллар восемьдесят семь центов. А завтра Рождество. Единственное, что тут можно было сделать, это хлопнуться на старенькую кушетку и зареветь. Именно так Делла и поступила. Откуда напрашивается философский вывод, что жизнь состоит из слез, вздохов и улыбок, причем вздохи преобладают. Пока хозяйка дома проходит все эти стадии, оглядим самый дом. Меблированная квартирка за восемь долларов в неделю. В обстановке не то чтобы вопиющая нищета, но скорее красноречиво молчащая бедность. Внизу, на парадной двери, ящик для писем, в щель которого не протиснулось бы ни одно письмо, и кнопка электрического звонка, из которой ни одному смертному не удалось бы выдавить ни звука. К сему присовокуплялась карточка с надписью «М-р Джеймс Диллингем Юнг». «Диллингем» развернулось во всю длину в недавний период благосостояния, когда обладатель указанного имени получал тридцать долларов в неделю. Теперь, после того как этот доход понизился до двадцати долларов, буквы в слове «Диллингем» потускнели, словно не на шутку задумавшись: а не сократиться ли им в скромное и непритязательное «Д»? Но когда мистер Джеймс Диллингем Юнг приходил домой и поднимался к себе на верхний этаж, его неизменно встречал возглас: «Джим!» и нежные объятия миссис Джеймс Диллингем Юнг, уже представленной вам под именем Деллы. А это, право же, очень мило. Делла кончила плакать и прошлась пуховкой по щекам. Она теперь стояла у окна и уныло глядела на серую кошку, прогуливавшуюся по серому забору вдоль серого двора. Завтра Рождество, а у нее только один доллар восемьдесят семь центов на подарок Джиму! Долгие месяцы она выгадывала буквально каждый цент, и вот все, чего она достигла. На двадцать долларов в неделю далеко не уедешь. Расходы оказались больше, чем она рассчитывала. С расходами всегда так бывает. Только доллар восемьдесят семь центов на подарок Джиму! Ее Джиму! Сколько радостных часов она провела, придумывая, что бы такое ему подарить к Рождеству. Что-нибудь совсем особенное, редкостное, драгоценное, что-нибудь, хоть чуть-чуть достойное высокой чести принадлежать Джиму. В простенке между окнами стояло трюмо. Вам никогда не приходилось смотреться в трюмо восьмидолларовой меблированной квартиры? Очень худой и очень подвижной человек может, наблюдая последовательную смену отражений в его узких створках, составить себе довольно точное представление о собственной внешности. Делле, которая была хрупкого сложения, удалось овладеть этим искусством. Она вдруг отскочила от окна и бросилась к зеркалу. Глаза ее сверкали, но с лица за двадцать секунд сбежали краски. Быстрым движением она вытащила шпильки и распустила волосы. Надо вам сказать, что у четы Джеймс Диллингем Юнг было два сокровища, составлявших предмет их гордости. Одно — золотые часы Джима, принадлежавшие его отцу и деду, другое — волосы Деллы. Если бы царица Савская проживала в доме напротив, Делла, помыв голову, непременно просушивала бы у окна распущенные волосы — специально для того, чтобы заставить померкнуть все наряды и украшения ее величества. Если бы царь Соломон служил в том же доме швейцаром и хранил в подвале все свои богатства, Джим, проходя мимо, всякий раз доставал бы часы из кармана — специально для того, чтобы увидеть, как он рвет на себе бороду от зависти. И вот прекрасные волосы Деллы рассыпались, блестя и переливаясь, точно струи каштанового водопада. Они спускались ниже колеи и плащом окутывали почти всю ее фигуру. Но она тотчас же, нервничая и торопясь, принялась снова подбирать их. Потом, словно заколебавшись, с минуту стояла неподвижно, и две или три слезинки упали на ветхий красный ковер. Старенький коричневый жакет на плечи, старенькую коричневую шляпку на голову — и, взметнув юбками, сверкнув невысохшими блестками в глазах, она уже мчалась вниз, на улицу. Вывеска, у которой она остановилась, гласила: «M-me Sophronie. Всевозможные изделия из волос». Делла взбежала на второй этаж и остановилась, с трудом переводя дух. — Не купите ли вы мои волосы? — спросила она у мадам. — Я покупаю волосы, — ответила мадам. — Снимите шляпу, надо посмотреть товар. Снова заструился каштановый водопад. — Двадцать долларов, — сказала мадам, привычно взвешивая на руке густую массу. — Давайте скорее, — сказала Делла. Следующие два часа пролетели на розовых крыльях — прошу прощенья за избитую метафору. Делла рыскала по магазинам в поисках подарка для Джима. Наконец она нашла. Без сомнения, это было создано для Джима, и только для него. Ничего подобного не нашлось в других магазинах, а уж она все в них перевернула вверх дном. Это была платиновая цепочка для карманных часов, простого и строгого рисунка, пленявшая истинными своими качествами, а не показным блеском, — такими и должны быть все хорошие вещи. Ее, пожалуй, даже можно было признать достойной часов. Как только Делла увидела ее, она поняла, что цепочка должна принадлежать Джиму. Она была такая же, как сам Джим. Скромность и достоинство — эти качества отличали обоих. Двадцать один доллар пришлось уплатить в кассу, и Делла поспешила домой с восемьюдесятью семью центами в кармане. При такой цепочке Джиму в любом обществе не зазорно будет поинтересоваться, который час. Как ни великолепны были его часы, а смотрел он на них часто украдкой, потому что они висели на дрянном кожаном ремешке. Дома оживление Деллы поулеглось и уступило место предусмотрительности и расчету. Она достала щипцы для завивки, зажгла газ и принялась исправлять разрушения, причиненные великодушием в сочетании с любовью. А это всегда тягчайший труд, друзья мои, исполинский труд. Не прошло и сорока минут, как ее голова покрылась крутыми мелкими локончиками, которые сделали ее удивительно похожей на мальчишку, удравшего с уроков. Она посмотрела на себя в зеркало долгим, внимательным и критическим взглядом. «Ну, — сказала она себе, — если Джим не убьет меня сразу, как только взглянет, он решит, что я похожа на хористку с Кони-Айленда. Но что же мне было делать, ах, что же мне было делать, раз у меня был только доллар и восемьдесят семь центов!» В семь часов кофе был сварен, и раскаленная сковорода стояла на газовой плите, дожидаясь бараньих котлеток. Джим никогда не запаздывал. Делла зажала платиновую цепочку в руке и уселась на краешек стола поближе к входной двери. Вскоре она услышала его шаги внизу на лестнице и на мгновение побледнела. У нее была привычка обращаться к богу с коротенькими молитвами по поводу всяких житейских мелочей, и она торопливо зашептала: — Господи, сделай так, чтобы я ему не разонравилась! Дверь отворилась, Джим вошел и закрыл ее за собой. У него было худое, озабоченное лицо. Нелегкое дело в двадцать два года быть обремененным семьей! Ему уже давно нужно было новое пальто, и руки мерзли без перчаток. Джим неподвижно замер у дверей, точно сеттер, учуявший перепела. Его глаза остановились на Делле с выражением, которого она не могла понять, и ей стало страшно. Это не был ни гнев, ни удивление, ни упрек, ни ужас — ни одно из тех чувств, которых можно было бы ожидать. Он просто смотрел на нее, не отрывая взгляда, и лицо его не меняло своего странного выражения. Делла соскочила со стола и бросилась к нему. — Джим, милый, — закричала она, — не смотри на меня так! Я остригла волосы и продала их, потому что я не пережила бы, если б мне нечего было подарить тебе к Рождеству. Они опять отрастут. Ты ведь не сердишься, правда? Я не могла иначе. У меня очень быстро растут волосы. Ну, поздравь меня с Рождеством, Джим, и давай радоваться празднику. Если б ты знал, какой я тебе подарок приготовила, какой замечательный, чудесный подарок! — Ты остригла волосы? — спросил Джим с напряжением, как будто, несмотря на усиленную работу мозга, он все еще не мог осознать этот факт. — Да, остригла и продала, — сказала Делла. — Но ведь ты меня все равно будешь любить? Я ведь все та же, хоть и с короткими волосами. Джим недоуменно оглядел комнату. — Так, значит, твоих кос уже нет? — спросил он с бессмысленной настойчивостью. — Не ищи, ты их не найдешь, — сказала Делла. — Я же тебе говорю: я их продала — остригла и продала. Сегодня сочельник, Джим. Будь со мной поласковее, потому что я это сделала для тебя. Может быть, волосы на моей голове и можно пересчитать, — продолжала она, и ее нежный голос вдруг зазвучал серьезно, — но никто, никто не мог бы измерить мою любовь к тебе! Жарить котлеты, Джим? И Джим вышел из оцепенения. Он заключил свою Деллу в объятия. Будем скромны и на несколько секунд займемся рассмотрением какого-нибудь постороннего предмета. Что больше — восемь долларов в неделю или миллион в год? Математик или мудрец дадут вам неправильный ответ. Волхвы принесли драгоценные дары, но среди них не было одного. Впрочем, эти туманные намеки будут разъяснены далее. Джим достал из кармана пальто сверток и бросил его на стол. — Не пойми меня ложно, Делл, — сказал он. — Никакая прическа и стрижка не могут заставить меня разлюбить мою девочку. Но разверни этот сверток, и тогда ты поймешь, почему я в первую минуту немножко оторопел. Белые проворные пальчики рванули бечевку и бумагу. Последовал крик восторга, тотчас же — увы! — чисто по-женски сменившийся потоком слез и стонов, так что потребовалось немедленно применить все успокоительные средства, имевшиеся в распоряжении хозяина дома. Ибо на столе лежали гребни, тот самый набор гребней — один задний и два боковых, — которым Делла давно уже благоговейно любовалась в одной витрине Бродвея. Чудесные гребни, настоящие черепаховые, с вделанными в края блестящими камешками, и как раз под цвет ее каштановых волос. Они стоили дорого — Делла знала это, — и сердце ее долго изнывало и томилось от несбыточного желания обладать ими. И вот теперь они принадлежали ей, но нет уже прекрасных кос, которые украсил бы их вожделенный блеск. Все же она прижала гребни к груди и, когда, наконец, нашла в себе силы поднять голову и улыбнуться сквозь слезы, сказала: — У меня очень быстро растут волосы, Джим! Тут она вдруг подскочила, как ошпаренный котенок, и воскликнула: — Ах, боже мой! Ведь Джим еще не видел ее замечательного подарка. Она поспешно протянула ему цепочку на раскрытой ладони. Матовый драгоценный металл, казалось, заиграл в лучах ее бурной и искренней радости. — Разве не прелесть, Джим? Я весь город обегала, покуда нашла это. Теперь можешь хоть сто раз в день смотреть, который час. Дай-ка мне часы. Я хочу посмотреть, как это будет выглядеть все вместе. Но Джим, вместо того чтобы послушаться, лег на кушетку, подложил обе руки под голову и улыбнулся. — Делл, — сказал он, — придется нам пока спрятать наши подарки, пусть полежат немножко. Они для нас сейчас слишком хороши. Часы я продал, чтобы купить тебе гребни. А теперь, пожалуй, самое время жарить котлеты. Волхвы, те, что принесли дары младенцу в яслях, были, как известно, мудрые, удивительно мудрые люди. Они-то и завели моду делать рождественские подарки. И так как они были мудры, то и дары их были мудры, может быть, даже с оговоренным правом обмена в случае непригодности. А я тут рассказал вам ничем не примечательную историю про двух глупых детей из восьмидолларовой квартирки, которые самым немудрым образом пожертвовали друг для друга своими величайшими сокровищами. Но да будет сказано в назидание мудрецам наших дней, что из всех дарителей эти двое были мудрейшими. Из всех, кто подносит и принимает дары, истинно мудры лишь подобные им. Везде и всюду. Они и есть волхвы. Один доллар восемьдесят семь центов. Это было все. Из них шестьдесят центов монетками по одному центу. За каждую из этих монеток пришлось торговаться с бакалейщиком, зеленщиком, мясником так, что даже уши горели от безмолвного неодобрения, которое вызывала подобная бережливость. Делла пересчитала три раза. Один доллар восемьдесят семь центов. А завтра Рождество. Единственное, что тут можно было сделать, это хлопнуться на старенькую кушетку и зареветь. Именно так Делла и поступила. Откуда напрашивается философский вывод, что жизнь состоит из слез, вздохов и улыбок, причем вздохи преобладают. Пока хозяйка дома проходит все эти стадии, оглядим самый дом. Меблированная квартирка за восемь долларов в неделю. В обстановке не то чтобы вопиющая нищета, но скорее красноречиво молчащая бедность. Внизу, на парадной двери, ящик для писем, в щель которого не протиснулось бы ни одно письмо, и кнопка электрического звонка, из которой ни одному смертному не удалось бы выдавить ни звука. К сему присовокуплялась карточка с надписью «М-р Джеймс Диллингем Юнг». «Диллингем» развернулось во всю длину в недавний период благосостояния, когда обладатель указанного имени получал тридцать долларов в неделю. Теперь, после того как этот доход понизился до двадцати долларов, буквы в слове «Диллингем» потускнели, словно не на шутку задумавшись: а не сократиться ли им в скромное и непритязательное «Д»? Но когда мистер Джеймс Диллингем Юнг приходил домой и поднимался к себе на верхний этаж, его неизменно встречал возглас: «Джим!» и нежные объятия миссис Джеймс Диллингем Юнг, уже представленной вам под именем Деллы. А это, право же, очень мило. Делла кончила плакать и прошлась пуховкой по щекам. Она теперь стояла у окна и уныло глядела на серую кошку, прогуливавшуюся по серому забору вдоль серого двора. Завтра Рождество, а у нее только один доллар восемьдесят семь центов на подарок Джиму! Долгие месяцы она выгадывала буквально каждый цент, и вот все, чего она достигла. На двадцать долларов в неделю далеко не уедешь. Расходы оказались больше, чем она рассчитывала. С расходами всегда так бывает. Только доллар восемьдесят семь центов на подарок Джиму! Ее Джиму! Сколько радостных часов она провела, придумывая, что бы такое ему подарить к Рождеству. Что-нибудь совсем особенное, редкостное, драгоценное, что-нибудь, хоть чуть-чуть достойное высокой чести принадлежать Джиму. В простенке между окнами стояло трюмо. Вам никогда не приходилось смотреться в трюмо восьмидолларовой меблированной квартиры? Очень худой и очень подвижной человек может, наблюдая последовательную смену отражений в его узких створках, составить себе довольно точное представление о собственной внешности. Делле, которая была хрупкого сложения, удалось овладеть этим искусством. Она вдруг отскочила от окна и бросилась к зеркалу. Глаза ее сверкали, но с лица за двадцать секунд сбежали краски. Быстрым движением она вытащила шпильки и распустила волосы. Надо вам сказать, что у четы Джеймс Диллингем Юнг было два сокровища, составлявших предмет их гордости. Одно — золотые часы Джима, принадлежавшие его отцу и деду, другое — волосы Деллы. Если бы царица Савская проживала в доме напротив, Делла, помыв голову, непременно просушивала бы у окна распущенные волосы — специально для того, чтобы заставить померкнуть все наряды и украшения ее величества. Если бы царь Соломон служил в том же доме швейцаром и хранил в подвале все свои богатства, Джим, проходя мимо, всякий раз доставал бы часы из кармана — специально для того, чтобы увидеть, как он рвет на себе бороду от зависти. И вот прекрасные волосы Деллы рассыпались, блестя и переливаясь, точно струи каштанового водопада. Они спускались ниже колеи и плащом окутывали почти всю ее фигуру. Но она тотчас же, нервничая и торопясь, принялась снова подбирать их. Потом, словно заколебавшись, с минуту стояла неподвижно, и две или три слезинки упали на ветхий красный ковер. Старенький коричневый жакет на плечи, старенькую коричневую шляпку на голову — и, взметнув юбками, сверкнув невысохшими блестками в глазах, она уже мчалась вниз, на улицу. Вывеска, у которой она остановилась, гласила: «M-me Sophronie. Всевозможные изделия из волос». Делла взбежала на второй этаж и остановилась, с трудом переводя дух. — Не купите ли вы мои волосы? — спросила она у мадам. — Я покупаю волосы, — ответила мадам. — Снимите шляпу, надо посмотреть товар. Снова заструился каштановый водопад. — Двадцать долларов, — сказала мадам, привычно взвешивая на руке густую массу. — Давайте скорее, — сказала Делла. Следующие два часа пролетели на розовых крыльях — прошу прощенья за избитую метафору. Делла рыскала по магазинам в поисках подарка для Джима. Наконец она нашла. Без сомнения, это было создано для Джима, и только для него. Ничего подобного не нашлось в других магазинах, а уж она все в них перевернула вверх дном. Это была платиновая цепочка для карманных часов, простого и строгого рисунка, пленявшая истинными своими качествами, а не показным блеском, — такими и должны быть все хорошие вещи. Ее, пожалуй, даже можно было признать достойной часов. Как только Делла увидела ее, она поняла, что цепочка должна принадлежать Джиму. Она была такая же, как сам Джим. Скромность и достоинство — эти качества отличали обоих. Двадцать один доллар пришлось уплатить в кассу, и Делла поспешила домой с восемьюдесятью семью центами в кармане. При такой цепочке Джиму в любом обществе не зазорно будет поинтересоваться, который час. Как ни великолепны были его часы, а смотрел он на них часто украдкой, потому что они висели на дрянном кожаном ремешке. Дома оживление Деллы поулеглось и уступило место предусмотрительности и расчету. Она достала щипцы для завивки, зажгла газ и принялась исправлять разрушения, причиненные великодушием в сочетании с любовью. А это всегда тягчайший труд, друзья мои, исполинский труд. Не прошло и сорока минут, как ее голова покрылась крутыми мелкими локончиками, которые сделали ее удивительно похожей на мальчишку, удравшего с уроков. Она посмотрела на себя в зеркало долгим, внимательным и критическим взглядом. «Ну, — сказала она себе, — если Джим не убьет меня сразу, как только взглянет, он решит, что я похожа на хористку с Кони-Айленда. Но что же мне было делать, ах, что же мне было делать, раз у меня был только доллар и восемьдесят семь центов!» В семь часов кофе был сварен, и раскаленная сковорода стояла на газовой плите, дожидаясь бараньих котлеток. Джим никогда не запаздывал. Делла зажала платиновую цепочку в руке и уселась на краешек стола поближе к входной двери. Вскоре она услышала его шаги внизу на лестнице и на мгновение побледнела. У нее была привычка обращаться к богу с коротенькими молитвами по поводу всяких житейских мелочей, и она торопливо зашептала: — Господи, сделай так, чтобы я ему не разонравилась! Дверь отворилась, Джим вошел и закрыл ее за собой. У него было худое, озабоченное лицо. Нелегкое дело в двадцать два года быть обремененным семьей! Ему уже давно нужно было новое пальто, и руки мерзли без перчаток. Джим неподвижно замер у дверей, точно сеттер, учуявший перепела. Его глаза остановились на Делле с выражением, которого она не могла понять, и ей стало страшно. Это не был ни гнев, ни удивление, ни упрек, ни ужас — ни одно из тех чувств, которых можно было бы ожидать. Он просто смотрел на нее, не отрывая взгляда, и лицо его не меняло своего странного выражения. Делла соскочила со стола и бросилась к нему. — Джим, милый, — закричала она, — не смотри на меня так! Я остригла волосы и продала их, потому что я не пережила бы, если б мне нечего было подарить тебе к Рождеству. Они опять отрастут. Ты ведь не сердишься, правда? Я не могла иначе. У меня очень быстро растут волосы. Ну, поздравь меня с Рождеством, Джим, и давай радоваться празднику. Если б ты знал, какой я тебе подарок приготовила, какой замечательный, чудесный подарок! — Ты остригла волосы? — спросил Джим с напряжением, как будто, несмотря на усиленную работу мозга, он все еще не мог осознать этот факт. — Да, остригла и продала, — сказала Делла. — Но ведь ты меня все равно будешь любить? Я ведь все та же, хоть и с короткими волосами. Джим недоуменно оглядел комнату. — Так, значит, твоих кос уже нет? — спросил он с бессмысленной настойчивостью. — Не ищи, ты их не найдешь, — сказала Делла. — Я же тебе говорю: я их продала — остригла и продала. Сегодня сочельник, Джим. Будь со мной поласковее, потому что я это сделала для тебя. Может быть, волосы на моей голове и можно пересчитать, — продолжала она, и ее нежный голос вдруг зазвучал серьезно, — но никто, никто не мог бы измерить мою любовь к тебе! Жарить котлеты, Джим? И Джим вышел из оцепенения. Он заключил свою Деллу в объятия. Будем скромны и на несколько секунд займемся рассмотрением какого-нибудь постороннего предмета. Что больше — восемь долларов в неделю или миллион в год? Математик или мудрец дадут вам неправильный ответ. Волхвы принесли драгоценные дары, но среди них не было одного. Впрочем, эти туманные намеки будут разъяснены далее. Джим достал из кармана пальто сверток и бросил его на стол. — Не пойми меня ложно, Делл, — сказал он. — Никакая прическа и стрижка не могут заставить меня разлюбить мою девочку. Но разверни этот сверток, и тогда ты поймешь, почему я в первую минуту немножко оторопел. Белые проворные пальчики рванули бечевку и бумагу. Последовал крик восторга, тотчас же — увы! — чисто по-женски сменившийся потоком слез и стонов, так что потребовалось немедленно применить все успокоительные средства, имевшиеся в распоряжении хозяина дома. Ибо на столе лежали гребни, тот самый набор гребней — один задний и два боковых, — которым Делла давно уже благоговейно любовалась в одной витрине Бродвея. Чудесные гребни, настоящие черепаховые, с вделанными в края блестящими камешками, и как раз под цвет ее каштановых волос. Они стоили дорого — Делла знала это, — и сердце ее долго изнывало и томилось от несбыточного желания обладать ими. И вот теперь они принадлежали ей, но нет уже прекрасных кос, которые украсил бы их вожделенный блеск. Все же она прижала гребни к груди и, когда, наконец, нашла в себе силы поднять голову и улыбнуться сквозь слезы, сказала: — У меня очень быстро растут волосы, Джим! Тут она вдруг подскочила, как ошпаренный котенок, и воскликнула: — Ах, боже мой! Ведь Джим еще не видел ее замечательного подарка. Она поспешно протянула ему цепочку на раскрытой ладони. Матовый драгоценный металл, казалось, заиграл в лучах ее бурной и искренней радости. — Разве не прелесть, Джим? Я весь город обегала, покуда нашла это. Теперь можешь хоть сто раз в день смотреть, который час. Дай-ка мне часы. Я хочу посмотреть, как это будет выглядеть все вместе. Но Джим, вместо того чтобы послушаться, лег на кушетку, подложил обе руки под голову и улыбнулся. — Делл, — сказал он, — придется нам пока спрятать наши подарки, пусть полежат немножко. Они для нас сейчас слишком хороши. Часы я продал, чтобы купить тебе гребни. А теперь, пожалуй, самое время жарить котлеты. Волхвы, те, что принесли дары младенцу в яслях, были, как известно, мудрые, удивительно мудрые люди. Они-то и завели моду делать рождественские подарки. И так как они были мудры, то и дары их были мудры, может быть, даже с оговоренным правом обмена в случае непригодности. А я тут рассказал вам ничем не примечательную историю про двух глупых детей из восьмидолларовой квартирки, которые самым немудрым образом пожертвовали друг для друга своими величайшими сокровищами. Но да будет сказано в назидание мудрецам наших дней, что из всех дарителей эти двое были мудрейшими. Из всех, кто подносит и принимает дары, истинно мудры лишь подобные им. Везде и всюду. Они и есть волхвы.
О. Генри
Дары волхвов
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/ohenry/index.html">О. Генри</a>. <a href="/text/4317/index.html">Дары волхвов</a></div> <div class="author">О. Генри</div> <div class="title"><h1>Дары волхвов</h1></div> <z><o></o>Один доллар восемьдесят семь центов. Это было все. Из них шестьдесят центов монетками по одному центу. За каждую из этих монеток пришлось торговаться с бакалейщиком, зеленщиком, мясником так, что даже уши горели от безмолвного неодобрения, которое вызывала подобная бережливость. Делла пересчитала три раза. Один доллар восемьдесят семь центов. А завтра Рождество.</z> <z><o></o>Единственное, что тут можно было сделать, это хлопнуться на старенькую кушетку и зареветь. Именно так Делла и поступила. Откуда напрашивается философский вывод, что жизнь состоит из слез, вздохов и улыбок, причем вздохи преобладают.</z> <z><o></o>Пока хозяйка дома проходит все эти стадии, оглядим самый дом. Меблированная квартирка за восемь долларов в неделю. В обстановке не то чтобы вопиющая нищета, но скорее красноречиво молчащая бедность. Внизу, на парадной двери, ящик для писем, в щель которого не протиснулось бы ни одно письмо, и кнопка электрического звонка, из которой ни одному смертному не удалось бы выдавить ни звука. К сему присовокуплялась карточка с надписью <i>«М-р Джеймс Диллингем Юнг». «Диллингем»</i> развернулось во всю длину в недавний период благосостояния, когда обладатель указанного имени получал тридцать долларов в неделю. Теперь, после того как этот доход понизился до двадцати долларов, буквы в слове «Диллингем» потускнели, словно не на шутку задумавшись: а не сократиться ли им в скромное и непритязательное «Д»? Но когда мистер Джеймс Диллингем Юнг приходил домой и поднимался к себе на верхний этаж, его неизменно встречал возглас: «Джим!» и нежные объятия миссис Джеймс Диллингем Юнг, уже представленной вам под именем Деллы. А это, право же, очень мило.</z> <z><o></o>Делла кончила плакать и прошлась пуховкой по щекам. Она теперь стояла у окна и уныло глядела на серую кошку, прогуливавшуюся по серому забору вдоль серого двора. Завтра Рождество, а у нее только один доллар восемьдесят семь центов на подарок Джиму! Долгие месяцы она выгадывала буквально каждый цент, и вот все, чего она достигла. На двадцать долларов в неделю далеко не уедешь. Расходы оказались больше, чем она рассчитывала. С расходами всегда так бывает. Только доллар восемьдесят семь центов на подарок Джиму! Ее Джиму! Сколько радостных часов она провела, придумывая, что бы такое ему подарить к Рождеству. Что-нибудь совсем особенное, редкостное, драгоценное, что-нибудь, хоть чуть-чуть достойное высокой чести принадлежать Джиму.</z> <z><o></o>В простенке между окнами стояло трюмо. Вам никогда не приходилось смотреться в трюмо восьмидолларовой меблированной квартиры? Очень худой и очень подвижной человек может, наблюдая последовательную смену отражений в его узких створках, составить себе довольно точное представление о собственной внешности. Делле, которая была хрупкого сложения, удалось овладеть этим искусством.</z> <z><o></o>Она вдруг отскочила от окна и бросилась к зеркалу. Глаза ее сверкали, но с лица за двадцать секунд сбежали краски. Быстрым движением она вытащила шпильки и распустила волосы.</z> <z><o></o>Надо вам сказать, что у четы Джеймс Диллингем Юнг было два сокровища, составлявших предмет их гордости. Одно — золотые часы Джима, принадлежавшие его отцу и деду, другое — волосы Деллы. Если бы царица Савская проживала в доме напротив, Делла, помыв голову, непременно просушивала бы у окна распущенные волосы — специально для того, чтобы заставить померкнуть все наряды и украшения ее величества. Если бы царь Соломон служил в том же доме швейцаром и хранил в подвале все свои богатства, Джим, проходя мимо, всякий раз доставал бы часы из кармана — специально для того, чтобы увидеть, как он рвет на себе бороду от зависти.</z> <z><o></o>И вот прекрасные волосы Деллы рассыпались, блестя и переливаясь, точно струи каштанового водопада. Они спускались ниже колеи и плащом окутывали почти всю ее фигуру. Но она тотчас же, нервничая и торопясь, принялась снова подбирать их. Потом, словно заколебавшись, с минуту стояла неподвижно, и две или три слезинки упали на ветхий красный ковер.</z> <z><o></o>Старенький коричневый жакет на плечи, старенькую коричневую шляпку на голову — и, взметнув юбками, сверкнув невысохшими блестками в глазах, она уже мчалась вниз, на улицу.</z> <z><o></o>Вывеска, у которой она остановилась, гласила: <i>«M-me Sophronie. Всевозможные изделия из волос».</i> Делла взбежала на второй этаж и остановилась, с трудом переводя дух.</z> <z><o></o>— Не купите ли вы мои волосы? — спросила она у мадам.</z> <z><o></o>— Я покупаю волосы, — ответила мадам. — Снимите шляпу, надо посмотреть товар.</z> <z><o></o>Снова заструился каштановый водопад.</z> <z><o></o>— Двадцать долларов, — сказала мадам, привычно взвешивая на руке густую массу.</z> <z><o></o>— Давайте скорее, — сказала Делла.</z> <z><o></o>Следующие два часа пролетели на розовых крыльях — прошу прощенья за избитую метафору. Делла рыскала по магазинам в поисках подарка для Джима.</z> <z><o></o>Наконец она нашла. Без сомнения, это было создано для Джима, и только для него. Ничего подобного не нашлось в других магазинах, а уж она все в них перевернула вверх дном. Это была платиновая цепочка для карманных часов, простого и строгого рисунка, пленявшая истинными своими качествами, а не показным блеском, — такими и должны быть все хорошие вещи. Ее, пожалуй, даже можно было признать достойной часов. Как только Делла увидела ее, она поняла, что цепочка должна принадлежать Джиму. Она была такая же, как сам Джим. Скромность и достоинство — эти качества отличали обоих. Двадцать один доллар пришлось уплатить в кассу, и Делла поспешила домой с восемьюдесятью семью центами в кармане. При такой цепочке Джиму в любом обществе не зазорно будет поинтересоваться, который час. Как ни великолепны были его часы, а смотрел он на них часто украдкой, потому что они висели на дрянном кожаном ремешке.</z> <z><o></o>Дома оживление Деллы поулеглось и уступило место предусмотрительности и расчету. Она достала щипцы для завивки, зажгла газ и принялась исправлять разрушения, причиненные великодушием в сочетании с любовью. А это всегда тягчайший труд, друзья мои, исполинский труд.</z> <z><o></o>Не прошло и сорока минут, как ее голова покрылась крутыми мелкими локончиками, которые сделали ее удивительно похожей на мальчишку, удравшего с уроков. Она посмотрела на себя в зеркало долгим, внимательным и критическим взглядом.</z> <z><o></o>«Ну, — сказала она себе, — если Джим не убьет меня сразу, как только взглянет, он решит, что я похожа на хористку с Кони-Айленда. Но что же мне было делать, ах, что же мне было делать, раз у меня был только доллар и восемьдесят семь центов!»</z> <z><o></o>В семь часов кофе был сварен, и раскаленная сковорода стояла на газовой плите, дожидаясь бараньих котлеток.</z> <z><o></o>Джим никогда не запаздывал. Делла зажала платиновую цепочку в руке и уселась на краешек стола поближе к входной двери. Вскоре она услышала его шаги внизу на лестнице и на мгновение побледнела. У нее была привычка обращаться к богу с коротенькими молитвами по поводу всяких житейских мелочей, и она торопливо зашептала:</z> <z><o></o>— Господи, сделай так, чтобы я ему не разонравилась!</z> <z><o></o>Дверь отворилась, Джим вошел и закрыл ее за собой. У него было худое, озабоченное лицо. Нелегкое дело в двадцать два года быть обремененным семьей! Ему уже давно нужно было новое пальто, и руки мерзли без перчаток.</z> <z><o></o>Джим неподвижно замер у дверей, точно сеттер, учуявший перепела. Его глаза остановились на Делле с выражением, которого она не могла понять, и ей стало страшно. Это не был ни гнев, ни удивление, ни упрек, ни ужас — ни одно из тех чувств, которых можно было бы ожидать. Он просто смотрел на нее, не отрывая взгляда, и лицо его не меняло своего странного выражения.</z> <z><o></o>Делла соскочила со стола и бросилась к нему.</z> <z><o></o>— Джим, милый, — закричала она, — не смотри на меня так! Я остригла волосы и продала их, потому что я не пережила бы, если б мне нечего было подарить тебе к Рождеству. Они опять отрастут. Ты ведь не сердишься, правда? Я не могла иначе. У меня очень быстро растут волосы. Ну, поздравь меня с Рождеством, Джим, и давай радоваться празднику. Если б ты знал, какой я тебе подарок приготовила, какой замечательный, чудесный подарок!</z> <z><o></o>— Ты остригла волосы? — спросил Джим с напряжением, как будто, несмотря на усиленную работу мозга, он все еще не мог осознать этот факт.</z> <z><o></o>— Да, остригла и продала, — сказала Делла. — Но ведь ты меня все равно будешь любить? Я ведь все та же, хоть и с короткими волосами.</z> <z><o></o>Джим недоуменно оглядел комнату.</z> <z><o></o>— Так, значит, твоих кос уже нет? — спросил он с бессмысленной настойчивостью.</z> <z><o></o>— Не ищи, ты их не найдешь, — сказала Делла. — Я же тебе говорю: я их продала — остригла и продала. Сегодня сочельник, Джим. Будь со мной поласковее, потому что я это сделала для тебя. Может быть, волосы на моей голове и можно пересчитать, — продолжала она, и ее нежный голос вдруг зазвучал серьезно, — но никто, никто не мог бы измерить мою любовь к тебе! Жарить котлеты, Джим?</z> <z><o></o>И Джим вышел из оцепенения. Он заключил свою Деллу в объятия. Будем скромны и на несколько секунд займемся рассмотрением какого-нибудь постороннего предмета. Что больше — восемь долларов в неделю или миллион в год? Математик или мудрец дадут вам неправильный ответ. Волхвы принесли драгоценные дары, но среди них не было одного. Впрочем, эти туманные намеки будут разъяснены далее.</z> <z><o></o>Джим достал из кармана пальто сверток и бросил его на стол.</z> <z><o></o>— Не пойми меня ложно, Делл, — сказал он. — Никакая прическа и стрижка не могут заставить меня разлюбить мою девочку. Но разверни этот сверток, и тогда ты поймешь, почему я в первую минуту немножко оторопел.</z> <z><o></o>Белые проворные пальчики рванули бечевку и бумагу. Последовал крик восторга, тотчас же — увы! — чисто по-женски сменившийся потоком слез и стонов, так что потребовалось немедленно применить все успокоительные средства, имевшиеся в распоряжении хозяина дома.</z> <z><o></o>Ибо на столе лежали гребни, тот самый набор гребней — один задний и два боковых, — которым Делла давно уже благоговейно любовалась в одной витрине Бродвея. Чудесные гребни, настоящие черепаховые, с вделанными в края блестящими камешками, и как раз под цвет ее каштановых волос. Они стоили дорого — Делла знала это, — и сердце ее долго изнывало и томилось от несбыточного желания обладать ими. И вот теперь они принадлежали ей, но нет уже прекрасных кос, которые украсил бы их вожделенный блеск.</z> <z><o></o>Все же она прижала гребни к груди и, когда, наконец, нашла в себе силы поднять голову и улыбнуться сквозь слезы, сказала:</z> <z><o></o>— У меня очень быстро растут волосы, Джим!</z> <z><o></o>Тут она вдруг подскочила, как ошпаренный котенок, и воскликнула:</z> <z><o></o>— Ах, боже мой!</z> <z><o></o>Ведь Джим еще не видел ее замечательного подарка. Она поспешно протянула ему цепочку на раскрытой ладони. Матовый драгоценный металл, казалось, заиграл в лучах ее бурной и искренней радости.</z> <z><o></o>— Разве не прелесть, Джим? Я весь город обегала, покуда нашла это. Теперь можешь хоть сто раз в день смотреть, который час. Дай-ка мне часы. Я хочу посмотреть, как это будет выглядеть все вместе.</z> <z><o></o>Но Джим, вместо того чтобы послушаться, лег на кушетку, подложил обе руки под голову и улыбнулся.</z> <z><o></o>— Делл, — сказал он, — придется нам пока спрятать наши подарки, пусть полежат немножко. Они для нас сейчас слишком хороши. Часы я продал, чтобы купить тебе гребни. А теперь, пожалуй, самое время жарить котлеты.</z> <z><o></o>Волхвы, те, что принесли дары младенцу в яслях, были, как известно, мудрые, удивительно мудрые люди. Они-то и завели моду делать рождественские подарки. И так как они были мудры, то и дары их были мудры, может быть, даже с оговоренным правом обмена в случае непригодности. А я тут рассказал вам ничем не примечательную историю про двух глупых детей из восьмидолларовой квартирки, которые самым немудрым образом пожертвовали друг для друга своими величайшими сокровищами. Но да будет сказано в назидание мудрецам наших дней, что из всех дарителей эти двое были мудрейшими. Из всех, кто подносит и принимает дары, истинно мудры лишь подобные им. Везде и всюду. Они и есть волхвы.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/ohenry/index.html">О. Генри</a>. <a href="/text/4317/index.html">Дары волхвов</a></div> <div class="author">О. Генри</div> <div class="title"><h1>Дары волхвов</h1></div> <z><o></o>Один доллар восемьдесят семь центов. Это было все. Из них шестьдесят центов монетками по одному центу. За каждую из этих монеток пришлось торговаться с бакалейщиком, зеленщиком, мясником так, что даже уши горели от безмолвного неодобрения, которое вызывала подобная бережливость. Делла пересчитала три раза. Один доллар восемьдесят семь центов. А завтра Рождество.</z> <z><o></o>Единственное, что тут можно было сделать, это хлопнуться на старенькую кушетку и зареветь. Именно так Делла и поступила. Откуда напрашивается философский вывод, что жизнь состоит из слез, вздохов и улыбок, причем вздохи преобладают.</z> <z><o></o>Пока хозяйка дома проходит все эти стадии, оглядим самый дом. Меблированная квартирка за восемь долларов в неделю. В обстановке не то чтобы вопиющая нищета, но скорее красноречиво молчащая бедность. Внизу, на парадной двери, ящик для писем, в щель которого не протиснулось бы ни одно письмо, и кнопка электрического звонка, из которой ни одному смертному не удалось бы выдавить ни звука. К сему присовокуплялась карточка с надписью <i>«М-р Джеймс Диллингем Юнг». «Диллингем»</i> развернулось во всю длину в недавний период благосостояния, когда обладатель указанного имени получал тридцать долларов в неделю. Теперь, после того как этот доход понизился до двадцати долларов, буквы в слове «Диллингем» потускнели, словно не на шутку задумавшись: а не сократиться ли им в скромное и непритязательное «Д»? Но когда мистер Джеймс Диллингем Юнг приходил домой и поднимался к себе на верхний этаж, его неизменно встречал возглас: «Джим!» и нежные объятия миссис Джеймс Диллингем Юнг, уже представленной вам под именем Деллы. А это, право же, очень мило.</z> <z><o></o>Делла кончила плакать и прошлась пуховкой по щекам. Она теперь стояла у окна и уныло глядела на серую кошку, прогуливавшуюся по серому забору вдоль серого двора. Завтра Рождество, а у нее только один доллар восемьдесят семь центов на подарок Джиму! Долгие месяцы она выгадывала буквально каждый цент, и вот все, чего она достигла. На двадцать долларов в неделю далеко не уедешь. Расходы оказались больше, чем она рассчитывала. С расходами всегда так бывает. Только доллар восемьдесят семь центов на подарок Джиму! Ее Джиму! Сколько радостных часов она провела, придумывая, что бы такое ему подарить к Рождеству. Что-нибудь совсем особенное, редкостное, драгоценное, что-нибудь, хоть чуть-чуть достойное высокой чести принадлежать Джиму.</z> <z><o></o>В простенке между окнами стояло трюмо. Вам никогда не приходилось смотреться в трюмо восьмидолларовой меблированной квартиры? Очень худой и очень подвижной человек может, наблюдая последовательную смену отражений в его узких створках, составить себе довольно точное представление о собственной внешности. Делле, которая была хрупкого сложения, удалось овладеть этим искусством.</z> <z><o></o>Она вдруг отскочила от окна и бросилась к зеркалу. Глаза ее сверкали, но с лица за двадцать секунд сбежали краски. Быстрым движением она вытащила шпильки и распустила волосы.</z> <z><o></o>Надо вам сказать, что у четы Джеймс Диллингем Юнг было два сокровища, составлявших предмет их гордости. Одно — золотые часы Джима, принадлежавшие его отцу и деду, другое — волосы Деллы. Если бы царица Савская проживала в доме напротив, Делла, помыв голову, непременно просушивала бы у окна распущенные волосы — специально для того, чтобы заставить померкнуть все наряды и украшения ее величества. Если бы царь Соломон служил в том же доме швейцаром и хранил в подвале все свои богатства, Джим, проходя мимо, всякий раз доставал бы часы из кармана — специально для того, чтобы увидеть, как он рвет на себе бороду от зависти.</z> <z><o></o>И вот прекрасные волосы Деллы рассыпались, блестя и переливаясь, точно струи каштанового водопада. Они спускались ниже колеи и плащом окутывали почти всю ее фигуру. Но она тотчас же, нервничая и торопясь, принялась снова подбирать их. Потом, словно заколебавшись, с минуту стояла неподвижно, и две или три слезинки упали на ветхий красный ковер.</z> <z><o></o>Старенький коричневый жакет на плечи, старенькую коричневую шляпку на голову — и, взметнув юбками, сверкнув невысохшими блестками в глазах, она уже мчалась вниз, на улицу.</z> <z><o></o>Вывеска, у которой она остановилась, гласила: <i>«M-me Sophronie. Всевозможные изделия из волос».</i> Делла взбежала на второй этаж и остановилась, с трудом переводя дух.</z> <z><o></o>— Не купите ли вы мои волосы? — спросила она у мадам.</z> <z><o></o>— Я покупаю волосы, — ответила мадам. — Снимите шляпу, надо посмотреть товар.</z> <z><o></o>Снова заструился каштановый водопад.</z> <z><o></o>— Двадцать долларов, — сказала мадам, привычно взвешивая на руке густую массу.</z> <z><o></o>— Давайте скорее, — сказала Делла.</z> <z><o></o>Следующие два часа пролетели на розовых крыльях — прошу прощенья за избитую метафору. Делла рыскала по магазинам в поисках подарка для Джима.</z> <z><o></o>Наконец она нашла. Без сомнения, это было создано для Джима, и только для него. Ничего подобного не нашлось в других магазинах, а уж она все в них перевернула вверх дном. Это была платиновая цепочка для карманных часов, простого и строгого рисунка, пленявшая истинными своими качествами, а не показным блеском, — такими и должны быть все хорошие вещи. Ее, пожалуй, даже можно было признать достойной часов. Как только Делла увидела ее, она поняла, что цепочка должна принадлежать Джиму. Она была такая же, как сам Джим. Скромность и достоинство — эти качества отличали обоих. Двадцать один доллар пришлось уплатить в кассу, и Делла поспешила домой с восемьюдесятью семью центами в кармане. При такой цепочке Джиму в любом обществе не зазорно будет поинтересоваться, который час. Как ни великолепны были его часы, а смотрел он на них часто украдкой, потому что они висели на дрянном кожаном ремешке.</z> <z><o></o>Дома оживление Деллы поулеглось и уступило место предусмотрительности и расчету. Она достала щипцы для завивки, зажгла газ и принялась исправлять разрушения, причиненные великодушием в сочетании с любовью. А это всегда тягчайший труд, друзья мои, исполинский труд.</z> <z><o></o>Не прошло и сорока минут, как ее голова покрылась крутыми мелкими локончиками, которые сделали ее удивительно похожей на мальчишку, удравшего с уроков. Она посмотрела на себя в зеркало долгим, внимательным и критическим взглядом.</z> <z><o></o>«Ну, — сказала она себе, — если Джим не убьет меня сразу, как только взглянет, он решит, что я похожа на хористку с Кони-Айленда. Но что же мне было делать, ах, что же мне было делать, раз у меня был только доллар и восемьдесят семь центов!»</z> <z><o></o>В семь часов кофе был сварен, и раскаленная сковорода стояла на газовой плите, дожидаясь бараньих котлеток.</z> <z><o></o>Джим никогда не запаздывал. Делла зажала платиновую цепочку в руке и уселась на краешек стола поближе к входной двери. Вскоре она услышала его шаги внизу на лестнице и на мгновение побледнела. У нее была привычка обращаться к богу с коротенькими молитвами по поводу всяких житейских мелочей, и она торопливо зашептала:</z> <z><o></o>— Господи, сделай так, чтобы я ему не разонравилась!</z> <z><o></o>Дверь отворилась, Джим вошел и закрыл ее за собой. У него было худое, озабоченное лицо. Нелегкое дело в двадцать два года быть обремененным семьей! Ему уже давно нужно было новое пальто, и руки мерзли без перчаток.</z> <z><o></o>Джим неподвижно замер у дверей, точно сеттер, учуявший перепела. Его глаза остановились на Делле с выражением, которого она не могла понять, и ей стало страшно. Это не был ни гнев, ни удивление, ни упрек, ни ужас — ни одно из тех чувств, которых можно было бы ожидать. Он просто смотрел на нее, не отрывая взгляда, и лицо его не меняло своего странного выражения.</z> <z><o></o>Делла соскочила со стола и бросилась к нему.</z> <z><o></o>— Джим, милый, — закричала она, — не смотри на меня так! Я остригла волосы и продала их, потому что я не пережила бы, если б мне нечего было подарить тебе к Рождеству. Они опять отрастут. Ты ведь не сердишься, правда? Я не могла иначе. У меня очень быстро растут волосы. Ну, поздравь меня с Рождеством, Джим, и давай радоваться празднику. Если б ты знал, какой я тебе подарок приготовила, какой замечательный, чудесный подарок!</z> <z><o></o>— Ты остригла волосы? — спросил Джим с напряжением, как будто, несмотря на усиленную работу мозга, он все еще не мог осознать этот факт.</z> <z><o></o>— Да, остригла и продала, — сказала Делла. — Но ведь ты меня все равно будешь любить? Я ведь все та же, хоть и с короткими волосами.</z> <z><o></o>Джим недоуменно оглядел комнату.</z> <z><o></o>— Так, значит, твоих кос уже нет? — спросил он с бессмысленной настойчивостью.</z> <z><o></o>— Не ищи, ты их не найдешь, — сказала Делла. — Я же тебе говорю: я их продала — остригла и продала. Сегодня сочельник, Джим. Будь со мной поласковее, потому что я это сделала для тебя. Может быть, волосы на моей голове и можно пересчитать, — продолжала она, и ее нежный голос вдруг зазвучал серьезно, — но никто, никто не мог бы измерить мою любовь к тебе! Жарить котлеты, Джим?</z> <z><o></o>И Джим вышел из оцепенения. Он заключил свою Деллу в объятия. Будем скромны и на несколько секунд займемся рассмотрением какого-нибудь постороннего предмета. Что больше — восемь долларов в неделю или миллион в год? Математик или мудрец дадут вам неправильный ответ. Волхвы принесли драгоценные дары, но среди них не было одного. Впрочем, эти туманные намеки будут разъяснены далее.</z> <z><o></o>Джим достал из кармана пальто сверток и бросил его на стол.</z> <z><o></o>— Не пойми меня ложно, Делл, — сказал он. — Никакая прическа и стрижка не могут заставить меня разлюбить мою девочку. Но разверни этот сверток, и тогда ты поймешь, почему я в первую минуту немножко оторопел.</z> <z><o></o>Белые проворные пальчики рванули бечевку и бумагу. Последовал крик восторга, тотчас же — увы! — чисто по-женски сменившийся потоком слез и стонов, так что потребовалось немедленно применить все успокоительные средства, имевшиеся в распоряжении хозяина дома.</z> <z><o></o>Ибо на столе лежали гребни, тот самый набор гребней — один задний и два боковых, — которым Делла давно уже благоговейно любовалась в одной витрине Бродвея. Чудесные гребни, настоящие черепаховые, с вделанными в края блестящими камешками, и как раз под цвет ее каштановых волос. Они стоили дорого — Делла знала это, — и сердце ее долго изнывало и томилось от несбыточного желания обладать ими. И вот теперь они принадлежали ей, но нет уже прекрасных кос, которые украсил бы их вожделенный блеск.</z> <z><o></o>Все же она прижала гребни к груди и, когда, наконец, нашла в себе силы поднять голову и улыбнуться сквозь слезы, сказала:</z> <z><o></o>— У меня очень быстро растут волосы, Джим!</z> <z><o></o>Тут она вдруг подскочила, как ошпаренный котенок, и воскликнула:</z> <z><o></o>— Ах, боже мой!</z> <z><o></o>Ведь Джим еще не видел ее замечательного подарка. Она поспешно протянула ему цепочку на раскрытой ладони. Матовый драгоценный металл, казалось, заиграл в лучах ее бурной и искренней радости.</z> <z><o></o>— Разве не прелесть, Джим? Я весь город обегала, покуда нашла это. Теперь можешь хоть сто раз в день смотреть, который час. Дай-ка мне часы. Я хочу посмотреть, как это будет выглядеть все вместе.</z> <z><o></o>Но Джим, вместо того чтобы послушаться, лег на кушетку, подложил обе руки под голову и улыбнулся.</z> <z><o></o>— Делл, — сказал он, — придется нам пока спрятать наши подарки, пусть полежат немножко. Они для нас сейчас слишком хороши. Часы я продал, чтобы купить тебе гребни. А теперь, пожалуй, самое время жарить котлеты.</z> <z><o></o>Волхвы, те, что принесли дары младенцу в яслях, были, как известно, мудрые, удивительно мудрые люди. Они-то и завели моду делать рождественские подарки. И так как они были мудры, то и дары их были мудры, может быть, даже с оговоренным правом обмена в случае непригодности. А я тут рассказал вам ничем не примечательную историю про двух глупых детей из восьмидолларовой квартирки, которые самым немудрым образом пожертвовали друг для друга своими величайшими сокровищами. Но да будет сказано в назидание мудрецам наших дней, что из всех дарителей эти двое были мудрейшими. Из всех, кто подносит и принимает дары, истинно мудры лишь подобные им. Везде и всюду. Они и есть волхвы.</z>
4304
Возле моей комнаты была другая, в которой никто не жил. В сей последней стоял на окне ящик с землей, приготовленной для цветов. Земля была покрыта обломками обвалившейся с верху стены штукатурки. Окошко было на полдень и хорошо защищено от ветра; в некотором расстоянии находился амбар; словом, это место представляло все возможные удобства для муравьев. Действительно, когда мне вздумалось посадить в этот ящик тюльпанную луковицу, я нашел в ящике три муравьиные гнезда. Здесь муравьям такое было привольное житье, так весело они бегали по стенам ящика; мне показалось, что было бы слишком жестоко для цветка нарушать спокойствие этих смышленых насекомых; я приискал другое место для моей луковицы, а ящик с муравьями избрал предметом моих наблюдений. Эти наблюдения доставили мне столько наслаждений, сколько бы никогда не могли мне доставить все цветы на свете. Прежде всего я постарался моим гостям доставить все возможные удобства, и для сего я снял с ящика все то, что могло мешать или вредить им. По нескольку раз в день приходил я смотреть на их работу, а часто и ночью, при лунном свете: мои гости работали беспрестанно. Когда все другие животные спали, они не переставали бегать снизу наверх и сверху вниз, — можно было подумать, что отдых для них не существует. Как известно, главное занятие муравьев — это запасти себе в продолжение лета пищу на зиму. Я думаю, всем моим читателям известно, что муравьи прячут в земле собранные ими зерна ночью, а днем выносят их сушить на солнце. Если когда-нибудь вы обращали внимание на муравейник, то, верно, замечали вокруг него небольшие кучки зерен. Я знал их обычай и потому чрезвычайно был удивлен, заметив, что мои постояльцы делали совершенно противное: они держали свои зерна под землею в продолжение целого дня, несмотря на солнечное сияние, и, напротив, выносили их наружу ночью; можно было подумать, что они выносили свои зерна на лунный свет, но я ошибся, — мои муравьи имели преважную причину поступать так, а не иначе. В небольшом расстоянии от окна находилась голубятня; голуби беспрестанно садились на окошко и съедали зерна, попадавшиеся им на глаза; следовательно, мои муравьи поступали очень благоразумно, скрывая свое сокровище и не доверяя его похитителям. Как скоро я догадался, в чем дело, то решился избавить моих постояльцев от их беспокойных соседей; я навязал несколько лоскутков бумаги на небольшие палочки и рассадил их вокруг ящика; движение этих бумажек пугало голубей; когда же какой-либо смельчак из них подлетал к ящику, несмотря на взятые мной предосторожности, тогда я криком и шумом заставлял похитителя оставлять свою добычу; вскоре голуби отучились прилетать на окошко. Несколько времени спустя, к величайшему моему удивлению, муравьи вынесли наружу в продолжение дня два или три зерна хлеба; заметив, что эти зерна остались невредимыми и что им нечего бояться, мои постояльцы вынесли на солнце и весь свой запас, подобно другим муравьям. Во всяком муравьином гнезде находится узкое отверстие в вершок глубиною и посредством подземного канала соединяется с житницами муравейника; семена в сих житницах могли бы легко прорасти, что было бы очень невыгодно для муравьев; дабы предупредить эту неприятность, они всегда откусывают несколько зерна, делая его через то неспособным к произрастанию. Но другие беды грозят их житницам: от сырости, находящейся в земле, зерна могут загнить и сделаться негодными к употреблению; чтобы предотвратить и это несчастие, они с большим рачением стараются собирать совершенно сухую землю. Зерно, находясь в такой земле, не гниет и не прорастает, и потому муравьи стараются иметь столь же сухую землю, как и сухие зерна. Вот как они поступают в сем случае: сперва они устилают пол сухой землей, потом кладут на нее ряд зерен, которые покрывают тонким слоем земли и всякий день два раза вытаскивают свои зерна для просушки. Если вы обратите на это внимание, то увидите, что муравей прежде всего старается дотащить в нору небольшой комок земли, и это продолжается до тех пор, пока из сих комков не образуется небольшой слой, тогда они начинают сносить в нору самые зерна, кои снова покрывают землей. Эту сушку производят они в хорошую, но не в дождливую погоду, и, что всего страннее, они как будто предчувствуют ее перемену, ибо никогда не выставляют на воздух зерен своих перед дождем. Я заметил, что мои муравьи ходили за запасом большей частью в близстоящий амбар, в котором находились разного рода хлебы; муравьи таскали обыкновенно пшеницу. Желая испытать, до какой степени простирается смышленость и терпение моих постояльцев, я велел не только затворить амбар, но даже заклеить бумагой все могущие быть в нем отверстия. В то же время я положил кучку зерен в моей комнате; я знал уже давно смышленость моих муравьев, но и не подозревал, чтобы между ними могло быть соглашение, и не ожидал также, чтобы они вдруг бросились на мою кучку зерен: мне любопытно было знать, чем все это кончится. В продолжение нескольких дней они, по-видимому, находились в крайнем смущении; они бегали взад и вперед по всем направлениям, некоторые из них возвращались очень поздно, из чего заключаю, что они очень далеко ходили за провизиею. Иные не находили того, чего искали, но я заметил, что они совестились возвращаться с пустыми руками. Кому не удавалось найти пшеничное зерно, тот тащил ржаное, ячменное, овсяное, а кому ни одного зерна не попадалось, тот притаскивал комок земли. Окошко, на котором они жили, выходило в сад и было во втором этаже дома; несмотря на то, муравьи, отыскивая зерна, часто доходили до противоположной стороны сада; это была тяжелая работа: пшеничное зерно совсем не легко для муравья; только что только может он тащить его, и доставить такое зерно в муравейник часто стоит четырехчасовой работы. А чего стоило бедному муравью взбираться с зерном по стене во второй этаж, головою вниз, задними ногами вверх? Нельзя себе вообразить, что делают эти маленькие насекомые в сем положении! Часто в удобном месте они останавливаются для отдыха, и число этих отдыхов может дать меру, до какой степени они приходят в усталость. Случается, что иные едва могут достигнуть своей цели; в таком случае сильнейшие из их собратий, окончив собственное дело, снова спускаются вниз, чтобы подать помощь своим слабым товарищам. Я видел, как один маленький муравей тащил пшеничное зерно, употребляя к тому все свои силы. После тяжкого путешествия, почти в ту минуту, когда он достиг ящика, поспешность или что другое заставило его оборваться, и он упал в самый низ. Подобные случаи отнимали у других мужество. Я сошел вниз и нашел, что муравей все еще держит в лапках свое драгоценное зернышко и собирается снова подняться. В первый раз он упал с половины дороги, в другой раз несколько выше, но во всех сих случаях он не расстался ни на минуту с своей добычей и не потерял мужества. Наконец, когда силы его совершенно истощились, он остановился, и уже другой муравей пришел к нему на помощь. И в самом деле, пшеничное зерно стоило этих усилий: оно было белое, полное. Если этот рассказ вам понравился, то когда-нибудь расскажу вам побольше об этих интересных тварях, потому что я наблюдаю их с давнего времени и всегда нахожу что-нибудь новое, любопытное, которое вполне вознаграждает меня за мои усилия. Мне очень было весело доставлять моим муравьям разные маленькие удобства, и с тех пор я никогда не прохожу мимо муравейника, не вспоминая, что то, что нам кажется просто кучей сора, содержит в себе целое общество тварей деятельных, промышленных, которых сметливость и постоянство в исполнении своих обязанностей могут служить образцом для всего мира. Эта мысль не позволяет мне никогда трогать муравейник и нарушать спокойствие его жителей. Посмотри, ленивый мальчик, посмотри на муравья и старайся последовать его примеру. Возле моей комнаты была другая, в которой никто не жил. В сей последней стоял на окне ящик с землей, приготовленной для цветов. Земля была покрыта обломками обвалившейся с верху стены штукатурки. Окошко было на полдень и хорошо защищено от ветра; в некотором расстоянии находился амбар; словом, это место представляло все возможные удобства для муравьев. Действительно, когда мне вздумалось посадить в этот ящик тюльпанную луковицу, я нашел в ящике три муравьиные гнезда. Здесь муравьям такое было привольное житье, так весело они бегали по стенам ящика; мне показалось, что было бы слишком жестоко для цветка нарушать спокойствие этих смышленых насекомых; я приискал другое место для моей луковицы, а ящик с муравьями избрал предметом моих наблюдений. Эти наблюдения доставили мне столько наслаждений, сколько бы никогда не могли мне доставить все цветы на свете. Прежде всего я постарался моим гостям доставить все возможные удобства, и для сего я снял с ящика все то, что могло мешать или вредить им. По нескольку раз в день приходил я смотреть на их работу, а часто и ночью, при лунном свете: мои гости работали беспрестанно. Когда все другие животные спали, они не переставали бегать снизу наверх и сверху вниз, — можно было подумать, что отдых для них не существует. Как известно, главное занятие муравьев — это запасти себе в продолжение лета пищу на зиму. Я думаю, всем моим читателям известно, что муравьи прячут в земле собранные ими зерна ночью, а днем выносят их сушить на солнце. Если когда-нибудь вы обращали внимание на муравейник, то, верно, замечали вокруг него небольшие кучки зерен. Я знал их обычай и потому чрезвычайно был удивлен, заметив, что мои постояльцы делали совершенно противное: они держали свои зерна под землею в продолжение целого дня, несмотря на солнечное сияние, и, напротив, выносили их наружу ночью; можно было подумать, что они выносили свои зерна на лунный свет, но я ошибся, — мои муравьи имели преважную причину поступать так, а не иначе. В небольшом расстоянии от окна находилась голубятня; голуби беспрестанно садились на окошко и съедали зерна, попадавшиеся им на глаза; следовательно, мои муравьи поступали очень благоразумно, скрывая свое сокровище и не доверяя его похитителям. Как скоро я догадался, в чем дело, то решился избавить моих постояльцев от их беспокойных соседей; я навязал несколько лоскутков бумаги на небольшие палочки и рассадил их вокруг ящика; движение этих бумажек пугало голубей; когда же какой-либо смельчак из них подлетал к ящику, несмотря на взятые мной предосторожности, тогда я криком и шумом заставлял похитителя оставлять свою добычу; вскоре голуби отучились прилетать на окошко. Несколько времени спустя, к величайшему моему удивлению, муравьи вынесли наружу в продолжение дня два или три зерна хлеба; заметив, что эти зерна остались невредимыми и что им нечего бояться, мои постояльцы вынесли на солнце и весь свой запас, подобно другим муравьям. Во всяком муравьином гнезде находится узкое отверстие в вершок глубиною и посредством подземного канала соединяется с житницами муравейника; семена в сих житницах могли бы легко прорасти, что было бы очень невыгодно для муравьев; дабы предупредить эту неприятность, они всегда откусывают несколько зерна, делая его через то неспособным к произрастанию. Но другие беды грозят их житницам: от сырости, находящейся в земле, зерна могут загнить и сделаться негодными к употреблению; чтобы предотвратить и это несчастие, они с большим рачением стараются собирать совершенно сухую землю. Зерно, находясь в такой земле, не гниет и не прорастает, и потому муравьи стараются иметь столь же сухую землю, как и сухие зерна. Вот как они поступают в сем случае: сперва они устилают пол сухой землей, потом кладут на нее ряд зерен, которые покрывают тонким слоем земли и всякий день два раза вытаскивают свои зерна для просушки. Если вы обратите на это внимание, то увидите, что муравей прежде всего старается дотащить в нору небольшой комок земли, и это продолжается до тех пор, пока из сих комков не образуется небольшой слой, тогда они начинают сносить в нору самые зерна, кои снова покрывают землей. Эту сушку производят они в хорошую, но не в дождливую погоду, и, что всего страннее, они как будто предчувствуют ее перемену, ибо никогда не выставляют на воздух зерен своих перед дождем. Я заметил, что мои муравьи ходили за запасом большей частью в близстоящий амбар, в котором находились разного рода хлебы; муравьи таскали обыкновенно пшеницу. Желая испытать, до какой степени простирается смышленость и терпение моих постояльцев, я велел не только затворить амбар, но даже заклеить бумагой все могущие быть в нем отверстия. В то же время я положил кучку зерен в моей комнате; я знал уже давно смышленость моих муравьев, но и не подозревал, чтобы между ними могло быть соглашение, и не ожидал также, чтобы они вдруг бросились на мою кучку зерен: мне любопытно было знать, чем все это кончится. В продолжение нескольких дней они, по-видимому, находились в крайнем смущении; они бегали взад и вперед по всем направлениям, некоторые из них возвращались очень поздно, из чего заключаю, что они очень далеко ходили за провизиею. Иные не находили того, чего искали, но я заметил, что они совестились возвращаться с пустыми руками. Кому не удавалось найти пшеничное зерно, тот тащил ржаное, ячменное, овсяное, а кому ни одного зерна не попадалось, тот притаскивал комок земли. Окошко, на котором они жили, выходило в сад и было во втором этаже дома; несмотря на то, муравьи, отыскивая зерна, часто доходили до противоположной стороны сада; это была тяжелая работа: пшеничное зерно совсем не легко для муравья; только что только может он тащить его, и доставить такое зерно в муравейник часто стоит четырехчасовой работы. А чего стоило бедному муравью взбираться с зерном по стене во второй этаж, головою вниз, задними ногами вверх? Нельзя себе вообразить, что делают эти маленькие насекомые в сем положении! Часто в удобном месте они останавливаются для отдыха, и число этих отдыхов может дать меру, до какой степени они приходят в усталость. Случается, что иные едва могут достигнуть своей цели; в таком случае сильнейшие из их собратий, окончив собственное дело, снова спускаются вниз, чтобы подать помощь своим слабым товарищам. Я видел, как один маленький муравей тащил пшеничное зерно, употребляя к тому все свои силы. После тяжкого путешествия, почти в ту минуту, когда он достиг ящика, поспешность или что другое заставило его оборваться, и он упал в самый низ. Подобные случаи отнимали у других мужество. Я сошел вниз и нашел, что муравей все еще держит в лапках свое драгоценное зернышко и собирается снова подняться. В первый раз он упал с половины дороги, в другой раз несколько выше, но во всех сих случаях он не расстался ни на минуту с своей добычей и не потерял мужества. Наконец, когда силы его совершенно истощились, он остановился, и уже другой муравей пришел к нему на помощь. И в самом деле, пшеничное зерно стоило этих усилий: оно было белое, полное. Если этот рассказ вам понравился, то когда-нибудь расскажу вам побольше об этих интересных тварях, потому что я наблюдаю их с давнего времени и всегда нахожу что-нибудь новое, любопытное, которое вполне вознаграждает меня за мои усилия. Мне очень было весело доставлять моим муравьям разные маленькие удобства, и с тех пор я никогда не прохожу мимо муравейника, не вспоминая, что то, что нам кажется просто кучей сора, содержит в себе целое общество тварей деятельных, промышленных, которых сметливость и постоянство в исполнении своих обязанностей могут служить образцом для всего мира. Эта мысль не позволяет мне никогда трогать муравейник и нарушать спокойствие его жителей. Посмотри, ленивый мальчик, посмотри на муравья и старайся последовать его примеру.
В. Ф. Одоевский
Анекдоты о муравьях
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/v-odoevski/index.html">В. Ф. Одоевский</a>. <a href="/text/4304/index.html">Анекдоты о муравьях</a></div> <div class="author">Владимир Одоевский</div> <div class="title"><h1>Анекдоты о муравьях</h1></div> <z><o></o>Возле моей комнаты была другая, в которой никто не жил. В сей последней стоял на окне ящик с землей, приготовленной для цветов. Земля была покрыта обломками обвалившейся с верху стены штукатурки. Окошко было на полдень и хорошо защищено от ветра; в некотором расстоянии находился амбар; словом, это место представляло все возможные удобства для муравьев.</z> <z><o></o>Действительно, когда мне вздумалось посадить в этот ящик тюльпанную луковицу, я нашел в ящике три муравьиные гнезда. Здесь муравьям такое было привольное житье, так весело они бегали по стенам ящика; мне показалось, что было бы слишком жестоко для цветка нарушать спокойствие этих смышленых насекомых; я приискал другое место для моей луковицы, а ящик с муравьями избрал предметом моих наблюдений. Эти наблюдения доставили мне столько наслаждений, сколько бы никогда не могли мне доставить все цветы на свете.</z> <z><o></o>Прежде всего я постарался моим гостям доставить все возможные удобства, и для сего я снял с ящика все то, что могло мешать или вредить им. По нескольку раз в день приходил я смотреть на их работу, а часто и ночью, при лунном свете: мои гости работали беспрестанно. Когда все другие животные спали, они не переставали бегать снизу наверх и сверху вниз, — можно было подумать, что отдых для них не существует.</z> <z><o></o>Как известно, главное занятие муравьев — это запасти себе в продолжение лета пищу на зиму. Я думаю, всем моим читателям известно, что муравьи прячут в земле собранные ими зерна ночью, а днем выносят их сушить на солнце. Если когда-нибудь вы обращали внимание на муравейник, то, верно, замечали вокруг него небольшие кучки зерен. Я знал их обычай и потому чрезвычайно был удивлен, заметив, что мои постояльцы делали совершенно противное: они держали свои зерна под землею в продолжение целого дня, несмотря на солнечное сияние, и, напротив, выносили их наружу ночью; можно было подумать, что они выносили свои зерна на лунный свет, но я ошибся, — мои муравьи имели преважную причину поступать так, а не иначе.</z> <z><o></o>В небольшом расстоянии от окна находилась голубятня; голуби беспрестанно садились на окошко и съедали зерна, попадавшиеся им на глаза; следовательно, мои муравьи поступали очень благоразумно, скрывая свое сокровище и не доверяя его похитителям. Как скоро я догадался, в чем дело, то решился избавить моих постояльцев от их беспокойных соседей; я навязал несколько лоскутков бумаги на небольшие палочки и рассадил их вокруг ящика; движение этих бумажек пугало голубей; когда же какой-либо смельчак из них подлетал к ящику, несмотря на взятые мной предосторожности, тогда я криком и шумом заставлял похитителя оставлять свою добычу; вскоре голуби отучились прилетать на окошко. Несколько времени спустя, к величайшему моему удивлению, муравьи вынесли наружу в продолжение дня два или три зерна хлеба; заметив, что эти зерна остались невредимыми и что им нечего бояться, мои постояльцы вынесли на солнце и весь свой запас, подобно другим муравьям. Во всяком муравьином гнезде находится узкое отверстие в вершок глубиною и посредством подземного канала соединяется с житницами муравейника; семена в сих житницах могли бы легко прорасти, что было бы очень невыгодно для муравьев; дабы предупредить эту неприятность, они всегда откусывают несколько зерна, делая его через то неспособным к произрастанию.</z> <z><o></o>Но другие беды грозят их житницам: от сырости, находящейся в земле, зерна могут загнить и сделаться негодными к употреблению; чтобы предотвратить и это несчастие, они с большим рачением стараются собирать совершенно сухую землю. Зерно, находясь в такой земле, не гниет и не прорастает, и потому муравьи стараются иметь столь же сухую землю, как и сухие зерна. Вот как они поступают в сем случае: сперва они устилают пол сухой землей, потом кладут на нее ряд зерен, которые покрывают тонким слоем земли и всякий день два раза вытаскивают свои зерна для просушки. Если вы обратите на это внимание, то увидите, что муравей прежде всего старается дотащить в нору небольшой комок земли, и это продолжается до тех пор, пока из сих комков не образуется небольшой слой, тогда они начинают сносить в нору самые зерна, кои снова покрывают землей.</z> <z><o></o>Эту сушку производят они в хорошую, но не в дождливую погоду, и, что всего страннее, они как будто предчувствуют ее перемену, ибо никогда не выставляют на воздух зерен своих перед дождем.</z> <z><o></o>Я заметил, что мои муравьи ходили за запасом большей частью в близстоящий амбар, в котором находились разного рода хлебы; муравьи таскали обыкновенно пшеницу. Желая испытать, до какой степени простирается смышленость и терпение моих постояльцев, я велел не только затворить амбар, но даже заклеить бумагой все могущие быть в нем отверстия. В то же время я положил кучку зерен в моей комнате; я знал уже давно смышленость моих муравьев, но и не подозревал, чтобы между ними могло быть соглашение, и не ожидал также, чтобы они вдруг бросились на мою кучку зерен: мне любопытно было знать, чем все это кончится. В продолжение нескольких дней они, по-видимому, находились в крайнем смущении; они бегали взад и вперед по всем направлениям, некоторые из них возвращались очень поздно, из чего заключаю, что они очень далеко ходили за провизиею. Иные не находили того, чего искали, но я заметил, что они совестились возвращаться с пустыми руками. Кому не удавалось найти пшеничное зерно, тот тащил ржаное, ячменное, овсяное, а кому ни одного зерна не попадалось, тот притаскивал комок земли. Окошко, на котором они жили, выходило в сад и было во втором этаже дома; несмотря на то, муравьи, отыскивая зерна, часто доходили до противоположной стороны сада; это была тяжелая работа: пшеничное зерно совсем не легко для муравья; только что только может он тащить его, и доставить такое зерно в муравейник часто стоит четырехчасовой работы.</z> <z><o></o>А чего стоило бедному муравью взбираться с зерном по стене во второй этаж, головою вниз, задними ногами вверх? Нельзя себе вообразить, что делают эти маленькие насекомые в сем положении! Часто в удобном месте они останавливаются для отдыха, и число этих отдыхов может дать меру, до какой степени они приходят в усталость. Случается, что иные едва могут достигнуть своей цели; в таком случае сильнейшие из их собратий, окончив собственное дело, снова спускаются вниз, чтобы подать помощь своим слабым товарищам. Я видел, как один маленький муравей тащил пшеничное зерно, употребляя к тому все свои силы. После тяжкого путешествия, почти в ту минуту, когда он достиг ящика, поспешность или что другое заставило его оборваться, и он упал в самый низ. Подобные случаи отнимали у других мужество. Я сошел вниз и нашел, что муравей все еще держит в лапках свое драгоценное зернышко и собирается снова подняться.</z> <z><o></o>В первый раз он упал с половины дороги, в другой раз несколько выше, но во всех сих случаях он не расстался ни на минуту с своей добычей и не потерял мужества. Наконец, когда силы его совершенно истощились, он остановился, и уже другой муравей пришел к нему на помощь. И в самом деле, пшеничное зерно стоило этих усилий: оно было белое, полное.</z> <z><o></o>Если этот рассказ вам понравился, то когда-нибудь расскажу вам побольше об этих интересных тварях, потому что я наблюдаю их с давнего времени и всегда нахожу что-нибудь новое, любопытное, которое вполне вознаграждает меня за мои усилия. Мне очень было весело доставлять моим муравьям разные маленькие удобства, и с тех пор я никогда не прохожу мимо муравейника, не вспоминая, что то, что нам кажется просто кучей сора, содержит в себе целое общество тварей деятельных, промышленных, которых сметливость и постоянство в исполнении своих обязанностей могут служить образцом для всего мира. Эта мысль не позволяет мне никогда трогать муравейник и нарушать спокойствие его жителей. Посмотри, ленивый мальчик, посмотри на муравья и старайся последовать его примеру.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/v-odoevski/index.html">В. Ф. Одоевский</a>. <a href="/text/4304/index.html">Анекдоты о муравьях</a></div> <div class="author">Владимир Одоевский</div> <div class="title"><h1>Анекдоты о муравьях</h1></div> <z><o></o>Возле моей комнаты была другая, в которой никто не жил. В сей последней стоял на окне ящик с землей, приготовленной для цветов. Земля была покрыта обломками обвалившейся с верху стены штукатурки. Окошко было на полдень и хорошо защищено от ветра; в некотором расстоянии находился амбар; словом, это место представляло все возможные удобства для муравьев.</z> <z><o></o>Действительно, когда мне вздумалось посадить в этот ящик тюльпанную луковицу, я нашел в ящике три муравьиные гнезда. Здесь муравьям такое было привольное житье, так весело они бегали по стенам ящика; мне показалось, что было бы слишком жестоко для цветка нарушать спокойствие этих смышленых насекомых; я приискал другое место для моей луковицы, а ящик с муравьями избрал предметом моих наблюдений. Эти наблюдения доставили мне столько наслаждений, сколько бы никогда не могли мне доставить все цветы на свете.</z> <z><o></o>Прежде всего я постарался моим гостям доставить все возможные удобства, и для сего я снял с ящика все то, что могло мешать или вредить им. По нескольку раз в день приходил я смотреть на их работу, а часто и ночью, при лунном свете: мои гости работали беспрестанно. Когда все другие животные спали, они не переставали бегать снизу наверх и сверху вниз, — можно было подумать, что отдых для них не существует.</z> <z><o></o>Как известно, главное занятие муравьев — это запасти себе в продолжение лета пищу на зиму. Я думаю, всем моим читателям известно, что муравьи прячут в земле собранные ими зерна ночью, а днем выносят их сушить на солнце. Если когда-нибудь вы обращали внимание на муравейник, то, верно, замечали вокруг него небольшие кучки зерен. Я знал их обычай и потому чрезвычайно был удивлен, заметив, что мои постояльцы делали совершенно противное: они держали свои зерна под землею в продолжение целого дня, несмотря на солнечное сияние, и, напротив, выносили их наружу ночью; можно было подумать, что они выносили свои зерна на лунный свет, но я ошибся, — мои муравьи имели преважную причину поступать так, а не иначе.</z> <z><o></o>В небольшом расстоянии от окна находилась голубятня; голуби беспрестанно садились на окошко и съедали зерна, попадавшиеся им на глаза; следовательно, мои муравьи поступали очень благоразумно, скрывая свое сокровище и не доверяя его похитителям. Как скоро я догадался, в чем дело, то решился избавить моих постояльцев от их беспокойных соседей; я навязал несколько лоскутков бумаги на небольшие палочки и рассадил их вокруг ящика; движение этих бумажек пугало голубей; когда же какой-либо смельчак из них подлетал к ящику, несмотря на взятые мной предосторожности, тогда я криком и шумом заставлял похитителя оставлять свою добычу; вскоре голуби отучились прилетать на окошко. Несколько времени спустя, к величайшему моему удивлению, муравьи вынесли наружу в продолжение дня два или три зерна хлеба; заметив, что эти зерна остались невредимыми и что им нечего бояться, мои постояльцы вынесли на солнце и весь свой запас, подобно другим муравьям. Во всяком муравьином гнезде находится узкое отверстие в вершок глубиною и посредством подземного канала соединяется с житницами муравейника; семена в сих житницах могли бы легко прорасти, что было бы очень невыгодно для муравьев; дабы предупредить эту неприятность, они всегда откусывают несколько зерна, делая его через то неспособным к произрастанию.</z> <z><o></o>Но другие беды грозят их житницам: от сырости, находящейся в земле, зерна могут загнить и сделаться негодными к употреблению; чтобы предотвратить и это несчастие, они с большим рачением стараются собирать совершенно сухую землю. Зерно, находясь в такой земле, не гниет и не прорастает, и потому муравьи стараются иметь столь же сухую землю, как и сухие зерна. Вот как они поступают в сем случае: сперва они устилают пол сухой землей, потом кладут на нее ряд зерен, которые покрывают тонким слоем земли и всякий день два раза вытаскивают свои зерна для просушки. Если вы обратите на это внимание, то увидите, что муравей прежде всего старается дотащить в нору небольшой комок земли, и это продолжается до тех пор, пока из сих комков не образуется небольшой слой, тогда они начинают сносить в нору самые зерна, кои снова покрывают землей.</z> <z><o></o>Эту сушку производят они в хорошую, но не в дождливую погоду, и, что всего страннее, они как будто предчувствуют ее перемену, ибо никогда не выставляют на воздух зерен своих перед дождем.</z> <z><o></o>Я заметил, что мои муравьи ходили за запасом большей частью в близстоящий амбар, в котором находились разного рода хлебы; муравьи таскали обыкновенно пшеницу. Желая испытать, до какой степени простирается смышленость и терпение моих постояльцев, я велел не только затворить амбар, но даже заклеить бумагой все могущие быть в нем отверстия. В то же время я положил кучку зерен в моей комнате; я знал уже давно смышленость моих муравьев, но и не подозревал, чтобы между ними могло быть соглашение, и не ожидал также, чтобы они вдруг бросились на мою кучку зерен: мне любопытно было знать, чем все это кончится. В продолжение нескольких дней они, по-видимому, находились в крайнем смущении; они бегали взад и вперед по всем направлениям, некоторые из них возвращались очень поздно, из чего заключаю, что они очень далеко ходили за провизиею. Иные не находили того, чего искали, но я заметил, что они совестились возвращаться с пустыми руками. Кому не удавалось найти пшеничное зерно, тот тащил ржаное, ячменное, овсяное, а кому ни одного зерна не попадалось, тот притаскивал комок земли. Окошко, на котором они жили, выходило в сад и было во втором этаже дома; несмотря на то, муравьи, отыскивая зерна, часто доходили до противоположной стороны сада; это была тяжелая работа: пшеничное зерно совсем не легко для муравья; только что только может он тащить его, и доставить такое зерно в муравейник часто стоит четырехчасовой работы.</z> <z><o></o>А чего стоило бедному муравью взбираться с зерном по стене во второй этаж, головою вниз, задними ногами вверх? Нельзя себе вообразить, что делают эти маленькие насекомые в сем положении! Часто в удобном месте они останавливаются для отдыха, и число этих отдыхов может дать меру, до какой степени они приходят в усталость. Случается, что иные едва могут достигнуть своей цели; в таком случае сильнейшие из их собратий, окончив собственное дело, снова спускаются вниз, чтобы подать помощь своим слабым товарищам. Я видел, как один маленький муравей тащил пшеничное зерно, употребляя к тому все свои силы. После тяжкого путешествия, почти в ту минуту, когда он достиг ящика, поспешность или что другое заставило его оборваться, и он упал в самый низ. Подобные случаи отнимали у других мужество. Я сошел вниз и нашел, что муравей все еще держит в лапках свое драгоценное зернышко и собирается снова подняться.</z> <z><o></o>В первый раз он упал с половины дороги, в другой раз несколько выше, но во всех сих случаях он не расстался ни на минуту с своей добычей и не потерял мужества. Наконец, когда силы его совершенно истощились, он остановился, и уже другой муравей пришел к нему на помощь. И в самом деле, пшеничное зерно стоило этих усилий: оно было белое, полное.</z> <z><o></o>Если этот рассказ вам понравился, то когда-нибудь расскажу вам побольше об этих интересных тварях, потому что я наблюдаю их с давнего времени и всегда нахожу что-нибудь новое, любопытное, которое вполне вознаграждает меня за мои усилия. Мне очень было весело доставлять моим муравьям разные маленькие удобства, и с тех пор я никогда не прохожу мимо муравейника, не вспоминая, что то, что нам кажется просто кучей сора, содержит в себе целое общество тварей деятельных, промышленных, которых сметливость и постоянство в исполнении своих обязанностей могут служить образцом для всего мира. Эта мысль не позволяет мне никогда трогать муравейник и нарушать спокойствие его жителей. Посмотри, ленивый мальчик, посмотри на муравья и старайся последовать его примеру.</z>
4343
Боже мой! Вчера — ненастье, А сегодня — что за день! Солнце, птицы! Блеск и счастье! Луг росист, цветет сирень... А еще ты в сладкой лени Спишь, малютка!.. О, постой! Я пойду нарву сирени Да холодною росой Вдруг на сонную-то брызну... То-то сладко будет мне Победить в ней укоризну Свежей вестью о весне! Боже мой! Вчера — ненастье, А сегодня — что за день! Солнце, птицы! Блеск и счастье! Луг росист, цветет сирень... А еще ты в сладкой лени Спишь, малютка!.. О, постой! Я пойду нарву сирени Да холодною росой Вдруг на сонную-то брызну... То-то сладко будет мне Победить в ней укоризну Свежей вестью о весне!
А. Н. Майков
«Боже мой! Вчера — ненастье...»
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/a-n-maikov/index.html">А. Н. Майков</a>. <a href="/text/4343/index.html">«Боже мой! Вчера — ненастье...»</a></div> <div class="author">Аполлон Майков</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Боже мой! Вчера — ненастье,</v><c></c> <v><m></m>А сегодня — что за день!</v><c></c> <v><m></m>Солнце, птицы! Блеск и счастье!</v><c></c> <v><m></m>Луг росист, цветет сирень...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>А еще ты в сладкой лени</v><c></c> <v><m></m>Спишь, малютка!.. О, постой!</v><c></c> <v><m></m>Я пойду нарву сирени</v><c></c> <v><m></m>Да холодною росой</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Вдруг на сонную-то брызну...</v><c></c> <v><m></m>То-то сладко будет мне</v><c></c> <v><m></m>Победить в ней укоризну</v><c></c> <v><m></m>Свежей вестью о весне!</v><c></c></z> <cr>1855</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/a-n-maikov/index.html">А. Н. Майков</a>. <a href="/text/4343/index.html">«Боже мой! Вчера — ненастье...»</a></div> <div class="author">Аполлон Майков</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Боже мой! Вчера — ненастье,</v><c></c> <v><m></m>А сегодня — что за день!</v><c></c> <v><m></m>Солнце, птицы! Блеск и счастье!</v><c></c> <v><m></m>Луг росист, цветет сирень...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>А еще ты в сладкой лени</v><c></c> <v><m></m>Спишь, малютка!.. О, постой!</v><c></c> <v><m></m>Я пойду нарву сирени</v><c></c> <v><m></m>Да холодною росой</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Вдруг на сонную-то брызну...</v><c></c> <v><m></m>То-то сладко будет мне</v><c></c> <v><m></m>Победить в ней укоризну</v><c></c> <v><m></m>Свежей вестью о весне!</v><c></c></z> <cr>1855</cr> </pmm></pms></div>
4344
Поле зыблется цветами... В небе льются света волны... Вешних жаворонков пенья Голубые бездны полны. Взор мой тонет в блеске полдня... Не видать певцов за светом... Так надежды молодые Тешат сердце мне приветом... И откуда раздаются Голоса их, я не знаю... Но, им внемля, взоры к небу, Улыбаясь, обращаю. Поле зыблется цветами... В небе льются света волны... Вешних жаворонков пенья Голубые бездны полны. Взор мой тонет в блеске полдня... Не видать певцов за светом... Так надежды молодые Тешат сердце мне приветом... И откуда раздаются Голоса их, я не знаю... Но, им внемля, взоры к небу, Улыбаясь, обращаю.
А. Н. Майков
«Поле зыблется цветами...»
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/a-n-maikov/index.html">А. Н. Майков</a>. <a href="/text/4344/index.html">«Поле зыблется цветами...»</a></div> <div class="author">Аполлон Майков</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Поле зыблется цветами...</v><c></c> <v><m></m>В небе льются света волны...</v><c></c> <v><m></m>Вешних жаворонков пенья</v><c></c> <v><m></m>Голубые бездны полны.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Взор мой тонет в блеске полдня...</v><c></c> <v><m></m>Не видать певцов за светом...</v><c></c> <v><m></m>Так надежды молодые</v><c></c> <v><m></m>Тешат сердце мне приветом...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И откуда раздаются</v><c></c> <v><m></m>Голоса их, я не знаю...</v><c></c> <v><m></m>Но, им внемля, взоры к небу,</v><c></c> <v><m></m>Улыбаясь, обращаю.</v><c></c></z> <cr>1857</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/a-n-maikov/index.html">А. Н. Майков</a>. <a href="/text/4344/index.html">«Поле зыблется цветами...»</a></div> <div class="author">Аполлон Майков</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Поле зыблется цветами...</v><c></c> <v><m></m>В небе льются света волны...</v><c></c> <v><m></m>Вешних жаворонков пенья</v><c></c> <v><m></m>Голубые бездны полны.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Взор мой тонет в блеске полдня...</v><c></c> <v><m></m>Не видать певцов за светом...</v><c></c> <v><m></m>Так надежды молодые</v><c></c> <v><m></m>Тешат сердце мне приветом...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И откуда раздаются</v><c></c> <v><m></m>Голоса их, я не знаю...</v><c></c> <v><m></m>Но, им внемля, взоры к небу,</v><c></c> <v><m></m>Улыбаясь, обращаю.</v><c></c></z> <cr>1857</cr> </pmm></pms></div>
4305
— Посмотрите, посмотрите, мои друзья, какой злой извозчик, как он бьет лошадку!.. В самом деле, она бежит очень плохо... Отчего ж это? Ах, бедный Гнедко, да он хромает... — Извозчик, извозчик! Как не стыдно: ведь ты совсем испортишь свою лошадь; ты ее до смерти убьешь... — Что нужды, — отвечает извозчик. — Уж или мне, или ей умереть! Нынче праздник. — То-то и есть, что праздник, любезный: ты подгулял да и не посмотрел, что лошадь потеряла подковку; оттого она поскользнулась, спотыкнулась и зашибла ногу. Что мудреного, что она не может бежать? Она, бедная, что шагнет, то ей больно: тут не побежишь. А ты знаешь, что тебе надо будет платить за ее леченье, за подковку, да еще хозяин тебя будет бранить. Так тебе хочется во что бы то ни стало выручить деньги, навести , как ты говоришь; теперь же благо праздник, езды много, платят дорого... Да бедная-то лошадка в чем виновата? Виноватый-то ты, глупый мальчик: зачем ты не смотрел за нею, зачем не видал, когда она потеряла подковку? Но он не слушает нас, он уже далеко. Вон он на Неве и все погоняет бедную лошадь, а лошадь все спотыкается, и что шагнет, то ей больно. Бедная лошадка! Какое ей мученье! А еще ребятишки бегут за санями да смеются и над лошадкой и над извозчиком. А он еще больше злится и вымещает свою злость на лошадке. Но скажите, сделайте милость, как не стыдно этому толстому господину, который сидит в санях! Как он не запретит извозчику мучить бедную лошадку! Этот толстый господин завернулся в шубу, нахлобучил на глаза шляпу и сидит сиднем, как ни в чем не бывало. — А мне что за дело, — бормочет про себя толстый господин, — я спешу на обед. Пусть извозчик убьет свою лошадь; не моя лошадь, мне что за дело. Как вы думаете об этом, мои друзья? Будто оттого, что это не его лошадь, так и надобно ему смотреть равнодушно на ее мученье? Бедный Гнедко! Как мне жаль его! Я давно знаю эту лошадку. Я помню, как она была еще жеребенком. Тогда, бывало, по весне солнце светит, птички чиликают, роса блестит на лужайках, в воздухе свежо и душисто. Вот Серко пашет землю, а наш жеребенок бегает вокруг матки: то подбежит к ней, то отскочит, пощиплет молодую травку, и опять к матери, и опять брыкнет: веселая тогда была его жизнь! Вечером возвратится домой: его встретят Ванюша с Дашею, расчешут его коротенькую гривку, вытрут соломкою. Уж как Ванюша с Дашею любили своего жеребеночка! Бывало, вместо того чтобы бегать без всякого дела, они нарвут молодой травки, положат в коробок и кормят своего жеребеночка; на ночь натаскают ему подстилки, да и днем кусочка хлеба не съедят, чтобы не поделиться с своим приятелем. И как жеребенок-то знал их! Бывало, издали увидит Ванюшу с Дашею, пустится к ним со всех ног, прибежит, остановится и смотрит на них, как собачка. В такой холе подрос наш жеребеночек, выровнялся и стал статною лошадкою. Вот отец Ванюши подумал, подумал, погадал: — Жалко такую лошадь в соху запречь; сведу-ка я ее в город, да продам; мне за нее цену двух лошадей дадут. — Сказано, сделано: свели Гнедка на Конную, в Петербург, продали извозчику. А уж как плакали Ванюша с Дашею, как они упрашивали извозчика беречь их Гнедка, не заставлять его возить тяжести, не мучить его... Они возвратились домой очень печальные: чего-то им недоставало. Отец радовался, что получил за Гнедка хорошие деньги, дети же горько плакали. Но в этих разговорах мы прошли почти всю набережную... Посмотрите, посмотрите: что это там столпился народ!.. Пойдем. Ах, это наш бедный Гнедко! Посмотрите: он упал и не может больше встать; прохожие помогают извозчику поднять его; они поднимут, он опять упадет. Как нога у него вспухла! Сам извозчик теперь плачет навзрыд. «Поделом ему», — вы скажете; нет, не говорите этого: он уже сам видит свою вину и уже довольно наказан. Как он покажется на глаза хозяину? Да и что делать теперь с лошадью? Оставить ее на улице нельзя; сама она идти не может; надо нанять другую лошадь с санями и на сани взвалить бедного Гнедка. Но на это нужны деньги, а у извозчика их нет: толстый господин рассердился, зачем лошадь упала, и не заплатил ничего... Бедный Гнедко! Он не может шевельнуться, зарыл голову в снег, тяжело дышит и поводит глазами, как бы требуя помощи. Бедный, он не может даже кричать, потому что лошади не кричат, как бы жестоко ни страдали. «Злой извозчик! Зачем ты так измучил бедного Гнедка?» — Но перестанем упрекать его, хотя он и много виноват, а лучше дадим ему денег, пусть он наймет товарища свезти Гнедка на квартиру, да прибавим совет: вперед не ездить на хромой лошади и не требовать от больной, чтобы она бежала, как здоровая. На днях пошлем узнать, лучше ли нашей лошадке. Вообще, друзья мои, грешно мучить бедных животных, которые нам служат для пользы или для удовольствия. Кто мучит животных без всякой нужды, тот дурной человек. Кто мучит лошадь, собаку, тот в состоянии мучить и человека. А иногда это бывает и очень опасно. Вы видели, как иногда дурные ребятишки дразнят на улице собак, кошек, бьют их, привязывают им палки к хвосту; послушайте же, что однажды случилось с такими ребятишками, как они жестоко были наказаны за свою злобную охоту. Несколько лет тому назад здесь, в Петербурге, на площади, отстала от хозяина маленькая, смирная собачка Шарло: она испугалась, прижалась к стене и не знала, что делать. Тогда окружили ее ребятишки; ну дразнить ее, ну бить, бросать каменьями, таскать за хвост. Они вывели бедную собачку из терпения, она бросилась на них и некоторых укусила. Что же вышло? Собачка осталась здоровою, а ребятишки?.. Вы знаете, что бывает с человеком, когда его укусит бешеная собака? Он получает отвращение к воде, желание укусить и умирает в ужаснейших терзаниях: подумать страшно! Поверите ли? То же случилось и с укушенными ребятишками: они взбесились. Да, мои друзья, этот случай был новым доказательством того, что когда собаку долго дразнят и она, рассердившись, укусит, то ее укушение бывает так же опасно, как укушение бешеной собаки. Не мучьте же никакого животного, друзья мои, потому что это грешно и показывает злое сердце, и не мучьте собак, даже в шутку, потому что это и дурно, и опасно. — Посмотрите, посмотрите, мои друзья, какой злой извозчик, как он бьет лошадку!.. В самом деле, она бежит очень плохо... Отчего ж это? Ах, бедный Гнедко, да он хромает... — Извозчик, извозчик! Как не стыдно: ведь ты совсем испортишь свою лошадь; ты ее до смерти убьешь... — Что нужды, — отвечает извозчик. — Уж или мне, или ей умереть! Нынче праздник. — То-то и есть, что праздник, любезный: ты подгулял да и не посмотрел, что лошадь потеряла подковку; оттого она поскользнулась, спотыкнулась и зашибла ногу. Что мудреного, что она не может бежать? Она, бедная, что шагнет, то ей больно: тут не побежишь. А ты знаешь, что тебе надо будет платить за ее леченье, за подковку, да еще хозяин тебя будет бранить. Так тебе хочется во что бы то ни стало выручить деньги, навести , как ты говоришь; теперь же благо праздник, езды много, платят дорого... Да бедная-то лошадка в чем виновата? Виноватый-то ты, глупый мальчик: зачем ты не смотрел за нею, зачем не видал, когда она потеряла подковку? Но он не слушает нас, он уже далеко. Вон он на Неве и все погоняет бедную лошадь, а лошадь все спотыкается, и что шагнет, то ей больно. Бедная лошадка! Какое ей мученье! А еще ребятишки бегут за санями да смеются и над лошадкой и над извозчиком. А он еще больше злится и вымещает свою злость на лошадке. Но скажите, сделайте милость, как не стыдно этому толстому господину, который сидит в санях! Как он не запретит извозчику мучить бедную лошадку! Этот толстый господин завернулся в шубу, нахлобучил на глаза шляпу и сидит сиднем, как ни в чем не бывало. — А мне что за дело, — бормочет про себя толстый господин, — я спешу на обед. Пусть извозчик убьет свою лошадь; не моя лошадь, мне что за дело. Как вы думаете об этом, мои друзья? Будто оттого, что это не его лошадь, так и надобно ему смотреть равнодушно на ее мученье? Бедный Гнедко! Как мне жаль его! Я давно знаю эту лошадку. Я помню, как она была еще жеребенком. Тогда, бывало, по весне солнце светит, птички чиликают, роса блестит на лужайках, в воздухе свежо и душисто. Вот Серко пашет землю, а наш жеребенок бегает вокруг матки: то подбежит к ней, то отскочит, пощиплет молодую травку, и опять к матери, и опять брыкнет: веселая тогда была его жизнь! Вечером возвратится домой: его встретят Ванюша с Дашею, расчешут его коротенькую гривку, вытрут соломкою. Уж как Ванюша с Дашею любили своего жеребеночка! Бывало, вместо того чтобы бегать без всякого дела, они нарвут молодой травки, положат в коробок и кормят своего жеребеночка; на ночь натаскают ему подстилки, да и днем кусочка хлеба не съедят, чтобы не поделиться с своим приятелем. И как жеребенок-то знал их! Бывало, издали увидит Ванюшу с Дашею, пустится к ним со всех ног, прибежит, остановится и смотрит на них, как собачка. В такой холе подрос наш жеребеночек, выровнялся и стал статною лошадкою. Вот отец Ванюши подумал, подумал, погадал: — Жалко такую лошадь в соху запречь; сведу-ка я ее в город, да продам; мне за нее цену двух лошадей дадут. — Сказано, сделано: свели Гнедка на Конную, в Петербург, продали извозчику. А уж как плакали Ванюша с Дашею, как они упрашивали извозчика беречь их Гнедка, не заставлять его возить тяжести, не мучить его... Они возвратились домой очень печальные: чего-то им недоставало. Отец радовался, что получил за Гнедка хорошие деньги, дети же горько плакали. Но в этих разговорах мы прошли почти всю набережную... Посмотрите, посмотрите: что это там столпился народ!.. Пойдем. Ах, это наш бедный Гнедко! Посмотрите: он упал и не может больше встать; прохожие помогают извозчику поднять его; они поднимут, он опять упадет. Как нога у него вспухла! Сам извозчик теперь плачет навзрыд. «Поделом ему», — вы скажете; нет, не говорите этого: он уже сам видит свою вину и уже довольно наказан. Как он покажется на глаза хозяину? Да и что делать теперь с лошадью? Оставить ее на улице нельзя; сама она идти не может; надо нанять другую лошадь с санями и на сани взвалить бедного Гнедка. Но на это нужны деньги, а у извозчика их нет: толстый господин рассердился, зачем лошадь упала, и не заплатил ничего... Бедный Гнедко! Он не может шевельнуться, зарыл голову в снег, тяжело дышит и поводит глазами, как бы требуя помощи. Бедный, он не может даже кричать, потому что лошади не кричат, как бы жестоко ни страдали. «Злой извозчик! Зачем ты так измучил бедного Гнедка?» — Но перестанем упрекать его, хотя он и много виноват, а лучше дадим ему денег, пусть он наймет товарища свезти Гнедка на квартиру, да прибавим совет: вперед не ездить на хромой лошади и не требовать от больной, чтобы она бежала, как здоровая. На днях пошлем узнать, лучше ли нашей лошадке. Вообще, друзья мои, грешно мучить бедных животных, которые нам служат для пользы или для удовольствия. Кто мучит животных без всякой нужды, тот дурной человек. Кто мучит лошадь, собаку, тот в состоянии мучить и человека. А иногда это бывает и очень опасно. Вы видели, как иногда дурные ребятишки дразнят на улице собак, кошек, бьют их, привязывают им палки к хвосту; послушайте же, что однажды случилось с такими ребятишками, как они жестоко были наказаны за свою злобную охоту. Несколько лет тому назад здесь, в Петербурге, на площади, отстала от хозяина маленькая, смирная собачка Шарло: она испугалась, прижалась к стене и не знала, что делать. Тогда окружили ее ребятишки; ну дразнить ее, ну бить, бросать каменьями, таскать за хвост. Они вывели бедную собачку из терпения, она бросилась на них и некоторых укусила. Что же вышло? Собачка осталась здоровою, а ребятишки?.. Вы знаете, что бывает с человеком, когда его укусит бешеная собака? Он получает отвращение к воде, желание укусить и умирает в ужаснейших терзаниях: подумать страшно! Поверите ли? То же случилось и с укушенными ребятишками: они взбесились. Да, мои друзья, этот случай был новым доказательством того, что когда собаку долго дразнят и она, рассердившись, укусит, то ее укушение бывает так же опасно, как укушение бешеной собаки. Не мучьте же никакого животного, друзья мои, потому что это грешно и показывает злое сердце, и не мучьте собак, даже в шутку, потому что это и дурно, и опасно.
В. Ф. Одоевский
Бедный Гнедко
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/v-odoevski/index.html">В. Ф. Одоевский</a>. <a href="/text/4305/index.html">Бедный Гнедко</a></div> <div class="author">Владимир Одоевский</div> <div class="title"><h1>Бедный Гнедко</h1></div> <z><o></o>— Посмотрите, посмотрите, мои друзья, какой злой извозчик, как он бьет лошадку!.. В самом деле, она бежит очень плохо... Отчего ж это? Ах, бедный Гнедко, да он хромает...</z> <z><o></o>— Извозчик, извозчик! Как не стыдно: ведь ты совсем испортишь свою лошадь; ты ее до смерти убьешь...</z> <z><o></o>— Что нужды, — отвечает извозчик. — Уж или мне, или ей умереть! Нынче праздник.</z> <z><o></o>— То-то и есть, что праздник, любезный: ты подгулял да и не посмотрел, что лошадь потеряла подковку; оттого она поскользнулась, спотыкнулась и зашибла ногу. Что мудреного, что она не может бежать? Она, бедная, что шагнет, то ей больно: тут не побежишь. А ты знаешь, что тебе надо будет платить за ее леченье, за подковку, да еще хозяин тебя будет бранить. Так тебе хочется во что бы то ни стало выручить деньги, <span style=" letter-spacing: 0.2em">навести</span>, как ты говоришь; теперь же благо праздник, езды много, платят дорого... Да бедная-то лошадка в чем виновата? Виноватый-то ты, глупый мальчик: зачем ты не смотрел за нею, зачем не видал, когда она потеряла подковку?</z> <z><o></o>Но он не слушает нас, он уже далеко. Вон он на Неве и все погоняет бедную лошадь, а лошадь все спотыкается, и что шагнет, то ей больно. Бедная лошадка! Какое ей мученье!</z> <z><o></o>А еще ребятишки бегут за санями да смеются и над лошадкой и над извозчиком. А он еще больше злится и вымещает свою злость на лошадке.</z> <z><o></o>Но скажите, сделайте милость, как не стыдно этому толстому господину, который сидит в санях! Как он не запретит извозчику мучить бедную лошадку! Этот толстый господин завернулся в шубу, нахлобучил на глаза шляпу и сидит сиднем, как ни в чем не бывало.</z> <z><o></o>— А мне что за дело, — бормочет про себя толстый господин, — я спешу на обед. Пусть извозчик убьет свою лошадь; не моя лошадь, мне что за дело.</z> <z><o></o>Как вы думаете об этом, мои друзья? Будто оттого, что это не его лошадь, так и надобно ему смотреть равнодушно на ее мученье?</z> <z><o></o>Бедный Гнедко! Как мне жаль его! Я давно знаю эту лошадку. Я помню, как она была еще жеребенком. Тогда, бывало, по весне солнце светит, птички чиликают, роса блестит на лужайках, в воздухе свежо и душисто. Вот Серко пашет землю, а наш жеребенок бегает вокруг матки: то подбежит к ней, то отскочит, пощиплет молодую травку, и опять к матери, и опять брыкнет: веселая тогда была его жизнь! Вечером возвратится домой: его встретят Ванюша с Дашею, расчешут его коротенькую гривку, вытрут соломкою. Уж как Ванюша с Дашею любили своего жеребеночка! Бывало, вместо того чтобы бегать без всякого дела, они нарвут молодой травки, положат в коробок и кормят своего жеребеночка; на ночь натаскают ему подстилки, да и днем кусочка хлеба не съедят, чтобы не поделиться с своим приятелем. И как жеребенок-то знал их! Бывало, издали увидит Ванюшу с Дашею, пустится к ним со всех ног, прибежит, остановится и смотрит на них, как собачка. В такой холе подрос наш жеребеночек, выровнялся и стал статною лошадкою. Вот отец Ванюши подумал, подумал, погадал: — Жалко такую лошадь в соху запречь; сведу-ка я ее в город, да продам; мне за нее цену двух лошадей дадут. — Сказано, сделано: свели Гнедка на Конную, в Петербург, продали извозчику. А уж как плакали Ванюша с Дашею, как они упрашивали извозчика беречь их Гнедка, не заставлять его возить тяжести, не мучить его... Они возвратились домой очень печальные: чего-то им недоставало. Отец радовался, что получил за Гнедка хорошие деньги, дети же горько плакали.</z> <z><o></o>Но в этих разговорах мы прошли почти всю набережную... Посмотрите, посмотрите: что это там столпился народ!.. Пойдем. Ах, это наш бедный Гнедко! Посмотрите: он упал и не может больше встать; прохожие помогают извозчику поднять его; они поднимут, он опять упадет. Как нога у него вспухла! Сам извозчик теперь плачет навзрыд. «Поделом ему», — вы скажете; нет, не говорите этого: он уже сам видит свою вину и уже довольно наказан. Как он покажется на глаза хозяину? Да и что делать теперь с лошадью? Оставить ее на улице нельзя; сама она идти не может; надо нанять другую лошадь с санями и на сани взвалить бедного Гнедка. Но на это нужны деньги, а у извозчика их нет: толстый господин рассердился, зачем лошадь упала, и не заплатил ничего... Бедный Гнедко! Он не может шевельнуться, зарыл голову в снег, тяжело дышит и поводит глазами, как бы требуя помощи. Бедный, он не может даже кричать, потому что лошади не кричат, как бы жестоко ни страдали. «Злой извозчик! Зачем ты так измучил бедного Гнедка?» — Но перестанем упрекать его, хотя он и много виноват, а лучше дадим ему денег, пусть он наймет товарища свезти Гнедка на квартиру, да прибавим совет: вперед не ездить на хромой лошади и не требовать от больной, чтобы она бежала, как здоровая. На днях пошлем узнать, лучше ли нашей лошадке.</z> <z><o></o>Вообще, друзья мои, грешно мучить бедных животных, которые нам служат для пользы или для удовольствия. Кто мучит животных без всякой нужды, тот дурной человек. Кто мучит лошадь, собаку, тот в состоянии мучить и человека. А иногда это бывает и очень опасно. Вы видели, как иногда дурные ребятишки дразнят на улице собак, кошек, бьют их, привязывают им палки к хвосту; послушайте же, что однажды случилось с такими ребятишками, как они жестоко были наказаны за свою злобную охоту.</z> <z><o></o>Несколько лет тому назад здесь, в Петербурге, на площади, отстала от хозяина маленькая, смирная собачка Шарло: она испугалась, прижалась к стене и не знала, что делать. Тогда окружили ее ребятишки; ну дразнить ее, ну бить, бросать каменьями, таскать за хвост. Они вывели бедную собачку из терпения, она бросилась на них и некоторых укусила. Что же вышло? Собачка осталась здоровою, а ребятишки?.. Вы знаете, что бывает с человеком, когда его укусит бешеная собака? Он получает отвращение к воде, желание укусить и умирает в ужаснейших терзаниях: подумать страшно! Поверите ли? То же случилось и с укушенными ребятишками: они взбесились. Да, мои друзья, этот случай был новым доказательством того, что когда собаку долго дразнят и она, рассердившись, укусит, то ее укушение бывает так же опасно, как укушение бешеной собаки. Не мучьте же никакого животного, друзья мои, потому что это грешно и показывает злое сердце, и не мучьте собак, даже в шутку, потому что это и дурно, и опасно.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/v-odoevski/index.html">В. Ф. Одоевский</a>. <a href="/text/4305/index.html">Бедный Гнедко</a></div> <div class="author">Владимир Одоевский</div> <div class="title"><h1>Бедный Гнедко</h1></div> <z><o></o>— Посмотрите, посмотрите, мои друзья, какой злой извозчик, как он бьет лошадку!.. В самом деле, она бежит очень плохо... Отчего ж это? Ах, бедный Гнедко, да он хромает...</z> <z><o></o>— Извозчик, извозчик! Как не стыдно: ведь ты совсем испортишь свою лошадь; ты ее до смерти убьешь...</z> <z><o></o>— Что нужды, — отвечает извозчик. — Уж или мне, или ей умереть! Нынче праздник.</z> <z><o></o>— То-то и есть, что праздник, любезный: ты подгулял да и не посмотрел, что лошадь потеряла подковку; оттого она поскользнулась, спотыкнулась и зашибла ногу. Что мудреного, что она не может бежать? Она, бедная, что шагнет, то ей больно: тут не побежишь. А ты знаешь, что тебе надо будет платить за ее леченье, за подковку, да еще хозяин тебя будет бранить. Так тебе хочется во что бы то ни стало выручить деньги, <span style=" letter-spacing: 0.2em">навести</span>, как ты говоришь; теперь же благо праздник, езды много, платят дорого... Да бедная-то лошадка в чем виновата? Виноватый-то ты, глупый мальчик: зачем ты не смотрел за нею, зачем не видал, когда она потеряла подковку?</z> <z><o></o>Но он не слушает нас, он уже далеко. Вон он на Неве и все погоняет бедную лошадь, а лошадь все спотыкается, и что шагнет, то ей больно. Бедная лошадка! Какое ей мученье!</z> <z><o></o>А еще ребятишки бегут за санями да смеются и над лошадкой и над извозчиком. А он еще больше злится и вымещает свою злость на лошадке.</z> <z><o></o>Но скажите, сделайте милость, как не стыдно этому толстому господину, который сидит в санях! Как он не запретит извозчику мучить бедную лошадку! Этот толстый господин завернулся в шубу, нахлобучил на глаза шляпу и сидит сиднем, как ни в чем не бывало.</z> <z><o></o>— А мне что за дело, — бормочет про себя толстый господин, — я спешу на обед. Пусть извозчик убьет свою лошадь; не моя лошадь, мне что за дело.</z> <z><o></o>Как вы думаете об этом, мои друзья? Будто оттого, что это не его лошадь, так и надобно ему смотреть равнодушно на ее мученье?</z> <z><o></o>Бедный Гнедко! Как мне жаль его! Я давно знаю эту лошадку. Я помню, как она была еще жеребенком. Тогда, бывало, по весне солнце светит, птички чиликают, роса блестит на лужайках, в воздухе свежо и душисто. Вот Серко пашет землю, а наш жеребенок бегает вокруг матки: то подбежит к ней, то отскочит, пощиплет молодую травку, и опять к матери, и опять брыкнет: веселая тогда была его жизнь! Вечером возвратится домой: его встретят Ванюша с Дашею, расчешут его коротенькую гривку, вытрут соломкою. Уж как Ванюша с Дашею любили своего жеребеночка! Бывало, вместо того чтобы бегать без всякого дела, они нарвут молодой травки, положат в коробок и кормят своего жеребеночка; на ночь натаскают ему подстилки, да и днем кусочка хлеба не съедят, чтобы не поделиться с своим приятелем. И как жеребенок-то знал их! Бывало, издали увидит Ванюшу с Дашею, пустится к ним со всех ног, прибежит, остановится и смотрит на них, как собачка. В такой холе подрос наш жеребеночек, выровнялся и стал статною лошадкою. Вот отец Ванюши подумал, подумал, погадал: — Жалко такую лошадь в соху запречь; сведу-ка я ее в город, да продам; мне за нее цену двух лошадей дадут. — Сказано, сделано: свели Гнедка на Конную, в Петербург, продали извозчику. А уж как плакали Ванюша с Дашею, как они упрашивали извозчика беречь их Гнедка, не заставлять его возить тяжести, не мучить его... Они возвратились домой очень печальные: чего-то им недоставало. Отец радовался, что получил за Гнедка хорошие деньги, дети же горько плакали.</z> <z><o></o>Но в этих разговорах мы прошли почти всю набережную... Посмотрите, посмотрите: что это там столпился народ!.. Пойдем. Ах, это наш бедный Гнедко! Посмотрите: он упал и не может больше встать; прохожие помогают извозчику поднять его; они поднимут, он опять упадет. Как нога у него вспухла! Сам извозчик теперь плачет навзрыд. «Поделом ему», — вы скажете; нет, не говорите этого: он уже сам видит свою вину и уже довольно наказан. Как он покажется на глаза хозяину? Да и что делать теперь с лошадью? Оставить ее на улице нельзя; сама она идти не может; надо нанять другую лошадь с санями и на сани взвалить бедного Гнедка. Но на это нужны деньги, а у извозчика их нет: толстый господин рассердился, зачем лошадь упала, и не заплатил ничего... Бедный Гнедко! Он не может шевельнуться, зарыл голову в снег, тяжело дышит и поводит глазами, как бы требуя помощи. Бедный, он не может даже кричать, потому что лошади не кричат, как бы жестоко ни страдали. «Злой извозчик! Зачем ты так измучил бедного Гнедка?» — Но перестанем упрекать его, хотя он и много виноват, а лучше дадим ему денег, пусть он наймет товарища свезти Гнедка на квартиру, да прибавим совет: вперед не ездить на хромой лошади и не требовать от больной, чтобы она бежала, как здоровая. На днях пошлем узнать, лучше ли нашей лошадке.</z> <z><o></o>Вообще, друзья мои, грешно мучить бедных животных, которые нам служат для пользы или для удовольствия. Кто мучит животных без всякой нужды, тот дурной человек. Кто мучит лошадь, собаку, тот в состоянии мучить и человека. А иногда это бывает и очень опасно. Вы видели, как иногда дурные ребятишки дразнят на улице собак, кошек, бьют их, привязывают им палки к хвосту; послушайте же, что однажды случилось с такими ребятишками, как они жестоко были наказаны за свою злобную охоту.</z> <z><o></o>Несколько лет тому назад здесь, в Петербурге, на площади, отстала от хозяина маленькая, смирная собачка Шарло: она испугалась, прижалась к стене и не знала, что делать. Тогда окружили ее ребятишки; ну дразнить ее, ну бить, бросать каменьями, таскать за хвост. Они вывели бедную собачку из терпения, она бросилась на них и некоторых укусила. Что же вышло? Собачка осталась здоровою, а ребятишки?.. Вы знаете, что бывает с человеком, когда его укусит бешеная собака? Он получает отвращение к воде, желание укусить и умирает в ужаснейших терзаниях: подумать страшно! Поверите ли? То же случилось и с укушенными ребятишками: они взбесились. Да, мои друзья, этот случай был новым доказательством того, что когда собаку долго дразнят и она, рассердившись, укусит, то ее укушение бывает так же опасно, как укушение бешеной собаки. Не мучьте же никакого животного, друзья мои, потому что это грешно и показывает злое сердце, и не мучьте собак, даже в шутку, потому что это и дурно, и опасно.</z>
4318
Дельце как будто подвертывалось выгодное. Но погодите, дайте я вам сначала расскажу. Мы были тогда с Биллом Дрисколлом на Юге, в штате Алабама. Там нас и осенила блестящая идея насчет похищения. Должно быть, как говаривал потом Билл, «нашло временное помрачение ума», только мы-то об этом догадались много позже. Есть там один городишко, плоский, как блин, и, конечно, называется «Вершины». Живет в нем самая безобидная и всем довольная деревенщина, какой впору только плясать вокруг майского шеста. У нас с Биллом было в то время долларов шестьсот объединенного капитала, а требовалось нам еще ровно две тысячи на проведение жульнической спекуляции земельными участками в Западном Иллинойсе. Мы поговорили об этом, сидя на крыльце гостиницы. Чадолюбие, говорили мы, сильно развито в полудеревенских общинах; а поэтому, а также и по другим причинам план похищения легче будет осуществить здесь, чем в радиусе действия газет, которые поднимают в таких случаях шум, рассылая во все стороны переодетых корреспондентов. Мы знали, что городишко не может послать за нами в погоню ничего страшнее констеблей, да каких-нибудь сентиментальных ищеек, да двух-трех обличительных заметок в «Еженедельном бюджете фермера». Как будто получалось недурно. Мы выбрали нашей жертвой единственного сына самого видного из горожан, по имени Эбенезер Дорсет. Папаша был человек почтенный и прижимистый, любитель просроченных закладных, честный и неподкупный церковный сборщик. Сынок был мальчишка лет десяти, с выпуклыми веснушками по всему лицу и волосами приблизительно такого цвета, как обложка журнала, который покупаешь обычно в киоске, спеша на поезд. Мы с Биллом рассчитывали, что Эбенезер сразу выложит нам за сынка две тысячи долларов, никак не меньше. Но погодите, дайте я вам сначала расскажу. Милях в двух от города есть невысокая гора, поросшая густым кедровником. В заднем склоне этой горы имеется пещера. Там мы сложили провизию. Однажды вечером, после захода солнца, мы проехались в шарабане мимо дома старика Дорсета. Мальчишка был на улице и швырял камнями в котенка, сидевшего на заборе. — Эй, мальчик! — говорил Билл. — Хочешь получить пакетик леденцов и прокатиться? Мальчишка засветил Биллу в самый глаз обломком кирпича. — Это обойдется старику в лишних пятьсот долларов, — сказал Билл, перелезая через колесо. Мальчишка этот дрался, как бурый медведь среднего веса, но в конце концов мы его запихали на дно шарабана и поехали. Мы отвели мальчишку в пещеру, а лошадь я привязал в кедровнике. Когда стемнело, я отвез шарабан в деревушку, где мы его нанимали, милях в трех от нас, а оттуда прогулялся к горе пешком. Смотрю, Билл заклеивает липким пластырем царапины и ссадины на своей физиономии. Позади большой скалы у входа в пещеру горит костер, и мальчишка с двумя ястребиными перьями в рыжих волосах следит за кипящим кофейником. Подхожу я, а он нацелился в меня палкой и говорит: — А, проклятый бледнолицый, как ты смеешь являться в лагерь Вождя Краснокожих, грозы равнин? — Сейчас он еще ничего, — говорит Билл, закатывая штаны, чтобы разглядеть ссадины на голенях. — Мы играем в индейцев. Цирк по сравнению с нами — просто виды Палестины в волшебном фонаре. Я старый охотник Хенк, пленник Вождя Краснокожих, и на рассвете с меня снимут скальп. Святые мученики! И здоров же лягаться этот мальчишка! Да, сэр, мальчишка, видимо, веселился вовсю. Жить в пещере ему понравилось, он и думать забыл, что он сам пленник. Меня он тут же окрестил Змеиным Глазом и Соглядатаем и объявил, что, когда его храбрые воины вернутся из похода, я буду изжарен на костре, как только взойдет солнце. Потом мы сели ужинать, и мальчишка, набив рот хлебом с грудинкой, начал болтать. Он произнес застольную речь в таком роде: — Мне тут здорово нравится. Я никогда еще не жил в лесу; зато у меня был один раз ручной опоссум, а в прошлый день рождения мне исполнилось девять лет. Терпеть не могу ходить в школу. Крысы сожрали шестнадцать штук яиц из-под рябой курицы тетки Джимми Талбота. А настоящие индейцы тут в лесу есть? Я хочу еще подливки. Ветер отчего дует? Оттого, что деревья качаются? У нас было пять штук щенят. Хенк, отчего у тебя нос такой красный? У моего отца денег видимо-невидимо. А звезды горячие? В субботу я два раз отлупил Эда Уокера. Не люблю девчонок! Жабу не очень-то поймаешь, разве только на веревочку. Быки ревут или нет? Почему апельсины круглые? А кровати у вас в пещере есть? Амос Меррей — шестипалый. Попугай умеет говорить, а обезьяна и рыба нет. Дюжина — это сколько будет? Каждые пять минут мальчишка вспоминал, что он краснокожий, и, схватив палку, которую он называл ружьем, крался на цыпочках ко входу в пещеру выслеживать лазутчиков ненавистных бледнолицых. Время от времени он испускал военный клич, от которого бросало в дрожь старого охотника Хенка. Билла этот мальчишка запугал с самого начала. — Вождь Краснокожих, — говорю я ему, — а домой тебе разве не хочется? — А ну их, чего я там не видал? — говорит он. — Дома ничего нет интересного. В школу ходить я не люблю. Мне нравится жить в лесу. Ты ведь не отведешь меня домой, Змеиный Глаз? — Пока не собираюсь, — говорю я. — Мы еще поживем тут в пещере. — Ну ладно, — говорит он. — Вот здорово! Мне никогда в жизни не было так весело. Мы легли спать часов в одиннадцать. Расстелили на землю шерстяные и стеганые одеяла, посередине уложили Вождя Краснокожих, а сами легли с краю. Что он сбежит, мы не боялись. Часа три он, не давая нам спать, все вскакивал, хватал свое ружье; при каждом треске сучка и шорохе листьев его юному воображению чудилось, будто к пещере подкрадывается шайка разбойников, и он верещал на ухо то мне, то Биллу: «Тише, приятель!» Под конец я заснул тревожным сном и во сне видел, будто меня похитил и приковал к дереву свирепый пират с рыжими волосами. На рассвете меня разбудил страшный визг Билла. Не крики, или вопли, или вой, или рев, какого можно было бы ожидать от голосовых связок мужчины, — нет, прямо-таки неприличный, ужасающий, унизительный визг, каким визжат женщины, увидев привидение или гусеницу. Ужасно слышать, как на утренней заре в пещере визжит без умолку толстый, сильный, отчаянной храбрости мужчина. Я вскочил с постели посмотреть, что такое делается. Вождь Краснокожих сидел на груди Билла, вцепившись одной рукой ему в волосы. В другой руке он держал острый ножик, которым мы обыкновенно резали грудинку, и самым деловитым и недвусмысленным образом пытался снять с Билла скальп, выполняя приговор, который вынес ему вчера вечером. Я отнял у мальчишки ножик и опять уложил его спать. Но с этой самой минуты дух Билла был сломлен. Он улегся на своем краю постели, однако больше уже не сомкнул глаз за все то время, что мальчик был с нами. Я было задремал ненадолго, но к восходу солнца вдруг вспомнил, что Вождь Краснокожих обещался сжечь меня на костре, как только взойдет солнце. Не то чтобы я нервничал или боялся, а все-таки сел, закурил трубку и прислонился к скале. — Чего ты поднялся в такую рань, Сэм? — спросил меня Билл. — Я? — говорю. — Что-то плечо ломит. Думаю, может, легче станет, если посидеть немного. — Врешь ты, — говорит Билл. — Ты боишься. Тебя он хотел сжечь на рассвете, и ты боишься, что он так и сделает. И сжег бы, если б нашел спички. Ведь это просто ужас, Сэм. Уж не думаешь ли ты, что кто-нибудь станет платить деньги за то, чтобы такой дьяволенок вернулся домой? — Думаю, — говорю я. — Вот как раз таких-то хулиганов и обожают родители. А теперь вы с Вождем Краснокожих вставайте и готовьте завтрак, а я поднимусь на гору и произведу разведку. Я взошел на вершину маленькой горы и обвел взглядом окрестности. В направлении города я ожидал увидеть дюжих фермеров, с косами и вилами рыскающих в поисках подлых похитителей. А вместо того я увидел мирный пейзаж, и оживлял его единственный человек, пахавший на сером муле. Никто не бродил с баграми вдоль реки; всадники не скакали взад и вперед и не сообщали безутешным родителям, что пока еще ничего не известно. Сонным спокойствием лесов веяло от той части Алабамы, которая простиралась перед моими глазами. — Может быть, — сказал я самому себе, — еще не обнаружено, что волки унесли ягненочка из загона. Помоги, боже, волкам! — И я спустился с горы завтракать. Подхожу ближе к пещере и вижу, что Билл стоит, прижавшись к стенке, и едва дышит, а мальчишка собирается его трахнуть камнем чуть ли не с кокосовый орех величиной. — Он сунул мне за шиворот с пылу горячую картошку, — объяснил Билл, — и раздавил ее ногой, а я ему надрал уши. Ружье с тобой, Сэм? Я отнял у мальчишки камень и кое-как уладил это недоразумение. — Я тебе покажу! — говорит мальчишка Биллу. — Еще ни один человек не ударил Вождя Краснокожих, не поплатившись за это. Так что ты берегись! После завтрака мальчишка достает из кармана кусок кожи, обмотанный бечевкой, и идет из пещеры, разматывая бечевку на ходу. — Что это он теперь затеял? — тревожно спрашивает Билл. — Как ты думаешь, Сэм, он не убежит домой? — Не бойся, — говорю я. — Он, кажется, вовсе не такой уж домосед. Однако нам нужно придумать какой-то план насчет выкупа. Не видно, чтобы в городе особенно беспокоились из-за того, что он пропал, а может быть, еще не пронюхали насчет похищения. Родные, может, думают, что он остался ночевать у тети Джейн или у кого-нибудь из соседей. Во всяком случае, сегодня его должны хватиться. К вечеру мы пошлем его отцу письмо и потребуем две тысячи долларов выкупа. И тут мы услышали что-то вроде военного клича, какой, должно быть, испустил Давид, когда нокаутировал чемпиона Голиафа. Оказывается, Вождь Краснокожих вытащил из кармана пращу и теперь крутил ее над головой. Я увернулся и услышал глухой тяжелый стук и что-то похожее на вздох лошади, когда с нее снимают седло. Черный камень величиной с яйцо стукнул Билла по голове как раз позади левого уха. Он сразу весь обмяк и упал головою в костер, прямо на кастрюлю с кипятком для мытья посуды. Я вытащил его из огня и целых полчаса поливал холодной водой. Понемножку Билл пришел в себя, сел, пощупал за ухом и говорит: — Сэм, знаешь, кто у меня любимый герой в Библии? — Ты погоди, — говорю я. — Мало-помалу придешь в чувство. — Царь Ирод, — говорит он. — Ты ведь не уйдешь, Сэм, не оставишь меня одного? Я вышел из пещеры, поймал мальчишку и начал так его трясти, что веснушки застучали друг о друга. — Если ты не будешь вести себя как следует, — говорю я, — я тебя сию минуту отправлю домой. Ну, будешь ты слушаться или нет? — Я ведь только пошутил, — сказал он, надувшись. — Я не хотел обижать старика Хенка. А он зачем меня ударил? Я буду слушаться, Змеиный Глаз, только ты не отправляй меня домой и позволь мне сегодня играть в разведчиков. — Я этой игры не знаю, — сказал я. — Это уж вы решайте с мистером Биллом. Сегодня он будет с тобой играть. Я сейчас ухожу ненадолго по делу. Теперь ступай помирись с ним да попроси прощения за то, что ты его ушиб, а не то сейчас же отправишься домой. Я заставил их пожать друг другу руки, потом отвел Билла в сторонку и сказал ему. что ухожу в деревушку Поплар-Ков, в трех милях от пещеры, и попробую узнать, как смотрят в городе на похищение младенца. Кроме того, я думаю, что будет лучше в этот же день послать угрожающее письмо старику Дорсету с требованием выкупа и наказом, как именно следует его уплатить. — Ты знаешь, Сэм, — говорит Билл, — я всегда был готов за тебя в огонь и воду, не моргнул глазом во время землетрясения, игры в покер, динамитных взрывов, полицейских облав, нападений на поезда и циклонов. Я никогда ничего не боялся, пока мы не украли эту двуногую ракету. Он меня доконал. Ты ведь не оставишь меня с ним надолго, Сэм? — Я вернусь к вечеру, что-нибудь около этого, — говорю я. — Твое дело занимать и успокаивать ребенка, пока я не вернусь. А сейчас мы с тобой напишем письмо старику Дорсету. Мы с Биллом взяли бумагу и карандаш и стали сочинять письмо, а Вождь Краснокожих тем временем расхаживал взад и вперед, закутавшись в одеяло и охраняя вход в пещеру. Билл со слезами просил меня назначить выкуп в полторы тысячи долларов вместо двух. — Я вовсе не пытаюсь унизить прославленную, с моральной точки зрения, родительскую любовь, но ведь мы имеем дело с людьми, а какой же человек нашел бы в себе силы заплатить две тысячи долларов за эту веснушчатую дикую кошку! Я согласен рискнуть: пускай будет полторы тысячи долларов. Разницу можешь отнести на мой счет. Чтобы утешить Билла, я согласился, и мы с ним вместе состряпали такое письмо: Мы спрятали вашего мальчика в надежном месте, далеко от города. Не только вы, но даже самые ловкие сыщики напрасно будут его искать. Окончательные, единственные условия, на которых вы можете получить его обратно, следующие: мы требуем за его возвращение полторы тысячи долларов; деньги должны быть оставлены сегодня в полночь на том же месте и в той же коробочке, что и ваш ответ, — где именно, будет сказано ниже. Если вы согласны на эти условия, пришлите ответ в письменном виде с кем-нибудь одним к половине девятого. За бродом через Совиный ручей по дороге к Тополевой роще растут три больших дерева на расстоянии ста ярдов одно от другого, у самой изгороди, что идет мимо пшеничного поля, с правой стороны. Под столбом этой изгороди, напротив третьего дерева, ваш посланный найдет небольшую картонную коробку. Он должен положить ответ в эту коробку и немедленно вернуться в город. Если вы попытаетесь выдать нас или не выполнить наших требований, как сказано, вы никогда больше не увидите вашего сына. Если вы уплатите деньги, как сказано, он будет вам возвращен целым и невредимым в течение трех часов. Эти условия окончательны, и, если вы на них не согласитесь, всякие дальнейшие сообщения будут прерваны. Я надписал адрес Дорсета и положил письмо в карман. Когда я уже собрался в путь, мальчишка подходит ко мне и говорит: — Змеиный Глаз, ты сказал, что мне можно играть в разведчика, пока тебя не будет. — Играй, конечно, — говорю я. — Вот мистер Билл с тобой поиграет. А что это за игра такая? — Я разведчик, — говорит Вождь Краснокожих, — и должен скакать на заставу, предупредить поселенцев, что индейцы идут. Мне надоело самому быть индейцем. Я хочу быть разведчиком. — Ну, ладно, — говорю я. — По-моему, вреда от этого не будет. Мистер Билл поможет тебе отразить нападение свирепых дикарей. — А что мне надо делать? — спрашивает Билл, подозрительно глядя на мальчишку. — Ты будешь конь, — говорит разведчик. — Становись на четвереньки. А то как же я доскачу до заставы без коня? — Ты уж лучше займи его, — сказал я, — пока наш план не будет приведен в действие. Порезвись немножко. Билл становится на четвереньки, и в глазах у него появляется такое выражение, как у кролика, попавшего в западню. — Далеко ли до заставы, малыш? — спрашивает он довольно-таки хриплым голосом. — Девяносто миль, — отвечает разведчик. — И тебе придется поторопиться, чтобы попасть туда вовремя. Ну, пошел! Разведчик вскакивает Биллу на спину и вонзает пятки ему в бока. — Ради бога, — говорит Билл, — возвращайся, Сэм, как можно скорее! Жалко, что мы назначили такой выкуп, надо бы не больше тысячи. Слушай, ты перестань меня лягать, а не то я вскочу и огрею тебя как следует! Я отправился в Поплар-Ков, заглянул на почту и в лавку, посидел там, поговорил с фермерами, которые приходили за покупками. Один бородач слышал, будто бы весь город переполошился из-за того, что у Эбенезера Дорсета пропал или украден мальчишка. Это-то мне и нужно было знать. Я купил табаку, справился мимоходом, почем нынче горох, незаметно опустил письмо в ящик и ушел. Почтмейстер сказал мне, что через час проедет мимо почтальон и заберет городскую почту. Когда я вернулся в пещеру, ни Билла, ни мальчишки нигде не было видно. Я произвел разведку в окрестностях пещеры, отважился раза два аукнуть, но мне никто не ответил. Я закурил трубку и уселся на моховую кочку ожидать дальнейших событий. Приблизительно через полчаса в кустах зашелестело, и Билл выкатился на полянку перед пещерой. За ним крался мальчишка, ступая бесшумно, как разведчик, и ухмыляясь во всю ширь своей физиономии. Билл остановился, снял шляпу и вытер лицо красным платком. Мальчишка остановился футах в восьми позади него. — Сэм, — говорит Билл, — пожалуй, ты сочтешь меня предателем, но я просто не мог терпеть. Я взрослый человек, способен к самозащите, и привычки у меня мужественные, однако бывают случаи, когда все идет прахом — и самомнение и самообладание. Мальчик ушел. Я отослал его домой. Все кончено. Бывали мученики в старое время, которые скорее были готовы принять смерть, чем расстаться с любимой профессией. Но никто из них не подвергался таким сверхъестественным пыткам, как я. Мне хотелось остаться верным нашему грабительскому уставу, но сил не хватило. — Что такое случилось, Билл? — спрашиваю я. — Я проскакал все девяносто миль до заставы, ни дюймом меньше, — отвечает Билл. — Потом, когда поселенцы были спасены, мне дали овса. Песок — неважная замена овсу. А потом я битый час должен был объяснять, почему в дырках ничего нету, зачем дорога идет в обе стороны и отчего трава зеленая. Говорю тебе, Сэм, есть предел человеческому терпению. Хватаю мальчишку за шиворот и тащу с горы вниз. По дороге он меня лягает, все ноги от колен книзу у меня в синяках; два-три укуса в руку и в большой палец мне придется прижечь. Зато он ушел, — продолжает Билл, — ушел домой. Я показал ему дорогу в город, да еще и подшвырнул его пинком футов на восемь вперед. Жалко, что выкуп мы теряем, ну, да ведь либо это, либо мне отправляться в сумасшедший дом. Билл пыхтит и отдувается, но его ярко-розовая физиономия выражает неизъяснимый мир и полное довольство. — Билл, — говорю я, — у вас в семье ведь нет сердечных болезней? — Нет, — говорит Билл, — ничего такого хронического, кроме малярии и несчастных случаев. А что? — Тогда можешь обернуться, — говорю я, — и поглядеть, что у тебя за спиной. Билл оборачивается, видит мальчишку, разом бледнеет, плюхается на землю и начинает бессмысленно хвататься за траву и мелкие щепочки. Целый час я опасался за его рассудок. После этого я сказал ему, что, по-моему, надо кончать это дело моментально и что мы успеем получить выкуп и смыться еще до полуночи, если старик Дорсет согласится на наше предложение. Так что Билл немного подбодрился, настолько даже, что через силу улыбнулся мальчишке и пообещал ему изображать русских в войне с японцами, как только ему станет чуточку полегче. Я придумал, как получить выкуп без всякого риска быть захваченным противной стороной, и мой план одобрил бы всякий профессиональный похититель. Дерево, под которое должны были положить ответ, а потом и деньги, стояло у самой дороги: вдоль дороги была изгородь, а за ней с обеих сторон — большие голые поля. Если бы того, кто придет за письмом, подстерегала шайка констеблей, его увидели бы издалека на дороге или посреди поля. Так нет же, голубчики! В половине девятого я уже сидел на этом дереве, спрятавшись не хуже древесной лягушки, и поджидал, когда появится посланный. Ровно в назначенный час подъезжает на велосипеде мальчишка-подросток, находит картонную коробку под столбом, засовывает в нее сложенную бумажку и укатывает обратно в город. Я подождал еще час, пока не уверился, что подвоха тут нет. Слез с дерева, достал записку из коробки, прокрался вдоль изгороди до самого леса и через полчаса был уже в пещере. Там я вскрыл записку, подсел поближе к фонарю и прочел ее Биллу. Она была написана чернилами, очень неразборчиво, и самая суть ее заключалась в следующем: Джентльмены, с сегодняшней почтой я получил ваше письмо насчет выкупа, который вы просите за то, чтобы вернуть мне сына. Думаю, что вы запрашиваете лишнее, а потому делаю вам со своей стороны контрпредложение и полагаю, что вы его примете. Вы приводите Джонни домой и платите мне двести пятьдесят долларов наличными, а я соглашаюсь взять его у вас с рук долой. Лучше приходите ночью, а то соседи думают, что он пропал без вести, и я не отвечаю за то, что они сделают с человеком, который приведет Джонни домой. — Великие пираты! — говорю я. — Да ведь этакой наглости... Но тут я взглянул на Билла и замолчал. У него в глазах я заметил такое умоляющее выражение, какого не видел прежде ни у бессловесных, ни у говорящих животных. — Сэм, — говорит он, — что такое двести пятьдесят долларов в конце концов? Деньги у нас есть. Еще одна ночь с этим мальчишкой, и придется меня свезти в сумасшедший дом. Кроме того, что мистер Дорсет настоящий джентльмен, он, по-моему, еще и расточитель, если делает нам такое великодушное предложение. Ведь ты не собираешься упускать такой случай, а? — Сказать тебе по правде, Билл, — говорю я, — это сокровище что-то и мне действует на нервы! Мы отвезем его домой, заплатим выкуп и смоемся куда-нибудь подальше В ту же ночь мы отвезли мальчишку домой. Мы его уговорили — наплели, будто бы отец купил ему винтовку с серебряной насечкой и мокасины и будто бы завтра мы с ним поедем охотиться на медведя. Было ровно двенадцать часов ночи, когда мы постучались в парадную дверь Эбенезера. Как раз в ту самую минуту, когда я должен был извлекать полторы тысячи долларов из коробки под деревом, Билл отсчитывал двести пятьдесят долларов в руку Дорсету. Как только мальчишка обнаружил, что мы собираемся оставить его дома, он поднял вой не хуже пароходной сирены и вцепился в ногу Билла, словно пиявка. Отец отдирал его от ноги, как липкий пластырь. — Сколько времени вы сможете его держать? — спрашивает Билл. — Силы у меня уже не те, что прежде, — говорит старик Дорсет, — но думаю, что за десять минут могу вам ручаться. — Этого довольно, — говорит Билл. — В десять минут я пересеку Центральные, Южные и Среднезападные штаты и свободно успею добежать до канадской границы. Хотя ночь была очень темная, Билл очень толст, а я умел очень быстро бегать, я нагнал его только в полутора милях от города. Дельце как будто подвертывалось выгодное. Но погодите, дайте я вам сначала расскажу. Мы были тогда с Биллом Дрисколлом на Юге, в штате Алабама. Там нас и осенила блестящая идея насчет похищения. Должно быть, как говаривал потом Билл, «нашло временное помрачение ума», только мы-то об этом догадались много позже. Есть там один городишко, плоский, как блин, и, конечно, называется «Вершины». Живет в нем самая безобидная и всем довольная деревенщина, какой впору только плясать вокруг майского шеста. У нас с Биллом было в то время долларов шестьсот объединенного капитала, а требовалось нам еще ровно две тысячи на проведение жульнической спекуляции земельными участками в Западном Иллинойсе. Мы поговорили об этом, сидя на крыльце гостиницы. Чадолюбие, говорили мы, сильно развито в полудеревенских общинах; а поэтому, а также и по другим причинам план похищения легче будет осуществить здесь, чем в радиусе действия газет, которые поднимают в таких случаях шум, рассылая во все стороны переодетых корреспондентов. Мы знали, что городишко не может послать за нами в погоню ничего страшнее констеблей, да каких-нибудь сентиментальных ищеек, да двух-трех обличительных заметок в «Еженедельном бюджете фермера». Как будто получалось недурно. Мы выбрали нашей жертвой единственного сына самого видного из горожан, по имени Эбенезер Дорсет. Папаша был человек почтенный и прижимистый, любитель просроченных закладных, честный и неподкупный церковный сборщик. Сынок был мальчишка лет десяти, с выпуклыми веснушками по всему лицу и волосами приблизительно такого цвета, как обложка журнала, который покупаешь обычно в киоске, спеша на поезд. Мы с Биллом рассчитывали, что Эбенезер сразу выложит нам за сынка две тысячи долларов, никак не меньше. Но погодите, дайте я вам сначала расскажу. Милях в двух от города есть невысокая гора, поросшая густым кедровником. В заднем склоне этой горы имеется пещера. Там мы сложили провизию. Однажды вечером, после захода солнца, мы проехались в шарабане мимо дома старика Дорсета. Мальчишка был на улице и швырял камнями в котенка, сидевшего на заборе. — Эй, мальчик! — говорил Билл. — Хочешь получить пакетик леденцов и прокатиться? Мальчишка засветил Биллу в самый глаз обломком кирпича. — Это обойдется старику в лишних пятьсот долларов, — сказал Билл, перелезая через колесо. Мальчишка этот дрался, как бурый медведь среднего веса, но в конце концов мы его запихали на дно шарабана и поехали. Мы отвели мальчишку в пещеру, а лошадь я привязал в кедровнике. Когда стемнело, я отвез шарабан в деревушку, где мы его нанимали, милях в трех от нас, а оттуда прогулялся к горе пешком. Смотрю, Билл заклеивает липким пластырем царапины и ссадины на своей физиономии. Позади большой скалы у входа в пещеру горит костер, и мальчишка с двумя ястребиными перьями в рыжих волосах следит за кипящим кофейником. Подхожу я, а он нацелился в меня палкой и говорит: — А, проклятый бледнолицый, как ты смеешь являться в лагерь Вождя Краснокожих, грозы равнин? — Сейчас он еще ничего, — говорит Билл, закатывая штаны, чтобы разглядеть ссадины на голенях. — Мы играем в индейцев. Цирк по сравнению с нами — просто виды Палестины в волшебном фонаре. Я старый охотник Хенк, пленник Вождя Краснокожих, и на рассвете с меня снимут скальп. Святые мученики! И здоров же лягаться этот мальчишка! Да, сэр, мальчишка, видимо, веселился вовсю. Жить в пещере ему понравилось, он и думать забыл, что он сам пленник. Меня он тут же окрестил Змеиным Глазом и Соглядатаем и объявил, что, когда его храбрые воины вернутся из похода, я буду изжарен на костре, как только взойдет солнце. Потом мы сели ужинать, и мальчишка, набив рот хлебом с грудинкой, начал болтать. Он произнес застольную речь в таком роде: — Мне тут здорово нравится. Я никогда еще не жил в лесу; зато у меня был один раз ручной опоссум, а в прошлый день рождения мне исполнилось девять лет. Терпеть не могу ходить в школу. Крысы сожрали шестнадцать штук яиц из-под рябой курицы тетки Джимми Талбота. А настоящие индейцы тут в лесу есть? Я хочу еще подливки. Ветер отчего дует? Оттого, что деревья качаются? У нас было пять штук щенят. Хенк, отчего у тебя нос такой красный? У моего отца денег видимо-невидимо. А звезды горячие? В субботу я два раз отлупил Эда Уокера. Не люблю девчонок! Жабу не очень-то поймаешь, разве только на веревочку. Быки ревут или нет? Почему апельсины круглые? А кровати у вас в пещере есть? Амос Меррей — шестипалый. Попугай умеет говорить, а обезьяна и рыба нет. Дюжина — это сколько будет? Каждые пять минут мальчишка вспоминал, что он краснокожий, и, схватив палку, которую он называл ружьем, крался на цыпочках ко входу в пещеру выслеживать лазутчиков ненавистных бледнолицых. Время от времени он испускал военный клич, от которого бросало в дрожь старого охотника Хенка. Билла этот мальчишка запугал с самого начала. — Вождь Краснокожих, — говорю я ему, — а домой тебе разве не хочется? — А ну их, чего я там не видал? — говорит он. — Дома ничего нет интересного. В школу ходить я не люблю. Мне нравится жить в лесу. Ты ведь не отведешь меня домой, Змеиный Глаз? — Пока не собираюсь, — говорю я. — Мы еще поживем тут в пещере. — Ну ладно, — говорит он. — Вот здорово! Мне никогда в жизни не было так весело. Мы легли спать часов в одиннадцать. Расстелили на землю шерстяные и стеганые одеяла, посередине уложили Вождя Краснокожих, а сами легли с краю. Что он сбежит, мы не боялись. Часа три он, не давая нам спать, все вскакивал, хватал свое ружье; при каждом треске сучка и шорохе листьев его юному воображению чудилось, будто к пещере подкрадывается шайка разбойников, и он верещал на ухо то мне, то Биллу: «Тише, приятель!» Под конец я заснул тревожным сном и во сне видел, будто меня похитил и приковал к дереву свирепый пират с рыжими волосами. На рассвете меня разбудил страшный визг Билла. Не крики, или вопли, или вой, или рев, какого можно было бы ожидать от голосовых связок мужчины, — нет, прямо-таки неприличный, ужасающий, унизительный визг, каким визжат женщины, увидев привидение или гусеницу. Ужасно слышать, как на утренней заре в пещере визжит без умолку толстый, сильный, отчаянной храбрости мужчина. Я вскочил с постели посмотреть, что такое делается. Вождь Краснокожих сидел на груди Билла, вцепившись одной рукой ему в волосы. В другой руке он держал острый ножик, которым мы обыкновенно резали грудинку, и самым деловитым и недвусмысленным образом пытался снять с Билла скальп, выполняя приговор, который вынес ему вчера вечером. Я отнял у мальчишки ножик и опять уложил его спать. Но с этой самой минуты дух Билла был сломлен. Он улегся на своем краю постели, однако больше уже не сомкнул глаз за все то время, что мальчик был с нами. Я было задремал ненадолго, но к восходу солнца вдруг вспомнил, что Вождь Краснокожих обещался сжечь меня на костре, как только взойдет солнце. Не то чтобы я нервничал или боялся, а все-таки сел, закурил трубку и прислонился к скале. — Чего ты поднялся в такую рань, Сэм? — спросил меня Билл. — Я? — говорю. — Что-то плечо ломит. Думаю, может, легче станет, если посидеть немного. — Врешь ты, — говорит Билл. — Ты боишься. Тебя он хотел сжечь на рассвете, и ты боишься, что он так и сделает. И сжег бы, если б нашел спички. Ведь это просто ужас, Сэм. Уж не думаешь ли ты, что кто-нибудь станет платить деньги за то, чтобы такой дьяволенок вернулся домой? — Думаю, — говорю я. — Вот как раз таких-то хулиганов и обожают родители. А теперь вы с Вождем Краснокожих вставайте и готовьте завтрак, а я поднимусь на гору и произведу разведку. Я взошел на вершину маленькой горы и обвел взглядом окрестности. В направлении города я ожидал увидеть дюжих фермеров, с косами и вилами рыскающих в поисках подлых похитителей. А вместо того я увидел мирный пейзаж, и оживлял его единственный человек, пахавший на сером муле. Никто не бродил с баграми вдоль реки; всадники не скакали взад и вперед и не сообщали безутешным родителям, что пока еще ничего не известно. Сонным спокойствием лесов веяло от той части Алабамы, которая простиралась перед моими глазами. — Может быть, — сказал я самому себе, — еще не обнаружено, что волки унесли ягненочка из загона. Помоги, боже, волкам! — И я спустился с горы завтракать. Подхожу ближе к пещере и вижу, что Билл стоит, прижавшись к стенке, и едва дышит, а мальчишка собирается его трахнуть камнем чуть ли не с кокосовый орех величиной. — Он сунул мне за шиворот с пылу горячую картошку, — объяснил Билл, — и раздавил ее ногой, а я ему надрал уши. Ружье с тобой, Сэм? Я отнял у мальчишки камень и кое-как уладил это недоразумение. — Я тебе покажу! — говорит мальчишка Биллу. — Еще ни один человек не ударил Вождя Краснокожих, не поплатившись за это. Так что ты берегись! После завтрака мальчишка достает из кармана кусок кожи, обмотанный бечевкой, и идет из пещеры, разматывая бечевку на ходу. — Что это он теперь затеял? — тревожно спрашивает Билл. — Как ты думаешь, Сэм, он не убежит домой? — Не бойся, — говорю я. — Он, кажется, вовсе не такой уж домосед. Однако нам нужно придумать какой-то план насчет выкупа. Не видно, чтобы в городе особенно беспокоились из-за того, что он пропал, а может быть, еще не пронюхали насчет похищения. Родные, может, думают, что он остался ночевать у тети Джейн или у кого-нибудь из соседей. Во всяком случае, сегодня его должны хватиться. К вечеру мы пошлем его отцу письмо и потребуем две тысячи долларов выкупа. И тут мы услышали что-то вроде военного клича, какой, должно быть, испустил Давид, когда нокаутировал чемпиона Голиафа. Оказывается, Вождь Краснокожих вытащил из кармана пращу и теперь крутил ее над головой. Я увернулся и услышал глухой тяжелый стук и что-то похожее на вздох лошади, когда с нее снимают седло. Черный камень величиной с яйцо стукнул Билла по голове как раз позади левого уха. Он сразу весь обмяк и упал головою в костер, прямо на кастрюлю с кипятком для мытья посуды. Я вытащил его из огня и целых полчаса поливал холодной водой. Понемножку Билл пришел в себя, сел, пощупал за ухом и говорит: — Сэм, знаешь, кто у меня любимый герой в Библии? — Ты погоди, — говорю я. — Мало-помалу придешь в чувство. — Царь Ирод, — говорит он. — Ты ведь не уйдешь, Сэм, не оставишь меня одного? Я вышел из пещеры, поймал мальчишку и начал так его трясти, что веснушки застучали друг о друга. — Если ты не будешь вести себя как следует, — говорю я, — я тебя сию минуту отправлю домой. Ну, будешь ты слушаться или нет? — Я ведь только пошутил, — сказал он, надувшись. — Я не хотел обижать старика Хенка. А он зачем меня ударил? Я буду слушаться, Змеиный Глаз, только ты не отправляй меня домой и позволь мне сегодня играть в разведчиков. — Я этой игры не знаю, — сказал я. — Это уж вы решайте с мистером Биллом. Сегодня он будет с тобой играть. Я сейчас ухожу ненадолго по делу. Теперь ступай помирись с ним да попроси прощения за то, что ты его ушиб, а не то сейчас же отправишься домой. Я заставил их пожать друг другу руки, потом отвел Билла в сторонку и сказал ему. что ухожу в деревушку Поплар-Ков, в трех милях от пещеры, и попробую узнать, как смотрят в городе на похищение младенца. Кроме того, я думаю, что будет лучше в этот же день послать угрожающее письмо старику Дорсету с требованием выкупа и наказом, как именно следует его уплатить. — Ты знаешь, Сэм, — говорит Билл, — я всегда был готов за тебя в огонь и воду, не моргнул глазом во время землетрясения, игры в покер, динамитных взрывов, полицейских облав, нападений на поезда и циклонов. Я никогда ничего не боялся, пока мы не украли эту двуногую ракету. Он меня доконал. Ты ведь не оставишь меня с ним надолго, Сэм? — Я вернусь к вечеру, что-нибудь около этого, — говорю я. — Твое дело занимать и успокаивать ребенка, пока я не вернусь. А сейчас мы с тобой напишем письмо старику Дорсету. Мы с Биллом взяли бумагу и карандаш и стали сочинять письмо, а Вождь Краснокожих тем временем расхаживал взад и вперед, закутавшись в одеяло и охраняя вход в пещеру. Билл со слезами просил меня назначить выкуп в полторы тысячи долларов вместо двух. — Я вовсе не пытаюсь унизить прославленную, с моральной точки зрения, родительскую любовь, но ведь мы имеем дело с людьми, а какой же человек нашел бы в себе силы заплатить две тысячи долларов за эту веснушчатую дикую кошку! Я согласен рискнуть: пускай будет полторы тысячи долларов. Разницу можешь отнести на мой счет. Чтобы утешить Билла, я согласился, и мы с ним вместе состряпали такое письмо: Мы спрятали вашего мальчика в надежном месте, далеко от города. Не только вы, но даже самые ловкие сыщики напрасно будут его искать. Окончательные, единственные условия, на которых вы можете получить его обратно, следующие: мы требуем за его возвращение полторы тысячи долларов; деньги должны быть оставлены сегодня в полночь на том же месте и в той же коробочке, что и ваш ответ, — где именно, будет сказано ниже. Если вы согласны на эти условия, пришлите ответ в письменном виде с кем-нибудь одним к половине девятого. За бродом через Совиный ручей по дороге к Тополевой роще растут три больших дерева на расстоянии ста ярдов одно от другого, у самой изгороди, что идет мимо пшеничного поля, с правой стороны. Под столбом этой изгороди, напротив третьего дерева, ваш посланный найдет небольшую картонную коробку. Он должен положить ответ в эту коробку и немедленно вернуться в город. Если вы попытаетесь выдать нас или не выполнить наших требований, как сказано, вы никогда больше не увидите вашего сына. Если вы уплатите деньги, как сказано, он будет вам возвращен целым и невредимым в течение трех часов. Эти условия окончательны, и, если вы на них не согласитесь, всякие дальнейшие сообщения будут прерваны. Я надписал адрес Дорсета и положил письмо в карман. Когда я уже собрался в путь, мальчишка подходит ко мне и говорит: — Змеиный Глаз, ты сказал, что мне можно играть в разведчика, пока тебя не будет. — Играй, конечно, — говорю я. — Вот мистер Билл с тобой поиграет. А что это за игра такая? — Я разведчик, — говорит Вождь Краснокожих, — и должен скакать на заставу, предупредить поселенцев, что индейцы идут. Мне надоело самому быть индейцем. Я хочу быть разведчиком. — Ну, ладно, — говорю я. — По-моему, вреда от этого не будет. Мистер Билл поможет тебе отразить нападение свирепых дикарей. — А что мне надо делать? — спрашивает Билл, подозрительно глядя на мальчишку. — Ты будешь конь, — говорит разведчик. — Становись на четвереньки. А то как же я доскачу до заставы без коня? — Ты уж лучше займи его, — сказал я, — пока наш план не будет приведен в действие. Порезвись немножко. Билл становится на четвереньки, и в глазах у него появляется такое выражение, как у кролика, попавшего в западню. — Далеко ли до заставы, малыш? — спрашивает он довольно-таки хриплым голосом. — Девяносто миль, — отвечает разведчик. — И тебе придется поторопиться, чтобы попасть туда вовремя. Ну, пошел! Разведчик вскакивает Биллу на спину и вонзает пятки ему в бока. — Ради бога, — говорит Билл, — возвращайся, Сэм, как можно скорее! Жалко, что мы назначили такой выкуп, надо бы не больше тысячи. Слушай, ты перестань меня лягать, а не то я вскочу и огрею тебя как следует! Я отправился в Поплар-Ков, заглянул на почту и в лавку, посидел там, поговорил с фермерами, которые приходили за покупками. Один бородач слышал, будто бы весь город переполошился из-за того, что у Эбенезера Дорсета пропал или украден мальчишка. Это-то мне и нужно было знать. Я купил табаку, справился мимоходом, почем нынче горох, незаметно опустил письмо в ящик и ушел. Почтмейстер сказал мне, что через час проедет мимо почтальон и заберет городскую почту. Когда я вернулся в пещеру, ни Билла, ни мальчишки нигде не было видно. Я произвел разведку в окрестностях пещеры, отважился раза два аукнуть, но мне никто не ответил. Я закурил трубку и уселся на моховую кочку ожидать дальнейших событий. Приблизительно через полчаса в кустах зашелестело, и Билл выкатился на полянку перед пещерой. За ним крался мальчишка, ступая бесшумно, как разведчик, и ухмыляясь во всю ширь своей физиономии. Билл остановился, снял шляпу и вытер лицо красным платком. Мальчишка остановился футах в восьми позади него. — Сэм, — говорит Билл, — пожалуй, ты сочтешь меня предателем, но я просто не мог терпеть. Я взрослый человек, способен к самозащите, и привычки у меня мужественные, однако бывают случаи, когда все идет прахом — и самомнение и самообладание. Мальчик ушел. Я отослал его домой. Все кончено. Бывали мученики в старое время, которые скорее были готовы принять смерть, чем расстаться с любимой профессией. Но никто из них не подвергался таким сверхъестественным пыткам, как я. Мне хотелось остаться верным нашему грабительскому уставу, но сил не хватило. — Что такое случилось, Билл? — спрашиваю я. — Я проскакал все девяносто миль до заставы, ни дюймом меньше, — отвечает Билл. — Потом, когда поселенцы были спасены, мне дали овса. Песок — неважная замена овсу. А потом я битый час должен был объяснять, почему в дырках ничего нету, зачем дорога идет в обе стороны и отчего трава зеленая. Говорю тебе, Сэм, есть предел человеческому терпению. Хватаю мальчишку за шиворот и тащу с горы вниз. По дороге он меня лягает, все ноги от колен книзу у меня в синяках; два-три укуса в руку и в большой палец мне придется прижечь. Зато он ушел, — продолжает Билл, — ушел домой. Я показал ему дорогу в город, да еще и подшвырнул его пинком футов на восемь вперед. Жалко, что выкуп мы теряем, ну, да ведь либо это, либо мне отправляться в сумасшедший дом. Билл пыхтит и отдувается, но его ярко-розовая физиономия выражает неизъяснимый мир и полное довольство. — Билл, — говорю я, — у вас в семье ведь нет сердечных болезней? — Нет, — говорит Билл, — ничего такого хронического, кроме малярии и несчастных случаев. А что? — Тогда можешь обернуться, — говорю я, — и поглядеть, что у тебя за спиной. Билл оборачивается, видит мальчишку, разом бледнеет, плюхается на землю и начинает бессмысленно хвататься за траву и мелкие щепочки. Целый час я опасался за его рассудок. После этого я сказал ему, что, по-моему, надо кончать это дело моментально и что мы успеем получить выкуп и смыться еще до полуночи, если старик Дорсет согласится на наше предложение. Так что Билл немного подбодрился, настолько даже, что через силу улыбнулся мальчишке и пообещал ему изображать русских в войне с японцами, как только ему станет чуточку полегче. Я придумал, как получить выкуп без всякого риска быть захваченным противной стороной, и мой план одобрил бы всякий профессиональный похититель. Дерево, под которое должны были положить ответ, а потом и деньги, стояло у самой дороги: вдоль дороги была изгородь, а за ней с обеих сторон — большие голые поля. Если бы того, кто придет за письмом, подстерегала шайка констеблей, его увидели бы издалека на дороге или посреди поля. Так нет же, голубчики! В половине девятого я уже сидел на этом дереве, спрятавшись не хуже древесной лягушки, и поджидал, когда появится посланный. Ровно в назначенный час подъезжает на велосипеде мальчишка-подросток, находит картонную коробку под столбом, засовывает в нее сложенную бумажку и укатывает обратно в город. Я подождал еще час, пока не уверился, что подвоха тут нет. Слез с дерева, достал записку из коробки, прокрался вдоль изгороди до самого леса и через полчаса был уже в пещере. Там я вскрыл записку, подсел поближе к фонарю и прочел ее Биллу. Она была написана чернилами, очень неразборчиво, и самая суть ее заключалась в следующем: Джентльмены, с сегодняшней почтой я получил ваше письмо насчет выкупа, который вы просите за то, чтобы вернуть мне сына. Думаю, что вы запрашиваете лишнее, а потому делаю вам со своей стороны контрпредложение и полагаю, что вы его примете. Вы приводите Джонни домой и платите мне двести пятьдесят долларов наличными, а я соглашаюсь взять его у вас с рук долой. Лучше приходите ночью, а то соседи думают, что он пропал без вести, и я не отвечаю за то, что они сделают с человеком, который приведет Джонни домой. — Великие пираты! — говорю я. — Да ведь этакой наглости... Но тут я взглянул на Билла и замолчал. У него в глазах я заметил такое умоляющее выражение, какого не видел прежде ни у бессловесных, ни у говорящих животных. — Сэм, — говорит он, — что такое двести пятьдесят долларов в конце концов? Деньги у нас есть. Еще одна ночь с этим мальчишкой, и придется меня свезти в сумасшедший дом. Кроме того, что мистер Дорсет настоящий джентльмен, он, по-моему, еще и расточитель, если делает нам такое великодушное предложение. Ведь ты не собираешься упускать такой случай, а? — Сказать тебе по правде, Билл, — говорю я, — это сокровище что-то и мне действует на нервы! Мы отвезем его домой, заплатим выкуп и смоемся куда-нибудь подальше В ту же ночь мы отвезли мальчишку домой. Мы его уговорили — наплели, будто бы отец купил ему винтовку с серебряной насечкой и мокасины и будто бы завтра мы с ним поедем охотиться на медведя. Было ровно двенадцать часов ночи, когда мы постучались в парадную дверь Эбенезера. Как раз в ту самую минуту, когда я должен был извлекать полторы тысячи долларов из коробки под деревом, Билл отсчитывал двести пятьдесят долларов в руку Дорсету. Как только мальчишка обнаружил, что мы собираемся оставить его дома, он поднял вой не хуже пароходной сирены и вцепился в ногу Билла, словно пиявка. Отец отдирал его от ноги, как липкий пластырь. — Сколько времени вы сможете его держать? — спрашивает Билл. — Силы у меня уже не те, что прежде, — говорит старик Дорсет, — но думаю, что за десять минут могу вам ручаться. — Этого довольно, — говорит Билл. — В десять минут я пересеку Центральные, Южные и Среднезападные штаты и свободно успею добежать до канадской границы. Хотя ночь была очень темная, Билл очень толст, а я умел очень быстро бегать, я нагнал его только в полутора милях от города.
О. Генри
Вождь краснокожих
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/ohenry/index.html">О. Генри</a>. <a href="/text/4318/index.html">Вождь краснокожих</a></div> <div class="author">О. Генри</div> <div class="title"><h1>Вождь краснокожих</h1></div> <z><o></o>Дельце как будто подвертывалось выгодное. Но погодите, дайте я вам сначала расскажу. Мы были тогда с Биллом Дрисколлом на Юге, в штате Алабама. Там нас и осенила блестящая идея насчет похищения. Должно быть, как говаривал потом Билл, «нашло временное помрачение ума», только мы-то об этом догадались много позже.</z> <z><o></o>Есть там один городишко, плоский, как блин, и, конечно, называется «Вершины». Живет в нем самая безобидная и всем довольная деревенщина, какой впору только плясать вокруг майского шеста.</z> <z><o></o>У нас с Биллом было в то время долларов шестьсот объединенного капитала, а требовалось нам еще ровно две тысячи на проведение жульнической спекуляции земельными участками в Западном Иллинойсе. Мы поговорили об этом, сидя на крыльце гостиницы. Чадолюбие, говорили мы, сильно развито в полудеревенских общинах; а поэтому, а также и по другим причинам план похищения легче будет осуществить здесь, чем в радиусе действия газет, которые поднимают в таких случаях шум, рассылая во все стороны переодетых корреспондентов. Мы знали, что городишко не может послать за нами в погоню ничего страшнее констеблей, да каких-нибудь сентиментальных ищеек, да двух-трех обличительных заметок в «Еженедельном бюджете фермера». Как будто получалось недурно.</z> <z><o></o>Мы выбрали нашей жертвой единственного сына самого видного из горожан, по имени Эбенезер Дорсет. Папаша был человек почтенный и прижимистый, любитель просроченных закладных, честный и неподкупный церковный сборщик. Сынок был мальчишка лет десяти, с выпуклыми веснушками по всему лицу и волосами приблизительно такого цвета, как обложка журнала, который покупаешь обычно в киоске, спеша на поезд. Мы с Биллом рассчитывали, что Эбенезер сразу выложит нам за сынка две тысячи долларов, никак не меньше. Но погодите, дайте я вам сначала расскажу.</z> <z><o></o>Милях в двух от города есть невысокая гора, поросшая густым кедровником. В заднем склоне этой горы имеется пещера. Там мы сложили провизию.</z> <z><o></o>Однажды вечером, после захода солнца, мы проехались в шарабане мимо дома старика Дорсета. Мальчишка был на улице и швырял камнями в котенка, сидевшего на заборе.</z> <z><o></o>— Эй, мальчик! — говорил Билл. — Хочешь получить пакетик леденцов и прокатиться?</z> <z><o></o>Мальчишка засветил Биллу в самый глаз обломком кирпича.</z> <z><o></o>— Это обойдется старику в лишних пятьсот долларов, — сказал Билл, перелезая через колесо.</z> <z><o></o>Мальчишка этот дрался, как бурый медведь среднего веса, но в конце концов мы его запихали на дно шарабана и поехали. Мы отвели мальчишку в пещеру, а лошадь я привязал в кедровнике. Когда стемнело, я отвез шарабан в деревушку, где мы его нанимали, милях в трех от нас, а оттуда прогулялся к горе пешком.</z> <z><o></o>Смотрю, Билл заклеивает липким пластырем царапины и ссадины на своей физиономии. Позади большой скалы у входа в пещеру горит костер, и мальчишка с двумя ястребиными перьями в рыжих волосах следит за кипящим кофейником. Подхожу я, а он нацелился в меня палкой и говорит:</z> <z><o></o>— А, проклятый бледнолицый, как ты смеешь являться в лагерь Вождя Краснокожих, грозы равнин?</z> <z><o></o>— Сейчас он еще ничего, — говорит Билл, закатывая штаны, чтобы разглядеть ссадины на голенях. — Мы играем в индейцев. Цирк по сравнению с нами — просто виды Палестины в волшебном фонаре. Я старый охотник Хенк, пленник Вождя Краснокожих, и на рассвете с меня снимут скальп. Святые мученики! И здоров же лягаться этот мальчишка!</z> <z><o></o>Да, сэр, мальчишка, видимо, веселился вовсю. Жить в пещере ему понравилось, он и думать забыл, что он сам пленник. Меня он тут же окрестил Змеиным Глазом и Соглядатаем и объявил, что, когда его храбрые воины вернутся из похода, я буду изжарен на костре, как только взойдет солнце.</z> <z><o></o>Потом мы сели ужинать, и мальчишка, набив рот хлебом с грудинкой, начал болтать. Он произнес застольную речь в таком роде:</z> <z><o></o>— Мне тут здорово нравится. Я никогда еще не жил в лесу; зато у меня был один раз ручной опоссум, а в прошлый день рождения мне исполнилось девять лет. Терпеть не могу ходить в школу. Крысы сожрали шестнадцать штук яиц из-под рябой курицы тетки Джимми Талбота. А настоящие индейцы тут в лесу есть? Я хочу еще подливки. Ветер отчего дует? Оттого, что деревья качаются? У нас было пять штук щенят. Хенк, отчего у тебя нос такой красный? У моего отца денег видимо-невидимо. А звезды горячие? В субботу я два раз отлупил Эда Уокера. Не люблю девчонок! Жабу не очень-то поймаешь, разве только на веревочку. Быки ревут или нет? Почему апельсины круглые? А кровати у вас в пещере есть? Амос Меррей — шестипалый. Попугай умеет говорить, а обезьяна и рыба нет. Дюжина — это сколько будет?</z> <z><o></o>Каждые пять минут мальчишка вспоминал, что он краснокожий, и, схватив палку, которую он называл ружьем, крался на цыпочках ко входу в пещеру выслеживать лазутчиков ненавистных бледнолицых. Время от времени он испускал военный клич, от которого бросало в дрожь старого охотника Хенка. Билла этот мальчишка запугал с самого начала.</z> <z><o></o>— Вождь Краснокожих, — говорю я ему, — а домой тебе разве не хочется?</z> <z><o></o>— А ну их, чего я там не видал? — говорит он. — Дома ничего нет интересного. В школу ходить я не люблю. Мне нравится жить в лесу. Ты ведь не отведешь меня домой, Змеиный Глаз?</z> <z><o></o>— Пока не собираюсь, — говорю я. — Мы еще поживем тут в пещере.</z> <z><o></o>— Ну ладно, — говорит он. — Вот здорово! Мне никогда в жизни не было так весело.</z> <z><o></o>Мы легли спать часов в одиннадцать. Расстелили на землю шерстяные и стеганые одеяла, посередине уложили Вождя Краснокожих, а сами легли с краю. Что он сбежит, мы не боялись. Часа три он, не давая нам спать, все вскакивал, хватал свое ружье; при каждом треске сучка и шорохе листьев его юному воображению чудилось, будто к пещере подкрадывается шайка разбойников, и он верещал на ухо то мне, то Биллу: «Тише, приятель!» Под конец я заснул тревожным сном и во сне видел, будто меня похитил и приковал к дереву свирепый пират с рыжими волосами.</z> <z><o></o>На рассвете меня разбудил страшный визг Билла. Не крики, или вопли, или вой, или рев, какого можно было бы ожидать от голосовых связок мужчины, — нет, прямо-таки неприличный, ужасающий, унизительный визг, каким визжат женщины, увидев привидение или гусеницу. Ужасно слышать, как на утренней заре в пещере визжит без умолку толстый, сильный, отчаянной храбрости мужчина.</z> <z><o></o>Я вскочил с постели посмотреть, что такое делается. Вождь Краснокожих сидел на груди Билла, вцепившись одной рукой ему в волосы. В другой руке он держал острый ножик, которым мы обыкновенно резали грудинку, и самым деловитым и недвусмысленным образом пытался снять с Билла скальп, выполняя приговор, который вынес ему вчера вечером.</z> <z><o></o>Я отнял у мальчишки ножик и опять уложил его спать. Но с этой самой минуты дух Билла был сломлен. Он улегся на своем краю постели, однако больше уже не сомкнул глаз за все то время, что мальчик был с нами. Я было задремал ненадолго, но к восходу солнца вдруг вспомнил, что Вождь Краснокожих обещался сжечь меня на костре, как только взойдет солнце. Не то чтобы я нервничал или боялся, а все-таки сел, закурил трубку и прислонился к скале.</z> <z><o></o>— Чего ты поднялся в такую рань, Сэм? — спросил меня Билл.</z> <z><o></o>— Я? — говорю. — Что-то плечо ломит. Думаю, может, легче станет, если посидеть немного.</z> <z><o></o>— Врешь ты, — говорит Билл. — Ты боишься. Тебя он хотел сжечь на рассвете, и ты боишься, что он так и сделает. И сжег бы, если б нашел спички. Ведь это просто ужас, Сэм. Уж не думаешь ли ты, что кто-нибудь станет платить деньги за то, чтобы такой дьяволенок вернулся домой?</z> <z><o></o>— Думаю, — говорю я. — Вот как раз таких-то хулиганов и обожают родители. А теперь вы с Вождем Краснокожих вставайте и готовьте завтрак, а я поднимусь на гору и произведу разведку.</z> <z><o></o>Я взошел на вершину маленькой горы и обвел взглядом окрестности. В направлении города я ожидал увидеть дюжих фермеров, с косами и вилами рыскающих в поисках подлых похитителей. А вместо того я увидел мирный пейзаж, и оживлял его единственный человек, пахавший на сером муле. Никто не бродил с баграми вдоль реки; всадники не скакали взад и вперед и не сообщали безутешным родителям, что пока еще ничего не известно. Сонным спокойствием лесов веяло от той части Алабамы, которая простиралась перед моими глазами.</z> <z><o></o>— Может быть, — сказал я самому себе, — еще не обнаружено, что волки унесли ягненочка из загона. Помоги, боже, волкам! — И я спустился с горы завтракать.</z> <z><o></o>Подхожу ближе к пещере и вижу, что Билл стоит, прижавшись к стенке, и едва дышит, а мальчишка собирается его трахнуть камнем чуть ли не с кокосовый орех величиной.</z> <z><o></o>— Он сунул мне за шиворот с пылу горячую картошку, — объяснил Билл, — и раздавил ее ногой, а я ему надрал уши. Ружье с тобой, Сэм?</z> <z><o></o>Я отнял у мальчишки камень и кое-как уладил это недоразумение.</z> <z><o></o>— Я тебе покажу! — говорит мальчишка Биллу. — Еще ни один человек не ударил Вождя Краснокожих, не поплатившись за это. Так что ты берегись!</z> <z><o></o>После завтрака мальчишка достает из кармана кусок кожи, обмотанный бечевкой, и идет из пещеры, разматывая бечевку на ходу.</z> <z><o></o>— Что это он теперь затеял? — тревожно спрашивает Билл. — Как ты думаешь, Сэм, он не убежит домой?</z> <z><o></o>— Не бойся, — говорю я. — Он, кажется, вовсе не такой уж домосед. Однако нам нужно придумать какой-то план насчет выкупа. Не видно, чтобы в городе особенно беспокоились из-за того, что он пропал, а может быть, еще не пронюхали насчет похищения. Родные, может, думают, что он остался ночевать у тети Джейн или у кого-нибудь из соседей. Во всяком случае, сегодня его должны хватиться. К вечеру мы пошлем его отцу письмо и потребуем две тысячи долларов выкупа.</z> <z><o></o>И тут мы услышали что-то вроде военного клича, какой, должно быть, испустил Давид, когда нокаутировал чемпиона Голиафа. Оказывается, Вождь Краснокожих вытащил из кармана пращу и теперь крутил ее над головой.</z> <z><o></o>Я увернулся и услышал глухой тяжелый стук и что-то похожее на вздох лошади, когда с нее снимают седло. Черный камень величиной с яйцо стукнул Билла по голове как раз позади левого уха. Он сразу весь обмяк и упал головою в костер, прямо на кастрюлю с кипятком для мытья посуды. Я вытащил его из огня и целых полчаса поливал холодной водой.</z> <z><o></o>Понемножку Билл пришел в себя, сел, пощупал за ухом и говорит:</z> <z><o></o>— Сэм, знаешь, кто у меня любимый герой в Библии?</z> <z><o></o>— Ты погоди, — говорю я. — Мало-помалу придешь в чувство.</z> <z><o></o>— Царь Ирод, — говорит он. — Ты ведь не уйдешь, Сэм, не оставишь меня одного?</z> <z><o></o>Я вышел из пещеры, поймал мальчишку и начал так его трясти, что веснушки застучали друг о друга.</z> <z><o></o>— Если ты не будешь вести себя как следует, — говорю я, — я тебя сию минуту отправлю домой. Ну, будешь ты слушаться или нет?</z> <z><o></o>— Я ведь только пошутил, — сказал он, надувшись. — Я не хотел обижать старика Хенка. А он зачем меня ударил? Я буду слушаться, Змеиный Глаз, только ты не отправляй меня домой и позволь мне сегодня играть в разведчиков.</z> <z><o></o>— Я этой игры не знаю, — сказал я. — Это уж вы решайте с мистером Биллом. Сегодня он будет с тобой играть. Я сейчас ухожу ненадолго по делу. Теперь ступай помирись с ним да попроси прощения за то, что ты его ушиб, а не то сейчас же отправишься домой.</z> <z><o></o>Я заставил их пожать друг другу руки, потом отвел Билла в сторонку и сказал ему. что ухожу в деревушку Поплар-Ков, в трех милях от пещеры, и попробую узнать, как смотрят в городе на похищение младенца. Кроме того, я думаю, что будет лучше в этот же день послать угрожающее письмо старику Дорсету с требованием выкупа и наказом, как именно следует его уплатить.</z> <z><o></o>— Ты знаешь, Сэм, — говорит Билл, — я всегда был готов за тебя в огонь и воду, не моргнул глазом во время землетрясения, игры в покер, динамитных взрывов, полицейских облав, нападений на поезда и циклонов. Я никогда ничего не боялся, пока мы не украли эту двуногую ракету. Он меня доконал. Ты ведь не оставишь меня с ним надолго, Сэм?</z> <z><o></o>— Я вернусь к вечеру, что-нибудь около этого, — говорю я. — Твое дело занимать и успокаивать ребенка, пока я не вернусь. А сейчас мы с тобой напишем письмо старику Дорсету.</z> <z><o></o>Мы с Биллом взяли бумагу и карандаш и стали сочинять письмо, а Вождь Краснокожих тем временем расхаживал взад и вперед, закутавшись в одеяло и охраняя вход в пещеру. Билл со слезами просил меня назначить выкуп в полторы тысячи долларов вместо двух.</z> <z><o></o>— Я вовсе не пытаюсь унизить прославленную, с моральной точки зрения, родительскую любовь, но ведь мы имеем дело с людьми, а какой же человек нашел бы в себе силы заплатить две тысячи долларов за эту веснушчатую дикую кошку! Я согласен рискнуть: пускай будет полторы тысячи долларов. Разницу можешь отнести на мой счет.</z> <z><o></o>Чтобы утешить Билла, я согласился, и мы с ним вместе состряпали такое письмо:</z> <div class="letter"> <div class="letter_formaddress"><div class="centered">«Эбенезеру Дорсету, эсквайру.</div></div> <z><o></o>Мы спрятали вашего мальчика в надежном месте, далеко от города. Не только вы, но даже самые ловкие сыщики напрасно будут его искать. Окончательные, единственные условия, на которых вы можете получить его обратно, следующие: мы требуем за его возвращение полторы тысячи долларов; деньги должны быть оставлены сегодня в полночь на том же месте и в той же коробочке, что и ваш ответ, — где именно, будет сказано ниже. Если вы согласны на эти условия, пришлите ответ в письменном виде с кем-нибудь одним к половине девятого. За бродом через Совиный ручей по дороге к Тополевой роще растут три больших дерева на расстоянии ста ярдов одно от другого, у самой изгороди, что идет мимо пшеничного поля, с правой стороны. Под столбом этой изгороди, напротив третьего дерева, ваш посланный найдет небольшую картонную коробку.</z> <z><o></o>Он должен положить ответ в эту коробку и немедленно вернуться в город.</z> <z><o></o>Если вы попытаетесь выдать нас или не выполнить наших требований, как сказано, вы никогда больше не увидите вашего сына.</z> <z><o></o>Если вы уплатите деньги, как сказано, он будет вам возвращен целым и невредимым в течение трех часов. Эти условия окончательны, и, если вы на них не согласитесь, всякие дальнейшие сообщения будут прерваны.</z> <div class="letter_signature">Два злодея».</div> </div> <z><o></o>Я надписал адрес Дорсета и положил письмо в карман. Когда я уже собрался в путь, мальчишка подходит ко мне и говорит:</z> <z><o></o>— Змеиный Глаз, ты сказал, что мне можно играть в разведчика, пока тебя не будет.</z> <z><o></o>— Играй, конечно, — говорю я. — Вот мистер Билл с тобой поиграет. А что это за игра такая?</z> <z><o></o>— Я разведчик, — говорит Вождь Краснокожих, — и должен скакать на заставу, предупредить поселенцев, что индейцы идут. Мне надоело самому быть индейцем. Я хочу быть разведчиком.</z> <z><o></o>— Ну, ладно, — говорю я. — По-моему, вреда от этого не будет. Мистер Билл поможет тебе отразить нападение свирепых дикарей.</z> <z><o></o>— А что мне надо делать? — спрашивает Билл, подозрительно глядя на мальчишку.</z> <z><o></o>— Ты будешь конь, — говорит разведчик. — Становись на четвереньки. А то как же я доскачу до заставы без коня?</z> <z><o></o>— Ты уж лучше займи его, — сказал я, — пока наш план не будет приведен в действие. Порезвись немножко.</z> <z><o></o>Билл становится на четвереньки, и в глазах у него появляется такое выражение, как у кролика, попавшего в западню.</z> <z><o></o>— Далеко ли до заставы, малыш? — спрашивает он довольно-таки хриплым голосом.</z> <z><o></o>— Девяносто миль, — отвечает разведчик. — И тебе придется поторопиться, чтобы попасть туда вовремя. Ну, пошел!</z> <z><o></o>Разведчик вскакивает Биллу на спину и вонзает пятки ему в бока.</z> <z><o></o>— Ради бога, — говорит Билл, — возвращайся, Сэм, как можно скорее! Жалко, что мы назначили такой выкуп, надо бы не больше тысячи. Слушай, ты перестань меня лягать, а не то я вскочу и огрею тебя как следует!</z> <z><o></o>Я отправился в Поплар-Ков, заглянул на почту и в лавку, посидел там, поговорил с фермерами, которые приходили за покупками. Один бородач слышал, будто бы весь город переполошился из-за того, что у Эбенезера Дорсета пропал или украден мальчишка. Это-то мне и нужно было знать. Я купил табаку, справился мимоходом, почем нынче горох, незаметно опустил письмо в ящик и ушел. Почтмейстер сказал мне, что через час проедет мимо почтальон и заберет городскую почту.</z> <z><o></o>Когда я вернулся в пещеру, ни Билла, ни мальчишки нигде не было видно. Я произвел разведку в окрестностях пещеры, отважился раза два аукнуть, но мне никто не ответил. Я закурил трубку и уселся на моховую кочку ожидать дальнейших событий.</z> <z><o></o>Приблизительно через полчаса в кустах зашелестело, и Билл выкатился на полянку перед пещерой. За ним крался мальчишка, ступая бесшумно, как разведчик, и ухмыляясь во всю ширь своей физиономии. Билл остановился, снял шляпу и вытер лицо красным платком. Мальчишка остановился футах в восьми позади него.</z> <z><o></o>— Сэм, — говорит Билл, — пожалуй, ты сочтешь меня предателем, но я просто не мог терпеть. Я взрослый человек, способен к самозащите, и привычки у меня мужественные, однако бывают случаи, когда все идет прахом — и самомнение и самообладание. Мальчик ушел. Я отослал его домой. Все кончено. Бывали мученики в старое время, которые скорее были готовы принять смерть, чем расстаться с любимой профессией. Но никто из них не подвергался таким сверхъестественным пыткам, как я. Мне хотелось остаться верным нашему грабительскому уставу, но сил не хватило.</z> <z><o></o>— Что такое случилось, Билл? — спрашиваю я.</z> <z><o></o>— Я проскакал все девяносто миль до заставы, ни дюймом меньше, — отвечает Билл. — Потом, когда поселенцы были спасены, мне дали овса. Песок — неважная замена овсу. А потом я битый час должен был объяснять, почему в дырках ничего нету, зачем дорога идет в обе стороны и отчего трава зеленая. Говорю тебе, Сэм, есть предел человеческому терпению. Хватаю мальчишку за шиворот и тащу с горы вниз. По дороге он меня лягает, все ноги от колен книзу у меня в синяках; два-три укуса в руку и в большой палец мне придется прижечь. Зато он ушел, — продолжает Билл, — ушел домой. Я показал ему дорогу в город, да еще и подшвырнул его пинком футов на восемь вперед. Жалко, что выкуп мы теряем, ну, да ведь либо это, либо мне отправляться в сумасшедший дом.</z> <z><o></o>Билл пыхтит и отдувается, но его ярко-розовая физиономия выражает неизъяснимый мир и полное довольство.</z> <z><o></o>— Билл, — говорю я, — у вас в семье ведь нет сердечных болезней?</z> <z><o></o>— Нет, — говорит Билл, — ничего такого хронического, кроме малярии и несчастных случаев. А что?</z> <z><o></o>— Тогда можешь обернуться, — говорю я, — и поглядеть, что у тебя за спиной.</z> <z><o></o>Билл оборачивается, видит мальчишку, разом бледнеет, плюхается на землю и начинает бессмысленно хвататься за траву и мелкие щепочки. Целый час я опасался за его рассудок. После этого я сказал ему, что, по-моему, надо кончать это дело моментально и что мы успеем получить выкуп и смыться еще до полуночи, если старик Дорсет согласится на наше предложение. Так что Билл немного подбодрился, настолько даже, что через силу улыбнулся мальчишке и пообещал ему изображать русских в войне с японцами, как только ему станет чуточку полегче.</z> <z><o></o>Я придумал, как получить выкуп без всякого риска быть захваченным противной стороной, и мой план одобрил бы всякий профессиональный похититель. Дерево, под которое должны были положить ответ, а потом и деньги, стояло у самой дороги: вдоль дороги была изгородь, а за ней с обеих сторон — большие голые поля. Если бы того, кто придет за письмом, подстерегала шайка констеблей, его увидели бы издалека на дороге или посреди поля. Так нет же, голубчики! В половине девятого я уже сидел на этом дереве, спрятавшись не хуже древесной лягушки, и поджидал, когда появится посланный.</z> <z><o></o>Ровно в назначенный час подъезжает на велосипеде мальчишка-подросток, находит картонную коробку под столбом, засовывает в нее сложенную бумажку и укатывает обратно в город.</z> <z><o></o>Я подождал еще час, пока не уверился, что подвоха тут нет. Слез с дерева, достал записку из коробки, прокрался вдоль изгороди до самого леса и через полчаса был уже в пещере. Там я вскрыл записку, подсел поближе к фонарю и прочел ее Биллу. Она была написана чернилами, очень неразборчиво, и самая суть ее заключалась в следующем:</z> <div class="letter"> <div class="letter_formaddress"><div class="centered">«Двум злодеям.</div></div> <z><o></o>Джентльмены, с сегодняшней почтой я получил ваше письмо насчет выкупа, который вы просите за то, чтобы вернуть мне сына. Думаю, что вы запрашиваете лишнее, а потому делаю вам со своей стороны контрпредложение и полагаю, что вы его примете. Вы приводите Джонни домой и платите мне двести пятьдесят долларов наличными, а я соглашаюсь взять его у вас с рук долой. Лучше приходите ночью, а то соседи думают, что он пропал без вести, и я не отвечаю за то, что они сделают с человеком, который приведет Джонни домой.</z> <div class="letter_presignature">С совершенным почтением</div> <div class="letter_signature">Эбенезер Дорсет».</div> </div> <z><o></o>— Великие пираты! — говорю я. — Да ведь этакой наглости...</z> <z><o></o>Но тут я взглянул на Билла и замолчал. У него в глазах я заметил такое умоляющее выражение, какого не видел прежде ни у бессловесных, ни у говорящих животных.</z> <z><o></o>— Сэм, — говорит он, — что такое двести пятьдесят долларов в конце концов? Деньги у нас есть. Еще одна ночь с этим мальчишкой, и придется меня свезти в сумасшедший дом. Кроме того, что мистер Дорсет настоящий джентльмен, он, по-моему, еще и расточитель, если делает нам такое великодушное предложение. Ведь ты не собираешься упускать такой случай, а?</z> <z><o></o>— Сказать тебе по правде, Билл, — говорю я, — это сокровище что-то и мне действует на нервы! Мы отвезем его домой, заплатим выкуп и смоемся куда-нибудь подальше</z> <z><o></o>В ту же ночь мы отвезли мальчишку домой. Мы его уговорили — наплели, будто бы отец купил ему винтовку с серебряной насечкой и мокасины и будто бы завтра мы с ним поедем охотиться на медведя.</z> <z><o></o>Было ровно двенадцать часов ночи, когда мы постучались в парадную дверь Эбенезера. Как раз в ту самую минуту, когда я должен был извлекать полторы тысячи долларов из коробки под деревом, Билл отсчитывал двести пятьдесят долларов в руку Дорсету.</z> <z><o></o>Как только мальчишка обнаружил, что мы собираемся оставить его дома, он поднял вой не хуже пароходной сирены и вцепился в ногу Билла, словно пиявка. Отец отдирал его от ноги, как липкий пластырь.</z> <z><o></o>— Сколько времени вы сможете его держать? — спрашивает Билл.</z> <z><o></o>— Силы у меня уже не те, что прежде, — говорит старик Дорсет, — но думаю, что за десять минут могу вам ручаться.</z> <z><o></o>— Этого довольно, — говорит Билл. — В десять минут я пересеку Центральные, Южные и Среднезападные штаты и свободно успею добежать до канадской границы.</z> <z><o></o>Хотя ночь была очень темная, Билл очень толст, а я умел очень быстро бегать, я нагнал его только в полутора милях от города.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/ohenry/index.html">О. Генри</a>. <a href="/text/4318/index.html">Вождь краснокожих</a></div> <div class="author">О. Генри</div> <div class="title"><h1>Вождь краснокожих</h1></div> <z><o></o>Дельце как будто подвертывалось выгодное. Но погодите, дайте я вам сначала расскажу. Мы были тогда с Биллом Дрисколлом на Юге, в штате Алабама. Там нас и осенила блестящая идея насчет похищения. Должно быть, как говаривал потом Билл, «нашло временное помрачение ума», только мы-то об этом догадались много позже.</z> <z><o></o>Есть там один городишко, плоский, как блин, и, конечно, называется «Вершины». Живет в нем самая безобидная и всем довольная деревенщина, какой впору только плясать вокруг майского шеста.</z> <z><o></o>У нас с Биллом было в то время долларов шестьсот объединенного капитала, а требовалось нам еще ровно две тысячи на проведение жульнической спекуляции земельными участками в Западном Иллинойсе. Мы поговорили об этом, сидя на крыльце гостиницы. Чадолюбие, говорили мы, сильно развито в полудеревенских общинах; а поэтому, а также и по другим причинам план похищения легче будет осуществить здесь, чем в радиусе действия газет, которые поднимают в таких случаях шум, рассылая во все стороны переодетых корреспондентов. Мы знали, что городишко не может послать за нами в погоню ничего страшнее констеблей, да каких-нибудь сентиментальных ищеек, да двух-трех обличительных заметок в «Еженедельном бюджете фермера». Как будто получалось недурно.</z> <z><o></o>Мы выбрали нашей жертвой единственного сына самого видного из горожан, по имени Эбенезер Дорсет. Папаша был человек почтенный и прижимистый, любитель просроченных закладных, честный и неподкупный церковный сборщик. Сынок был мальчишка лет десяти, с выпуклыми веснушками по всему лицу и волосами приблизительно такого цвета, как обложка журнала, который покупаешь обычно в киоске, спеша на поезд. Мы с Биллом рассчитывали, что Эбенезер сразу выложит нам за сынка две тысячи долларов, никак не меньше. Но погодите, дайте я вам сначала расскажу.</z> <z><o></o>Милях в двух от города есть невысокая гора, поросшая густым кедровником. В заднем склоне этой горы имеется пещера. Там мы сложили провизию.</z> <z><o></o>Однажды вечером, после захода солнца, мы проехались в шарабане мимо дома старика Дорсета. Мальчишка был на улице и швырял камнями в котенка, сидевшего на заборе.</z> <z><o></o>— Эй, мальчик! — говорил Билл. — Хочешь получить пакетик леденцов и прокатиться?</z> <z><o></o>Мальчишка засветил Биллу в самый глаз обломком кирпича.</z> <z><o></o>— Это обойдется старику в лишних пятьсот долларов, — сказал Билл, перелезая через колесо.</z> <z><o></o>Мальчишка этот дрался, как бурый медведь среднего веса, но в конце концов мы его запихали на дно шарабана и поехали. Мы отвели мальчишку в пещеру, а лошадь я привязал в кедровнике. Когда стемнело, я отвез шарабан в деревушку, где мы его нанимали, милях в трех от нас, а оттуда прогулялся к горе пешком.</z> <z><o></o>Смотрю, Билл заклеивает липким пластырем царапины и ссадины на своей физиономии. Позади большой скалы у входа в пещеру горит костер, и мальчишка с двумя ястребиными перьями в рыжих волосах следит за кипящим кофейником. Подхожу я, а он нацелился в меня палкой и говорит:</z> <z><o></o>— А, проклятый бледнолицый, как ты смеешь являться в лагерь Вождя Краснокожих, грозы равнин?</z> <z><o></o>— Сейчас он еще ничего, — говорит Билл, закатывая штаны, чтобы разглядеть ссадины на голенях. — Мы играем в индейцев. Цирк по сравнению с нами — просто виды Палестины в волшебном фонаре. Я старый охотник Хенк, пленник Вождя Краснокожих, и на рассвете с меня снимут скальп. Святые мученики! И здоров же лягаться этот мальчишка!</z> <z><o></o>Да, сэр, мальчишка, видимо, веселился вовсю. Жить в пещере ему понравилось, он и думать забыл, что он сам пленник. Меня он тут же окрестил Змеиным Глазом и Соглядатаем и объявил, что, когда его храбрые воины вернутся из похода, я буду изжарен на костре, как только взойдет солнце.</z> <z><o></o>Потом мы сели ужинать, и мальчишка, набив рот хлебом с грудинкой, начал болтать. Он произнес застольную речь в таком роде:</z> <z><o></o>— Мне тут здорово нравится. Я никогда еще не жил в лесу; зато у меня был один раз ручной опоссум, а в прошлый день рождения мне исполнилось девять лет. Терпеть не могу ходить в школу. Крысы сожрали шестнадцать штук яиц из-под рябой курицы тетки Джимми Талбота. А настоящие индейцы тут в лесу есть? Я хочу еще подливки. Ветер отчего дует? Оттого, что деревья качаются? У нас было пять штук щенят. Хенк, отчего у тебя нос такой красный? У моего отца денег видимо-невидимо. А звезды горячие? В субботу я два раз отлупил Эда Уокера. Не люблю девчонок! Жабу не очень-то поймаешь, разве только на веревочку. Быки ревут или нет? Почему апельсины круглые? А кровати у вас в пещере есть? Амос Меррей — шестипалый. Попугай умеет говорить, а обезьяна и рыба нет. Дюжина — это сколько будет?</z> <z><o></o>Каждые пять минут мальчишка вспоминал, что он краснокожий, и, схватив палку, которую он называл ружьем, крался на цыпочках ко входу в пещеру выслеживать лазутчиков ненавистных бледнолицых. Время от времени он испускал военный клич, от которого бросало в дрожь старого охотника Хенка. Билла этот мальчишка запугал с самого начала.</z> <z><o></o>— Вождь Краснокожих, — говорю я ему, — а домой тебе разве не хочется?</z> <z><o></o>— А ну их, чего я там не видал? — говорит он. — Дома ничего нет интересного. В школу ходить я не люблю. Мне нравится жить в лесу. Ты ведь не отведешь меня домой, Змеиный Глаз?</z> <z><o></o>— Пока не собираюсь, — говорю я. — Мы еще поживем тут в пещере.</z> <z><o></o>— Ну ладно, — говорит он. — Вот здорово! Мне никогда в жизни не было так весело.</z> <z><o></o>Мы легли спать часов в одиннадцать. Расстелили на землю шерстяные и стеганые одеяла, посередине уложили Вождя Краснокожих, а сами легли с краю. Что он сбежит, мы не боялись. Часа три он, не давая нам спать, все вскакивал, хватал свое ружье; при каждом треске сучка и шорохе листьев его юному воображению чудилось, будто к пещере подкрадывается шайка разбойников, и он верещал на ухо то мне, то Биллу: «Тише, приятель!» Под конец я заснул тревожным сном и во сне видел, будто меня похитил и приковал к дереву свирепый пират с рыжими волосами.</z> <z><o></o>На рассвете меня разбудил страшный визг Билла. Не крики, или вопли, или вой, или рев, какого можно было бы ожидать от голосовых связок мужчины, — нет, прямо-таки неприличный, ужасающий, унизительный визг, каким визжат женщины, увидев привидение или гусеницу. Ужасно слышать, как на утренней заре в пещере визжит без умолку толстый, сильный, отчаянной храбрости мужчина.</z> <z><o></o>Я вскочил с постели посмотреть, что такое делается. Вождь Краснокожих сидел на груди Билла, вцепившись одной рукой ему в волосы. В другой руке он держал острый ножик, которым мы обыкновенно резали грудинку, и самым деловитым и недвусмысленным образом пытался снять с Билла скальп, выполняя приговор, который вынес ему вчера вечером.</z> <z><o></o>Я отнял у мальчишки ножик и опять уложил его спать. Но с этой самой минуты дух Билла был сломлен. Он улегся на своем краю постели, однако больше уже не сомкнул глаз за все то время, что мальчик был с нами. Я было задремал ненадолго, но к восходу солнца вдруг вспомнил, что Вождь Краснокожих обещался сжечь меня на костре, как только взойдет солнце. Не то чтобы я нервничал или боялся, а все-таки сел, закурил трубку и прислонился к скале.</z> <z><o></o>— Чего ты поднялся в такую рань, Сэм? — спросил меня Билл.</z> <z><o></o>— Я? — говорю. — Что-то плечо ломит. Думаю, может, легче станет, если посидеть немного.</z> <z><o></o>— Врешь ты, — говорит Билл. — Ты боишься. Тебя он хотел сжечь на рассвете, и ты боишься, что он так и сделает. И сжег бы, если б нашел спички. Ведь это просто ужас, Сэм. Уж не думаешь ли ты, что кто-нибудь станет платить деньги за то, чтобы такой дьяволенок вернулся домой?</z> <z><o></o>— Думаю, — говорю я. — Вот как раз таких-то хулиганов и обожают родители. А теперь вы с Вождем Краснокожих вставайте и готовьте завтрак, а я поднимусь на гору и произведу разведку.</z> <z><o></o>Я взошел на вершину маленькой горы и обвел взглядом окрестности. В направлении города я ожидал увидеть дюжих фермеров, с косами и вилами рыскающих в поисках подлых похитителей. А вместо того я увидел мирный пейзаж, и оживлял его единственный человек, пахавший на сером муле. Никто не бродил с баграми вдоль реки; всадники не скакали взад и вперед и не сообщали безутешным родителям, что пока еще ничего не известно. Сонным спокойствием лесов веяло от той части Алабамы, которая простиралась перед моими глазами.</z> <z><o></o>— Может быть, — сказал я самому себе, — еще не обнаружено, что волки унесли ягненочка из загона. Помоги, боже, волкам! — И я спустился с горы завтракать.</z> <z><o></o>Подхожу ближе к пещере и вижу, что Билл стоит, прижавшись к стенке, и едва дышит, а мальчишка собирается его трахнуть камнем чуть ли не с кокосовый орех величиной.</z> <z><o></o>— Он сунул мне за шиворот с пылу горячую картошку, — объяснил Билл, — и раздавил ее ногой, а я ему надрал уши. Ружье с тобой, Сэм?</z> <z><o></o>Я отнял у мальчишки камень и кое-как уладил это недоразумение.</z> <z><o></o>— Я тебе покажу! — говорит мальчишка Биллу. — Еще ни один человек не ударил Вождя Краснокожих, не поплатившись за это. Так что ты берегись!</z> <z><o></o>После завтрака мальчишка достает из кармана кусок кожи, обмотанный бечевкой, и идет из пещеры, разматывая бечевку на ходу.</z> <z><o></o>— Что это он теперь затеял? — тревожно спрашивает Билл. — Как ты думаешь, Сэм, он не убежит домой?</z> <z><o></o>— Не бойся, — говорю я. — Он, кажется, вовсе не такой уж домосед. Однако нам нужно придумать какой-то план насчет выкупа. Не видно, чтобы в городе особенно беспокоились из-за того, что он пропал, а может быть, еще не пронюхали насчет похищения. Родные, может, думают, что он остался ночевать у тети Джейн или у кого-нибудь из соседей. Во всяком случае, сегодня его должны хватиться. К вечеру мы пошлем его отцу письмо и потребуем две тысячи долларов выкупа.</z> <z><o></o>И тут мы услышали что-то вроде военного клича, какой, должно быть, испустил Давид, когда нокаутировал чемпиона Голиафа. Оказывается, Вождь Краснокожих вытащил из кармана пращу и теперь крутил ее над головой.</z> <z><o></o>Я увернулся и услышал глухой тяжелый стук и что-то похожее на вздох лошади, когда с нее снимают седло. Черный камень величиной с яйцо стукнул Билла по голове как раз позади левого уха. Он сразу весь обмяк и упал головою в костер, прямо на кастрюлю с кипятком для мытья посуды. Я вытащил его из огня и целых полчаса поливал холодной водой.</z> <z><o></o>Понемножку Билл пришел в себя, сел, пощупал за ухом и говорит:</z> <z><o></o>— Сэм, знаешь, кто у меня любимый герой в Библии?</z> <z><o></o>— Ты погоди, — говорю я. — Мало-помалу придешь в чувство.</z> <z><o></o>— Царь Ирод, — говорит он. — Ты ведь не уйдешь, Сэм, не оставишь меня одного?</z> <z><o></o>Я вышел из пещеры, поймал мальчишку и начал так его трясти, что веснушки застучали друг о друга.</z> <z><o></o>— Если ты не будешь вести себя как следует, — говорю я, — я тебя сию минуту отправлю домой. Ну, будешь ты слушаться или нет?</z> <z><o></o>— Я ведь только пошутил, — сказал он, надувшись. — Я не хотел обижать старика Хенка. А он зачем меня ударил? Я буду слушаться, Змеиный Глаз, только ты не отправляй меня домой и позволь мне сегодня играть в разведчиков.</z> <z><o></o>— Я этой игры не знаю, — сказал я. — Это уж вы решайте с мистером Биллом. Сегодня он будет с тобой играть. Я сейчас ухожу ненадолго по делу. Теперь ступай помирись с ним да попроси прощения за то, что ты его ушиб, а не то сейчас же отправишься домой.</z> <z><o></o>Я заставил их пожать друг другу руки, потом отвел Билла в сторонку и сказал ему. что ухожу в деревушку Поплар-Ков, в трех милях от пещеры, и попробую узнать, как смотрят в городе на похищение младенца. Кроме того, я думаю, что будет лучше в этот же день послать угрожающее письмо старику Дорсету с требованием выкупа и наказом, как именно следует его уплатить.</z> <z><o></o>— Ты знаешь, Сэм, — говорит Билл, — я всегда был готов за тебя в огонь и воду, не моргнул глазом во время землетрясения, игры в покер, динамитных взрывов, полицейских облав, нападений на поезда и циклонов. Я никогда ничего не боялся, пока мы не украли эту двуногую ракету. Он меня доконал. Ты ведь не оставишь меня с ним надолго, Сэм?</z> <z><o></o>— Я вернусь к вечеру, что-нибудь около этого, — говорю я. — Твое дело занимать и успокаивать ребенка, пока я не вернусь. А сейчас мы с тобой напишем письмо старику Дорсету.</z> <z><o></o>Мы с Биллом взяли бумагу и карандаш и стали сочинять письмо, а Вождь Краснокожих тем временем расхаживал взад и вперед, закутавшись в одеяло и охраняя вход в пещеру. Билл со слезами просил меня назначить выкуп в полторы тысячи долларов вместо двух.</z> <z><o></o>— Я вовсе не пытаюсь унизить прославленную, с моральной точки зрения, родительскую любовь, но ведь мы имеем дело с людьми, а какой же человек нашел бы в себе силы заплатить две тысячи долларов за эту веснушчатую дикую кошку! Я согласен рискнуть: пускай будет полторы тысячи долларов. Разницу можешь отнести на мой счет.</z> <z><o></o>Чтобы утешить Билла, я согласился, и мы с ним вместе состряпали такое письмо:</z> <div class="letter"> <div class="letter_formaddress"><div class="centered">«Эбенезеру Дорсету, эсквайру.</div></div> <z><o></o>Мы спрятали вашего мальчика в надежном месте, далеко от города. Не только вы, но даже самые ловкие сыщики напрасно будут его искать. Окончательные, единственные условия, на которых вы можете получить его обратно, следующие: мы требуем за его возвращение полторы тысячи долларов; деньги должны быть оставлены сегодня в полночь на том же месте и в той же коробочке, что и ваш ответ, — где именно, будет сказано ниже. Если вы согласны на эти условия, пришлите ответ в письменном виде с кем-нибудь одним к половине девятого. За бродом через Совиный ручей по дороге к Тополевой роще растут три больших дерева на расстоянии ста ярдов одно от другого, у самой изгороди, что идет мимо пшеничного поля, с правой стороны. Под столбом этой изгороди, напротив третьего дерева, ваш посланный найдет небольшую картонную коробку.</z> <z><o></o>Он должен положить ответ в эту коробку и немедленно вернуться в город.</z> <z><o></o>Если вы попытаетесь выдать нас или не выполнить наших требований, как сказано, вы никогда больше не увидите вашего сына.</z> <z><o></o>Если вы уплатите деньги, как сказано, он будет вам возвращен целым и невредимым в течение трех часов. Эти условия окончательны, и, если вы на них не согласитесь, всякие дальнейшие сообщения будут прерваны.</z> <div class="letter_signature">Два злодея».</div> </div> <z><o></o>Я надписал адрес Дорсета и положил письмо в карман. Когда я уже собрался в путь, мальчишка подходит ко мне и говорит:</z> <z><o></o>— Змеиный Глаз, ты сказал, что мне можно играть в разведчика, пока тебя не будет.</z> <z><o></o>— Играй, конечно, — говорю я. — Вот мистер Билл с тобой поиграет. А что это за игра такая?</z> <z><o></o>— Я разведчик, — говорит Вождь Краснокожих, — и должен скакать на заставу, предупредить поселенцев, что индейцы идут. Мне надоело самому быть индейцем. Я хочу быть разведчиком.</z> <z><o></o>— Ну, ладно, — говорю я. — По-моему, вреда от этого не будет. Мистер Билл поможет тебе отразить нападение свирепых дикарей.</z> <z><o></o>— А что мне надо делать? — спрашивает Билл, подозрительно глядя на мальчишку.</z> <z><o></o>— Ты будешь конь, — говорит разведчик. — Становись на четвереньки. А то как же я доскачу до заставы без коня?</z> <z><o></o>— Ты уж лучше займи его, — сказал я, — пока наш план не будет приведен в действие. Порезвись немножко.</z> <z><o></o>Билл становится на четвереньки, и в глазах у него появляется такое выражение, как у кролика, попавшего в западню.</z> <z><o></o>— Далеко ли до заставы, малыш? — спрашивает он довольно-таки хриплым голосом.</z> <z><o></o>— Девяносто миль, — отвечает разведчик. — И тебе придется поторопиться, чтобы попасть туда вовремя. Ну, пошел!</z> <z><o></o>Разведчик вскакивает Биллу на спину и вонзает пятки ему в бока.</z> <z><o></o>— Ради бога, — говорит Билл, — возвращайся, Сэм, как можно скорее! Жалко, что мы назначили такой выкуп, надо бы не больше тысячи. Слушай, ты перестань меня лягать, а не то я вскочу и огрею тебя как следует!</z> <z><o></o>Я отправился в Поплар-Ков, заглянул на почту и в лавку, посидел там, поговорил с фермерами, которые приходили за покупками. Один бородач слышал, будто бы весь город переполошился из-за того, что у Эбенезера Дорсета пропал или украден мальчишка. Это-то мне и нужно было знать. Я купил табаку, справился мимоходом, почем нынче горох, незаметно опустил письмо в ящик и ушел. Почтмейстер сказал мне, что через час проедет мимо почтальон и заберет городскую почту.</z> <z><o></o>Когда я вернулся в пещеру, ни Билла, ни мальчишки нигде не было видно. Я произвел разведку в окрестностях пещеры, отважился раза два аукнуть, но мне никто не ответил. Я закурил трубку и уселся на моховую кочку ожидать дальнейших событий.</z> <z><o></o>Приблизительно через полчаса в кустах зашелестело, и Билл выкатился на полянку перед пещерой. За ним крался мальчишка, ступая бесшумно, как разведчик, и ухмыляясь во всю ширь своей физиономии. Билл остановился, снял шляпу и вытер лицо красным платком. Мальчишка остановился футах в восьми позади него.</z> <z><o></o>— Сэм, — говорит Билл, — пожалуй, ты сочтешь меня предателем, но я просто не мог терпеть. Я взрослый человек, способен к самозащите, и привычки у меня мужественные, однако бывают случаи, когда все идет прахом — и самомнение и самообладание. Мальчик ушел. Я отослал его домой. Все кончено. Бывали мученики в старое время, которые скорее были готовы принять смерть, чем расстаться с любимой профессией. Но никто из них не подвергался таким сверхъестественным пыткам, как я. Мне хотелось остаться верным нашему грабительскому уставу, но сил не хватило.</z> <z><o></o>— Что такое случилось, Билл? — спрашиваю я.</z> <z><o></o>— Я проскакал все девяносто миль до заставы, ни дюймом меньше, — отвечает Билл. — Потом, когда поселенцы были спасены, мне дали овса. Песок — неважная замена овсу. А потом я битый час должен был объяснять, почему в дырках ничего нету, зачем дорога идет в обе стороны и отчего трава зеленая. Говорю тебе, Сэм, есть предел человеческому терпению. Хватаю мальчишку за шиворот и тащу с горы вниз. По дороге он меня лягает, все ноги от колен книзу у меня в синяках; два-три укуса в руку и в большой палец мне придется прижечь. Зато он ушел, — продолжает Билл, — ушел домой. Я показал ему дорогу в город, да еще и подшвырнул его пинком футов на восемь вперед. Жалко, что выкуп мы теряем, ну, да ведь либо это, либо мне отправляться в сумасшедший дом.</z> <z><o></o>Билл пыхтит и отдувается, но его ярко-розовая физиономия выражает неизъяснимый мир и полное довольство.</z> <z><o></o>— Билл, — говорю я, — у вас в семье ведь нет сердечных болезней?</z> <z><o></o>— Нет, — говорит Билл, — ничего такого хронического, кроме малярии и несчастных случаев. А что?</z> <z><o></o>— Тогда можешь обернуться, — говорю я, — и поглядеть, что у тебя за спиной.</z> <z><o></o>Билл оборачивается, видит мальчишку, разом бледнеет, плюхается на землю и начинает бессмысленно хвататься за траву и мелкие щепочки. Целый час я опасался за его рассудок. После этого я сказал ему, что, по-моему, надо кончать это дело моментально и что мы успеем получить выкуп и смыться еще до полуночи, если старик Дорсет согласится на наше предложение. Так что Билл немного подбодрился, настолько даже, что через силу улыбнулся мальчишке и пообещал ему изображать русских в войне с японцами, как только ему станет чуточку полегче.</z> <z><o></o>Я придумал, как получить выкуп без всякого риска быть захваченным противной стороной, и мой план одобрил бы всякий профессиональный похититель. Дерево, под которое должны были положить ответ, а потом и деньги, стояло у самой дороги: вдоль дороги была изгородь, а за ней с обеих сторон — большие голые поля. Если бы того, кто придет за письмом, подстерегала шайка констеблей, его увидели бы издалека на дороге или посреди поля. Так нет же, голубчики! В половине девятого я уже сидел на этом дереве, спрятавшись не хуже древесной лягушки, и поджидал, когда появится посланный.</z> <z><o></o>Ровно в назначенный час подъезжает на велосипеде мальчишка-подросток, находит картонную коробку под столбом, засовывает в нее сложенную бумажку и укатывает обратно в город.</z> <z><o></o>Я подождал еще час, пока не уверился, что подвоха тут нет. Слез с дерева, достал записку из коробки, прокрался вдоль изгороди до самого леса и через полчаса был уже в пещере. Там я вскрыл записку, подсел поближе к фонарю и прочел ее Биллу. Она была написана чернилами, очень неразборчиво, и самая суть ее заключалась в следующем:</z> <div class="letter"> <div class="letter_formaddress"><div class="centered">«Двум злодеям.</div></div> <z><o></o>Джентльмены, с сегодняшней почтой я получил ваше письмо насчет выкупа, который вы просите за то, чтобы вернуть мне сына. Думаю, что вы запрашиваете лишнее, а потому делаю вам со своей стороны контрпредложение и полагаю, что вы его примете. Вы приводите Джонни домой и платите мне двести пятьдесят долларов наличными, а я соглашаюсь взять его у вас с рук долой. Лучше приходите ночью, а то соседи думают, что он пропал без вести, и я не отвечаю за то, что они сделают с человеком, который приведет Джонни домой.</z> <div class="letter_presignature">С совершенным почтением</div> <div class="letter_signature">Эбенезер Дорсет».</div> </div> <z><o></o>— Великие пираты! — говорю я. — Да ведь этакой наглости...</z> <z><o></o>Но тут я взглянул на Билла и замолчал. У него в глазах я заметил такое умоляющее выражение, какого не видел прежде ни у бессловесных, ни у говорящих животных.</z> <z><o></o>— Сэм, — говорит он, — что такое двести пятьдесят долларов в конце концов? Деньги у нас есть. Еще одна ночь с этим мальчишкой, и придется меня свезти в сумасшедший дом. Кроме того, что мистер Дорсет настоящий джентльмен, он, по-моему, еще и расточитель, если делает нам такое великодушное предложение. Ведь ты не собираешься упускать такой случай, а?</z> <z><o></o>— Сказать тебе по правде, Билл, — говорю я, — это сокровище что-то и мне действует на нервы! Мы отвезем его домой, заплатим выкуп и смоемся куда-нибудь подальше</z> <z><o></o>В ту же ночь мы отвезли мальчишку домой. Мы его уговорили — наплели, будто бы отец купил ему винтовку с серебряной насечкой и мокасины и будто бы завтра мы с ним поедем охотиться на медведя.</z> <z><o></o>Было ровно двенадцать часов ночи, когда мы постучались в парадную дверь Эбенезера. Как раз в ту самую минуту, когда я должен был извлекать полторы тысячи долларов из коробки под деревом, Билл отсчитывал двести пятьдесят долларов в руку Дорсету.</z> <z><o></o>Как только мальчишка обнаружил, что мы собираемся оставить его дома, он поднял вой не хуже пароходной сирены и вцепился в ногу Билла, словно пиявка. Отец отдирал его от ноги, как липкий пластырь.</z> <z><o></o>— Сколько времени вы сможете его держать? — спрашивает Билл.</z> <z><o></o>— Силы у меня уже не те, что прежде, — говорит старик Дорсет, — но думаю, что за десять минут могу вам ручаться.</z> <z><o></o>— Этого довольно, — говорит Билл. — В десять минут я пересеку Центральные, Южные и Среднезападные штаты и свободно успею добежать до канадской границы.</z> <z><o></o>Хотя ночь была очень темная, Билл очень толст, а я умел очень быстро бегать, я нагнал его только в полутора милях от города.</z>
4345
Помнишь: мы не ждали ни дождя, ни грома, Вдруг застал нас ливень далеко от дома; Мы спешили скрыться под мохнатой елью... Не было конца тут страху и веселью! Дождик лил сквозь солнце, и под елью мшистой Мы стояли точно в клетке золотистой; По земле вокруг нас точно жемчуг прыгал; Капли дождевые, скатываясь с игол, Падали, блистая, на твою головку Или с плеч катились прямо под снуровку... Помнишь, как всё тише смех наш становился?.. Вдруг над нами прямо гром перекатился — Ты ко мне прижалась, в страхе очи жмуря... Благодатный дождик! Золотая буря! Помнишь: мы не ждали ни дождя, ни грома, Вдруг застал нас ливень далеко от дома; Мы спешили скрыться под мохнатой елью... Не было конца тут страху и веселью! Дождик лил сквозь солнце, и под елью мшистой Мы стояли точно в клетке золотистой; По земле вокруг нас точно жемчуг прыгал; Капли дождевые, скатываясь с игол, Падали, блистая, на твою головку Или с плеч катились прямо под снуровку... Помнишь, как всё тише смех наш становился?.. Вдруг над нами прямо гром перекатился — Ты ко мне прижалась, в страхе очи жмуря... Благодатный дождик! Золотая буря!
А. Н. Майков
Под дождем («Помнишь: мы не ждали ни дождя, ни грома...»)
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/a-n-maikov/index.html">А. Н. Майков</a>. <a href="/text/4345/index.html">Под дождем («Помнишь: мы не ждали ни дождя, ни грома...»)</a></div> <div class="author">Аполлон Майков</div> <div class="title"><h1>Под дождем</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Помнишь: мы не ждали ни дождя, ни грома,</v><c></c> <v><m></m>Вдруг застал нас ливень далеко от дома;</v><c></c> <v><m></m>Мы спешили скрыться под мохнатой елью...</v><c></c> <v><m></m>Не было конца тут страху и веселью!</v><c></c> <v><m></m>Дождик лил сквозь солнце, и под елью мшистой</v><c></c> <v><m></m>Мы стояли точно в клетке золотистой;</v><c></c> <v><m></m>По земле вокруг нас точно жемчуг прыгал;</v><c></c> <v><m></m>Капли дождевые, скатываясь с игол,</v><c></c> <v><m></m>Падали, блистая, на твою головку</v><c></c> <v><m></m>Или с плеч катились прямо под снуровку...</v><c></c> <v><m></m>Помнишь, как всё тише смех наш становился?..</v><c></c> <v><m></m>Вдруг над нами прямо гром перекатился —</v><c></c> <v><m></m>Ты ко мне прижалась, в страхе очи жмуря...</v><c></c> <v><m></m>Благодатный дождик! Золотая буря!</v><c></c></z> <cr>1856</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/a-n-maikov/index.html">А. Н. Майков</a>. <a href="/text/4345/index.html">Под дождем («Помнишь: мы не ждали ни дождя, ни грома...»)</a></div> <div class="author">Аполлон Майков</div> <div class="title"><h1>Под дождем</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Помнишь: мы не ждали ни дождя, ни грома,</v><c></c> <v><m></m>Вдруг застал нас ливень далеко от дома;</v><c></c> <v><m></m>Мы спешили скрыться под мохнатой елью...</v><c></c> <v><m></m>Не было конца тут страху и веселью!</v><c></c> <v><m></m>Дождик лил сквозь солнце, и под елью мшистой</v><c></c> <v><m></m>Мы стояли точно в клетке золотистой;</v><c></c> <v><m></m>По земле вокруг нас точно жемчуг прыгал;</v><c></c> <v><m></m>Капли дождевые, скатываясь с игол,</v><c></c> <v><m></m>Падали, блистая, на твою головку</v><c></c> <v><m></m>Или с плеч катились прямо под снуровку...</v><c></c> <v><m></m>Помнишь, как всё тише смех наш становился?..</v><c></c> <v><m></m>Вдруг над нами прямо гром перекатился —</v><c></c> <v><m></m>Ты ко мне прижалась, в страхе очи жмуря...</v><c></c> <v><m></m>Благодатный дождик! Золотая буря!</v><c></c></z> <cr>1856</cr> </pmm></pms></div>
4306
Нам даром, без труда ничего не достается, — Недаром исстари пословица ведется. В одном доме жили две девочки: Рукодельница да Ленивица, а при них нянюшка. Рукодельница была умная девочка, рано вставала, сама без нянюшки одевалась, а вставши с постели, за дело принималась: печку топила, хлебы месила, избу мела, петуха кормила, а потом на колодезь за водой ходила. А Ленивица между тем в постельке лежала; уж давно к обедне звонят, а она еще все потягивается: с боку на бок переваливается; уж разве наскучит лежать, так скажет спросонья: «Нянюшка, надень мне чулочки, нянюшка, завяжи башмачки»; а потом заговорит: «Нянюшка, нет ли булочки?» Встанет, попрыгает, да и сядет к окошку мух считать, сколько прилетело да сколько улетело. Как всех пересчитает Ленивица, так уж и не знает, за что приняться и чем бы заняться; ей бы в постельку — да спать не хочется; ей бы покушать — да есть не хочется; ей бы к окошку мух считать — да и то надоело; сидит горемычная и плачет да жалуется на всех, что ей скучно, как будто в том другие виноваты. Между тем Рукодельница воротится, воду процедит, в кувшины нальет; да еще какая затейница: коли вода нечиста, так свернет лист бумаги, наложит в нее угольков да песку крупного насыпет, вставит ту бумагу в кувшин да нальет в нее воды, а вода-то знай проходит сквозь песок да сквозь уголья и каплет в кувшин чистая, словно хрустальная; а потом Рукодельница примется чулки вязать или платки рубить, а не то и рубашки шить да кроить да еще рукодельную песенку затянет; и не было никогда ей скучно, потому что и скучать-то было ей некогда: то за тем, то за другим делом, тут, смотришь, и вечер, — день прошел. Однажды с Рукодельницей беда приключилась: пошла она на колодезь за водой, опустила ведро на веревке, а веревка-то и оборвись, упало ведро в колодезь. Как тут быть? Расплакалась бедная Рукодельница да и пошла к нянюшке рассказывать про свою беду и несчастье, а нянюшка Прасковья была такая строгая и сердитая, говорит: — Сама беду сделала, сама и поправляй. Сама ведерко утопила, сама и доставай. Нечего делать было; пошла бедная Рукодельница опять к колодцу, ухватилась за веревку и спустилась по ней к самому дну. Только тут с ней чудо случилось. Едва спустилась — смотрит: перед ней печка, а в печке сидит пирожок, такой румяный, поджаристый; сидит, поглядывает да приговаривает: — Я совсем готов, подрумянился, сахаром да изюмом обжарился; кто меня из печки возьмет, тот со мной и пойдет. Рукодельница, нимало не мешкая, схватила лопатку, вынула пирожок и положила его за пазуху. Идет она дальше. Перед нею сад, а в саду стоит дерево, а на дереве золотые яблочки; яблочки листьями шевелят и промеж себя говорят: — Мы, яблочки, наливные, созрелые, корнем дерева питалися, студеной водой обмывалися; кто нас с дерева стрясет, тот нас себе и возьмет. Рукодельница подошла к дереву, потрясла его за сучок, и золотые яблочки так и посыпались к ней в передник. Рукодельница идет дальше. Смотрит: перед ней сидит старик Мороз Иванович, седой-седой; сидит он на ледяной лавочке да снежные комочки ест; тряхнет головой — от волос иней сыплется, духом дохнет — валит густой пар. — А! — сказал он, — здорово, Рукодельница; спасибо, что ты мне пирожок принесла: давным-давно уж я ничего горяченького не ел. Тут он посадил Рукодельницу возле себя, и они вместе пирожком позавтракали, а золотыми яблочками закусили. — Знаю я, зачем ты пришла, — говорил Мороз Иванович, — ты ведерко в мой студенец опустила; отдать тебе ведерко отдам, только ты мне за то три дня прослужи; будешь умна, тебе ж лучше; будешь ленива, тебе ж хуже. А теперь, — прибавил Мороз Иванович, — мне, старику, и отдохнуть пора; поди-ка приготовь мне постель, да смотри взбей хорошенько перину. Рукодельница послушалась... Пошли они в дом. Дом у Мороза Ивановича сделан был изо льду: и двери, и окошки, и пол ледяные, а по стенам убрано снежными звездочками; солнышко на них сияло, и все в доме блестело как бриллианты. На постели у Мороза Ивановича вместо перины лежал снег пушистый; холодно, а делать было нечего. Рукодельница принялась взбивать снег, чтобы старику было мягче спать, а меж тем у ней, бедной, руки окостенели и пальчики побелели, как у бедных людей, что зимой в проруби белье полощут; и холодно, и ветер в лицо, и белье замерзает, колом стоит, а делать нечего — работают бедные люди. — Ничего, — сказал Мороз Иванович, — только снегом пальцы потри, так и отойдут, не отзнобишь. Я ведь старик добрый; посмотри-ка, что у меня за диковинки. Тут он приподнял свою снежную перину с одеялом, и Рукодельница увидела, что под периною пробивается зеленая травка. Рукодельнице стало жаль бедной травки. — Вот ты говоришь, — сказала она, — что ты старик добрый, а зачем ты зеленую травку под снежной периной держишь, на свет Божий не выпускаешь? — Не выпускаю, потому что еще не время; еще трава в силу не вошла. Добрый мужичок ее осенью посеял, она и взошла, и кабы вытянулась она, то зима бы ее захватила и к лету травка бы не вызрела. Вот я, — продолжал Мороз Иванович, — и прикрыл молодую зелень моею снежною периной, да еще сам прилег на нее, чтобы снег ветром не разнесло, а вот придет весна, снежная перина растает, травка заколосится, а там, смотришь, выглянет и зерно, а зерно мужик соберет да на мельницу отвезет; мельник зерно смелет, и будет мука, а из муки ты, Рукодельница, хлеб испечешь. — Ну, а скажи мне, Мороз Иванович, — сказала Рукодельница, — зачем ты в колодце-то сидишь? — Я затем в колодце сижу, что весна подходит, — сказал Мороз Иванович. — Мне жарко становится; а ты знаешь, что и летом в колодце холодно бывает, от того и вода в колодце студеная, хоть посреди самого жаркого лета. — А зачем ты, Мороз Иванович, — спросила Рукодельница, — зимой по улицам ходишь да в окошки стучишься? — А я затем в окошки стучусь, — отвечал Мороз Иванович, — чтоб не забывали печей топить да трубы вовремя закрывать; а не то, ведь я знаю, есть такие неряхи, что печку истопить истопят, а трубу закрыть не закроют или и закрыть закроют, да не вовремя, когда еще не все угольки прогорели, а оттого в горнице угарно бывает, голова у людей болит, в глазах зелено; даже и совсем умереть от угара можно. А затем еще я в окошко стучусь, чтобы люди не забывали, что они в теплой горнице сидят или надевают теплую шубку, а что есть на свете нищенькие, которым зимою холодно, у которых нету шубки, да и дров купить не на что; вот я затем в окошко стучусь, чтобы люди нищеньким помогать не забывали. Тут добрый Мороз Иванович погладил Рукодельницу по головке да и лег почивать на свою снежную постельку. Рукодельница меж тем все в доме прибрала, пошла на кухню, кушанье изготовила, платье у старика починила, белье выштопала. Старичок проснулся; был всем очень доволен и поблагодарил Рукодельницу. Потом сели они обедать; стол был прекрасный, и особенно хорошо было мороженое, которое старик сам изготовил. Так прожила Рукодельница у Мороза Ивановича целые три дня. На третий день Мороз Иванович сказал Рукодельнице: — Спасибо тебе, умная ты девочка; хорошо ты старика, меня, утешила, но я у тебя в долгу не останусь. Ты знаешь: люди за рукоделье деньги получают, так вот тебе твое ведерко, а в ведерко я всыпал целую горсть серебряных пятачков; да сверх того, вот тебе, на память, бриллиантик — косыночку закалывать. Рукодельница поблагодарила, приколола бриллиантик, взяла ведерко, пошла опять к колодцу, ухватилась за веревку и вышла на свет божий. Только что она стала подходить к дому, как петух, которого она всегда кормила, увидел ее, обрадовался, взлетел на забор и закричал: Кукуреку́, кукуреки́! У Рукодельницы в ведерке пятаки! Когда Рукодельница пришла домой и рассказала все, что с ней было, нянюшка очень дивовалась, а потом примолвила: — Вот видишь ты, Ленивица, что люди за рукоделье получают. Поди-ка к старичку да послужи ему, поработай: в комнате у него прибирай, на кухне готовь, платье чини да белье штопай, так и ты горсть пятачков заработаешь, а оно будет кстати: у нас к празднику денег мало. Ленивице очень не по вкусу было идти к старику работать. Но пятачки ей получить хотелось и бриллиантовую булавочку тоже. Вот, по примеру Рукодельницы, Ленивица пошла к колодцу, схватилась за веревку, да и бух прямо ко дну. Смотрит: и перед ней печка, а в печке сидит пирожок такой румяный, поджаристый; сидит, поглядывает да приговаривает: — Я совсем готов, подрумянился, сахаром да изюмом обжарился; кто меня возьмет, тот со мной и пойдет! А Ленивица ему в ответ: — Да, как же не так! Мне себя утомлять, лопатку поднимать да в печку тянуться; захочешь, сам выскочишь. Идет она далее, перед нею сад, а в саду стоит дерево, а на дереве золотые яблочки; яблочки листьями шевелят да промеж себя говорят: — Мы, яблочки, наливные, созрелые; корнем дерева питаемся, студеной росой обмываемся; кто нас с дерева стрясет, тот нас себе и возьмет. — Да, как бы не так! — отвечала Ленивица, — мне себя утомлять, ручки подымать, за сучья тянуть, успею набрать, как сами попадают! И прошла Ленивица мимо их. Вот дошла она до Мороза Ивановича. Старик по-прежнему сидел на ледяной скамеечке да снежные комочки покусывал. — Что тебе надобно, девочка? — спросил он. — Пришла я к тебе, — отвечала Ленивица, — послужить да за работу получить. — Дельно ты сказала, девочка, — отвечал старик, — за работу деньга следует; только посмотрим — какова еще твоя работа будет. Поди-ка взбей мою перину, а потом кушанье изготовь, да платье мое повычини, да белье повыштопай. Пошла Ленивица, а дорогой думает: «Стану я себя утомлять да пальцы знобить! Авось старик не заметит и на невзбитой перине уснет». Старик в самом деле не заметил или прикинулся, что не заметил, лег в постель и заснул, а Ленивица пошла на кухню. Пришла на кухню, да и не знает, что делать. Кушать-то она любила, а подумать, как готовилось кушанье, это ей и в голову не приходило; да и лень было ей посмотреть. Вот она огляделась: лежит перед ней и зелень, и мясо, и рыба, и уксус, и горчица, и квас, все по порядку. Вот она думала, думала, кое-как зелень обчистила, мясо и рыбу разрезала, да чтоб большого труда себе не давать, то, как все было, мытое-немытое, так и положила в кастрюлю: и зелень, и мясо, и рыбу, и горчицу, и уксус да еще квасу подлила, а сама думает: «Зачем себя трудить, каждую вещь особо варить? Ведь в желудке все вместе будет». Вот старик проснулся, просит обедать. Ленивица притащила ему кастрюлю, как есть, даже скатертцы не подостлала. Мороз Иванович попробовал, поморщился, а песок так и захрустел у него на зубах. — Хорошо ты готовишь, — заметил он, улыбаясь. — Посмотрим, какова твоя другая работа будет. Ленивица отведала, да тотчас и выплюнула, индо ей стошнило; а старик покряхтел, покряхтел, да принялся сам готовить кушанье и сделал обед на славу, так что Ленивица пальчики облизала, кушая чужую стряпню. После обеда старик опять лег отдохнуть, да припомнил Ленивице, что у него платье не починено да и белье не выштопано. Ленивица понадулась, а делать было нечего: принялась платье и белье разбирать; да и тут беда: платье и белье Ленивица нашивала, а как его шьют, о том и не спрашивала; взяла было иголку, да с непривычки укололась; так ее и бросила. А старик опять будто бы ничего не заметил, ужинать Ленивицу позвал да еще спать ее уложил. А Ленивице-то и любо; думает себе: «Авось и так пройдет. Вольно было сестрице на себя труд принимать: старик добрый, он мне и так задаром пятачков подарит». На третий день приходит Ленивица и просит Мороза Ивановича ее домой отпустить да за работу наградить. — Да какая же была твоя работа? — спросил старичок. — Уж коли на правду дело пошло, так ты мне должна заплатить, потому что не ты для меня работала, а я тебе служил. — Да, как же! — отвечала Ленивица, — я ведь у тебя целые три дня жила. — Знаешь, голубушка, — отвечал старичок, — что я тебе скажу: жить и служить разница, да и работа работе розь. Заметь это: вперед пригодится. Но, впрочем, если тебя совесть не зазрит, я тебя награжу: и какова твоя работа, такова будет тебе и награда. С сими словами Мороз Иванович дал Ленивице пребольшой серебряный слиток, а в другую руку пребольшой бриллиант. Ленивица так этому обрадовалась, что схватила то и другое и, даже не поблагодарив старика, домой побежала. Пришла домой и хвастается: — Вот, — говорит, — что я заработала: не сестре чета, не горсточку пятачков да не маленький бриллиантик, а целый слиток серебряный, вишь какой тяжелый, да и бриллиант-то чуть не с кулак... Уж на это можно к празднику обнову купить... Не успела она договорить, как серебряный слиток растаял и полился на пол; он был не иное что, как ртуть, которая застыла от сильного холода; в то же время начал таять и бриллиант, а петух вскочил на забор и громко закричал: Кукуреку́, кукуреку́лька! У Ленивицы в руках ледяная сосулька. А вы, детушки, думайте, гадайте: что здесь правда, что неправда; что сказано впрямь, что стороною; что шутки ради, что в наставленье, а что намеком. Да и то смекните, что не за всякий труд и добро награда бывает; а бывает награда ненароком, потому что труд и добро сами по себе хороши и ко всякому делу пригодны; так уж Богом устроено. Сами только чужого добра да и труда без награды не оставляйте, а покамест от вас награда — ученье да послушанье. Меж тем и старого дедушку Иринея не забывайте, а он для вас много россказней наготовил; дайте только старику о весне с силами да с здоровьем собраться. Нам даром, без труда ничего не достается, — Недаром исстари пословица ведется. В одном доме жили две девочки: Рукодельница да Ленивица, а при них нянюшка. Рукодельница была умная девочка, рано вставала, сама без нянюшки одевалась, а вставши с постели, за дело принималась: печку топила, хлебы месила, избу мела, петуха кормила, а потом на колодезь за водой ходила. А Ленивица между тем в постельке лежала; уж давно к обедне звонят, а она еще все потягивается: с боку на бок переваливается; уж разве наскучит лежать, так скажет спросонья: «Нянюшка, надень мне чулочки, нянюшка, завяжи башмачки»; а потом заговорит: «Нянюшка, нет ли булочки?» Встанет, попрыгает, да и сядет к окошку мух считать, сколько прилетело да сколько улетело. Как всех пересчитает Ленивица, так уж и не знает, за что приняться и чем бы заняться; ей бы в постельку — да спать не хочется; ей бы покушать — да есть не хочется; ей бы к окошку мух считать — да и то надоело; сидит горемычная и плачет да жалуется на всех, что ей скучно, как будто в том другие виноваты. Между тем Рукодельница воротится, воду процедит, в кувшины нальет; да еще какая затейница: коли вода нечиста, так свернет лист бумаги, наложит в нее угольков да песку крупного насыпет, вставит ту бумагу в кувшин да нальет в нее воды, а вода-то знай проходит сквозь песок да сквозь уголья и каплет в кувшин чистая, словно хрустальная; а потом Рукодельница примется чулки вязать или платки рубить, а не то и рубашки шить да кроить да еще рукодельную песенку затянет; и не было никогда ей скучно, потому что и скучать-то было ей некогда: то за тем, то за другим делом, тут, смотришь, и вечер, — день прошел. Однажды с Рукодельницей беда приключилась: пошла она на колодезь за водой, опустила ведро на веревке, а веревка-то и оборвись, упало ведро в колодезь. Как тут быть? Расплакалась бедная Рукодельница да и пошла к нянюшке рассказывать про свою беду и несчастье, а нянюшка Прасковья была такая строгая и сердитая, говорит: — Сама беду сделала, сама и поправляй. Сама ведерко утопила, сама и доставай. Нечего делать было; пошла бедная Рукодельница опять к колодцу, ухватилась за веревку и спустилась по ней к самому дну. Только тут с ней чудо случилось. Едва спустилась — смотрит: перед ней печка, а в печке сидит пирожок, такой румяный, поджаристый; сидит, поглядывает да приговаривает: — Я совсем готов, подрумянился, сахаром да изюмом обжарился; кто меня из печки возьмет, тот со мной и пойдет. Рукодельница, нимало не мешкая, схватила лопатку, вынула пирожок и положила его за пазуху. Идет она дальше. Перед нею сад, а в саду стоит дерево, а на дереве золотые яблочки; яблочки листьями шевелят и промеж себя говорят: — Мы, яблочки, наливные, созрелые, корнем дерева питалися, студеной водой обмывалися; кто нас с дерева стрясет, тот нас себе и возьмет. Рукодельница подошла к дереву, потрясла его за сучок, и золотые яблочки так и посыпались к ней в передник. Рукодельница идет дальше. Смотрит: перед ней сидит старик Мороз Иванович, седой-седой; сидит он на ледяной лавочке да снежные комочки ест; тряхнет головой — от волос иней сыплется, духом дохнет — валит густой пар. — А! — сказал он, — здорово, Рукодельница; спасибо, что ты мне пирожок принесла: давным-давно уж я ничего горяченького не ел. Тут он посадил Рукодельницу возле себя, и они вместе пирожком позавтракали, а золотыми яблочками закусили. — Знаю я, зачем ты пришла, — говорил Мороз Иванович, — ты ведерко в мой студенец опустила; отдать тебе ведерко отдам, только ты мне за то три дня прослужи; будешь умна, тебе ж лучше; будешь ленива, тебе ж хуже. А теперь, — прибавил Мороз Иванович, — мне, старику, и отдохнуть пора; поди-ка приготовь мне постель, да смотри взбей хорошенько перину. Рукодельница послушалась... Пошли они в дом. Дом у Мороза Ивановича сделан был изо льду: и двери, и окошки, и пол ледяные, а по стенам убрано снежными звездочками; солнышко на них сияло, и все в доме блестело как бриллианты. На постели у Мороза Ивановича вместо перины лежал снег пушистый; холодно, а делать было нечего. Рукодельница принялась взбивать снег, чтобы старику было мягче спать, а меж тем у ней, бедной, руки окостенели и пальчики побелели, как у бедных людей, что зимой в проруби белье полощут; и холодно, и ветер в лицо, и белье замерзает, колом стоит, а делать нечего — работают бедные люди. — Ничего, — сказал Мороз Иванович, — только снегом пальцы потри, так и отойдут, не отзнобишь. Я ведь старик добрый; посмотри-ка, что у меня за диковинки. Тут он приподнял свою снежную перину с одеялом, и Рукодельница увидела, что под периною пробивается зеленая травка. Рукодельнице стало жаль бедной травки. — Вот ты говоришь, — сказала она, — что ты старик добрый, а зачем ты зеленую травку под снежной периной держишь, на свет Божий не выпускаешь? — Не выпускаю, потому что еще не время; еще трава в силу не вошла. Добрый мужичок ее осенью посеял, она и взошла, и кабы вытянулась она, то зима бы ее захватила и к лету травка бы не вызрела. Вот я, — продолжал Мороз Иванович, — и прикрыл молодую зелень моею снежною периной, да еще сам прилег на нее, чтобы снег ветром не разнесло, а вот придет весна, снежная перина растает, травка заколосится, а там, смотришь, выглянет и зерно, а зерно мужик соберет да на мельницу отвезет; мельник зерно смелет, и будет мука, а из муки ты, Рукодельница, хлеб испечешь. — Ну, а скажи мне, Мороз Иванович, — сказала Рукодельница, — зачем ты в колодце-то сидишь? — Я затем в колодце сижу, что весна подходит, — сказал Мороз Иванович. — Мне жарко становится; а ты знаешь, что и летом в колодце холодно бывает, от того и вода в колодце студеная, хоть посреди самого жаркого лета. — А зачем ты, Мороз Иванович, — спросила Рукодельница, — зимой по улицам ходишь да в окошки стучишься? — А я затем в окошки стучусь, — отвечал Мороз Иванович, — чтоб не забывали печей топить да трубы вовремя закрывать; а не то, ведь я знаю, есть такие неряхи, что печку истопить истопят, а трубу закрыть не закроют или и закрыть закроют, да не вовремя, когда еще не все угольки прогорели, а оттого в горнице угарно бывает, голова у людей болит, в глазах зелено; даже и совсем умереть от угара можно. А затем еще я в окошко стучусь, чтобы люди не забывали, что они в теплой горнице сидят или надевают теплую шубку, а что есть на свете нищенькие, которым зимою холодно, у которых нету шубки, да и дров купить не на что; вот я затем в окошко стучусь, чтобы люди нищеньким помогать не забывали. Тут добрый Мороз Иванович погладил Рукодельницу по головке да и лег почивать на свою снежную постельку. Рукодельница меж тем все в доме прибрала, пошла на кухню, кушанье изготовила, платье у старика починила, белье выштопала. Старичок проснулся; был всем очень доволен и поблагодарил Рукодельницу. Потом сели они обедать; стол был прекрасный, и особенно хорошо было мороженое, которое старик сам изготовил. Так прожила Рукодельница у Мороза Ивановича целые три дня. На третий день Мороз Иванович сказал Рукодельнице: — Спасибо тебе, умная ты девочка; хорошо ты старика, меня, утешила, но я у тебя в долгу не останусь. Ты знаешь: люди за рукоделье деньги получают, так вот тебе твое ведерко, а в ведерко я всыпал целую горсть серебряных пятачков; да сверх того, вот тебе, на память, бриллиантик — косыночку закалывать. Рукодельница поблагодарила, приколола бриллиантик, взяла ведерко, пошла опять к колодцу, ухватилась за веревку и вышла на свет божий. Только что она стала подходить к дому, как петух, которого она всегда кормила, увидел ее, обрадовался, взлетел на забор и закричал: Кукуреку́, кукуреки́! У Рукодельницы в ведерке пятаки! Когда Рукодельница пришла домой и рассказала все, что с ней было, нянюшка очень дивовалась, а потом примолвила: — Вот видишь ты, Ленивица, что люди за рукоделье получают. Поди-ка к старичку да послужи ему, поработай: в комнате у него прибирай, на кухне готовь, платье чини да белье штопай, так и ты горсть пятачков заработаешь, а оно будет кстати: у нас к празднику денег мало. Ленивице очень не по вкусу было идти к старику работать. Но пятачки ей получить хотелось и бриллиантовую булавочку тоже. Вот, по примеру Рукодельницы, Ленивица пошла к колодцу, схватилась за веревку, да и бух прямо ко дну. Смотрит: и перед ней печка, а в печке сидит пирожок такой румяный, поджаристый; сидит, поглядывает да приговаривает: — Я совсем готов, подрумянился, сахаром да изюмом обжарился; кто меня возьмет, тот со мной и пойдет! А Ленивица ему в ответ: — Да, как же не так! Мне себя утомлять, лопатку поднимать да в печку тянуться; захочешь, сам выскочишь. Идет она далее, перед нею сад, а в саду стоит дерево, а на дереве золотые яблочки; яблочки листьями шевелят да промеж себя говорят: — Мы, яблочки, наливные, созрелые; корнем дерева питаемся, студеной росой обмываемся; кто нас с дерева стрясет, тот нас себе и возьмет. — Да, как бы не так! — отвечала Ленивица, — мне себя утомлять, ручки подымать, за сучья тянуть, успею набрать, как сами попадают! И прошла Ленивица мимо их. Вот дошла она до Мороза Ивановича. Старик по-прежнему сидел на ледяной скамеечке да снежные комочки покусывал. — Что тебе надобно, девочка? — спросил он. — Пришла я к тебе, — отвечала Ленивица, — послужить да за работу получить. — Дельно ты сказала, девочка, — отвечал старик, — за работу деньга следует; только посмотрим — какова еще твоя работа будет. Поди-ка взбей мою перину, а потом кушанье изготовь, да платье мое повычини, да белье повыштопай. Пошла Ленивица, а дорогой думает: «Стану я себя утомлять да пальцы знобить! Авось старик не заметит и на невзбитой перине уснет». Старик в самом деле не заметил или прикинулся, что не заметил, лег в постель и заснул, а Ленивица пошла на кухню. Пришла на кухню, да и не знает, что делать. Кушать-то она любила, а подумать, как готовилось кушанье, это ей и в голову не приходило; да и лень было ей посмотреть. Вот она огляделась: лежит перед ней и зелень, и мясо, и рыба, и уксус, и горчица, и квас, все по порядку. Вот она думала, думала, кое-как зелень обчистила, мясо и рыбу разрезала, да чтоб большого труда себе не давать, то, как все было, мытое-немытое, так и положила в кастрюлю: и зелень, и мясо, и рыбу, и горчицу, и уксус да еще квасу подлила, а сама думает: «Зачем себя трудить, каждую вещь особо варить? Ведь в желудке все вместе будет». Вот старик проснулся, просит обедать. Ленивица притащила ему кастрюлю, как есть, даже скатертцы не подостлала. Мороз Иванович попробовал, поморщился, а песок так и захрустел у него на зубах. — Хорошо ты готовишь, — заметил он, улыбаясь. — Посмотрим, какова твоя другая работа будет. Ленивица отведала, да тотчас и выплюнула, индо ей стошнило; а старик покряхтел, покряхтел, да принялся сам готовить кушанье и сделал обед на славу, так что Ленивица пальчики облизала, кушая чужую стряпню. После обеда старик опять лег отдохнуть, да припомнил Ленивице, что у него платье не починено да и белье не выштопано. Ленивица понадулась, а делать было нечего: принялась платье и белье разбирать; да и тут беда: платье и белье Ленивица нашивала, а как его шьют, о том и не спрашивала; взяла было иголку, да с непривычки укололась; так ее и бросила. А старик опять будто бы ничего не заметил, ужинать Ленивицу позвал да еще спать ее уложил. А Ленивице-то и любо; думает себе: «Авось и так пройдет. Вольно было сестрице на себя труд принимать: старик добрый, он мне и так задаром пятачков подарит». На третий день приходит Ленивица и просит Мороза Ивановича ее домой отпустить да за работу наградить. — Да какая же была твоя работа? — спросил старичок. — Уж коли на правду дело пошло, так ты мне должна заплатить, потому что не ты для меня работала, а я тебе служил. — Да, как же! — отвечала Ленивица, — я ведь у тебя целые три дня жила. — Знаешь, голубушка, — отвечал старичок, — что я тебе скажу: жить и служить разница, да и работа работе розь. Заметь это: вперед пригодится. Но, впрочем, если тебя совесть не зазрит, я тебя награжу: и какова твоя работа, такова будет тебе и награда. С сими словами Мороз Иванович дал Ленивице пребольшой серебряный слиток, а в другую руку пребольшой бриллиант. Ленивица так этому обрадовалась, что схватила то и другое и, даже не поблагодарив старика, домой побежала. Пришла домой и хвастается: — Вот, — говорит, — что я заработала: не сестре чета, не горсточку пятачков да не маленький бриллиантик, а целый слиток серебряный, вишь какой тяжелый, да и бриллиант-то чуть не с кулак... Уж на это можно к празднику обнову купить... Не успела она договорить, как серебряный слиток растаял и полился на пол; он был не иное что, как ртуть, которая застыла от сильного холода; в то же время начал таять и бриллиант, а петух вскочил на забор и громко закричал: Кукуреку́, кукуреку́лька! У Ленивицы в руках ледяная сосулька. А вы, детушки, думайте, гадайте: что здесь правда, что неправда; что сказано впрямь, что стороною; что шутки ради, что в наставленье, а что намеком. Да и то смекните, что не за всякий труд и добро награда бывает; а бывает награда ненароком, потому что труд и добро сами по себе хороши и ко всякому делу пригодны; так уж Богом устроено. Сами только чужого добра да и труда без награды не оставляйте, а покамест от вас награда — ученье да послушанье. Меж тем и старого дедушку Иринея не забывайте, а он для вас много россказней наготовил; дайте только старику о весне с силами да с здоровьем собраться.
В. Ф. Одоевский
Мороз Иванович
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/v-odoevski/index.html">В. Ф. Одоевский</a>. <a href="/text/4306/index.html">Мороз Иванович</a></div> <div class="author">Владимир Одоевский</div> <div class="title"><h1>Мороз Иванович</h1></div> <div class="epigraf"> <div id="pt1" style="margin:0em auto;display:table"><pms><pm> <z><o></o><v><m></m>Нам даром, без труда ничего не достается, —</v><c></c> <v><m></m>Недаром исстари пословица ведется.</v><c></c></z> </pm></pms></div> <script>poems.push(ge("pt1"));</script> </div><br clear="all"/> <z><o></o>В одном доме жили две девочки: Рукодельница да Ленивица, а при них нянюшка. Рукодельница была умная девочка, рано вставала, сама без нянюшки одевалась, а вставши с постели, за дело принималась: печку топила, хлебы месила, избу мела, петуха кормила, а потом на колодезь за водой ходила. А Ленивица между тем в постельке лежала; уж давно к обедне звонят, а она еще все потягивается: с боку на бок переваливается; уж разве наскучит лежать, так скажет спросонья: «Нянюшка, надень мне чулочки, нянюшка, завяжи башмачки»; а потом заговорит: «Нянюшка, нет ли булочки?» Встанет, попрыгает, да и сядет к окошку мух считать, сколько прилетело да сколько улетело. Как всех пересчитает Ленивица, так уж и не знает, за что приняться и чем бы заняться; ей бы в постельку — да спать не хочется; ей бы покушать — да есть не хочется; ей бы к окошку мух считать — да и то надоело; сидит горемычная и плачет да жалуется на всех, что ей скучно, как будто в том другие виноваты.</z> <z><o></o>Между тем Рукодельница воротится, воду процедит, в кувшины нальет; да еще какая затейница: коли вода нечиста, так свернет лист бумаги, наложит в нее угольков да песку крупного насыпет, вставит ту бумагу в кувшин да нальет в нее воды, а вода-то знай проходит сквозь песок да сквозь уголья и каплет в кувшин чистая, словно хрустальная; а потом Рукодельница примется чулки вязать или платки рубить, а не то и рубашки шить да кроить да еще рукодельную песенку затянет; и не было никогда ей скучно, потому что и скучать-то было ей некогда: то за тем, то за другим делом, тут, смотришь, и вечер, — день прошел.</z> <z><o></o>Однажды с Рукодельницей беда приключилась: пошла она на колодезь за водой, опустила ведро на веревке, а веревка-то и оборвись, упало ведро в колодезь. Как тут быть? Расплакалась бедная Рукодельница да и пошла к нянюшке рассказывать про свою беду и несчастье, а нянюшка Прасковья была такая строгая и сердитая, говорит:</z> <z><o></o>— Сама беду сделала, сама и поправляй. Сама ведерко утопила, сама и доставай.</z> <z><o></o>Нечего делать было; пошла бедная Рукодельница опять к колодцу, ухватилась за веревку и спустилась по ней к самому дну.</z> <z><o></o>Только тут с ней чудо случилось. Едва спустилась — смотрит: перед ней печка, а в печке сидит пирожок, такой румяный, поджаристый; сидит, поглядывает да приговаривает:</z> <z><o></o>— Я совсем готов, подрумянился, сахаром да изюмом обжарился; кто меня из печки возьмет, тот со мной и пойдет.</z> <z><o></o>Рукодельница, нимало не мешкая, схватила лопатку, вынула пирожок и положила его за пазуху.</z> <z><o></o>Идет она дальше. Перед нею сад, а в саду стоит дерево, а на дереве золотые яблочки; яблочки листьями шевелят и промеж себя говорят:</z> <z><o></o>— Мы, яблочки, наливные, созрелые, корнем дерева питалися, студеной водой обмывалися; кто нас с дерева стрясет, тот нас себе и возьмет.</z> <z><o></o>Рукодельница подошла к дереву, потрясла его за сучок, и золотые яблочки так и посыпались к ней в передник.</z> <z><o></o>Рукодельница идет дальше. Смотрит: перед ней сидит старик Мороз Иванович, седой-седой; сидит он на ледяной лавочке да снежные комочки ест; тряхнет головой — от волос иней сыплется, духом дохнет — валит густой пар.</z> <z><o></o>— А! — сказал он, — здорово, Рукодельница; спасибо, что ты мне пирожок принесла: давным-давно уж я ничего горяченького не ел.</z> <z><o></o>Тут он посадил Рукодельницу возле себя, и они вместе пирожком позавтракали, а золотыми яблочками закусили.</z> <z><o></o>— Знаю я, зачем ты пришла, — говорил Мороз Иванович, — ты ведерко в мой студенец опустила; отдать тебе ведерко отдам, только ты мне за то три дня прослужи; будешь умна, тебе ж лучше; будешь ленива, тебе ж хуже. А теперь, — прибавил Мороз Иванович, — мне, старику, и отдохнуть пора; поди-ка приготовь мне постель, да смотри взбей хорошенько перину.</z> <z><o></o>Рукодельница послушалась... Пошли они в дом. Дом у Мороза Ивановича сделан был изо льду: и двери, и окошки, и пол ледяные, а по стенам убрано снежными звездочками; солнышко на них сияло, и все в доме блестело как бриллианты. На постели у Мороза Ивановича вместо перины лежал снег пушистый; холодно, а делать было нечего. Рукодельница принялась взбивать снег, чтобы старику было мягче спать, а меж тем у ней, бедной, руки окостенели и пальчики побелели, как у бедных людей, что зимой в проруби белье полощут; и холодно, и ветер в лицо, и белье замерзает, колом стоит, а делать нечего — работают бедные люди.</z> <z><o></o>— Ничего, — сказал Мороз Иванович, — только снегом пальцы потри, так и отойдут, не отзнобишь. Я ведь старик добрый; посмотри-ка, что у меня за диковинки.</z> <z><o></o>Тут он приподнял свою снежную перину с одеялом, и Рукодельница увидела, что под периною пробивается зеленая травка. Рукодельнице стало жаль бедной травки.</z> <z><o></o>— Вот ты говоришь, — сказала она, — что ты старик добрый, а зачем ты зеленую травку под снежной периной держишь, на свет Божий не выпускаешь?</z> <z><o></o>— Не выпускаю, потому что еще не время; еще трава в силу не вошла. Добрый мужичок ее осенью посеял, она и взошла, и кабы вытянулась она, то зима бы ее захватила и к лету травка бы не вызрела. Вот я, — продолжал Мороз Иванович, — и прикрыл молодую зелень моею снежною периной, да еще сам прилег на нее, чтобы снег ветром не разнесло, а вот придет весна, снежная перина растает, травка заколосится, а там, смотришь, выглянет и зерно, а зерно мужик соберет да на мельницу отвезет; мельник зерно смелет, и будет мука, а из муки ты, Рукодельница, хлеб испечешь.</z> <z><o></o>— Ну, а скажи мне, Мороз Иванович, — сказала Рукодельница, — зачем ты в колодце-то сидишь?</z> <z><o></o>— Я затем в колодце сижу, что весна подходит, — сказал Мороз Иванович. — Мне жарко становится; а ты знаешь, что и летом в колодце холодно бывает, от того и вода в колодце студеная, хоть посреди самого жаркого лета.</z> <z><o></o>— А зачем ты, Мороз Иванович, — спросила Рукодельница, — зимой по улицам ходишь да в окошки стучишься?</z> <z><o></o>— А я затем в окошки стучусь, — отвечал Мороз Иванович, — чтоб не забывали печей топить да трубы вовремя закрывать; а не то, ведь я знаю, есть такие неряхи, что печку истопить истопят, а трубу закрыть не закроют или и закрыть закроют, да не вовремя, когда еще не все угольки прогорели, а оттого в горнице угарно бывает, голова у людей болит, в глазах зелено; даже и совсем умереть от угара можно. А затем еще я в окошко стучусь, чтобы люди не забывали, что они в теплой горнице сидят или надевают теплую шубку, а что есть на свете нищенькие, которым зимою холодно, у которых нету шубки, да и дров купить не на что; вот я затем в окошко стучусь, чтобы люди нищеньким помогать не забывали.</z> <z><o></o>Тут добрый Мороз Иванович погладил Рукодельницу по головке да и лег почивать на свою снежную постельку.</z> <z><o></o>Рукодельница меж тем все в доме прибрала, пошла на кухню, кушанье изготовила, платье у старика починила, белье выштопала. Старичок проснулся; был всем очень доволен и поблагодарил Рукодельницу. Потом сели они обедать; стол был прекрасный, и особенно хорошо было мороженое, которое старик сам изготовил.</z> <z><o></o>Так прожила Рукодельница у Мороза Ивановича целые три дня.</z> <z><o></o>На третий день Мороз Иванович сказал Рукодельнице:</z> <z><o></o>— Спасибо тебе, умная ты девочка; хорошо ты старика, меня, утешила, но я у тебя в долгу не останусь. Ты знаешь: люди за рукоделье деньги получают, так вот тебе твое ведерко, а в ведерко я всыпал целую горсть серебряных пятачков; да сверх того, вот тебе, на память, бриллиантик — косыночку закалывать.</z> <z><o></o>Рукодельница поблагодарила, приколола бриллиантик, взяла ведерко, пошла опять к колодцу, ухватилась за веревку и вышла на свет божий.</z> <z><o></o>Только что она стала подходить к дому, как петух, которого она всегда кормила, увидел ее, обрадовался, взлетел на забор и закричал:</z> <div id="pt2" style="margin:0em auto;display:table"><pms><pm> <z><o></o><v><m></m>Кукуреку́, кукуреки́!</v><c></c> <v><m></m>У Рукодельницы в ведерке пятаки!</v><c></c></z> </pm></pms></div> <script>poems.push(ge("pt2"));</script> <z><o></o>Когда Рукодельница пришла домой и рассказала все, что с ней было, нянюшка очень дивовалась, а потом примолвила:</z> <z><o></o>— Вот видишь ты, Ленивица, что люди за рукоделье получают. Поди-ка к старичку да послужи ему, поработай: в комнате у него прибирай, на кухне готовь, платье чини да белье штопай, так и ты горсть пятачков заработаешь, а оно будет кстати: у нас к празднику денег мало.</z> <z><o></o>Ленивице очень не по вкусу было идти к старику работать. Но пятачки ей получить хотелось и бриллиантовую булавочку тоже. Вот, по примеру Рукодельницы, Ленивица пошла к колодцу, схватилась за веревку, да и бух прямо ко дну.</z> <z><o></o>Смотрит: и перед ней печка, а в печке сидит пирожок такой румяный, поджаристый; сидит, поглядывает да приговаривает:</z> <z><o></o>— Я совсем готов, подрумянился, сахаром да изюмом обжарился; кто меня возьмет, тот со мной и пойдет!</z> <z><o></o>А Ленивица ему в ответ:</z> <z><o></o>— Да, как же не так! Мне себя утомлять, лопатку поднимать да в печку тянуться; захочешь, сам выскочишь.</z> <z><o></o>Идет она далее, перед нею сад, а в саду стоит дерево, а на дереве золотые яблочки; яблочки листьями шевелят да промеж себя говорят:</z> <z><o></o>— Мы, яблочки, наливные, созрелые; корнем дерева питаемся, студеной росой обмываемся; кто нас с дерева стрясет, тот нас себе и возьмет.</z> <z><o></o>— Да, как бы не так! — отвечала Ленивица, — мне себя утомлять, ручки подымать, за сучья тянуть, успею набрать, как сами попадают!</z> <z><o></o>И прошла Ленивица мимо их. Вот дошла она до Мороза Ивановича. Старик по-прежнему сидел на ледяной скамеечке да снежные комочки покусывал.</z> <z><o></o>— Что тебе надобно, девочка? — спросил он.</z> <z><o></o>— Пришла я к тебе, — отвечала Ленивица, — послужить да за работу получить.</z> <z><o></o>— Дельно ты сказала, девочка, — отвечал старик, — за работу деньга следует; только посмотрим — какова еще твоя работа будет. Поди-ка взбей мою перину, а потом кушанье изготовь, да платье мое повычини, да белье повыштопай.</z> <z><o></o>Пошла Ленивица, а дорогой думает:</z> <z><o></o>«Стану я себя утомлять да пальцы знобить! Авось старик не заметит и на невзбитой перине уснет».</z> <z><o></o>Старик в самом деле не заметил или прикинулся, что не заметил, лег в постель и заснул, а Ленивица пошла на кухню.</z> <z><o></o>Пришла на кухню, да и не знает, что делать. Кушать-то она любила, а подумать, как готовилось кушанье, это ей и в голову не приходило; да и лень было ей посмотреть.</z> <z><o></o>Вот она огляделась: лежит перед ней и зелень, и мясо, и рыба, и уксус, и горчица, и квас, все по порядку. Вот она думала, думала, кое-как зелень обчистила, мясо и рыбу разрезала, да чтоб большого труда себе не давать, то, как все было, мытое-немытое, так и положила в кастрюлю: и зелень, и мясо, и рыбу, и горчицу, и уксус да еще квасу подлила, а сама думает: «Зачем себя трудить, каждую вещь особо варить? Ведь в желудке все вместе будет».</z> <z><o></o>Вот старик проснулся, просит обедать. Ленивица притащила ему кастрюлю, как есть, даже скатертцы не подостлала. Мороз Иванович попробовал, поморщился, а песок так и захрустел у него на зубах.</z> <z><o></o>— Хорошо ты готовишь, — заметил он, улыбаясь. — Посмотрим, какова твоя другая работа будет.</z> <z><o></o>Ленивица отведала, да тотчас и выплюнула, индо ей стошнило; а старик покряхтел, покряхтел, да принялся сам готовить кушанье и сделал обед на славу, так что Ленивица пальчики облизала, кушая чужую стряпню.</z> <z><o></o>После обеда старик опять лег отдохнуть, да припомнил Ленивице, что у него платье не починено да и белье не выштопано.</z> <z><o></o>Ленивица понадулась, а делать было нечего: принялась платье и белье разбирать; да и тут беда: платье и белье Ленивица нашивала, а как его шьют, о том и не спрашивала; взяла было иголку, да с непривычки укололась; так ее и бросила.</z> <z><o></o>А старик опять будто бы ничего не заметил, ужинать Ленивицу позвал да еще спать ее уложил.</z> <z><o></o>А Ленивице-то и любо; думает себе:</z> <z><o></o>«Авось и так пройдет. Вольно было сестрице на себя труд принимать: старик добрый, он мне и так задаром пятачков подарит».</z> <z><o></o>На третий день приходит Ленивица и просит Мороза Ивановича ее домой отпустить да за работу наградить.</z> <z><o></o>— Да какая же была твоя работа? — спросил старичок. — Уж коли на правду дело пошло, так ты мне должна заплатить, потому что не ты для меня работала, а я тебе служил.</z> <z><o></o>— Да, как же! — отвечала Ленивица, — я ведь у тебя целые три дня жила.</z> <z><o></o>— Знаешь, голубушка, — отвечал старичок, — что я тебе скажу: жить и служить разница, да и работа работе розь. Заметь это: вперед пригодится. Но, впрочем, если тебя совесть не зазрит, я тебя награжу: и какова твоя работа, такова будет тебе и награда.</z> <z><o></o>С сими словами Мороз Иванович дал Ленивице пребольшой серебряный слиток, а в другую руку пребольшой бриллиант. Ленивица так этому обрадовалась, что схватила то и другое и, даже не поблагодарив старика, домой побежала.</z> <z><o></o>Пришла домой и хвастается:</z> <z><o></o>— Вот, — говорит, — что я заработала: не сестре чета, не горсточку пятачков да не маленький бриллиантик, а целый слиток серебряный, вишь какой тяжелый, да и бриллиант-то чуть не с кулак... Уж на это можно к празднику обнову купить...</z> <z><o></o>Не успела она договорить, как серебряный слиток растаял и полился на пол; он был не иное что, как ртуть, которая застыла от сильного холода; в то же время начал таять и бриллиант, а петух вскочил на забор и громко закричал:</z> <div id="pt3" style="margin:0em auto;display:table"><pms><pm> <z><o></o><v><m></m>Кукуреку́, кукуреку́лька!</v><c></c> <v><m></m>У Ленивицы в руках ледяная сосулька.</v><c></c></z> </pm></pms></div> <script>poems.push(ge("pt3"));</script> <z><o></o>А вы, детушки, думайте, гадайте: что здесь правда, что неправда; что сказано впрямь, что стороною; что шутки ради, что в наставленье, а что намеком. Да и то смекните, что не за всякий труд и добро награда бывает; а бывает награда ненароком, потому что труд и добро сами по себе хороши и ко всякому делу пригодны; так уж Богом устроено. Сами только чужого добра да и труда без награды не оставляйте, а покамест от вас награда — ученье да послушанье.</z> <z><o></o>Меж тем и старого дедушку Иринея не забывайте, а он для вас много россказней наготовил; дайте только старику о весне с силами да с здоровьем собраться.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/v-odoevski/index.html">В. Ф. Одоевский</a>. <a href="/text/4306/index.html">Мороз Иванович</a></div> <div class="author">Владимир Одоевский</div> <div class="title"><h1>Мороз Иванович</h1></div> <div class="epigraf"> <div id="pt1" style="margin:0em auto;display:table"><pms><pm> <z><o></o><v><m></m>Нам даром, без труда ничего не достается, —</v><c></c> <v><m></m>Недаром исстари пословица ведется.</v><c></c></z> </pm></pms></div> <script>poems.push(ge("pt1"));</script> </div><br clear="all"/> <z><o></o>В одном доме жили две девочки: Рукодельница да Ленивица, а при них нянюшка. Рукодельница была умная девочка, рано вставала, сама без нянюшки одевалась, а вставши с постели, за дело принималась: печку топила, хлебы месила, избу мела, петуха кормила, а потом на колодезь за водой ходила. А Ленивица между тем в постельке лежала; уж давно к обедне звонят, а она еще все потягивается: с боку на бок переваливается; уж разве наскучит лежать, так скажет спросонья: «Нянюшка, надень мне чулочки, нянюшка, завяжи башмачки»; а потом заговорит: «Нянюшка, нет ли булочки?» Встанет, попрыгает, да и сядет к окошку мух считать, сколько прилетело да сколько улетело. Как всех пересчитает Ленивица, так уж и не знает, за что приняться и чем бы заняться; ей бы в постельку — да спать не хочется; ей бы покушать — да есть не хочется; ей бы к окошку мух считать — да и то надоело; сидит горемычная и плачет да жалуется на всех, что ей скучно, как будто в том другие виноваты.</z> <z><o></o>Между тем Рукодельница воротится, воду процедит, в кувшины нальет; да еще какая затейница: коли вода нечиста, так свернет лист бумаги, наложит в нее угольков да песку крупного насыпет, вставит ту бумагу в кувшин да нальет в нее воды, а вода-то знай проходит сквозь песок да сквозь уголья и каплет в кувшин чистая, словно хрустальная; а потом Рукодельница примется чулки вязать или платки рубить, а не то и рубашки шить да кроить да еще рукодельную песенку затянет; и не было никогда ей скучно, потому что и скучать-то было ей некогда: то за тем, то за другим делом, тут, смотришь, и вечер, — день прошел.</z> <z><o></o>Однажды с Рукодельницей беда приключилась: пошла она на колодезь за водой, опустила ведро на веревке, а веревка-то и оборвись, упало ведро в колодезь. Как тут быть? Расплакалась бедная Рукодельница да и пошла к нянюшке рассказывать про свою беду и несчастье, а нянюшка Прасковья была такая строгая и сердитая, говорит:</z> <z><o></o>— Сама беду сделала, сама и поправляй. Сама ведерко утопила, сама и доставай.</z> <z><o></o>Нечего делать было; пошла бедная Рукодельница опять к колодцу, ухватилась за веревку и спустилась по ней к самому дну.</z> <z><o></o>Только тут с ней чудо случилось. Едва спустилась — смотрит: перед ней печка, а в печке сидит пирожок, такой румяный, поджаристый; сидит, поглядывает да приговаривает:</z> <z><o></o>— Я совсем готов, подрумянился, сахаром да изюмом обжарился; кто меня из печки возьмет, тот со мной и пойдет.</z> <z><o></o>Рукодельница, нимало не мешкая, схватила лопатку, вынула пирожок и положила его за пазуху.</z> <z><o></o>Идет она дальше. Перед нею сад, а в саду стоит дерево, а на дереве золотые яблочки; яблочки листьями шевелят и промеж себя говорят:</z> <z><o></o>— Мы, яблочки, наливные, созрелые, корнем дерева питалися, студеной водой обмывалися; кто нас с дерева стрясет, тот нас себе и возьмет.</z> <z><o></o>Рукодельница подошла к дереву, потрясла его за сучок, и золотые яблочки так и посыпались к ней в передник.</z> <z><o></o>Рукодельница идет дальше. Смотрит: перед ней сидит старик Мороз Иванович, седой-седой; сидит он на ледяной лавочке да снежные комочки ест; тряхнет головой — от волос иней сыплется, духом дохнет — валит густой пар.</z> <z><o></o>— А! — сказал он, — здорово, Рукодельница; спасибо, что ты мне пирожок принесла: давным-давно уж я ничего горяченького не ел.</z> <z><o></o>Тут он посадил Рукодельницу возле себя, и они вместе пирожком позавтракали, а золотыми яблочками закусили.</z> <z><o></o>— Знаю я, зачем ты пришла, — говорил Мороз Иванович, — ты ведерко в мой студенец опустила; отдать тебе ведерко отдам, только ты мне за то три дня прослужи; будешь умна, тебе ж лучше; будешь ленива, тебе ж хуже. А теперь, — прибавил Мороз Иванович, — мне, старику, и отдохнуть пора; поди-ка приготовь мне постель, да смотри взбей хорошенько перину.</z> <z><o></o>Рукодельница послушалась... Пошли они в дом. Дом у Мороза Ивановича сделан был изо льду: и двери, и окошки, и пол ледяные, а по стенам убрано снежными звездочками; солнышко на них сияло, и все в доме блестело как бриллианты. На постели у Мороза Ивановича вместо перины лежал снег пушистый; холодно, а делать было нечего. Рукодельница принялась взбивать снег, чтобы старику было мягче спать, а меж тем у ней, бедной, руки окостенели и пальчики побелели, как у бедных людей, что зимой в проруби белье полощут; и холодно, и ветер в лицо, и белье замерзает, колом стоит, а делать нечего — работают бедные люди.</z> <z><o></o>— Ничего, — сказал Мороз Иванович, — только снегом пальцы потри, так и отойдут, не отзнобишь. Я ведь старик добрый; посмотри-ка, что у меня за диковинки.</z> <z><o></o>Тут он приподнял свою снежную перину с одеялом, и Рукодельница увидела, что под периною пробивается зеленая травка. Рукодельнице стало жаль бедной травки.</z> <z><o></o>— Вот ты говоришь, — сказала она, — что ты старик добрый, а зачем ты зеленую травку под снежной периной держишь, на свет Божий не выпускаешь?</z> <z><o></o>— Не выпускаю, потому что еще не время; еще трава в силу не вошла. Добрый мужичок ее осенью посеял, она и взошла, и кабы вытянулась она, то зима бы ее захватила и к лету травка бы не вызрела. Вот я, — продолжал Мороз Иванович, — и прикрыл молодую зелень моею снежною периной, да еще сам прилег на нее, чтобы снег ветром не разнесло, а вот придет весна, снежная перина растает, травка заколосится, а там, смотришь, выглянет и зерно, а зерно мужик соберет да на мельницу отвезет; мельник зерно смелет, и будет мука, а из муки ты, Рукодельница, хлеб испечешь.</z> <z><o></o>— Ну, а скажи мне, Мороз Иванович, — сказала Рукодельница, — зачем ты в колодце-то сидишь?</z> <z><o></o>— Я затем в колодце сижу, что весна подходит, — сказал Мороз Иванович. — Мне жарко становится; а ты знаешь, что и летом в колодце холодно бывает, от того и вода в колодце студеная, хоть посреди самого жаркого лета.</z> <z><o></o>— А зачем ты, Мороз Иванович, — спросила Рукодельница, — зимой по улицам ходишь да в окошки стучишься?</z> <z><o></o>— А я затем в окошки стучусь, — отвечал Мороз Иванович, — чтоб не забывали печей топить да трубы вовремя закрывать; а не то, ведь я знаю, есть такие неряхи, что печку истопить истопят, а трубу закрыть не закроют или и закрыть закроют, да не вовремя, когда еще не все угольки прогорели, а оттого в горнице угарно бывает, голова у людей болит, в глазах зелено; даже и совсем умереть от угара можно. А затем еще я в окошко стучусь, чтобы люди не забывали, что они в теплой горнице сидят или надевают теплую шубку, а что есть на свете нищенькие, которым зимою холодно, у которых нету шубки, да и дров купить не на что; вот я затем в окошко стучусь, чтобы люди нищеньким помогать не забывали.</z> <z><o></o>Тут добрый Мороз Иванович погладил Рукодельницу по головке да и лег почивать на свою снежную постельку.</z> <z><o></o>Рукодельница меж тем все в доме прибрала, пошла на кухню, кушанье изготовила, платье у старика починила, белье выштопала. Старичок проснулся; был всем очень доволен и поблагодарил Рукодельницу. Потом сели они обедать; стол был прекрасный, и особенно хорошо было мороженое, которое старик сам изготовил.</z> <z><o></o>Так прожила Рукодельница у Мороза Ивановича целые три дня.</z> <z><o></o>На третий день Мороз Иванович сказал Рукодельнице:</z> <z><o></o>— Спасибо тебе, умная ты девочка; хорошо ты старика, меня, утешила, но я у тебя в долгу не останусь. Ты знаешь: люди за рукоделье деньги получают, так вот тебе твое ведерко, а в ведерко я всыпал целую горсть серебряных пятачков; да сверх того, вот тебе, на память, бриллиантик — косыночку закалывать.</z> <z><o></o>Рукодельница поблагодарила, приколола бриллиантик, взяла ведерко, пошла опять к колодцу, ухватилась за веревку и вышла на свет божий.</z> <z><o></o>Только что она стала подходить к дому, как петух, которого она всегда кормила, увидел ее, обрадовался, взлетел на забор и закричал:</z> <div id="pt2" style="margin:0em auto;display:table"><pms><pm> <z><o></o><v><m></m>Кукуреку́, кукуреки́!</v><c></c> <v><m></m>У Рукодельницы в ведерке пятаки!</v><c></c></z> </pm></pms></div> <script>poems.push(ge("pt2"));</script> <z><o></o>Когда Рукодельница пришла домой и рассказала все, что с ней было, нянюшка очень дивовалась, а потом примолвила:</z> <z><o></o>— Вот видишь ты, Ленивица, что люди за рукоделье получают. Поди-ка к старичку да послужи ему, поработай: в комнате у него прибирай, на кухне готовь, платье чини да белье штопай, так и ты горсть пятачков заработаешь, а оно будет кстати: у нас к празднику денег мало.</z> <z><o></o>Ленивице очень не по вкусу было идти к старику работать. Но пятачки ей получить хотелось и бриллиантовую булавочку тоже. Вот, по примеру Рукодельницы, Ленивица пошла к колодцу, схватилась за веревку, да и бух прямо ко дну.</z> <z><o></o>Смотрит: и перед ней печка, а в печке сидит пирожок такой румяный, поджаристый; сидит, поглядывает да приговаривает:</z> <z><o></o>— Я совсем готов, подрумянился, сахаром да изюмом обжарился; кто меня возьмет, тот со мной и пойдет!</z> <z><o></o>А Ленивица ему в ответ:</z> <z><o></o>— Да, как же не так! Мне себя утомлять, лопатку поднимать да в печку тянуться; захочешь, сам выскочишь.</z> <z><o></o>Идет она далее, перед нею сад, а в саду стоит дерево, а на дереве золотые яблочки; яблочки листьями шевелят да промеж себя говорят:</z> <z><o></o>— Мы, яблочки, наливные, созрелые; корнем дерева питаемся, студеной росой обмываемся; кто нас с дерева стрясет, тот нас себе и возьмет.</z> <z><o></o>— Да, как бы не так! — отвечала Ленивица, — мне себя утомлять, ручки подымать, за сучья тянуть, успею набрать, как сами попадают!</z> <z><o></o>И прошла Ленивица мимо их. Вот дошла она до Мороза Ивановича. Старик по-прежнему сидел на ледяной скамеечке да снежные комочки покусывал.</z> <z><o></o>— Что тебе надобно, девочка? — спросил он.</z> <z><o></o>— Пришла я к тебе, — отвечала Ленивица, — послужить да за работу получить.</z> <z><o></o>— Дельно ты сказала, девочка, — отвечал старик, — за работу деньга следует; только посмотрим — какова еще твоя работа будет. Поди-ка взбей мою перину, а потом кушанье изготовь, да платье мое повычини, да белье повыштопай.</z> <z><o></o>Пошла Ленивица, а дорогой думает:</z> <z><o></o>«Стану я себя утомлять да пальцы знобить! Авось старик не заметит и на невзбитой перине уснет».</z> <z><o></o>Старик в самом деле не заметил или прикинулся, что не заметил, лег в постель и заснул, а Ленивица пошла на кухню.</z> <z><o></o>Пришла на кухню, да и не знает, что делать. Кушать-то она любила, а подумать, как готовилось кушанье, это ей и в голову не приходило; да и лень было ей посмотреть.</z> <z><o></o>Вот она огляделась: лежит перед ней и зелень, и мясо, и рыба, и уксус, и горчица, и квас, все по порядку. Вот она думала, думала, кое-как зелень обчистила, мясо и рыбу разрезала, да чтоб большого труда себе не давать, то, как все было, мытое-немытое, так и положила в кастрюлю: и зелень, и мясо, и рыбу, и горчицу, и уксус да еще квасу подлила, а сама думает: «Зачем себя трудить, каждую вещь особо варить? Ведь в желудке все вместе будет».</z> <z><o></o>Вот старик проснулся, просит обедать. Ленивица притащила ему кастрюлю, как есть, даже скатертцы не подостлала. Мороз Иванович попробовал, поморщился, а песок так и захрустел у него на зубах.</z> <z><o></o>— Хорошо ты готовишь, — заметил он, улыбаясь. — Посмотрим, какова твоя другая работа будет.</z> <z><o></o>Ленивица отведала, да тотчас и выплюнула, индо ей стошнило; а старик покряхтел, покряхтел, да принялся сам готовить кушанье и сделал обед на славу, так что Ленивица пальчики облизала, кушая чужую стряпню.</z> <z><o></o>После обеда старик опять лег отдохнуть, да припомнил Ленивице, что у него платье не починено да и белье не выштопано.</z> <z><o></o>Ленивица понадулась, а делать было нечего: принялась платье и белье разбирать; да и тут беда: платье и белье Ленивица нашивала, а как его шьют, о том и не спрашивала; взяла было иголку, да с непривычки укололась; так ее и бросила.</z> <z><o></o>А старик опять будто бы ничего не заметил, ужинать Ленивицу позвал да еще спать ее уложил.</z> <z><o></o>А Ленивице-то и любо; думает себе:</z> <z><o></o>«Авось и так пройдет. Вольно было сестрице на себя труд принимать: старик добрый, он мне и так задаром пятачков подарит».</z> <z><o></o>На третий день приходит Ленивица и просит Мороза Ивановича ее домой отпустить да за работу наградить.</z> <z><o></o>— Да какая же была твоя работа? — спросил старичок. — Уж коли на правду дело пошло, так ты мне должна заплатить, потому что не ты для меня работала, а я тебе служил.</z> <z><o></o>— Да, как же! — отвечала Ленивица, — я ведь у тебя целые три дня жила.</z> <z><o></o>— Знаешь, голубушка, — отвечал старичок, — что я тебе скажу: жить и служить разница, да и работа работе розь. Заметь это: вперед пригодится. Но, впрочем, если тебя совесть не зазрит, я тебя награжу: и какова твоя работа, такова будет тебе и награда.</z> <z><o></o>С сими словами Мороз Иванович дал Ленивице пребольшой серебряный слиток, а в другую руку пребольшой бриллиант. Ленивица так этому обрадовалась, что схватила то и другое и, даже не поблагодарив старика, домой побежала.</z> <z><o></o>Пришла домой и хвастается:</z> <z><o></o>— Вот, — говорит, — что я заработала: не сестре чета, не горсточку пятачков да не маленький бриллиантик, а целый слиток серебряный, вишь какой тяжелый, да и бриллиант-то чуть не с кулак... Уж на это можно к празднику обнову купить...</z> <z><o></o>Не успела она договорить, как серебряный слиток растаял и полился на пол; он был не иное что, как ртуть, которая застыла от сильного холода; в то же время начал таять и бриллиант, а петух вскочил на забор и громко закричал:</z> <div id="pt3" style="margin:0em auto;display:table"><pms><pm> <z><o></o><v><m></m>Кукуреку́, кукуреку́лька!</v><c></c> <v><m></m>У Ленивицы в руках ледяная сосулька.</v><c></c></z> </pm></pms></div> <script>poems.push(ge("pt3"));</script> <z><o></o>А вы, детушки, думайте, гадайте: что здесь правда, что неправда; что сказано впрямь, что стороною; что шутки ради, что в наставленье, а что намеком. Да и то смекните, что не за всякий труд и добро награда бывает; а бывает награда ненароком, потому что труд и добро сами по себе хороши и ко всякому делу пригодны; так уж Богом устроено. Сами только чужого добра да и труда без награды не оставляйте, а покамест от вас награда — ученье да послушанье.</z> <z><o></o>Меж тем и старого дедушку Иринея не забывайте, а он для вас много россказней наготовил; дайте только старику о весне с силами да с здоровьем собраться.</z>
4319
В небольшом квартале к западу от Вашингтон-сквера улицы перепутались и переломались в короткие полоски, именуемые проездами. Эти проезды образуют странные углы и кривые линии. Одна улица там даже пересекает самое себя раза два. Некоему художнику удалось открыть весьма ценное свойство этой улицы. Предположим, сборщик из магазина со счетом за краски, бумагу и холст повстречает там самого себя, идущего восвояси, не получив ни единого цента по счету! И вот в поисках окон, выходящих на север, кровель XVIII столетия, голландских мансард и дешевой квартирной платы люди искусства набрели на своеобразный квартал Гринич-Виллидж. Затем они перевезли туда с Шестой авеню несколько оловянных кружек и одну-две жаровни и основали «колонию». Студия Сью и Джонси помещалась наверху трехэтажного кирпичного дома. Джонси — уменьшительное от Джоанны. Одна приехала из штата Мэн, другая — из Калифорнии. Они познакомились за табльдотом одного ресторанчика на Восьмой улице и нашли, что их взгляды на искусство, цикорный салат и модные рукава вполне совпадают. В результате и возникла общая студия. Это было в мае. В ноябре неприветливый чужак, которого доктора именуют Пневмонией, незримо разгуливал по колонии, касаясь то одного, то другого своими ледяными пальцами. По Ист-Сайду этот душегуб шагал смело, поражая десятки жертв, но здесь, в лабиринте узких, поросших мохом переулков, он плелся нога за ногу. Господина Пневмонию никак нельзя было назвать галантным старым джентльменом. Миниатюрная девушка, малокровная от калифорнийских зефиров, едва ли могла считаться достойным противником для дюжего старого тупицы с красными кулачищами и одышкой. Однако он свалил ее с ног, и Джонси лежала неподвижно на крашеной железной кровати, глядя сквозь мелкий переплет голландского окна на глухую стену соседнего кирпичного дома. Однажды утром озабоченный доктор одним движением косматых седых бровей вызвал Сью в коридор. — У нее один шанс... ну, скажем, против десяти, — сказал он, стряхивая ртуть в термометре. — И то, если она сама захочет жить. Вся наша фармакопея теряет смысл, когда люди начинают действовать в интересах гробовщика. Ваша маленькая барышня решила, что ей уже не поправиться. О чем она думает? — Ей... ей хотелось написать красками Неаполитанский залив. — Красками? Чепуха! Нет ли у нее на душе чего-нибудь такого, о чем действительно стоило бы думать, — например, мужчины? — Мужчины? — переспросила Сью, и ее голос зазвучал резко, как губная гармоника. — Неужели мужчина стоит... Да нет, доктор, ничего подобного нет. — Ну, тогда она просто ослабла, — решил доктор. — Я сделаю все, что буду в силах сделать как представитель науки. Но когда мой пациент начинает считать кареты в своей похоронной процессии, я скидываю пятьдесят процентов с целебной силы лекарств. Если вы сумеете добиться, чтобы она хоть один раз спросила, какого фасона рукава будут носить этой зимой, я вам ручаюсь, что у нес будет один шанс из пяти вместо одного из десяти. После того, как доктор ушел, Сью выбежала в мастерскую и плакала в японскую бумажную салфеточку до тех пор, пока та не размокла окончательно. Потом она храбро вошла в комнату Джонси с чертежной доской, насвистывая рэгтайм. Джонси лежала, повернувшись лицом к окну, едва заметная под одеялами. Сью перестала насвистывать, думая, что Джонси уснула. Она пристроила доску и начала рисунок тушью к журнальному рассказу. Для молодых художников путь в Искусство бывает вымощен иллюстрациями к журнальным рассказам, которыми молодые авторы мостят себе путь в Литературу. Набрасывая для рассказа фигуру ковбоя из Айдахо в элегантных бриджах и с моноклем в глазу, Сью услышала тихий шепот, повторившийся несколько раз. Она торопливо подошла к кровати. Глаза Джонси были широко открыты. Она смотрела в окно и считала — считала в обратном порядке. — Двенадцать, — произнесла она, и немного погодя: — одиннадцать, — а потом: — «десять» и «девять», а потом: — «восемь» и «семь» — почти одновременно. Сью посмотрела в окно. Что там было считать? Был виден только пустой, унылый двор и глухая стена кирпичного дома в двадцати шагах. Старый-старый плющ с узловатым, подгнившим у корней стволом заплел до половины кирпичную стену. Холодное дыхание осени сорвало листья с лозы, и оголенные скелеты ветвей цеплялись за осыпающиеся кирпичи. — Что там такое, милая? — спросила Сью. — Шесть, — едва слышно ответила Джонси. — Теперь они облетают быстрее. Три дня назад их было почти сто. Голова кружилась считать. А теперь это легко. Вот и еще один полетел. Теперь осталось только пять. — Чего пять, милая? Скажи своей Сьюди. — Листьев. На плюще. Когда упадет последний лист, я умру. Я это знаю уже три дня. Разве доктор не сказал тебе? — Первый раз слышу такую глупость! — с великолепным презрением отпарировала Сью. — Какое отношение могут иметь листья на старом плюще к тому, что ты поправишься? А ты еще так любила этот плющ, гадкая девочка! Не будь глупышкой. Да ведь еще сегодня утром доктор говорил мне, что ты скоро выздоровеешь... позволь, как же это он сказал?.. что у тебя десять шансов против одного. А ведь это не меньше, чем у каждого из нас здесь, в Нью-Йорке, когда едешь в трамвае или идешь мимо нового дома. Попробуй съесть немножко бульона и дай твоей Сьюди закончить рисунок, чтобы она могла сбыть его редактору и купить вина для своей больной девочки и свиных котлет для себя. — Вина тебе покупать больше не надо, — отвечала Джонси, пристально глядя в окно. — Вот и еще один полетел. Нет, бульона я не хочу. Значит, остается всего четыре. Я хочу видеть, как упадет последний лист. Тогда умру и я. — Джонси, милая, — сказала Сью, наклоняясь над ней, — обещаешь ты мне не открывать глаз и не глядеть в окно, пока я не кончу работать? Я должна сдать эти иллюстрации завтра. Мне нужен свет, а то я спустила бы штору. — Разве ты не можешь рисовать в другой комнате? — холодно спросила Джонси. — Мне бы хотелось посидеть с тобой, — сказала Сью. — А кроме того, я не желаю, чтобы ты глядела на эти дурацкие листья. — Скажи мне, когда кончишь, — закрывая глаза, произнесла Джонси, бледная и неподвижная, как поверженная статуя, — потому что мне хочется видеть, как упадет последний лист. Я устала ждать. Я устала думать. Мне хочется освободиться от всего, что меня держит, — лететь, лететь все ниже и ниже, как один из этих бедных, усталых листьев. — Постарайся уснуть, — сказала Сью. — Мне надо позвать Бермана, я хочу писать с него золотоискателя-отшельника. Я самое большее на минутку. Смотри же, не шевелись, пока я не приду. Старик Берман был художник, который жил в нижнем этаже, под их студией. Ему было уже за шестьдесят, и борода, вся в завитках, как у Моисея Микеланджело, спускалась у него с головы сатира на тело гнома. В искусстве Берман был неудачником. Он все собирался написать шедевр, но даже и не начал его. Уже несколько лет он не писал ничего, кроме вывесок, реклам и тому подобной мазни ради куска хлеба. Он зарабатывал кое-что, позируя молодым художникам, которым профессионалы-натурщики оказывались не по карману. Он пил запоем, но все еще говорил о своем будущем шедевре. А в остальном это был злющий старикашка, который издевался над всякой сентиментальностью и смотрел на себя, как на сторожевого пса, специально приставленного для охраны двух молодых художниц. Сью застала Бермана, сильно пахнущего можжевеловыми ягодами, в его полутемной каморке нижнего этажа. В одном углу уже двадцать пять лет стояло на мольберте нетронутое полотно, готовое принять первые штрихи шедевра. Сью рассказала старику про фантазию Джонси и про свои опасения насчет того, как бы она, легкая и хрупкая, как лист, не улетела от них, когда ослабнет ее непрочная связь с миром. Старик Берман, чьи красные глаза очень заметно слезились, раскричался, насмехаясь над такими идиотскими фантазиями. — Что! — кричал он. — Возможна ли такая глупость — умирать оттого, что листья падают с проклятого плюща! Первый раз слышу. Нет, не желаю позировать для вашего идиота-отшельника. Как вы позволяете ей забивать себе голову такой чепухой? Ах, бедная маленькая мисс Джонси! — Она очень больна и слаба, — сказала Сью, — и от лихорадки ей приходят в голову разные болезненные фантазии. Очень хорошо, мистер Берман, — если вы не хотите мне позировать, то и не надо. А я все-таки думаю, что вы противный старик... противный старый болтунишка. — Вот настоящая женщина! — закричал Берман. — Кто сказал, что я не хочу позировать? Идем. Я иду с вами. Полчаса я говорю, что хочу позировать. Боже мой! Здесь совсем не место болеть такой хорошей девушке, как мисс Джонси. Когда-нибудь я напишу шедевр, и мы все уедем отсюда. Да, да! Джонси дремала, когда они поднялись наверх. Сью спустила штору до самого подоконника и сделала Берману знак пройти в другую комнату. Там они подошли к окну и со страхом посмотрели на старый плющ. Потом переглянулись, не говоря ни слова. Шел холодный, упорный дождь пополам со снегом. Берман в старой синей рубашке уселся в позе золотоискателя-отшельника на перевернутый чайник вместо скалы. На другое утро Сью, проснувшись после короткого сна, увидела, что Джонси не сводит тусклых, широко раскрытых глаз со спущенной зеленой шторы. — Подними ее, я хочу посмотреть, — шепотом скомандовала Джонси. Сью устало повиновалась. И что же? После проливного дождя и резких порывов ветра, не унимавшихся всю ночь, на кирпичной стене еще виднелся один лист плюща — последний! Все еще темно-зеленый у стебелька, но тронутый по зубчатым краям желтизной тления и распада, он храбро держался на ветке в двадцати футах над землей. — Это последний, — сказала Джонси. — Я думала, что он непременно упадет ночью. Я слышала ветер. Он упадет сегодня, тогда умру и я. — Да бог с тобой! — сказала Сью, склоняясь усталой головой к подушке. — Подумай хоть обо мне, если не хочешь думать о себе! Что будет со мной? Но Джонси не отвечала. Душа, готовясь отправиться в таинственный, далекий путь, становится чуждой всему земному. Болезненная фантазия завладевала Джонси все сильнее, по мере того, как одна за другой рвались все нити, связывавшие ее с жизнью и людьми. День прошел, и даже в сумерки они видели, что одинокий лист плюща держится на своем стебельке на фоне кирпичной стены. А потом, с наступлением темноты, опять поднялся северный ветер, и дождь беспрерывно стучал в окна, скатываясь с низко нависшей голландской кровли. Как только рассвело, беспощадная Джонси велела снова поднять штору. Лист плюща все еще оставался на месте. Джонси долго лежала, глядя на него. Потом позвала Сью, которая разогревала для нее куриный бульон на газовой горелке. — Я была скверной девчонкой, Сьюди, — сказала Джонси. — Должно быть, этот последний лист остался на ветке для того, чтобы показать мне, какая я была гадкая. Грешно желать себе смерти. Теперь ты можешь дать мне немножко бульона, а потом молока с портвейном... Хотя нет: принеси мне сначала зеркальце, а потом обложи меня подушками, и я буду сидеть и смотреть, как ты стряпаешь. Часом позже она сказала: — Сьюди, я надеюсь когда-нибудь написать красками Неаполитанский залив. Днем пришел доктор, и Сью под каким-то предлогом вышла за ним в прихожую. — Шансы равные, — сказал доктор, пожимая худенькую, дрожащую руку Сью. — При хорошем уходе вы одержите победу. А теперь я должен навестить еще одного больного, внизу. Его фамилия Берман. Кажется, он художник. Тоже воспаление легких. Он уже старик и очень слаб, а форма болезни тяжелая. Надежды нет никакой, но сегодня его отправят в больницу, там ему будет покойнее. На другой день доктор сказал Сью: — Она вне опасности. Вы победили. Теперь питание и уход — и больше ничего не нужно. В тот же день к вечеру Сью подошла к кровати, где лежала Джонси, с удовольствием довязывая ярко-синий, совершенно бесполезный шарф, и обняла ее одной рукой — вместе с подушкой. — Мне надо кое-что сказать тебе, белая мышка, — начала она. — Мистер Берман умер сегодня в больнице от воспаления легких. Он болел всего только два дня. Утром первого дня швейцар нашел бедного старика на полу в его комнате. Он был без сознания. Башмаки и вся его одежда промокли насквозь и были холодны, как лед. Никто не мог понять, куда он выходил в такую ужасную ночь. Потом нашли фонарь, который все еще горел, лестницу, сдвинутую с места, несколько брошенных кистей и палитру с желтой и зеленой красками. Посмотри в окно, дорогая, на последний лист плюща. Тебя не удивляло, что он не дрожит и не шевелится от ветра? Да, милая, это и есть шедевр Бермана — он написал его в ту ночь, когда слетел последний лист. В небольшом квартале к западу от Вашингтон-сквера улицы перепутались и переломались в короткие полоски, именуемые проездами. Эти проезды образуют странные углы и кривые линии. Одна улица там даже пересекает самое себя раза два. Некоему художнику удалось открыть весьма ценное свойство этой улицы. Предположим, сборщик из магазина со счетом за краски, бумагу и холст повстречает там самого себя, идущего восвояси, не получив ни единого цента по счету! И вот в поисках окон, выходящих на север, кровель XVIII столетия, голландских мансард и дешевой квартирной платы люди искусства набрели на своеобразный квартал Гринич-Виллидж. Затем они перевезли туда с Шестой авеню несколько оловянных кружек и одну-две жаровни и основали «колонию». Студия Сью и Джонси помещалась наверху трехэтажного кирпичного дома. Джонси — уменьшительное от Джоанны. Одна приехала из штата Мэн, другая — из Калифорнии. Они познакомились за табльдотом одного ресторанчика на Восьмой улице и нашли, что их взгляды на искусство, цикорный салат и модные рукава вполне совпадают. В результате и возникла общая студия. Это было в мае. В ноябре неприветливый чужак, которого доктора именуют Пневмонией, незримо разгуливал по колонии, касаясь то одного, то другого своими ледяными пальцами. По Ист-Сайду этот душегуб шагал смело, поражая десятки жертв, но здесь, в лабиринте узких, поросших мохом переулков, он плелся нога за ногу. Господина Пневмонию никак нельзя было назвать галантным старым джентльменом. Миниатюрная девушка, малокровная от калифорнийских зефиров, едва ли могла считаться достойным противником для дюжего старого тупицы с красными кулачищами и одышкой. Однако он свалил ее с ног, и Джонси лежала неподвижно на крашеной железной кровати, глядя сквозь мелкий переплет голландского окна на глухую стену соседнего кирпичного дома. Однажды утром озабоченный доктор одним движением косматых седых бровей вызвал Сью в коридор. — У нее один шанс... ну, скажем, против десяти, — сказал он, стряхивая ртуть в термометре. — И то, если она сама захочет жить. Вся наша фармакопея теряет смысл, когда люди начинают действовать в интересах гробовщика. Ваша маленькая барышня решила, что ей уже не поправиться. О чем она думает? — Ей... ей хотелось написать красками Неаполитанский залив. — Красками? Чепуха! Нет ли у нее на душе чего-нибудь такого, о чем действительно стоило бы думать, — например, мужчины? — Мужчины? — переспросила Сью, и ее голос зазвучал резко, как губная гармоника. — Неужели мужчина стоит... Да нет, доктор, ничего подобного нет. — Ну, тогда она просто ослабла, — решил доктор. — Я сделаю все, что буду в силах сделать как представитель науки. Но когда мой пациент начинает считать кареты в своей похоронной процессии, я скидываю пятьдесят процентов с целебной силы лекарств. Если вы сумеете добиться, чтобы она хоть один раз спросила, какого фасона рукава будут носить этой зимой, я вам ручаюсь, что у нес будет один шанс из пяти вместо одного из десяти. После того, как доктор ушел, Сью выбежала в мастерскую и плакала в японскую бумажную салфеточку до тех пор, пока та не размокла окончательно. Потом она храбро вошла в комнату Джонси с чертежной доской, насвистывая рэгтайм. Джонси лежала, повернувшись лицом к окну, едва заметная под одеялами. Сью перестала насвистывать, думая, что Джонси уснула. Она пристроила доску и начала рисунок тушью к журнальному рассказу. Для молодых художников путь в Искусство бывает вымощен иллюстрациями к журнальным рассказам, которыми молодые авторы мостят себе путь в Литературу. Набрасывая для рассказа фигуру ковбоя из Айдахо в элегантных бриджах и с моноклем в глазу, Сью услышала тихий шепот, повторившийся несколько раз. Она торопливо подошла к кровати. Глаза Джонси были широко открыты. Она смотрела в окно и считала — считала в обратном порядке. — Двенадцать, — произнесла она, и немного погодя: — одиннадцать, — а потом: — «десять» и «девять», а потом: — «восемь» и «семь» — почти одновременно. Сью посмотрела в окно. Что там было считать? Был виден только пустой, унылый двор и глухая стена кирпичного дома в двадцати шагах. Старый-старый плющ с узловатым, подгнившим у корней стволом заплел до половины кирпичную стену. Холодное дыхание осени сорвало листья с лозы, и оголенные скелеты ветвей цеплялись за осыпающиеся кирпичи. — Что там такое, милая? — спросила Сью. — Шесть, — едва слышно ответила Джонси. — Теперь они облетают быстрее. Три дня назад их было почти сто. Голова кружилась считать. А теперь это легко. Вот и еще один полетел. Теперь осталось только пять. — Чего пять, милая? Скажи своей Сьюди. — Листьев. На плюще. Когда упадет последний лист, я умру. Я это знаю уже три дня. Разве доктор не сказал тебе? — Первый раз слышу такую глупость! — с великолепным презрением отпарировала Сью. — Какое отношение могут иметь листья на старом плюще к тому, что ты поправишься? А ты еще так любила этот плющ, гадкая девочка! Не будь глупышкой. Да ведь еще сегодня утром доктор говорил мне, что ты скоро выздоровеешь... позволь, как же это он сказал?.. что у тебя десять шансов против одного. А ведь это не меньше, чем у каждого из нас здесь, в Нью-Йорке, когда едешь в трамвае или идешь мимо нового дома. Попробуй съесть немножко бульона и дай твоей Сьюди закончить рисунок, чтобы она могла сбыть его редактору и купить вина для своей больной девочки и свиных котлет для себя. — Вина тебе покупать больше не надо, — отвечала Джонси, пристально глядя в окно. — Вот и еще один полетел. Нет, бульона я не хочу. Значит, остается всего четыре. Я хочу видеть, как упадет последний лист. Тогда умру и я. — Джонси, милая, — сказала Сью, наклоняясь над ней, — обещаешь ты мне не открывать глаз и не глядеть в окно, пока я не кончу работать? Я должна сдать эти иллюстрации завтра. Мне нужен свет, а то я спустила бы штору. — Разве ты не можешь рисовать в другой комнате? — холодно спросила Джонси. — Мне бы хотелось посидеть с тобой, — сказала Сью. — А кроме того, я не желаю, чтобы ты глядела на эти дурацкие листья. — Скажи мне, когда кончишь, — закрывая глаза, произнесла Джонси, бледная и неподвижная, как поверженная статуя, — потому что мне хочется видеть, как упадет последний лист. Я устала ждать. Я устала думать. Мне хочется освободиться от всего, что меня держит, — лететь, лететь все ниже и ниже, как один из этих бедных, усталых листьев. — Постарайся уснуть, — сказала Сью. — Мне надо позвать Бермана, я хочу писать с него золотоискателя-отшельника. Я самое большее на минутку. Смотри же, не шевелись, пока я не приду. Старик Берман был художник, который жил в нижнем этаже, под их студией. Ему было уже за шестьдесят, и борода, вся в завитках, как у Моисея Микеланджело, спускалась у него с головы сатира на тело гнома. В искусстве Берман был неудачником. Он все собирался написать шедевр, но даже и не начал его. Уже несколько лет он не писал ничего, кроме вывесок, реклам и тому подобной мазни ради куска хлеба. Он зарабатывал кое-что, позируя молодым художникам, которым профессионалы-натурщики оказывались не по карману. Он пил запоем, но все еще говорил о своем будущем шедевре. А в остальном это был злющий старикашка, который издевался над всякой сентиментальностью и смотрел на себя, как на сторожевого пса, специально приставленного для охраны двух молодых художниц. Сью застала Бермана, сильно пахнущего можжевеловыми ягодами, в его полутемной каморке нижнего этажа. В одном углу уже двадцать пять лет стояло на мольберте нетронутое полотно, готовое принять первые штрихи шедевра. Сью рассказала старику про фантазию Джонси и про свои опасения насчет того, как бы она, легкая и хрупкая, как лист, не улетела от них, когда ослабнет ее непрочная связь с миром. Старик Берман, чьи красные глаза очень заметно слезились, раскричался, насмехаясь над такими идиотскими фантазиями. — Что! — кричал он. — Возможна ли такая глупость — умирать оттого, что листья падают с проклятого плюща! Первый раз слышу. Нет, не желаю позировать для вашего идиота-отшельника. Как вы позволяете ей забивать себе голову такой чепухой? Ах, бедная маленькая мисс Джонси! — Она очень больна и слаба, — сказала Сью, — и от лихорадки ей приходят в голову разные болезненные фантазии. Очень хорошо, мистер Берман, — если вы не хотите мне позировать, то и не надо. А я все-таки думаю, что вы противный старик... противный старый болтунишка. — Вот настоящая женщина! — закричал Берман. — Кто сказал, что я не хочу позировать? Идем. Я иду с вами. Полчаса я говорю, что хочу позировать. Боже мой! Здесь совсем не место болеть такой хорошей девушке, как мисс Джонси. Когда-нибудь я напишу шедевр, и мы все уедем отсюда. Да, да! Джонси дремала, когда они поднялись наверх. Сью спустила штору до самого подоконника и сделала Берману знак пройти в другую комнату. Там они подошли к окну и со страхом посмотрели на старый плющ. Потом переглянулись, не говоря ни слова. Шел холодный, упорный дождь пополам со снегом. Берман в старой синей рубашке уселся в позе золотоискателя-отшельника на перевернутый чайник вместо скалы. На другое утро Сью, проснувшись после короткого сна, увидела, что Джонси не сводит тусклых, широко раскрытых глаз со спущенной зеленой шторы. — Подними ее, я хочу посмотреть, — шепотом скомандовала Джонси. Сью устало повиновалась. И что же? После проливного дождя и резких порывов ветра, не унимавшихся всю ночь, на кирпичной стене еще виднелся один лист плюща — последний! Все еще темно-зеленый у стебелька, но тронутый по зубчатым краям желтизной тления и распада, он храбро держался на ветке в двадцати футах над землей. — Это последний, — сказала Джонси. — Я думала, что он непременно упадет ночью. Я слышала ветер. Он упадет сегодня, тогда умру и я. — Да бог с тобой! — сказала Сью, склоняясь усталой головой к подушке. — Подумай хоть обо мне, если не хочешь думать о себе! Что будет со мной? Но Джонси не отвечала. Душа, готовясь отправиться в таинственный, далекий путь, становится чуждой всему земному. Болезненная фантазия завладевала Джонси все сильнее, по мере того, как одна за другой рвались все нити, связывавшие ее с жизнью и людьми. День прошел, и даже в сумерки они видели, что одинокий лист плюща держится на своем стебельке на фоне кирпичной стены. А потом, с наступлением темноты, опять поднялся северный ветер, и дождь беспрерывно стучал в окна, скатываясь с низко нависшей голландской кровли. Как только рассвело, беспощадная Джонси велела снова поднять штору. Лист плюща все еще оставался на месте. Джонси долго лежала, глядя на него. Потом позвала Сью, которая разогревала для нее куриный бульон на газовой горелке. — Я была скверной девчонкой, Сьюди, — сказала Джонси. — Должно быть, этот последний лист остался на ветке для того, чтобы показать мне, какая я была гадкая. Грешно желать себе смерти. Теперь ты можешь дать мне немножко бульона, а потом молока с портвейном... Хотя нет: принеси мне сначала зеркальце, а потом обложи меня подушками, и я буду сидеть и смотреть, как ты стряпаешь. Часом позже она сказала: — Сьюди, я надеюсь когда-нибудь написать красками Неаполитанский залив. Днем пришел доктор, и Сью под каким-то предлогом вышла за ним в прихожую. — Шансы равные, — сказал доктор, пожимая худенькую, дрожащую руку Сью. — При хорошем уходе вы одержите победу. А теперь я должен навестить еще одного больного, внизу. Его фамилия Берман. Кажется, он художник. Тоже воспаление легких. Он уже старик и очень слаб, а форма болезни тяжелая. Надежды нет никакой, но сегодня его отправят в больницу, там ему будет покойнее. На другой день доктор сказал Сью: — Она вне опасности. Вы победили. Теперь питание и уход — и больше ничего не нужно. В тот же день к вечеру Сью подошла к кровати, где лежала Джонси, с удовольствием довязывая ярко-синий, совершенно бесполезный шарф, и обняла ее одной рукой — вместе с подушкой. — Мне надо кое-что сказать тебе, белая мышка, — начала она. — Мистер Берман умер сегодня в больнице от воспаления легких. Он болел всего только два дня. Утром первого дня швейцар нашел бедного старика на полу в его комнате. Он был без сознания. Башмаки и вся его одежда промокли насквозь и были холодны, как лед. Никто не мог понять, куда он выходил в такую ужасную ночь. Потом нашли фонарь, который все еще горел, лестницу, сдвинутую с места, несколько брошенных кистей и палитру с желтой и зеленой красками. Посмотри в окно, дорогая, на последний лист плюща. Тебя не удивляло, что он не дрожит и не шевелится от ветра? Да, милая, это и есть шедевр Бермана — он написал его в ту ночь, когда слетел последний лист.
О. Генри
Последний лист
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/ohenry/index.html">О. Генри</a>. <a href="/text/4319/index.html">Последний лист</a></div> <div class="author">О. Генри</div> <div class="title"><h1>Последний лист</h1></div> <z><o></o>В небольшом квартале к западу от Вашингтон-сквера улицы перепутались и переломались в короткие полоски, именуемые проездами. Эти проезды образуют странные углы и кривые линии. Одна улица там даже пересекает самое себя раза два. Некоему художнику удалось открыть весьма ценное свойство этой улицы. Предположим, сборщик из магазина со счетом за краски, бумагу и холст повстречает там самого себя, идущего восвояси, не получив ни единого цента по счету!</z> <z><o></o>И вот в поисках окон, выходящих на север, кровель XVIII столетия, голландских мансард и дешевой квартирной платы люди искусства набрели на своеобразный квартал Гринич-Виллидж. Затем они перевезли туда с Шестой авеню несколько оловянных кружек и одну-две жаровни и основали «колонию».</z> <z><o></o>Студия Сью и Джонси помещалась наверху трехэтажного кирпичного дома. Джонси — уменьшительное от Джоанны. Одна приехала из штата Мэн, другая — из Калифорнии. Они познакомились за табльдотом одного ресторанчика на Восьмой улице и нашли, что их взгляды на искусство, цикорный салат и модные рукава вполне совпадают. В результате и возникла общая студия.</z> <z><o></o>Это было в мае. В ноябре неприветливый чужак, которого доктора именуют Пневмонией, незримо разгуливал по колонии, касаясь то одного, то другого своими ледяными пальцами. По Ист-Сайду этот душегуб шагал смело, поражая десятки жертв, но здесь, в лабиринте узких, поросших мохом переулков, он плелся нога за ногу.</z> <z><o></o>Господина Пневмонию никак нельзя было назвать галантным старым джентльменом. Миниатюрная девушка, малокровная от калифорнийских зефиров, едва ли могла считаться достойным противником для дюжего старого тупицы с красными кулачищами и одышкой. Однако он свалил ее с ног, и Джонси лежала неподвижно на крашеной железной кровати, глядя сквозь мелкий переплет голландского окна на глухую стену соседнего кирпичного дома.</z> <z><o></o>Однажды утром озабоченный доктор одним движением косматых седых бровей вызвал Сью в коридор.</z> <z><o></o>— У нее один шанс... ну, скажем, против десяти, — сказал он, стряхивая ртуть в термометре. — И то, если она сама захочет жить. Вся наша фармакопея теряет смысл, когда люди начинают действовать в интересах гробовщика. Ваша маленькая барышня решила, что ей уже не поправиться. О чем она думает?</z> <z><o></o>— Ей... ей хотелось написать красками Неаполитанский залив.</z> <z><o></o>— Красками? Чепуха! Нет ли у нее на душе чего-нибудь такого, о чем действительно стоило бы думать, — например, мужчины?</z> <z><o></o>— Мужчины? — переспросила Сью, и ее голос зазвучал резко, как губная гармоника. — Неужели мужчина стоит... Да нет, доктор, ничего подобного нет.</z> <z><o></o>— Ну, тогда она просто ослабла, — решил доктор. — Я сделаю все, что буду в силах сделать как представитель науки. Но когда мой пациент начинает считать кареты в своей похоронной процессии, я скидываю пятьдесят процентов с целебной силы лекарств. Если вы сумеете добиться, чтобы она хоть один раз спросила, какого фасона рукава будут носить этой зимой, я вам ручаюсь, что у нес будет один шанс из пяти вместо одного из десяти.</z> <z><o></o>После того, как доктор ушел, Сью выбежала в мастерскую и плакала в японскую бумажную салфеточку до тех пор, пока та не размокла окончательно. Потом она храбро вошла в комнату Джонси с чертежной доской, насвистывая рэгтайм.</z> <z><o></o>Джонси лежала, повернувшись лицом к окну, едва заметная под одеялами. Сью перестала насвистывать, думая, что Джонси уснула.</z> <z><o></o>Она пристроила доску и начала рисунок тушью к журнальному рассказу. Для молодых художников путь в Искусство бывает вымощен иллюстрациями к журнальным рассказам, которыми молодые авторы мостят себе путь в Литературу.</z> <z><o></o>Набрасывая для рассказа фигуру ковбоя из Айдахо в элегантных бриджах и с моноклем в глазу, Сью услышала тихий шепот, повторившийся несколько раз. Она торопливо подошла к кровати. Глаза Джонси были широко открыты. Она смотрела в окно и считала — считала в обратном порядке.</z> <z><o></o>— Двенадцать, — произнесла она, и немного погодя: — одиннадцать, — а потом: — «десять» и «девять», а потом: — «восемь» и «семь» — почти одновременно.</z> <z><o></o>Сью посмотрела в окно. Что там было считать? Был виден только пустой, унылый двор и глухая стена кирпичного дома в двадцати шагах. Старый-старый плющ с узловатым, подгнившим у корней стволом заплел до половины кирпичную стену. Холодное дыхание осени сорвало листья с лозы, и оголенные скелеты ветвей цеплялись за осыпающиеся кирпичи.</z> <z><o></o>— Что там такое, милая? — спросила Сью.</z> <z><o></o>— Шесть, — едва слышно ответила Джонси. — Теперь они облетают быстрее. Три дня назад их было почти сто. Голова кружилась считать. А теперь это легко. Вот и еще один полетел. Теперь осталось только пять.</z> <z><o></o>— Чего пять, милая? Скажи своей Сьюди.</z> <z><o></o>— Листьев. На плюще. Когда упадет последний лист, я умру. Я это знаю уже три дня. Разве доктор не сказал тебе?</z> <z><o></o>— Первый раз слышу такую глупость! — с великолепным презрением отпарировала Сью. — Какое отношение могут иметь листья на старом плюще к тому, что ты поправишься? А ты еще так любила этот плющ, гадкая девочка! Не будь глупышкой. Да ведь еще сегодня утром доктор говорил мне, что ты скоро выздоровеешь... позволь, как же это он сказал?.. что у тебя десять шансов против одного. А ведь это не меньше, чем у каждого из нас здесь, в Нью-Йорке, когда едешь в трамвае или идешь мимо нового дома. Попробуй съесть немножко бульона и дай твоей Сьюди закончить рисунок, чтобы она могла сбыть его редактору и купить вина для своей больной девочки и свиных котлет для себя.</z> <z><o></o>— Вина тебе покупать больше не надо, — отвечала Джонси, пристально глядя в окно. — Вот и еще один полетел. Нет, бульона я не хочу. Значит, остается всего четыре. Я хочу видеть, как упадет последний лист. Тогда умру и я.</z> <z><o></o>— Джонси, милая, — сказала Сью, наклоняясь над ней, — обещаешь ты мне не открывать глаз и не глядеть в окно, пока я не кончу работать? Я должна сдать эти иллюстрации завтра. Мне нужен свет, а то я спустила бы штору.</z> <z><o></o>— Разве ты не можешь рисовать в другой комнате? — холодно спросила Джонси.</z> <z><o></o>— Мне бы хотелось посидеть с тобой, — сказала Сью. — А кроме того, я не желаю, чтобы ты глядела на эти дурацкие листья.</z> <z><o></o>— Скажи мне, когда кончишь, — закрывая глаза, произнесла Джонси, бледная и неподвижная, как поверженная статуя, — потому что мне хочется видеть, как упадет последний лист. Я устала ждать. Я устала думать. Мне хочется освободиться от всего, что меня держит, — лететь, лететь все ниже и ниже, как один из этих бедных, усталых листьев.</z> <z><o></o>— Постарайся уснуть, — сказала Сью. — Мне надо позвать Бермана, я хочу писать с него золотоискателя-отшельника. Я самое большее на минутку. Смотри же, не шевелись, пока я не приду.</z> <z><o></o>Старик Берман был художник, который жил в нижнем этаже, под их студией. Ему было уже за шестьдесят, и борода, вся в завитках, как у Моисея Микеланджело, спускалась у него с головы сатира на тело гнома. В искусстве Берман был неудачником. Он все собирался написать шедевр, но даже и не начал его. Уже несколько лет он не писал ничего, кроме вывесок, реклам и тому подобной мазни ради куска хлеба. Он зарабатывал кое-что, позируя молодым художникам, которым профессионалы-натурщики оказывались не по карману. Он пил запоем, но все еще говорил о своем будущем шедевре. А в остальном это был злющий старикашка, который издевался над всякой сентиментальностью и смотрел на себя, как на сторожевого пса, специально приставленного для охраны двух молодых художниц.</z> <z><o></o>Сью застала Бермана, сильно пахнущего можжевеловыми ягодами, в его полутемной каморке нижнего этажа. В одном углу уже двадцать пять лет стояло на мольберте нетронутое полотно, готовое принять первые штрихи шедевра. Сью рассказала старику про фантазию Джонси и про свои опасения насчет того, как бы она, легкая и хрупкая, как лист, не улетела от них, когда ослабнет ее непрочная связь с миром. Старик Берман, чьи красные глаза очень заметно слезились, раскричался, насмехаясь над такими идиотскими фантазиями.</z> <z><o></o>— Что! — кричал он. — Возможна ли такая глупость — умирать оттого, что листья падают с проклятого плюща! Первый раз слышу. Нет, не желаю позировать для вашего идиота-отшельника. Как вы позволяете ей забивать себе голову такой чепухой? Ах, бедная маленькая мисс Джонси!</z> <z><o></o>— Она очень больна и слаба, — сказала Сью, — и от лихорадки ей приходят в голову разные болезненные фантазии. Очень хорошо, мистер Берман, — если вы не хотите мне позировать, то и не надо. А я все-таки думаю, что вы противный старик... противный старый болтунишка.</z> <z><o></o>— Вот настоящая женщина! — закричал Берман. — Кто сказал, что я не хочу позировать? Идем. Я иду с вами. Полчаса я говорю, что хочу позировать. Боже мой! Здесь совсем не место болеть такой хорошей девушке, как мисс Джонси. Когда-нибудь я напишу шедевр, и мы все уедем отсюда. Да, да!</z> <z><o></o>Джонси дремала, когда они поднялись наверх. Сью спустила штору до самого подоконника и сделала Берману знак пройти в другую комнату. Там они подошли к окну и со страхом посмотрели на старый плющ. Потом переглянулись, не говоря ни слова. Шел холодный, упорный дождь пополам со снегом. Берман в старой синей рубашке уселся в позе золотоискателя-отшельника на перевернутый чайник вместо скалы.</z> <z><o></o>На другое утро Сью, проснувшись после короткого сна, увидела, что Джонси не сводит тусклых, широко раскрытых глаз со спущенной зеленой шторы.</z> <z><o></o>— Подними ее, я хочу посмотреть, — шепотом скомандовала Джонси.</z> <z><o></o>Сью устало повиновалась.</z> <z><o></o>И что же? После проливного дождя и резких порывов ветра, не унимавшихся всю ночь, на кирпичной стене еще виднелся один лист плюща — последний! Все еще темно-зеленый у стебелька, но тронутый по зубчатым краям желтизной тления и распада, он храбро держался на ветке в двадцати футах над землей.</z> <z><o></o>— Это последний, — сказала Джонси. — Я думала, что он непременно упадет ночью. Я слышала ветер. Он упадет сегодня, тогда умру и я.</z> <z><o></o>— Да бог с тобой! — сказала Сью, склоняясь усталой головой к подушке. — Подумай хоть обо мне, если не хочешь думать о себе! Что будет со мной?</z> <z><o></o>Но Джонси не отвечала. Душа, готовясь отправиться в таинственный, далекий путь, становится чуждой всему земному. Болезненная фантазия завладевала Джонси все сильнее, по мере того, как одна за другой рвались все нити, связывавшие ее с жизнью и людьми.</z> <z><o></o>День прошел, и даже в сумерки они видели, что одинокий лист плюща держится на своем стебельке на фоне кирпичной стены. А потом, с наступлением темноты, опять поднялся северный ветер, и дождь беспрерывно стучал в окна, скатываясь с низко нависшей голландской кровли.</z> <z><o></o>Как только рассвело, беспощадная Джонси велела снова поднять штору.</z> <z><o></o>Лист плюща все еще оставался на месте.</z> <z><o></o>Джонси долго лежала, глядя на него. Потом позвала Сью, которая разогревала для нее куриный бульон на газовой горелке.</z> <z><o></o>— Я была скверной девчонкой, Сьюди, — сказала Джонси. — Должно быть, этот последний лист остался на ветке для того, чтобы показать мне, какая я была гадкая. Грешно желать себе смерти. Теперь ты можешь дать мне немножко бульона, а потом молока с портвейном... Хотя нет: принеси мне сначала зеркальце, а потом обложи меня подушками, и я буду сидеть и смотреть, как ты стряпаешь.</z> <z><o></o>Часом позже она сказала:</z> <z><o></o>— Сьюди, я надеюсь когда-нибудь написать красками Неаполитанский залив.</z> <z><o></o>Днем пришел доктор, и Сью под каким-то предлогом вышла за ним в прихожую.</z> <z><o></o>— Шансы равные, — сказал доктор, пожимая худенькую, дрожащую руку Сью. — При хорошем уходе вы одержите победу. А теперь я должен навестить еще одного больного, внизу. Его фамилия Берман. Кажется, он художник. Тоже воспаление легких. Он уже старик и очень слаб, а форма болезни тяжелая. Надежды нет никакой, но сегодня его отправят в больницу, там ему будет покойнее.</z> <z><o></o>На другой день доктор сказал Сью:</z> <z><o></o>— Она вне опасности. Вы победили. Теперь питание и уход — и больше ничего не нужно.</z> <z><o></o>В тот же день к вечеру Сью подошла к кровати, где лежала Джонси, с удовольствием довязывая ярко-синий, совершенно бесполезный шарф, и обняла ее одной рукой — вместе с подушкой.</z> <z><o></o>— Мне надо кое-что сказать тебе, белая мышка, — начала она. — Мистер Берман умер сегодня в больнице от воспаления легких. Он болел всего только два дня. Утром первого дня швейцар нашел бедного старика на полу в его комнате. Он был без сознания. Башмаки и вся его одежда промокли насквозь и были холодны, как лед. Никто не мог понять, куда он выходил в такую ужасную ночь. Потом нашли фонарь, который все еще горел, лестницу, сдвинутую с места, несколько брошенных кистей и палитру с желтой и зеленой красками. Посмотри в окно, дорогая, на последний лист плюща. Тебя не удивляло, что он не дрожит и не шевелится от ветра? Да, милая, это и есть шедевр Бермана — он написал его в ту ночь, когда слетел последний лист.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/ohenry/index.html">О. Генри</a>. <a href="/text/4319/index.html">Последний лист</a></div> <div class="author">О. Генри</div> <div class="title"><h1>Последний лист</h1></div> <z><o></o>В небольшом квартале к западу от Вашингтон-сквера улицы перепутались и переломались в короткие полоски, именуемые проездами. Эти проезды образуют странные углы и кривые линии. Одна улица там даже пересекает самое себя раза два. Некоему художнику удалось открыть весьма ценное свойство этой улицы. Предположим, сборщик из магазина со счетом за краски, бумагу и холст повстречает там самого себя, идущего восвояси, не получив ни единого цента по счету!</z> <z><o></o>И вот в поисках окон, выходящих на север, кровель XVIII столетия, голландских мансард и дешевой квартирной платы люди искусства набрели на своеобразный квартал Гринич-Виллидж. Затем они перевезли туда с Шестой авеню несколько оловянных кружек и одну-две жаровни и основали «колонию».</z> <z><o></o>Студия Сью и Джонси помещалась наверху трехэтажного кирпичного дома. Джонси — уменьшительное от Джоанны. Одна приехала из штата Мэн, другая — из Калифорнии. Они познакомились за табльдотом одного ресторанчика на Восьмой улице и нашли, что их взгляды на искусство, цикорный салат и модные рукава вполне совпадают. В результате и возникла общая студия.</z> <z><o></o>Это было в мае. В ноябре неприветливый чужак, которого доктора именуют Пневмонией, незримо разгуливал по колонии, касаясь то одного, то другого своими ледяными пальцами. По Ист-Сайду этот душегуб шагал смело, поражая десятки жертв, но здесь, в лабиринте узких, поросших мохом переулков, он плелся нога за ногу.</z> <z><o></o>Господина Пневмонию никак нельзя было назвать галантным старым джентльменом. Миниатюрная девушка, малокровная от калифорнийских зефиров, едва ли могла считаться достойным противником для дюжего старого тупицы с красными кулачищами и одышкой. Однако он свалил ее с ног, и Джонси лежала неподвижно на крашеной железной кровати, глядя сквозь мелкий переплет голландского окна на глухую стену соседнего кирпичного дома.</z> <z><o></o>Однажды утром озабоченный доктор одним движением косматых седых бровей вызвал Сью в коридор.</z> <z><o></o>— У нее один шанс... ну, скажем, против десяти, — сказал он, стряхивая ртуть в термометре. — И то, если она сама захочет жить. Вся наша фармакопея теряет смысл, когда люди начинают действовать в интересах гробовщика. Ваша маленькая барышня решила, что ей уже не поправиться. О чем она думает?</z> <z><o></o>— Ей... ей хотелось написать красками Неаполитанский залив.</z> <z><o></o>— Красками? Чепуха! Нет ли у нее на душе чего-нибудь такого, о чем действительно стоило бы думать, — например, мужчины?</z> <z><o></o>— Мужчины? — переспросила Сью, и ее голос зазвучал резко, как губная гармоника. — Неужели мужчина стоит... Да нет, доктор, ничего подобного нет.</z> <z><o></o>— Ну, тогда она просто ослабла, — решил доктор. — Я сделаю все, что буду в силах сделать как представитель науки. Но когда мой пациент начинает считать кареты в своей похоронной процессии, я скидываю пятьдесят процентов с целебной силы лекарств. Если вы сумеете добиться, чтобы она хоть один раз спросила, какого фасона рукава будут носить этой зимой, я вам ручаюсь, что у нес будет один шанс из пяти вместо одного из десяти.</z> <z><o></o>После того, как доктор ушел, Сью выбежала в мастерскую и плакала в японскую бумажную салфеточку до тех пор, пока та не размокла окончательно. Потом она храбро вошла в комнату Джонси с чертежной доской, насвистывая рэгтайм.</z> <z><o></o>Джонси лежала, повернувшись лицом к окну, едва заметная под одеялами. Сью перестала насвистывать, думая, что Джонси уснула.</z> <z><o></o>Она пристроила доску и начала рисунок тушью к журнальному рассказу. Для молодых художников путь в Искусство бывает вымощен иллюстрациями к журнальным рассказам, которыми молодые авторы мостят себе путь в Литературу.</z> <z><o></o>Набрасывая для рассказа фигуру ковбоя из Айдахо в элегантных бриджах и с моноклем в глазу, Сью услышала тихий шепот, повторившийся несколько раз. Она торопливо подошла к кровати. Глаза Джонси были широко открыты. Она смотрела в окно и считала — считала в обратном порядке.</z> <z><o></o>— Двенадцать, — произнесла она, и немного погодя: — одиннадцать, — а потом: — «десять» и «девять», а потом: — «восемь» и «семь» — почти одновременно.</z> <z><o></o>Сью посмотрела в окно. Что там было считать? Был виден только пустой, унылый двор и глухая стена кирпичного дома в двадцати шагах. Старый-старый плющ с узловатым, подгнившим у корней стволом заплел до половины кирпичную стену. Холодное дыхание осени сорвало листья с лозы, и оголенные скелеты ветвей цеплялись за осыпающиеся кирпичи.</z> <z><o></o>— Что там такое, милая? — спросила Сью.</z> <z><o></o>— Шесть, — едва слышно ответила Джонси. — Теперь они облетают быстрее. Три дня назад их было почти сто. Голова кружилась считать. А теперь это легко. Вот и еще один полетел. Теперь осталось только пять.</z> <z><o></o>— Чего пять, милая? Скажи своей Сьюди.</z> <z><o></o>— Листьев. На плюще. Когда упадет последний лист, я умру. Я это знаю уже три дня. Разве доктор не сказал тебе?</z> <z><o></o>— Первый раз слышу такую глупость! — с великолепным презрением отпарировала Сью. — Какое отношение могут иметь листья на старом плюще к тому, что ты поправишься? А ты еще так любила этот плющ, гадкая девочка! Не будь глупышкой. Да ведь еще сегодня утром доктор говорил мне, что ты скоро выздоровеешь... позволь, как же это он сказал?.. что у тебя десять шансов против одного. А ведь это не меньше, чем у каждого из нас здесь, в Нью-Йорке, когда едешь в трамвае или идешь мимо нового дома. Попробуй съесть немножко бульона и дай твоей Сьюди закончить рисунок, чтобы она могла сбыть его редактору и купить вина для своей больной девочки и свиных котлет для себя.</z> <z><o></o>— Вина тебе покупать больше не надо, — отвечала Джонси, пристально глядя в окно. — Вот и еще один полетел. Нет, бульона я не хочу. Значит, остается всего четыре. Я хочу видеть, как упадет последний лист. Тогда умру и я.</z> <z><o></o>— Джонси, милая, — сказала Сью, наклоняясь над ней, — обещаешь ты мне не открывать глаз и не глядеть в окно, пока я не кончу работать? Я должна сдать эти иллюстрации завтра. Мне нужен свет, а то я спустила бы штору.</z> <z><o></o>— Разве ты не можешь рисовать в другой комнате? — холодно спросила Джонси.</z> <z><o></o>— Мне бы хотелось посидеть с тобой, — сказала Сью. — А кроме того, я не желаю, чтобы ты глядела на эти дурацкие листья.</z> <z><o></o>— Скажи мне, когда кончишь, — закрывая глаза, произнесла Джонси, бледная и неподвижная, как поверженная статуя, — потому что мне хочется видеть, как упадет последний лист. Я устала ждать. Я устала думать. Мне хочется освободиться от всего, что меня держит, — лететь, лететь все ниже и ниже, как один из этих бедных, усталых листьев.</z> <z><o></o>— Постарайся уснуть, — сказала Сью. — Мне надо позвать Бермана, я хочу писать с него золотоискателя-отшельника. Я самое большее на минутку. Смотри же, не шевелись, пока я не приду.</z> <z><o></o>Старик Берман был художник, который жил в нижнем этаже, под их студией. Ему было уже за шестьдесят, и борода, вся в завитках, как у Моисея Микеланджело, спускалась у него с головы сатира на тело гнома. В искусстве Берман был неудачником. Он все собирался написать шедевр, но даже и не начал его. Уже несколько лет он не писал ничего, кроме вывесок, реклам и тому подобной мазни ради куска хлеба. Он зарабатывал кое-что, позируя молодым художникам, которым профессионалы-натурщики оказывались не по карману. Он пил запоем, но все еще говорил о своем будущем шедевре. А в остальном это был злющий старикашка, который издевался над всякой сентиментальностью и смотрел на себя, как на сторожевого пса, специально приставленного для охраны двух молодых художниц.</z> <z><o></o>Сью застала Бермана, сильно пахнущего можжевеловыми ягодами, в его полутемной каморке нижнего этажа. В одном углу уже двадцать пять лет стояло на мольберте нетронутое полотно, готовое принять первые штрихи шедевра. Сью рассказала старику про фантазию Джонси и про свои опасения насчет того, как бы она, легкая и хрупкая, как лист, не улетела от них, когда ослабнет ее непрочная связь с миром. Старик Берман, чьи красные глаза очень заметно слезились, раскричался, насмехаясь над такими идиотскими фантазиями.</z> <z><o></o>— Что! — кричал он. — Возможна ли такая глупость — умирать оттого, что листья падают с проклятого плюща! Первый раз слышу. Нет, не желаю позировать для вашего идиота-отшельника. Как вы позволяете ей забивать себе голову такой чепухой? Ах, бедная маленькая мисс Джонси!</z> <z><o></o>— Она очень больна и слаба, — сказала Сью, — и от лихорадки ей приходят в голову разные болезненные фантазии. Очень хорошо, мистер Берман, — если вы не хотите мне позировать, то и не надо. А я все-таки думаю, что вы противный старик... противный старый болтунишка.</z> <z><o></o>— Вот настоящая женщина! — закричал Берман. — Кто сказал, что я не хочу позировать? Идем. Я иду с вами. Полчаса я говорю, что хочу позировать. Боже мой! Здесь совсем не место болеть такой хорошей девушке, как мисс Джонси. Когда-нибудь я напишу шедевр, и мы все уедем отсюда. Да, да!</z> <z><o></o>Джонси дремала, когда они поднялись наверх. Сью спустила штору до самого подоконника и сделала Берману знак пройти в другую комнату. Там они подошли к окну и со страхом посмотрели на старый плющ. Потом переглянулись, не говоря ни слова. Шел холодный, упорный дождь пополам со снегом. Берман в старой синей рубашке уселся в позе золотоискателя-отшельника на перевернутый чайник вместо скалы.</z> <z><o></o>На другое утро Сью, проснувшись после короткого сна, увидела, что Джонси не сводит тусклых, широко раскрытых глаз со спущенной зеленой шторы.</z> <z><o></o>— Подними ее, я хочу посмотреть, — шепотом скомандовала Джонси.</z> <z><o></o>Сью устало повиновалась.</z> <z><o></o>И что же? После проливного дождя и резких порывов ветра, не унимавшихся всю ночь, на кирпичной стене еще виднелся один лист плюща — последний! Все еще темно-зеленый у стебелька, но тронутый по зубчатым краям желтизной тления и распада, он храбро держался на ветке в двадцати футах над землей.</z> <z><o></o>— Это последний, — сказала Джонси. — Я думала, что он непременно упадет ночью. Я слышала ветер. Он упадет сегодня, тогда умру и я.</z> <z><o></o>— Да бог с тобой! — сказала Сью, склоняясь усталой головой к подушке. — Подумай хоть обо мне, если не хочешь думать о себе! Что будет со мной?</z> <z><o></o>Но Джонси не отвечала. Душа, готовясь отправиться в таинственный, далекий путь, становится чуждой всему земному. Болезненная фантазия завладевала Джонси все сильнее, по мере того, как одна за другой рвались все нити, связывавшие ее с жизнью и людьми.</z> <z><o></o>День прошел, и даже в сумерки они видели, что одинокий лист плюща держится на своем стебельке на фоне кирпичной стены. А потом, с наступлением темноты, опять поднялся северный ветер, и дождь беспрерывно стучал в окна, скатываясь с низко нависшей голландской кровли.</z> <z><o></o>Как только рассвело, беспощадная Джонси велела снова поднять штору.</z> <z><o></o>Лист плюща все еще оставался на месте.</z> <z><o></o>Джонси долго лежала, глядя на него. Потом позвала Сью, которая разогревала для нее куриный бульон на газовой горелке.</z> <z><o></o>— Я была скверной девчонкой, Сьюди, — сказала Джонси. — Должно быть, этот последний лист остался на ветке для того, чтобы показать мне, какая я была гадкая. Грешно желать себе смерти. Теперь ты можешь дать мне немножко бульона, а потом молока с портвейном... Хотя нет: принеси мне сначала зеркальце, а потом обложи меня подушками, и я буду сидеть и смотреть, как ты стряпаешь.</z> <z><o></o>Часом позже она сказала:</z> <z><o></o>— Сьюди, я надеюсь когда-нибудь написать красками Неаполитанский залив.</z> <z><o></o>Днем пришел доктор, и Сью под каким-то предлогом вышла за ним в прихожую.</z> <z><o></o>— Шансы равные, — сказал доктор, пожимая худенькую, дрожащую руку Сью. — При хорошем уходе вы одержите победу. А теперь я должен навестить еще одного больного, внизу. Его фамилия Берман. Кажется, он художник. Тоже воспаление легких. Он уже старик и очень слаб, а форма болезни тяжелая. Надежды нет никакой, но сегодня его отправят в больницу, там ему будет покойнее.</z> <z><o></o>На другой день доктор сказал Сью:</z> <z><o></o>— Она вне опасности. Вы победили. Теперь питание и уход — и больше ничего не нужно.</z> <z><o></o>В тот же день к вечеру Сью подошла к кровати, где лежала Джонси, с удовольствием довязывая ярко-синий, совершенно бесполезный шарф, и обняла ее одной рукой — вместе с подушкой.</z> <z><o></o>— Мне надо кое-что сказать тебе, белая мышка, — начала она. — Мистер Берман умер сегодня в больнице от воспаления легких. Он болел всего только два дня. Утром первого дня швейцар нашел бедного старика на полу в его комнате. Он был без сознания. Башмаки и вся его одежда промокли насквозь и были холодны, как лед. Никто не мог понять, куда он выходил в такую ужасную ночь. Потом нашли фонарь, который все еще горел, лестницу, сдвинутую с места, несколько брошенных кистей и палитру с желтой и зеленой красками. Посмотри в окно, дорогая, на последний лист плюща. Тебя не удивляло, что он не дрожит и не шевелится от ветра? Да, милая, это и есть шедевр Бермана — он написал его в ту ночь, когда слетел последний лист.</z>
4346
О ночь безлунная!.. Стою я, как влюбленный, Стою и слушаю, тобой обвороженный... Какая музыка под ризою твоей! Кругом — стеклянный звон лиющихся ключей; Там — листик задрожал под каплею алмазной; Там — пташки полевой свисток однообразный; Стрекозы, как часы, стучат между кустов; По речке, в камышах, от топких островов, С разливов хоры жаб несутся, как глухие Органа дальнего аккорды басовые, И царствует над всей гармонией ночной, По ветру то звончей, то в тихом замиранье, Далекой мельницы глухое клокотанье... А звезды... Нет, и там, по тверди голубой, В их металлическом сиянье и движенье Мне чувствуется гул их вечного теченья. О ночь безлунная!.. Стою я, как влюбленный, Стою и слушаю, тобой обвороженный... Какая музыка под ризою твоей! Кругом — стеклянный звон лиющихся ключей; Там — листик задрожал под каплею алмазной; Там — пташки полевой свисток однообразный; Стрекозы, как часы, стучат между кустов; По речке, в камышах, от топких островов, С разливов хоры жаб несутся, как глухие Органа дальнего аккорды басовые, И царствует над всей гармонией ночной, По ветру то звончей, то в тихом замиранье, Далекой мельницы глухое клокотанье... А звезды... Нет, и там, по тверди голубой, В их металлическом сиянье и движенье Мне чувствуется гул их вечного теченья.
А. Н. Майков
Звуки ночи («О ночь безлунная!.. Стою я, как влюбленный...»)
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/a-n-maikov/index.html">А. Н. Майков</a>. <a href="/text/4346/index.html">Звуки ночи («О ночь безлунная!.. Стою я, как влюбленный...»)</a></div> <div class="author">Аполлон Майков</div> <div class="title"><h1>Звуки ночи</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>О ночь безлунная!.. Стою я, как влюбленный,</v><c></c> <v><m></m>Стою и слушаю, тобой обвороженный...</v><c></c> <v><m></m>Какая музыка под ризою твоей!</v><c></c> <v><m></m>Кругом — стеклянный звон лиющихся ключей;</v><c></c> <v><m></m>Там — листик задрожал под каплею алмазной;</v><c></c> <v><m></m>Там — пташки полевой свисток однообразный;</v><c></c> <v><m></m>Стрекозы, как часы, стучат между кустов;</v><c></c> <v><m></m>По речке, в камышах, от топких островов,</v><c></c> <v><m></m>С разливов хоры жаб несутся, как глухие</v><c></c> <v><m></m>Органа дальнего аккорды басовые,</v><c></c> <v><m></m>И царствует над всей гармонией ночной,</v><c></c> <v><m></m>По ветру то звончей, то в тихом замиранье,</v><c></c> <v><m></m>Далекой мельницы глухое клокотанье...</v><c></c> <v><m></m>А звезды... Нет, и там, по тверди голубой,</v><c></c> <v><m></m>В их металлическом сиянье и движенье</v><c></c> <v><m></m>Мне чувствуется гул их вечного теченья.</v><c></c></z> <cr>1856</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/a-n-maikov/index.html">А. Н. Майков</a>. <a href="/text/4346/index.html">Звуки ночи («О ночь безлунная!.. Стою я, как влюбленный...»)</a></div> <div class="author">Аполлон Майков</div> <div class="title"><h1>Звуки ночи</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>О ночь безлунная!.. Стою я, как влюбленный,</v><c></c> <v><m></m>Стою и слушаю, тобой обвороженный...</v><c></c> <v><m></m>Какая музыка под ризою твоей!</v><c></c> <v><m></m>Кругом — стеклянный звон лиющихся ключей;</v><c></c> <v><m></m>Там — листик задрожал под каплею алмазной;</v><c></c> <v><m></m>Там — пташки полевой свисток однообразный;</v><c></c> <v><m></m>Стрекозы, как часы, стучат между кустов;</v><c></c> <v><m></m>По речке, в камышах, от топких островов,</v><c></c> <v><m></m>С разливов хоры жаб несутся, как глухие</v><c></c> <v><m></m>Органа дальнего аккорды басовые,</v><c></c> <v><m></m>И царствует над всей гармонией ночной,</v><c></c> <v><m></m>По ветру то звончей, то в тихом замиранье,</v><c></c> <v><m></m>Далекой мельницы глухое клокотанье...</v><c></c> <v><m></m>А звезды... Нет, и там, по тверди голубой,</v><c></c> <v><m></m>В их металлическом сиянье и движенье</v><c></c> <v><m></m>Мне чувствуется гул их вечного теченья.</v><c></c></z> <cr>1856</cr> </pmm></pms></div>
4307
Дедушка Ириней очень любил маленьких детей, т. е. таких детей, которые умны, слушают, когда им что говорят, не зевают по сторонам и не глядят в окошко, когда маменька им показывает книжку. Дедушка Ириней любит особенно маленькую Лидиньку, и когда Лидинька умна, дедушка дарит ей куклу, конфетку, а иногда пятачок, гривенник, пятиалтынный, двугривенный, четвертак, полтинник. Вы, умные дети, верно знаете, какие это деньги? Однажды дедушка Ириней собрался ехать в дорогу на целый месяц; вы знаете, я чаю, сколько дней в месяце и сколько дней в неделе? Когда дедушка Ириней собрался в дорогу, Лидинька очень плакала и считала по пальцам, сколько дней она не увидит дедушку. Дедушка утешал Лидиньку и говорил ей, что если она будет умна, то он приедет скорее, нежели она думает. — А на память, — сказад дедушка, — я оставлю тебе серебряный рубль и положу его вот здесь, на столе, перед зеркалом. Если ты весь месяц хорошо будешь учиться и учителя запишут в твоей тетрадке, что ты была прилежна, то возьми этот рубль — он твой; а до тех пор пусть он лежит на столе; не трогай его, а только смотри; а смотря на него, вспоминай о том, что я тебе говорил. С этими словами дедушка положил на стол перед зеркалом прекрасный новенький рубль. Дедушка уехал; Лидинька поплакала, погоревала, а потом, как умная девочка, стала думать о том, как бы дедушке угодить и хорошенько учиться. Подошла она к столу полюбоваться на светленький серебряный рубль; подошла, смотрит и видит, что вместо одного рубля лежат два. — Ах, какой же дедушка добрый! — сказала Лидинька. — Он говорил, что положит на стол только один рубль, а вместо того положил два. Долго любовалась Лидинька, смотря на свои серебряные рублики; тогда же светило солнышко в окошко прямо на рублики, и они горели, как в огне. Надобно правду сказать, что Лидинька очень хорошо училась, во время ученья забывала о своих рублях, а слушала только то, что ей говорил учитель. Но когда вечером она легла в постельку, то не могла не подумать о том, что она теперь очень богата, что у нее целых два серебряных рубля, а как Лидинька прилежно училась считать, то она тотчас сочла, что у нее в двух рублях 20 гривенников; никогда еще у нее не бывало такого богатства. Куда девать целых два рубля? Что купить на них? Тут Лидинька вспомнила, что видела она в лавке прехорошенькую куклу; только просили за нее очень дорого — целых полтора серебряных рубля, то есть рубль с полтиною. Да вспомнила она также, что ей понравился маленький наперсток, за который просили 40 копеек серебром; да вспомнила еще, что она обещала бедному хромому, который стоит у церкви, целый гривенник, когда он у нее будет, за то, что Лидинька, выходя из церкви, уронила платок и не заметила этого, а бедный хроменький поднял платок и, несмотря на то что ему ходить на костылях очень было трудно, догнал Лидиньку и отдал ей платок. Но тут Лидинька подумала, что уж целая неделя прошла с тех пор, как она обещала хроменькому гривенник, и что теперь очень бы хорошо было бы дать хроменькому два гривенника вместо одного за долгое жданье. Но если хроменькому дать два гривенника, то тогда недостанет денег на куклу и наперсток, а наперсток был Лидиньке очень нужен, потому что она была большая рукодельница и сама шила платье для своих кукол. Подумав немножко, Лидинька рассудила, что у нее и старая кукла еще очень хороша, а что только нужно ей купить кроватку, за которую просили рубль серебряный. Лидинька и рассчитала, что если она заплатит за кроватку рубль, за наперсток сорок копеек да нищему даст два гривенника, то еще денег у нее останется. А много ли у Лидиньки останется еще денег? Сочтите-ка, дети. Между тем Лидинька думала, думала да и започивала, и во сне ей все снилась лавка с игрушками и казалось ей, что кукла ложилась в кроватку и приседала, благодаря Лидиньку за такую хорошую кроватку; и снилось ей, что наперсточек бегал по столу и сам вскакивал к ней на пальчик и что с ним и хроменький прыгал от радости, что Лидинька дала ему два гривенника. Поутру Лидинька проснулась и стала просить горничную: — Душенька, голубушка, сходи в гостиную, там дедушка на стол положил для меня два рубля серебряных. Они такие хорошенькие, новенькие, светленькие. Принеси мне на них полюбоваться. Даша послушалась, пошла в гостиную и принесла оттуда рубль, который дедушка положил на столе. Лидинька взяла рубль. — Хорошо, — сказала она, — ну, а другой-то где ж? Принеси и другой; мне хочется послушать, как они звенят друг об друга. Даша отвечала, что на столе лежит только один рубль, а что другой, верно, украли. — Да кто же украл? — спросила Лидинька. Даша засмеялась. — Воры ночью приходили да и украли его, — отвечала она. Лидинька расплакалась и побежала к маменьке рассказывать про свое горе, как дедушка положил для нее два рубля на стол и как Даша говорит, что ночью воры приходили и один рубль украли. Маменька позвала Дашу. О чем она говорила с Дашей, Лидинька не могла хорошенько понять, но, однако ж, заметила, что маменька говорила очень строго и винила Дашу, как будто Даша сама взяла. От этих слов Даша расплакалась. Лидинька не знала, что и придумать. Между тем пришел учитель. Лидинька должна была отереть слезы и приняться за ученье, но она была очень грустна. Между тем рубль положила опять на то же место, где положил его дедушка. Когда кончилось ученье, Лидинька печально подошла к столу полюбоваться на свой оставшийся рублик и подумать, как растянуть его, чтобы достало его на наперсток, хроменькому и на маленькую тяжелую подушку, на которую бы можно было прикалывать работу, которая также очень нужна была для Лидиньки. Лидинька подошла к столу и вскрикнула от радости: перед ней опять были оба рублика. — Маменька, маменька! — закричала она. — Даша не виновата, мои оба рублика целы. Маменька подошла к столу. — Какая же ты глупая девочка, — сказала она. — Разве ты не видишь, что один рублик настоящий, а другой ты видишь в зеркале, как ты видишь себя, меня и все, что есть в комнате. Ты не подумала об этом, а я тебе поверила и винила Дашу, что она украла. Лидинька снова в слезы, побежала скорее к Даше, бросилась к ней на шею и говорила ей: — Даша, голубушка, я виновата, прости меня, я глупая девочка, наговорила маменьке вздор и подвела тебя под гнев. Прости меня, сделай милость. С тех пор Лидинька больше не думала о рубле, а старалась прилежно учиться. Когда же встречалась с Дашей, то краснела от стыда. Через месяц приехал дедушка и спросил: — А что, Лидинька, заработала ли ты рубль? Лидинька ничего не отвечала и потупила глазки, а маменька рассказала дедушке все, что случилось с рублем. Дедушка сказал: — Ты хорошо училась и заработала свой рубль, он твой, бери его; а вот тебе и другой, который ты видела в зеркале. — Нет, — отвечала Лидинька, — я этого рубля не стою; я этим рублем обидела бедную Дашу. — Все равно, — отвечал дедушка, — и этот рубль твой. Лидинька немножко подумала. — Хорошо, — сказала она, запинаясь, — если рубль мой, то позвольте мне... — Что, — сказал дедушка. — Отдать его Даше, — отвечала Лидинька. Дедушка поцеловал Лидиньку, а она опрометью побежала к Даше, отдала ей рубль и попросила разменять другой, чтобы снести два гривенника бедному хромому. Дедушка Ириней очень любил маленьких детей, т. е. таких детей, которые умны, слушают, когда им что говорят, не зевают по сторонам и не глядят в окошко, когда маменька им показывает книжку. Дедушка Ириней любит особенно маленькую Лидиньку, и когда Лидинька умна, дедушка дарит ей куклу, конфетку, а иногда пятачок, гривенник, пятиалтынный, двугривенный, четвертак, полтинник. Вы, умные дети, верно знаете, какие это деньги? Однажды дедушка Ириней собрался ехать в дорогу на целый месяц; вы знаете, я чаю, сколько дней в месяце и сколько дней в неделе? Когда дедушка Ириней собрался в дорогу, Лидинька очень плакала и считала по пальцам, сколько дней она не увидит дедушку. Дедушка утешал Лидиньку и говорил ей, что если она будет умна, то он приедет скорее, нежели она думает. — А на память, — сказад дедушка, — я оставлю тебе серебряный рубль и положу его вот здесь, на столе, перед зеркалом. Если ты весь месяц хорошо будешь учиться и учителя запишут в твоей тетрадке, что ты была прилежна, то возьми этот рубль — он твой; а до тех пор пусть он лежит на столе; не трогай его, а только смотри; а смотря на него, вспоминай о том, что я тебе говорил. С этими словами дедушка положил на стол перед зеркалом прекрасный новенький рубль. Дедушка уехал; Лидинька поплакала, погоревала, а потом, как умная девочка, стала думать о том, как бы дедушке угодить и хорошенько учиться. Подошла она к столу полюбоваться на светленький серебряный рубль; подошла, смотрит и видит, что вместо одного рубля лежат два. — Ах, какой же дедушка добрый! — сказала Лидинька. — Он говорил, что положит на стол только один рубль, а вместо того положил два. Долго любовалась Лидинька, смотря на свои серебряные рублики; тогда же светило солнышко в окошко прямо на рублики, и они горели, как в огне. Надобно правду сказать, что Лидинька очень хорошо училась, во время ученья забывала о своих рублях, а слушала только то, что ей говорил учитель. Но когда вечером она легла в постельку, то не могла не подумать о том, что она теперь очень богата, что у нее целых два серебряных рубля, а как Лидинька прилежно училась считать, то она тотчас сочла, что у нее в двух рублях 20 гривенников; никогда еще у нее не бывало такого богатства. Куда девать целых два рубля? Что купить на них? Тут Лидинька вспомнила, что видела она в лавке прехорошенькую куклу; только просили за нее очень дорого — целых полтора серебряных рубля, то есть рубль с полтиною. Да вспомнила она также, что ей понравился маленький наперсток, за который просили 40 копеек серебром; да вспомнила еще, что она обещала бедному хромому, который стоит у церкви, целый гривенник, когда он у нее будет, за то, что Лидинька, выходя из церкви, уронила платок и не заметила этого, а бедный хроменький поднял платок и, несмотря на то что ему ходить на костылях очень было трудно, догнал Лидиньку и отдал ей платок. Но тут Лидинька подумала, что уж целая неделя прошла с тех пор, как она обещала хроменькому гривенник, и что теперь очень бы хорошо было бы дать хроменькому два гривенника вместо одного за долгое жданье. Но если хроменькому дать два гривенника, то тогда недостанет денег на куклу и наперсток, а наперсток был Лидиньке очень нужен, потому что она была большая рукодельница и сама шила платье для своих кукол. Подумав немножко, Лидинька рассудила, что у нее и старая кукла еще очень хороша, а что только нужно ей купить кроватку, за которую просили рубль серебряный. Лидинька и рассчитала, что если она заплатит за кроватку рубль, за наперсток сорок копеек да нищему даст два гривенника, то еще денег у нее останется. А много ли у Лидиньки останется еще денег? Сочтите-ка, дети. Между тем Лидинька думала, думала да и започивала, и во сне ей все снилась лавка с игрушками и казалось ей, что кукла ложилась в кроватку и приседала, благодаря Лидиньку за такую хорошую кроватку; и снилось ей, что наперсточек бегал по столу и сам вскакивал к ней на пальчик и что с ним и хроменький прыгал от радости, что Лидинька дала ему два гривенника. Поутру Лидинька проснулась и стала просить горничную: — Душенька, голубушка, сходи в гостиную, там дедушка на стол положил для меня два рубля серебряных. Они такие хорошенькие, новенькие, светленькие. Принеси мне на них полюбоваться. Даша послушалась, пошла в гостиную и принесла оттуда рубль, который дедушка положил на столе. Лидинька взяла рубль. — Хорошо, — сказала она, — ну, а другой-то где ж? Принеси и другой; мне хочется послушать, как они звенят друг об друга. Даша отвечала, что на столе лежит только один рубль, а что другой, верно, украли. — Да кто же украл? — спросила Лидинька. Даша засмеялась. — Воры ночью приходили да и украли его, — отвечала она. Лидинька расплакалась и побежала к маменьке рассказывать про свое горе, как дедушка положил для нее два рубля на стол и как Даша говорит, что ночью воры приходили и один рубль украли. Маменька позвала Дашу. О чем она говорила с Дашей, Лидинька не могла хорошенько понять, но, однако ж, заметила, что маменька говорила очень строго и винила Дашу, как будто Даша сама взяла. От этих слов Даша расплакалась. Лидинька не знала, что и придумать. Между тем пришел учитель. Лидинька должна была отереть слезы и приняться за ученье, но она была очень грустна. Между тем рубль положила опять на то же место, где положил его дедушка. Когда кончилось ученье, Лидинька печально подошла к столу полюбоваться на свой оставшийся рублик и подумать, как растянуть его, чтобы достало его на наперсток, хроменькому и на маленькую тяжелую подушку, на которую бы можно было прикалывать работу, которая также очень нужна была для Лидиньки. Лидинька подошла к столу и вскрикнула от радости: перед ней опять были оба рублика. — Маменька, маменька! — закричала она. — Даша не виновата, мои оба рублика целы. Маменька подошла к столу. — Какая же ты глупая девочка, — сказала она. — Разве ты не видишь, что один рублик настоящий, а другой ты видишь в зеркале, как ты видишь себя, меня и все, что есть в комнате. Ты не подумала об этом, а я тебе поверила и винила Дашу, что она украла. Лидинька снова в слезы, побежала скорее к Даше, бросилась к ней на шею и говорила ей: — Даша, голубушка, я виновата, прости меня, я глупая девочка, наговорила маменьке вздор и подвела тебя под гнев. Прости меня, сделай милость. С тех пор Лидинька больше не думала о рубле, а старалась прилежно учиться. Когда же встречалась с Дашей, то краснела от стыда. Через месяц приехал дедушка и спросил: — А что, Лидинька, заработала ли ты рубль? Лидинька ничего не отвечала и потупила глазки, а маменька рассказала дедушке все, что случилось с рублем. Дедушка сказал: — Ты хорошо училась и заработала свой рубль, он твой, бери его; а вот тебе и другой, который ты видела в зеркале. — Нет, — отвечала Лидинька, — я этого рубля не стою; я этим рублем обидела бедную Дашу. — Все равно, — отвечал дедушка, — и этот рубль твой. Лидинька немножко подумала. — Хорошо, — сказала она, запинаясь, — если рубль мой, то позвольте мне... — Что, — сказал дедушка. — Отдать его Даше, — отвечала Лидинька. Дедушка поцеловал Лидиньку, а она опрометью побежала к Даше, отдала ей рубль и попросила разменять другой, чтобы снести два гривенника бедному хромому.
В. Ф. Одоевский
Серебряный рубль
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/v-odoevski/index.html">В. Ф. Одоевский</a>. <a href="/text/4307/index.html">Серебряный рубль</a></div> <div class="author">Владимир Одоевский</div> <div class="title"><h1>Серебряный рубль</h1></div> <z><o></o>Дедушка Ириней очень любил маленьких детей, т. е. таких детей, которые умны, слушают, когда им что говорят, не зевают по сторонам и не глядят в окошко, когда маменька им показывает книжку. Дедушка Ириней любит особенно маленькую Лидиньку, и когда Лидинька умна, дедушка дарит ей куклу, конфетку, а иногда пятачок, гривенник, пятиалтынный, двугривенный, четвертак, полтинник. Вы, умные дети, верно знаете, какие это деньги?</z> <z><o></o>Однажды дедушка Ириней собрался ехать в дорогу на целый месяц; вы знаете, я чаю, сколько дней в месяце и сколько дней в неделе? Когда дедушка Ириней собрался в дорогу, Лидинька очень плакала и считала по пальцам, сколько дней она не увидит дедушку.</z> <z><o></o>Дедушка утешал Лидиньку и говорил ей, что если она будет умна, то он приедет скорее, нежели она думает.</z> <z><o></o>— А на память, — сказад дедушка, — я оставлю тебе серебряный рубль и положу его вот здесь, на столе, перед зеркалом. Если ты весь месяц хорошо будешь учиться и учителя запишут в твоей тетрадке, что ты была прилежна, то возьми этот рубль — он твой; а до тех пор пусть он лежит на столе; не трогай его, а только смотри; а смотря на него, вспоминай о том, что я тебе говорил.</z> <z><o></o>С этими словами дедушка положил на стол перед зеркалом прекрасный новенький рубль.</z> <z><o></o>Дедушка уехал; Лидинька поплакала, погоревала, а потом, как умная девочка, стала думать о том, как бы дедушке угодить и хорошенько учиться.</z> <z><o></o>Подошла она к столу полюбоваться на светленький серебряный рубль; подошла, смотрит и видит, что вместо одного рубля лежат два.</z> <z><o></o>— Ах, какой же дедушка добрый! — сказала Лидинька. — Он говорил, что положит на стол только один рубль, а вместо того положил два.</z> <z><o></o>Долго любовалась Лидинька, смотря на свои серебряные рублики; тогда же светило солнышко в окошко прямо на рублики, и они горели, как в огне.</z> <z><o></o>Надобно правду сказать, что Лидинька очень хорошо училась, во время ученья забывала о своих рублях, а слушала только то, что ей говорил учитель. Но когда вечером она легла в постельку, то не могла не подумать о том, что она теперь очень богата, что у нее целых два серебряных рубля, а как Лидинька прилежно училась считать, то она тотчас сочла, что у нее в двух рублях 20 гривенников; никогда еще у нее не бывало такого богатства. Куда девать целых два рубля? Что купить на них? Тут Лидинька вспомнила, что видела она в лавке прехорошенькую куклу; только просили за нее очень дорого — целых полтора серебряных рубля, то есть рубль с полтиною. Да вспомнила она также, что ей понравился маленький наперсток, за который просили 40 копеек серебром; да вспомнила еще, что она обещала бедному хромому, который стоит у церкви, целый гривенник, когда он у нее будет, за то, что Лидинька, выходя из церкви, уронила платок и не заметила этого, а бедный хроменький поднял платок и, несмотря на то что ему ходить на костылях очень было трудно, догнал Лидиньку и отдал ей платок. Но тут Лидинька подумала, что уж целая неделя прошла с тех пор, как она обещала хроменькому гривенник, и что теперь очень бы хорошо было бы дать хроменькому два гривенника вместо одного за долгое жданье. Но если хроменькому дать два гривенника, то тогда недостанет денег на куклу и наперсток, а наперсток был Лидиньке очень нужен, потому что она была большая рукодельница и сама шила платье для своих кукол. Подумав немножко, Лидинька рассудила, что у нее и старая кукла еще очень хороша, а что только нужно ей купить кроватку, за которую просили рубль серебряный. Лидинька и рассчитала, что если она заплатит за кроватку рубль, за наперсток сорок копеек да нищему даст два гривенника, то еще денег у нее останется. А много ли у Лидиньки останется еще денег? Сочтите-ка, дети.</z> <z><o></o>Между тем Лидинька думала, думала да и започивала, и во сне ей все снилась лавка с игрушками и казалось ей, что кукла ложилась в кроватку и приседала, благодаря Лидиньку за такую хорошую кроватку; и снилось ей, что наперсточек бегал по столу и сам вскакивал к ней на пальчик и что с ним и хроменький прыгал от радости, что Лидинька дала ему два гривенника.</z> <z><o></o>Поутру Лидинька проснулась и стала просить горничную:</z> <z><o></o>— Душенька, голубушка, сходи в гостиную, там дедушка на стол положил для меня два рубля серебряных. Они такие хорошенькие, новенькие, светленькие. Принеси мне на них полюбоваться.</z> <z><o></o>Даша послушалась, пошла в гостиную и принесла оттуда рубль, который дедушка положил на столе.</z> <z><o></o>Лидинька взяла рубль.</z> <z><o></o>— Хорошо, — сказала она, — ну, а другой-то где ж? Принеси и другой; мне хочется послушать, как они звенят друг об друга.</z> <z><o></o>Даша отвечала, что на столе лежит только один рубль, а что другой, верно, украли.</z> <z><o></o>— Да кто же украл? — спросила Лидинька.</z> <z><o></o>Даша засмеялась.</z> <z><o></o>— Воры ночью приходили да и украли его, — отвечала она.</z> <z><o></o>Лидинька расплакалась и побежала к маменьке рассказывать про свое горе, как дедушка положил для нее два рубля на стол и как Даша говорит, что ночью воры приходили и один рубль украли.</z> <z><o></o>Маменька позвала Дашу. О чем она говорила с Дашей, Лидинька не могла хорошенько понять, но, однако ж, заметила, что маменька говорила очень строго и винила Дашу, как будто Даша сама взяла. От этих слов Даша расплакалась.</z> <z><o></o>Лидинька не знала, что и придумать.</z> <z><o></o>Между тем пришел учитель. Лидинька должна была отереть слезы и приняться за ученье, но она была очень грустна. Между тем рубль положила опять на то же место, где положил его дедушка.</z> <z><o></o>Когда кончилось ученье, Лидинька печально подошла к столу полюбоваться на свой оставшийся рублик и подумать, как растянуть его, чтобы достало его на наперсток, хроменькому и на маленькую тяжелую подушку, на которую бы можно было прикалывать работу, которая также очень нужна была для Лидиньки.</z> <z><o></o>Лидинька подошла к столу и вскрикнула от радости: перед ней опять были оба рублика.</z> <z><o></o>— Маменька, маменька! — закричала она. — Даша не виновата, мои оба рублика целы.</z> <z><o></o>Маменька подошла к столу.</z> <z><o></o>— Какая же ты глупая девочка, — сказала она. — Разве ты не видишь, что один рублик настоящий, а другой ты видишь в зеркале, как ты видишь себя, меня и все, что есть в комнате. Ты не подумала об этом, а я тебе поверила и винила Дашу, что она украла.</z> <z><o></o>Лидинька снова в слезы, побежала скорее к Даше, бросилась к ней на шею и говорила ей:</z> <z><o></o>— Даша, голубушка, я виновата, прости меня, я глупая девочка, наговорила маменьке вздор и подвела тебя под гнев. Прости меня, сделай милость.</z> <z><o></o>С тех пор Лидинька больше не думала о рубле, а старалась прилежно учиться. Когда же встречалась с Дашей, то краснела от стыда.</z> <z><o></o>Через месяц приехал дедушка и спросил:</z> <z><o></o>— А что, Лидинька, заработала ли ты рубль?</z> <z><o></o>Лидинька ничего не отвечала и потупила глазки, а маменька рассказала дедушке все, что случилось с рублем.</z> <z><o></o>Дедушка сказал:</z> <z><o></o>— Ты хорошо училась и заработала свой рубль, он твой, бери его; а вот тебе и другой, который ты видела в зеркале.</z> <z><o></o>— Нет, — отвечала Лидинька, — я этого рубля не стою; я этим рублем обидела бедную Дашу.</z> <z><o></o>— Все равно, — отвечал дедушка, — и этот рубль твой.</z> <z><o></o>Лидинька немножко подумала.</z> <z><o></o>— Хорошо, — сказала она, запинаясь, — если рубль мой, то позвольте мне...</z> <z><o></o>— Что, — сказал дедушка.</z> <z><o></o>— Отдать его Даше, — отвечала Лидинька.</z> <z><o></o>Дедушка поцеловал Лидиньку, а она опрометью побежала к Даше, отдала ей рубль и попросила разменять другой, чтобы снести два гривенника бедному хромому.</z> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/v-odoevski/index.html">В. Ф. Одоевский</a>. <a href="/text/4307/index.html">Серебряный рубль</a></div> <div class="author">Владимир Одоевский</div> <div class="title"><h1>Серебряный рубль</h1></div> <z><o></o>Дедушка Ириней очень любил маленьких детей, т. е. таких детей, которые умны, слушают, когда им что говорят, не зевают по сторонам и не глядят в окошко, когда маменька им показывает книжку. Дедушка Ириней любит особенно маленькую Лидиньку, и когда Лидинька умна, дедушка дарит ей куклу, конфетку, а иногда пятачок, гривенник, пятиалтынный, двугривенный, четвертак, полтинник. Вы, умные дети, верно знаете, какие это деньги?</z> <z><o></o>Однажды дедушка Ириней собрался ехать в дорогу на целый месяц; вы знаете, я чаю, сколько дней в месяце и сколько дней в неделе? Когда дедушка Ириней собрался в дорогу, Лидинька очень плакала и считала по пальцам, сколько дней она не увидит дедушку.</z> <z><o></o>Дедушка утешал Лидиньку и говорил ей, что если она будет умна, то он приедет скорее, нежели она думает.</z> <z><o></o>— А на память, — сказад дедушка, — я оставлю тебе серебряный рубль и положу его вот здесь, на столе, перед зеркалом. Если ты весь месяц хорошо будешь учиться и учителя запишут в твоей тетрадке, что ты была прилежна, то возьми этот рубль — он твой; а до тех пор пусть он лежит на столе; не трогай его, а только смотри; а смотря на него, вспоминай о том, что я тебе говорил.</z> <z><o></o>С этими словами дедушка положил на стол перед зеркалом прекрасный новенький рубль.</z> <z><o></o>Дедушка уехал; Лидинька поплакала, погоревала, а потом, как умная девочка, стала думать о том, как бы дедушке угодить и хорошенько учиться.</z> <z><o></o>Подошла она к столу полюбоваться на светленький серебряный рубль; подошла, смотрит и видит, что вместо одного рубля лежат два.</z> <z><o></o>— Ах, какой же дедушка добрый! — сказала Лидинька. — Он говорил, что положит на стол только один рубль, а вместо того положил два.</z> <z><o></o>Долго любовалась Лидинька, смотря на свои серебряные рублики; тогда же светило солнышко в окошко прямо на рублики, и они горели, как в огне.</z> <z><o></o>Надобно правду сказать, что Лидинька очень хорошо училась, во время ученья забывала о своих рублях, а слушала только то, что ей говорил учитель. Но когда вечером она легла в постельку, то не могла не подумать о том, что она теперь очень богата, что у нее целых два серебряных рубля, а как Лидинька прилежно училась считать, то она тотчас сочла, что у нее в двух рублях 20 гривенников; никогда еще у нее не бывало такого богатства. Куда девать целых два рубля? Что купить на них? Тут Лидинька вспомнила, что видела она в лавке прехорошенькую куклу; только просили за нее очень дорого — целых полтора серебряных рубля, то есть рубль с полтиною. Да вспомнила она также, что ей понравился маленький наперсток, за который просили 40 копеек серебром; да вспомнила еще, что она обещала бедному хромому, который стоит у церкви, целый гривенник, когда он у нее будет, за то, что Лидинька, выходя из церкви, уронила платок и не заметила этого, а бедный хроменький поднял платок и, несмотря на то что ему ходить на костылях очень было трудно, догнал Лидиньку и отдал ей платок. Но тут Лидинька подумала, что уж целая неделя прошла с тех пор, как она обещала хроменькому гривенник, и что теперь очень бы хорошо было бы дать хроменькому два гривенника вместо одного за долгое жданье. Но если хроменькому дать два гривенника, то тогда недостанет денег на куклу и наперсток, а наперсток был Лидиньке очень нужен, потому что она была большая рукодельница и сама шила платье для своих кукол. Подумав немножко, Лидинька рассудила, что у нее и старая кукла еще очень хороша, а что только нужно ей купить кроватку, за которую просили рубль серебряный. Лидинька и рассчитала, что если она заплатит за кроватку рубль, за наперсток сорок копеек да нищему даст два гривенника, то еще денег у нее останется. А много ли у Лидиньки останется еще денег? Сочтите-ка, дети.</z> <z><o></o>Между тем Лидинька думала, думала да и започивала, и во сне ей все снилась лавка с игрушками и казалось ей, что кукла ложилась в кроватку и приседала, благодаря Лидиньку за такую хорошую кроватку; и снилось ей, что наперсточек бегал по столу и сам вскакивал к ней на пальчик и что с ним и хроменький прыгал от радости, что Лидинька дала ему два гривенника.</z> <z><o></o>Поутру Лидинька проснулась и стала просить горничную:</z> <z><o></o>— Душенька, голубушка, сходи в гостиную, там дедушка на стол положил для меня два рубля серебряных. Они такие хорошенькие, новенькие, светленькие. Принеси мне на них полюбоваться.</z> <z><o></o>Даша послушалась, пошла в гостиную и принесла оттуда рубль, который дедушка положил на столе.</z> <z><o></o>Лидинька взяла рубль.</z> <z><o></o>— Хорошо, — сказала она, — ну, а другой-то где ж? Принеси и другой; мне хочется послушать, как они звенят друг об друга.</z> <z><o></o>Даша отвечала, что на столе лежит только один рубль, а что другой, верно, украли.</z> <z><o></o>— Да кто же украл? — спросила Лидинька.</z> <z><o></o>Даша засмеялась.</z> <z><o></o>— Воры ночью приходили да и украли его, — отвечала она.</z> <z><o></o>Лидинька расплакалась и побежала к маменьке рассказывать про свое горе, как дедушка положил для нее два рубля на стол и как Даша говорит, что ночью воры приходили и один рубль украли.</z> <z><o></o>Маменька позвала Дашу. О чем она говорила с Дашей, Лидинька не могла хорошенько понять, но, однако ж, заметила, что маменька говорила очень строго и винила Дашу, как будто Даша сама взяла. От этих слов Даша расплакалась.</z> <z><o></o>Лидинька не знала, что и придумать.</z> <z><o></o>Между тем пришел учитель. Лидинька должна была отереть слезы и приняться за ученье, но она была очень грустна. Между тем рубль положила опять на то же место, где положил его дедушка.</z> <z><o></o>Когда кончилось ученье, Лидинька печально подошла к столу полюбоваться на свой оставшийся рублик и подумать, как растянуть его, чтобы достало его на наперсток, хроменькому и на маленькую тяжелую подушку, на которую бы можно было прикалывать работу, которая также очень нужна была для Лидиньки.</z> <z><o></o>Лидинька подошла к столу и вскрикнула от радости: перед ней опять были оба рублика.</z> <z><o></o>— Маменька, маменька! — закричала она. — Даша не виновата, мои оба рублика целы.</z> <z><o></o>Маменька подошла к столу.</z> <z><o></o>— Какая же ты глупая девочка, — сказала она. — Разве ты не видишь, что один рублик настоящий, а другой ты видишь в зеркале, как ты видишь себя, меня и все, что есть в комнате. Ты не подумала об этом, а я тебе поверила и винила Дашу, что она украла.</z> <z><o></o>Лидинька снова в слезы, побежала скорее к Даше, бросилась к ней на шею и говорила ей:</z> <z><o></o>— Даша, голубушка, я виновата, прости меня, я глупая девочка, наговорила маменьке вздор и подвела тебя под гнев. Прости меня, сделай милость.</z> <z><o></o>С тех пор Лидинька больше не думала о рубле, а старалась прилежно учиться. Когда же встречалась с Дашей, то краснела от стыда.</z> <z><o></o>Через месяц приехал дедушка и спросил:</z> <z><o></o>— А что, Лидинька, заработала ли ты рубль?</z> <z><o></o>Лидинька ничего не отвечала и потупила глазки, а маменька рассказала дедушке все, что случилось с рублем.</z> <z><o></o>Дедушка сказал:</z> <z><o></o>— Ты хорошо училась и заработала свой рубль, он твой, бери его; а вот тебе и другой, который ты видела в зеркале.</z> <z><o></o>— Нет, — отвечала Лидинька, — я этого рубля не стою; я этим рублем обидела бедную Дашу.</z> <z><o></o>— Все равно, — отвечал дедушка, — и этот рубль твой.</z> <z><o></o>Лидинька немножко подумала.</z> <z><o></o>— Хорошо, — сказала она, запинаясь, — если рубль мой, то позвольте мне...</z> <z><o></o>— Что, — сказал дедушка.</z> <z><o></o>— Отдать его Даше, — отвечала Лидинька.</z> <z><o></o>Дедушка поцеловал Лидиньку, а она опрометью побежала к Даше, отдала ей рубль и попросила разменять другой, чтобы снести два гривенника бедному хромому.</z>
4347
Близко, близко солнце! Понеслись навстречу Грядки золотые Облачков летучих, Встрепенулись птицы, Заструились воды; Из ущелий черных Вылетели тени — Белые невесты: Широко в полете Веют их одежды, Головы и тело Дымкою покрыты, Только обозначен В них лучом румяным Очерк лиц и груди. Близко, близко солнце! Понеслись навстречу Грядки золотые Облачков летучих, Встрепенулись птицы, Заструились воды; Из ущелий черных Вылетели тени — Белые невесты: Широко в полете Веют их одежды, Головы и тело Дымкою покрыты, Только обозначен В них лучом румяным Очерк лиц и груди.
А. Н. Майков
Утро («Близко, близко солнце!..»)
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/a-n-maikov/index.html">А. Н. Майков</a>. <a href="/text/4347/index.html">Утро («Близко, близко солнце!..»)</a></div> <div class="author">Аполлон Майков</div> <div class="title"> <h1>Утро</h1> <div class="subsubtitle">(Предание о виллисах)</div> </div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Близко, близко солнце!</v><c></c> <v><m></m>Понеслись навстречу</v><c></c> <v><m></m>Грядки золотые</v><c></c> <v><m></m>Облачков летучих,</v><c></c> <v><m></m>Встрепенулись птицы,</v><c></c> <v><m></m>Заструились воды;</v><c></c> <v><m></m>Из ущелий черных</v><c></c> <v><m></m>Вылетели тени —</v><c></c> <v><m></m>Белые невесты:</v><c></c> <v><m></m>Широко в полете</v><c></c> <v><m></m>Веют их одежды,</v><c></c> <v><m></m>Головы и тело</v><c></c> <v><m></m>Дымкою покрыты,</v><c></c> <v><m></m>Только обозначен</v><c></c> <v><m></m>В них лучом румяным</v><c></c> <v><m></m>Очерк лиц и груди.</v><c></c></z> <cr>1856</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/a-n-maikov/index.html">А. Н. Майков</a>. <a href="/text/4347/index.html">Утро («Близко, близко солнце!..»)</a></div> <div class="author">Аполлон Майков</div> <div class="title"> <h1>Утро</h1> <div class="subsubtitle">(Предание о виллисах)</div> </div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Близко, близко солнце!</v><c></c> <v><m></m>Понеслись навстречу</v><c></c> <v><m></m>Грядки золотые</v><c></c> <v><m></m>Облачков летучих,</v><c></c> <v><m></m>Встрепенулись птицы,</v><c></c> <v><m></m>Заструились воды;</v><c></c> <v><m></m>Из ущелий черных</v><c></c> <v><m></m>Вылетели тени —</v><c></c> <v><m></m>Белые невесты:</v><c></c> <v><m></m>Широко в полете</v><c></c> <v><m></m>Веют их одежды,</v><c></c> <v><m></m>Головы и тело</v><c></c> <v><m></m>Дымкою покрыты,</v><c></c> <v><m></m>Только обозначен</v><c></c> <v><m></m>В них лучом румяным</v><c></c> <v><m></m>Очерк лиц и груди.</v><c></c></z> <cr>1856</cr> </pmm></pms></div>
4340
Как резвым нимфам, спутницам Дианы, Тебе бы смех, да беганье, да шутка. Хоть не один уже сатир румяный, Осклабясь, на тебя глядит, малютка! Он — старый плут! На, помани цветами, Пусть за тобой бежит он и, сосле́па Завязнув в топь козлиными ногами, Смешит богов гримасою нелепой. Как резвым нимфам, спутницам Дианы, Тебе бы смех, да беганье, да шутка. Хоть не один уже сатир румяный, Осклабясь, на тебя глядит, малютка! Он — старый плут! На, помани цветами, Пусть за тобой бежит он и, сосле́па Завязнув в топь козлиными ногами, Смешит богов гримасою нелепой.
А. Н. Майков
Е. А. Шеншиной («Как резвым нимфам, спутницам Дианы...»)
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/a-n-maikov/index.html">А. Н. Майков</a>. <a href="/text/4340/index.html">Е. А. Шеншиной («Как резвым нимфам, спутницам Дианы...»)</a></div> <div class="author">Аполлон Майков</div> <div class="title"><h1>Е. А. Шеншиной</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Как резвым нимфам, спутницам Дианы,</v><c></c> <v><m></m>Тебе бы смех, да беганье, да шутка.</v><c></c> <v><m></m>Хоть не один уже сатир румяный,</v><c></c> <v><m></m>Осклабясь, на тебя глядит, малютка!</v><c></c> <v><m></m>Он — старый плут! На, помани цветами,</v><c></c> <v><m></m>Пусть за тобой бежит он и, сосле́па</v><c></c> <v><m></m>Завязнув в топь козлиными ногами,</v><c></c> <v><m></m>Смешит богов гримасою нелепой.</v><c></c></z> <cr>1859</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/a-n-maikov/index.html">А. Н. Майков</a>. <a href="/text/4340/index.html">Е. А. Шеншиной («Как резвым нимфам, спутницам Дианы...»)</a></div> <div class="author">Аполлон Майков</div> <div class="title"><h1>Е. А. Шеншиной</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Как резвым нимфам, спутницам Дианы,</v><c></c> <v><m></m>Тебе бы смех, да беганье, да шутка.</v><c></c> <v><m></m>Хоть не один уже сатир румяный,</v><c></c> <v><m></m>Осклабясь, на тебя глядит, малютка!</v><c></c> <v><m></m>Он — старый плут! На, помани цветами,</v><c></c> <v><m></m>Пусть за тобой бежит он и, сосле́па</v><c></c> <v><m></m>Завязнув в топь козлиными ногами,</v><c></c> <v><m></m>Смешит богов гримасою нелепой.</v><c></c></z> <cr>1859</cr> </pmm></pms></div>
4348
Шумит, звенит ручей лесной, Лиясь блистающим стеклом Вокруг ветвей сосны сухой, Давно, как гать, лежащей в нем. Вкруг темен лес и воздух сыр; Иду я, страх едва тая... Нет! Здесь свой мир, живущий мир, И жизнь его нарушил я... Вдруг всё свершавшееся тут Остановилося при мне, И все следят за мной и ждут, И злое мыслят в тишине; И точно любопытный взор Ко мне отвсюду устремлен, И слышу я немой укор. И дух мой сдавлен и смущен. Шумит, звенит ручей лесной, Лиясь блистающим стеклом Вокруг ветвей сосны сухой, Давно, как гать, лежащей в нем. Вкруг темен лес и воздух сыр; Иду я, страх едва тая... Нет! Здесь свой мир, живущий мир, И жизнь его нарушил я... Вдруг всё свершавшееся тут Остановилося при мне, И все следят за мной и ждут, И злое мыслят в тишине; И точно любопытный взор Ко мне отвсюду устремлен, И слышу я немой укор. И дух мой сдавлен и смущен.
А. Н. Майков
В лесу («Шумит, звенит ручей лесной...»)
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/a-n-maikov/index.html">А. Н. Майков</a>. <a href="/text/4348/index.html">В лесу («Шумит, звенит ручей лесной...»)</a></div> <div class="author">Аполлон Майков</div> <div class="title"><h1>В лесу</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Шумит, звенит ручей лесной,</v><c></c> <v><m></m>Лиясь блистающим стеклом</v><c></c> <v><m></m>Вокруг ветвей сосны сухой,</v><c></c> <v><m></m>Давно, как гать, лежащей в нем.</v><c></c> <v><m></m>Вкруг темен лес и воздух сыр;</v><c></c> <v><m></m>Иду я, страх едва тая...</v><c></c> <v><m></m>Нет! Здесь свой мир, живущий мир,</v><c></c> <v><m></m>И жизнь его нарушил я...</v><c></c> <v><m></m>Вдруг всё свершавшееся тут</v><c></c> <v><m></m>Остановилося при мне,</v><c></c> <v><m></m>И все следят за мной и ждут,</v><c></c> <v><m></m>И злое мыслят в тишине;</v><c></c> <v><m></m>И точно любопытный взор</v><c></c> <v><m></m>Ко мне отвсюду устремлен,</v><c></c> <v><m></m>И слышу я немой укор.</v><c></c> <v><m></m>И дух мой сдавлен и смущен.</v><c></c></z> <cr>1857</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/a-n-maikov/index.html">А. Н. Майков</a>. <a href="/text/4348/index.html">В лесу («Шумит, звенит ручей лесной...»)</a></div> <div class="author">Аполлон Майков</div> <div class="title"><h1>В лесу</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Шумит, звенит ручей лесной,</v><c></c> <v><m></m>Лиясь блистающим стеклом</v><c></c> <v><m></m>Вокруг ветвей сосны сухой,</v><c></c> <v><m></m>Давно, как гать, лежащей в нем.</v><c></c> <v><m></m>Вкруг темен лес и воздух сыр;</v><c></c> <v><m></m>Иду я, страх едва тая...</v><c></c> <v><m></m>Нет! Здесь свой мир, живущий мир,</v><c></c> <v><m></m>И жизнь его нарушил я...</v><c></c> <v><m></m>Вдруг всё свершавшееся тут</v><c></c> <v><m></m>Остановилося при мне,</v><c></c> <v><m></m>И все следят за мной и ждут,</v><c></c> <v><m></m>И злое мыслят в тишине;</v><c></c> <v><m></m>И точно любопытный взор</v><c></c> <v><m></m>Ко мне отвсюду устремлен,</v><c></c> <v><m></m>И слышу я немой укор.</v><c></c> <v><m></m>И дух мой сдавлен и смущен.</v><c></c></z> <cr>1857</cr> </pmm></pms></div>
4349
Маститые, ветвистые дубы, Задумчиво поникнув головами, Что старцы древние на вече пред толпами. Стоят, как бы решая их судьбы. Я тщетно к их прислушиваюсь шуму: Всё не поймать мне тайны их бесед... Ах, жаль, что подле них тут резвой речки нет; Она б давно сказала мне их думу... Маститые, ветвистые дубы, Задумчиво поникнув головами, Что старцы древние на вече пред толпами. Стоят, как бы решая их судьбы. Я тщетно к их прислушиваюсь шуму: Всё не поймать мне тайны их бесед... Ах, жаль, что подле них тут резвой речки нет; Она б давно сказала мне их думу...
А. Н. Майков
«Маститые, ветвистые дубы...»
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/a-n-maikov/index.html">А. Н. Майков</a>. <a href="/text/4349/index.html">«Маститые, ветвистые дубы...»</a></div> <div class="author">Аполлон Майков</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m><s8></s8>Маститые, ветвистые дубы,</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Задумчиво поникнув головами,</v><c></c> <v><m></m>Что старцы древние на вече пред толпами.</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Стоят, как бы решая их судьбы.</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Я тщетно к их прислушиваюсь шуму:</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Всё не поймать мне тайны их бесед...</v><c></c> <v><m></m>Ах, жаль, что подле них тут резвой речки нет;</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Она б давно сказала мне их думу...</v><c></c></z> <cr>⟨1869⟩</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/a-n-maikov/index.html">А. Н. Майков</a>. <a href="/text/4349/index.html">«Маститые, ветвистые дубы...»</a></div> <div class="author">Аполлон Майков</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m><s8></s8>Маститые, ветвистые дубы,</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Задумчиво поникнув головами,</v><c></c> <v><m></m>Что старцы древние на вече пред толпами.</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Стоят, как бы решая их судьбы.</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Я тщетно к их прислушиваюсь шуму:</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Всё не поймать мне тайны их бесед...</v><c></c> <v><m></m>Ах, жаль, что подле них тут резвой речки нет;</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Она б давно сказала мне их думу...</v><c></c></z> <cr>⟨1869⟩</cr> </pmm></pms></div>
4351
Всё вокруг меня, как прежде — Пестрота и блеск в долинах... Лес опять тенист и зелен, И шумит в его вершинах... Отчего ж так сердце ноет, И стремится, и болеет, Неиспытанного просит И о прожитом жалеет? Не начать ведь жизнь сначала — Даром сила растерялась, Да и попусту растратишь Ту, которая осталась... А вокруг меня, как прежде, Пестрота и блеск в долинах! Лес опять тенист и зелен, И шумит в его вершинах!.. Всё вокруг меня, как прежде — Пестрота и блеск в долинах... Лес опять тенист и зелен, И шумит в его вершинах... Отчего ж так сердце ноет, И стремится, и болеет, Неиспытанного просит И о прожитом жалеет? Не начать ведь жизнь сначала — Даром сила растерялась, Да и попусту растратишь Ту, которая осталась... А вокруг меня, как прежде, Пестрота и блеск в долинах! Лес опять тенист и зелен, И шумит в его вершинах!..
А. Н. Майков
«Всё вокруг меня, как прежде...»
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/a-n-maikov/index.html">А. Н. Майков</a>. <a href="/text/4351/index.html">«Всё вокруг меня, как прежде...»</a></div> <div class="author">Аполлон Майков</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Всё вокруг меня, как прежде —</v><c></c> <v><m></m>Пестрота и блеск в долинах...</v><c></c> <v><m></m>Лес опять тенист и зелен,</v><c></c> <v><m></m>И шумит в его вершинах...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Отчего ж так сердце ноет,</v><c></c> <v><m></m>И стремится, и болеет,</v><c></c> <v><m></m>Неиспытанного просит</v><c></c> <v><m></m>И о прожитом жалеет?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Не начать ведь жизнь сначала —</v><c></c> <v><m></m>Даром сила растерялась,</v><c></c> <v><m></m>Да и попусту растратишь</v><c></c> <v><m></m>Ту, которая осталась...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>А вокруг меня, как прежде,</v><c></c> <v><m></m>Пестрота и блеск в долинах!</v><c></c> <v><m></m>Лес опять тенист и зелен,</v><c></c> <v><m></m>И шумит в его вершинах!..</v><c></c></z> <cr>1857</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/a-n-maikov/index.html">А. Н. Майков</a>. <a href="/text/4351/index.html">«Всё вокруг меня, как прежде...»</a></div> <div class="author">Аполлон Майков</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Всё вокруг меня, как прежде —</v><c></c> <v><m></m>Пестрота и блеск в долинах...</v><c></c> <v><m></m>Лес опять тенист и зелен,</v><c></c> <v><m></m>И шумит в его вершинах...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Отчего ж так сердце ноет,</v><c></c> <v><m></m>И стремится, и болеет,</v><c></c> <v><m></m>Неиспытанного просит</v><c></c> <v><m></m>И о прожитом жалеет?</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Не начать ведь жизнь сначала —</v><c></c> <v><m></m>Даром сила растерялась,</v><c></c> <v><m></m>Да и попусту растратишь</v><c></c> <v><m></m>Ту, которая осталась...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>А вокруг меня, как прежде,</v><c></c> <v><m></m>Пестрота и блеск в долинах!</v><c></c> <v><m></m>Лес опять тенист и зелен,</v><c></c> <v><m></m>И шумит в его вершинах!..</v><c></c></z> <cr>1857</cr> </pmm></pms></div>
4350
Давно какой-то девы пенье В лесу преследует меня, То замирая в отдаленье, То гулко по лесу звеня. И, возмущен мечтой лукавой, Смотрю я в чащу, где средь мглы Блестят на солнце листья, травы И сосен красные стволы. Идти ль за девой молодою? Иль сохранить, в душе тая, Тот милый образ, что мечтою Под чудный голос создал я?.. Давно какой-то девы пенье В лесу преследует меня, То замирая в отдаленье, То гулко по лесу звеня. И, возмущен мечтой лукавой, Смотрю я в чащу, где средь мглы Блестят на солнце листья, травы И сосен красные стволы. Идти ль за девой молодою? Иль сохранить, в душе тая, Тот милый образ, что мечтою Под чудный голос создал я?..
А. Н. Майков
Голос в лесу («Давно какой-то девы пенье...»)
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/a-n-maikov/index.html">А. Н. Майков</a>. <a href="/text/4350/index.html">Голос в лесу («Давно какой-то девы пенье...»)</a></div> <div class="author">Аполлон Майков</div> <div class="title"><h1>Голос в лесу</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Давно какой-то девы пенье</v><c></c> <v><m></m>В лесу преследует меня,</v><c></c> <v><m></m>То замирая в отдаленье,</v><c></c> <v><m></m>То гулко по лесу звеня.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И, возмущен мечтой лукавой,</v><c></c> <v><m></m>Смотрю я в чащу, где средь мглы</v><c></c> <v><m></m>Блестят на солнце листья, травы</v><c></c> <v><m></m>И сосен красные стволы.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Идти ль за девой молодою?</v><c></c> <v><m></m>Иль сохранить, в душе тая,</v><c></c> <v><m></m>Тот милый образ, что мечтою</v><c></c> <v><m></m>Под чудный голос создал я?..</v><c></c></z> <cr>1856</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/a-n-maikov/index.html">А. Н. Майков</a>. <a href="/text/4350/index.html">Голос в лесу («Давно какой-то девы пенье...»)</a></div> <div class="author">Аполлон Майков</div> <div class="title"><h1>Голос в лесу</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Давно какой-то девы пенье</v><c></c> <v><m></m>В лесу преследует меня,</v><c></c> <v><m></m>То замирая в отдаленье,</v><c></c> <v><m></m>То гулко по лесу звеня.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И, возмущен мечтой лукавой,</v><c></c> <v><m></m>Смотрю я в чащу, где средь мглы</v><c></c> <v><m></m>Блестят на солнце листья, травы</v><c></c> <v><m></m>И сосен красные стволы.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Идти ль за девой молодою?</v><c></c> <v><m></m>Иль сохранить, в душе тая,</v><c></c> <v><m></m>Тот милый образ, что мечтою</v><c></c> <v><m></m>Под чудный голос создал я?..</v><c></c></z> <cr>1856</cr> </pmm></pms></div>
4352
Вот бедная чья-то могила Цветами, травой зарастает; Под розами даже не видно, Чье имя плита возглашает... О, бедный! И в сердце у милой О жизни мечты золотые Не так же ль, как розы, закрыли Когда-то черты дорогие? Вот бедная чья-то могила Цветами, травой зарастает; Под розами даже не видно, Чье имя плита возглашает... О, бедный! И в сердце у милой О жизни мечты золотые Не так же ль, как розы, закрыли Когда-то черты дорогие?
А. Н. Майков
«Вот бедная чья-то могила...»
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/a-n-maikov/index.html">А. Н. Майков</a>. <a href="/text/4352/index.html">«Вот бедная чья-то могила...»</a></div> <div class="author">Аполлон Майков</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Вот бедная чья-то могила</v><c></c> <v><m></m>Цветами, травой зарастает;</v><c></c> <v><m></m>Под розами даже не видно,</v><c></c> <v><m></m>Чье имя плита возглашает...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>О, бедный! И в сердце у милой</v><c></c> <v><m></m>О жизни мечты золотые</v><c></c> <v><m></m>Не так же ль, как розы, закрыли</v><c></c> <v><m></m>Когда-то черты дорогие?</v><c></c></z> <cr>1857</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/a-n-maikov/index.html">А. Н. Майков</a>. <a href="/text/4352/index.html">«Вот бедная чья-то могила...»</a></div> <div class="author">Аполлон Майков</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Вот бедная чья-то могила</v><c></c> <v><m></m>Цветами, травой зарастает;</v><c></c> <v><m></m>Под розами даже не видно,</v><c></c> <v><m></m>Чье имя плита возглашает...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>О, бедный! И в сердце у милой</v><c></c> <v><m></m>О жизни мечты золотые</v><c></c> <v><m></m>Не так же ль, как розы, закрыли</v><c></c> <v><m></m>Когда-то черты дорогие?</v><c></c></z> <cr>1857</cr> </pmm></pms></div>
4353
От грустных дум очнувшись, очи Я подымаю от земли: В лазури темной к полуночи Летят станицей журавли. От криков их на небе дальном Как будто благовест идет, — Привет лесам патриархальным, Привет знакомым плесам вод!.. Здесь этих вод и лесу вволю, На нивах сочное зерно... Чего ж еще? ведь им на долю Любить и мыслить не дано... От грустных дум очнувшись, очи Я подымаю от земли: В лазури темной к полуночи Летят станицей журавли. От криков их на небе дальном Как будто благовест идет, — Привет лесам патриархальным, Привет знакомым плесам вод!.. Здесь этих вод и лесу вволю, На нивах сочное зерно... Чего ж еще? ведь им на долю Любить и мыслить не дано...
А. Н. Майков
Журавли («От грустных дум очнувшись, очи...»)
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/a-n-maikov/index.html">А. Н. Майков</a>. <a href="/text/4353/index.html">Журавли («От грустных дум очнувшись, очи...»)</a></div> <div class="author">Аполлон Майков</div> <div class="title"><h1>Журавли</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>От грустных дум очнувшись, очи</v><c></c> <v><m></m>Я подымаю от земли:</v><c></c> <v><m></m>В лазури темной к полуночи</v><c></c> <v><m></m>Летят станицей журавли.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>От криков их на небе дальном</v><c></c> <v><m></m>Как будто благовест идет, —</v><c></c> <v><m></m>Привет лесам патриархальным,</v><c></c> <v><m></m>Привет знакомым плесам вод!..</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Здесь этих вод и лесу вволю,</v><c></c> <v><m></m>На нивах сочное зерно...</v><c></c> <v><m></m>Чего ж еще? ведь им на долю</v><c></c> <v><m></m>Любить и мыслить не дано...</v><c></c></z> <cr>1855</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/a-n-maikov/index.html">А. Н. Майков</a>. <a href="/text/4353/index.html">Журавли («От грустных дум очнувшись, очи...»)</a></div> <div class="author">Аполлон Майков</div> <div class="title"><h1>Журавли</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>От грустных дум очнувшись, очи</v><c></c> <v><m></m>Я подымаю от земли:</v><c></c> <v><m></m>В лазури темной к полуночи</v><c></c> <v><m></m>Летят станицей журавли.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>От криков их на небе дальном</v><c></c> <v><m></m>Как будто благовест идет, —</v><c></c> <v><m></m>Привет лесам патриархальным,</v><c></c> <v><m></m>Привет знакомым плесам вод!..</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Здесь этих вод и лесу вволю,</v><c></c> <v><m></m>На нивах сочное зерно...</v><c></c> <v><m></m>Чего ж еще? ведь им на долю</v><c></c> <v><m></m>Любить и мыслить не дано...</v><c></c></z> <cr>1855</cr> </pmm></pms></div>
4361
И город вот опять! Опять сияет бал, И полн жужжания, как улей, светлый зал! Вот люди, вот та жизнь, в которой обновленья Я почерпнуть рвался из сельской тишины... Но, боже! как они ничтожны и смешны! Какой в них жалкий вид тоски и принужденья! И слушаю я их... Душа моя скорбит! Под общий уровень ей подогнуться трудно; А резвая мечта опять меня манит В пустыни божии из сей пустыни людной... И неба синего раздолье вижу я, И жаворонок в нем звенит на полной воле, А колокольчиков бесчисленных семья По ветру зыблется в необозримом поле... То речка чудится, осыпавшийся скат, С которого торчит корней мохнатых ряд От леса, наверху разросшегося дико. Чу! шорох — я смотрю: вокруг гнилого пня, Над муравейником, алеет земляника, И ветки спелые манят к себе меня... Но вижу — разобрав тростник сухой и тонкий, К пурпурным ягодам две бледные ручонки Тихонько тянутся... как легкий, резвый сон, Головка детская является, роняя Густые локоны, сребристые как лен... Одно движение — и нимфочка лесная, Мгновенно оробев, малиновки быстрей, Скрывается среди качнувшихся ветвей. И город вот опять! Опять сияет бал, И полн жужжания, как улей, светлый зал! Вот люди, вот та жизнь, в которой обновленья Я почерпнуть рвался из сельской тишины... Но, боже! как они ничтожны и смешны! Какой в них жалкий вид тоски и принужденья! И слушаю я их... Душа моя скорбит! Под общий уровень ей подогнуться трудно; А резвая мечта опять меня манит В пустыни божии из сей пустыни людной... И неба синего раздолье вижу я, И жаворонок в нем звенит на полной воле, А колокольчиков бесчисленных семья По ветру зыблется в необозримом поле... То речка чудится, осыпавшийся скат, С которого торчит корней мохнатых ряд От леса, наверху разросшегося дико. Чу! шорох — я смотрю: вокруг гнилого пня, Над муравейником, алеет земляника, И ветки спелые манят к себе меня... Но вижу — разобрав тростник сухой и тонкий, К пурпурным ягодам две бледные ручонки Тихонько тянутся... как легкий, резвый сон, Головка детская является, роняя Густые локоны, сребристые как лен... Одно движение — и нимфочка лесная, Мгновенно оробев, малиновки быстрей, Скрывается среди качнувшихся ветвей.
А. Н. Майков
«И город вот опять! Опять сияет бал...»
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/a-n-maikov/index.html">А. Н. Майков</a>. <a href="/text/4361/index.html">«И город вот опять! Опять сияет бал...»</a></div> <div class="author">Аполлон Майков</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>И город вот опять! Опять сияет бал,</v><c></c> <v><m></m>И полн жужжания, как улей, светлый зал!</v><c></c> <v><m></m>Вот люди, вот та жизнь, в которой обновленья</v><c></c> <v><m></m>Я почерпнуть рвался из сельской тишины...</v><c></c> <v><m></m>Но, боже! как они ничтожны и смешны!</v><c></c> <v><m></m>Какой в них жалкий вид тоски и принужденья!</v><c></c> <v><m></m>И слушаю я их... Душа моя скорбит!</v><c></c> <v><m></m>Под общий уровень ей подогнуться трудно;</v><c></c> <v><m></m>А резвая мечта опять меня манит</v><c></c> <v><m></m>В пустыни божии из сей пустыни людной...</v><c></c> <v><m></m>И неба синего раздолье вижу я,</v><c></c> <v><m></m>И жаворонок в нем звенит на полной воле,</v><c></c> <v><m></m>А колокольчиков бесчисленных семья</v><c></c> <v><m></m>По ветру зыблется в необозримом поле...</v><c></c> <v><m></m>То речка чудится, осыпавшийся скат,</v><c></c> <v><m></m>С которого торчит корней мохнатых ряд</v><c></c> <v><m></m>От леса, наверху разросшегося дико.</v><c></c> <v><m></m>Чу! шорох — я смотрю: вокруг гнилого пня,</v><c></c> <v><m></m>Над муравейником, алеет земляника,</v><c></c> <v><m></m>И ветки спелые манят к себе меня...</v><c></c> <v><m></m>Но вижу — разобрав тростник сухой и тонкий,</v><c></c> <v><m></m>К пурпурным ягодам две бледные ручонки</v><c></c> <v><m></m>Тихонько тянутся... как легкий, резвый сон,</v><c></c> <v><m></m>Головка детская является, роняя</v><c></c> <v><m></m>Густые локоны, сребристые как лен...</v><c></c> <v><m></m>Одно движение — и нимфочка лесная,</v><c></c> <v><m></m>Мгновенно оробев, малиновки быстрей,</v><c></c> <v><m></m>Скрывается среди качнувшихся ветвей.</v><c></c></z> <cr>1856</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/a-n-maikov/index.html">А. Н. Майков</a>. <a href="/text/4361/index.html">«И город вот опять! Опять сияет бал...»</a></div> <div class="author">Аполлон Майков</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>И город вот опять! Опять сияет бал,</v><c></c> <v><m></m>И полн жужжания, как улей, светлый зал!</v><c></c> <v><m></m>Вот люди, вот та жизнь, в которой обновленья</v><c></c> <v><m></m>Я почерпнуть рвался из сельской тишины...</v><c></c> <v><m></m>Но, боже! как они ничтожны и смешны!</v><c></c> <v><m></m>Какой в них жалкий вид тоски и принужденья!</v><c></c> <v><m></m>И слушаю я их... Душа моя скорбит!</v><c></c> <v><m></m>Под общий уровень ей подогнуться трудно;</v><c></c> <v><m></m>А резвая мечта опять меня манит</v><c></c> <v><m></m>В пустыни божии из сей пустыни людной...</v><c></c> <v><m></m>И неба синего раздолье вижу я,</v><c></c> <v><m></m>И жаворонок в нем звенит на полной воле,</v><c></c> <v><m></m>А колокольчиков бесчисленных семья</v><c></c> <v><m></m>По ветру зыблется в необозримом поле...</v><c></c> <v><m></m>То речка чудится, осыпавшийся скат,</v><c></c> <v><m></m>С которого торчит корней мохнатых ряд</v><c></c> <v><m></m>От леса, наверху разросшегося дико.</v><c></c> <v><m></m>Чу! шорох — я смотрю: вокруг гнилого пня,</v><c></c> <v><m></m>Над муравейником, алеет земляника,</v><c></c> <v><m></m>И ветки спелые манят к себе меня...</v><c></c> <v><m></m>Но вижу — разобрав тростник сухой и тонкий,</v><c></c> <v><m></m>К пурпурным ягодам две бледные ручонки</v><c></c> <v><m></m>Тихонько тянутся... как легкий, резвый сон,</v><c></c> <v><m></m>Головка детская является, роняя</v><c></c> <v><m></m>Густые локоны, сребристые как лен...</v><c></c> <v><m></m>Одно движение — и нимфочка лесная,</v><c></c> <v><m></m>Мгновенно оробев, малиновки быстрей,</v><c></c> <v><m></m>Скрывается среди качнувшихся ветвей.</v><c></c></z> <cr>1856</cr> </pmm></pms></div>
4354
В легких нитях, белой дымкой, На лазурь сквозясь, Облачка бегут по небу, С ветерком резвясь. Любо их следить очами... Выше — вечность, бог! Взор без них остановиться б Ни на чем не мог... Страсти сердца! Сны надежды! Вдохновенья бред! Был бы чужд без вас и страшен Сердцу божий свет! Вас развеять с неба жизни, — И вся жизнь тогда — Сил слепых, законов вечных Вечная вражда. В легких нитях, белой дымкой, На лазурь сквозясь, Облачка бегут по небу, С ветерком резвясь. Любо их следить очами... Выше — вечность, бог! Взор без них остановиться б Ни на чем не мог... Страсти сердца! Сны надежды! Вдохновенья бред! Был бы чужд без вас и страшен Сердцу божий свет! Вас развеять с неба жизни, — И вся жизнь тогда — Сил слепых, законов вечных Вечная вражда.
А. Н. Майков
Облачка («В легких нитях, белой дымкой...»)
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/a-n-maikov/index.html">А. Н. Майков</a>. <a href="/text/4354/index.html">Облачка («В легких нитях, белой дымкой...»)</a></div> <div class="author">Аполлон Майков</div> <div class="title"><h1>Облачка</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>В легких нитях, белой дымкой,</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>На лазурь сквозясь,</v><c></c> <v><m></m>Облачка бегут по небу,</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>С ветерком резвясь.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Любо их следить очами...</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Выше — вечность, бог!</v><c></c> <v><m></m>Взор без них остановиться б</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Ни на чем не мог...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Страсти сердца! Сны надежды!</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Вдохновенья бред!</v><c></c> <v><m></m>Был бы чужд без вас и страшен</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Сердцу божий свет!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Вас развеять с неба жизни, —</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>И вся жизнь тогда — </v><c></c> <v><m></m>Сил слепых, законов вечных</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Вечная вражда.</v><c></c></z> <cr>1857</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/a-n-maikov/index.html">А. Н. Майков</a>. <a href="/text/4354/index.html">Облачка («В легких нитях, белой дымкой...»)</a></div> <div class="author">Аполлон Майков</div> <div class="title"><h1>Облачка</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>В легких нитях, белой дымкой,</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>На лазурь сквозясь,</v><c></c> <v><m></m>Облачка бегут по небу,</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>С ветерком резвясь.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Любо их следить очами...</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Выше — вечность, бог!</v><c></c> <v><m></m>Взор без них остановиться б</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Ни на чем не мог...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Страсти сердца! Сны надежды!</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Вдохновенья бред!</v><c></c> <v><m></m>Был бы чужд без вас и страшен</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Сердцу божий свет!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Вас развеять с неба жизни, —</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>И вся жизнь тогда — </v><c></c> <v><m></m>Сил слепых, законов вечных</v><c></c> <v><m></m><s8></s8>Вечная вражда.</v><c></c></z> <cr>1857</cr> </pmm></pms></div>
4362
Пусть пасмурный октябрь осенней дышит стужей, Пусть сеет мелкий дождь или порою град В окошки звякает, рябит и пенит лужи, Пусть сосны черные, качаяся, шумят, И даже без борьбы, покорно, незаметно, Сдает угрюмый день, больной и бесприветный, Природу грустную ночной холодной мгле, — Я одиночества не знаю на земле. Забившись на диван, сижу; воспоминанья Встают передо мной; слагаются из них В волшебном очерке чудесные созданья И люди движутся, и глубже каждый миг Я вижу души их, достоинства их мерю И так уж наконец в присутствие их верю, Что даже кажется, их видит черный кот, Который, поместясь на стол, под образами, Подымет морду вдруг и желтыми глазами По темной комнате, мурлыча, поведет... Пусть пасмурный октябрь осенней дышит стужей, Пусть сеет мелкий дождь или порою град В окошки звякает, рябит и пенит лужи, Пусть сосны черные, качаяся, шумят, И даже без борьбы, покорно, незаметно, Сдает угрюмый день, больной и бесприветный, Природу грустную ночной холодной мгле, — Я одиночества не знаю на земле. Забившись на диван, сижу; воспоминанья Встают передо мной; слагаются из них В волшебном очерке чудесные созданья И люди движутся, и глубже каждый миг Я вижу души их, достоинства их мерю И так уж наконец в присутствие их верю, Что даже кажется, их видит черный кот, Который, поместясь на стол, под образами, Подымет морду вдруг и желтыми глазами По темной комнате, мурлыча, поведет...
А. Н. Майков
Мечтания («Пусть пасмурный октябрь осенней дышит стужей...»)
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/a-n-maikov/index.html">А. Н. Майков</a>. <a href="/text/4362/index.html">Мечтания («Пусть пасмурный октябрь осенней дышит стужей...»)</a></div> <div class="author">Аполлон Майков</div> <div class="title"><h1>Мечтания</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Пусть пасмурный октябрь осенней дышит стужей,</v><c></c> <v><m></m>Пусть сеет мелкий дождь или порою град</v><c></c> <v><m></m>В окошки звякает, рябит и пенит лужи,</v><c></c> <v><m></m>Пусть сосны черные, качаяся, шумят,</v><c></c> <v><m></m>И даже без борьбы, покорно, незаметно,</v><c></c> <v><m></m>Сдает угрюмый день, больной и бесприветный,</v><c></c> <v><m></m>Природу грустную ночной холодной мгле, —</v><c></c> <v><m></m>Я одиночества не знаю на земле.</v><c></c> <v><m></m>Забившись на диван, сижу; воспоминанья</v><c></c> <v><m></m>Встают передо мной; слагаются из них</v><c></c> <v><m></m>В волшебном очерке чудесные созданья</v><c></c> <v><m></m>И люди движутся, и глубже каждый миг</v><c></c> <v><m></m>Я вижу души их, достоинства их мерю</v><c></c> <v><m></m>И так уж наконец в присутствие их верю,</v><c></c> <v><m></m>Что даже кажется, их видит черный кот,</v><c></c> <v><m></m>Который, поместясь на стол, под образами,</v><c></c> <v><m></m>Подымет морду вдруг и желтыми глазами</v><c></c> <v><m></m>По темной комнате, мурлыча, поведет...</v><c></c></z> <cr>1855</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/a-n-maikov/index.html">А. Н. Майков</a>. <a href="/text/4362/index.html">Мечтания («Пусть пасмурный октябрь осенней дышит стужей...»)</a></div> <div class="author">Аполлон Майков</div> <div class="title"><h1>Мечтания</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Пусть пасмурный октябрь осенней дышит стужей,</v><c></c> <v><m></m>Пусть сеет мелкий дождь или порою град</v><c></c> <v><m></m>В окошки звякает, рябит и пенит лужи,</v><c></c> <v><m></m>Пусть сосны черные, качаяся, шумят,</v><c></c> <v><m></m>И даже без борьбы, покорно, незаметно,</v><c></c> <v><m></m>Сдает угрюмый день, больной и бесприветный,</v><c></c> <v><m></m>Природу грустную ночной холодной мгле, —</v><c></c> <v><m></m>Я одиночества не знаю на земле.</v><c></c> <v><m></m>Забившись на диван, сижу; воспоминанья</v><c></c> <v><m></m>Встают передо мной; слагаются из них</v><c></c> <v><m></m>В волшебном очерке чудесные созданья</v><c></c> <v><m></m>И люди движутся, и глубже каждый миг</v><c></c> <v><m></m>Я вижу души их, достоинства их мерю</v><c></c> <v><m></m>И так уж наконец в присутствие их верю,</v><c></c> <v><m></m>Что даже кажется, их видит черный кот,</v><c></c> <v><m></m>Который, поместясь на стол, под образами,</v><c></c> <v><m></m>Подымет морду вдруг и желтыми глазами</v><c></c> <v><m></m>По темной комнате, мурлыча, поведет...</v><c></c></z> <cr>1855</cr> </pmm></pms></div>
4355
Я целый час болотом занялся. Там белоус торчит, как щетка жесткий; Там точно пруд зеленый разлился; Лягушка, взгромоздясь, как на подмостки, На старый пень, торчащий из воды, На солнце нежится и дремлет... Белым Пушком одеты тощие цветы; Над ними мошки вьются роем целым; Лишь незабудок сочных бирюза Кругом глядит умильно мне в глаза, Да оживляют бедный мир болотный Порханье белой бабочки залетной И хлопоты стрекозок голубых Вокруг тростинок тощих и сухих. Ах! прелесть есть и в этом запустенье!.. А были дни, мое воображенье Пленял лишь вид подобных тучам гор, Небес глубоких праздничный простор, Монастыри, да белых вилл ограда Под зеленью плюща и винограда... Или луны торжественный восход Между колонн руины молчаливой, Над серебром с горы падущих вод... Мне в чудные гармоний переливы Слагался рев катящихся зыбей; В какой-то мир вводил он безграничный. Где я робел душою непривычной И радостно присутствие людей Вдруг ощущал, сквозь этот гул упорный, По погремушкам вьючных лошадей. Тропинкою спускающихся горной... И вот — теперь такою же мечтой Душа полна, как и в былые годы, И так же здесь заманчиво со мной Беседует таинственность природы. Я целый час болотом занялся. Там белоус торчит, как щетка жесткий; Там точно пруд зеленый разлился; Лягушка, взгромоздясь, как на подмостки, На старый пень, торчащий из воды, На солнце нежится и дремлет... Белым Пушком одеты тощие цветы; Над ними мошки вьются роем целым; Лишь незабудок сочных бирюза Кругом глядит умильно мне в глаза, Да оживляют бедный мир болотный Порханье белой бабочки залетной И хлопоты стрекозок голубых Вокруг тростинок тощих и сухих. Ах! прелесть есть и в этом запустенье!.. А были дни, мое воображенье Пленял лишь вид подобных тучам гор, Небес глубоких праздничный простор, Монастыри, да белых вилл ограда Под зеленью плюща и винограда... Или луны торжественный восход Между колонн руины молчаливой, Над серебром с горы падущих вод... Мне в чудные гармоний переливы Слагался рев катящихся зыбей; В какой-то мир вводил он безграничный. Где я робел душою непривычной И радостно присутствие людей Вдруг ощущал, сквозь этот гул упорный, По погремушкам вьючных лошадей. Тропинкою спускающихся горной... И вот — теперь такою же мечтой Душа полна, как и в былые годы, И так же здесь заманчиво со мной Беседует таинственность природы.
А. Н. Майков
Болото («Я целый час болотом занялся...»)
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/a-n-maikov/index.html">А. Н. Майков</a>. <a href="/text/4355/index.html">Болото («Я целый час болотом занялся...»)</a></div> <div class="author">Аполлон Майков</div> <div class="title"><h1>Болото</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Я целый час болотом занялся.</v><c></c> <v><m></m>Там белоус торчит, как щетка жесткий;</v><c></c> <v><m></m>Там точно пруд зеленый разлился;</v><c></c> <v><m></m>Лягушка, взгромоздясь, как на подмостки,</v><c></c> <v><m></m>На старый пень, торчащий из воды,</v><c></c> <v><m></m>На солнце нежится и дремлет... Белым</v><c></c> <v><m></m>Пушком одеты тощие цветы;</v><c></c> <v><m></m>Над ними мошки вьются роем целым;</v><c></c> <v><m></m>Лишь незабудок сочных бирюза</v><c></c> <v><m></m>Кругом глядит умильно мне в глаза,</v><c></c> <v><m></m>Да оживляют бедный мир болотный</v><c></c> <v><m></m>Порханье белой бабочки залетной</v><c></c> <v><m></m>И хлопоты стрекозок голубых</v><c></c> <v><m></m>Вокруг тростинок тощих и сухих.</v><c></c> <v><m></m>Ах! прелесть есть и в этом запустенье!..</v><c></c> <v><m></m>А были дни, мое воображенье</v><c></c> <v><m></m>Пленял лишь вид подобных тучам гор,</v><c></c> <v><m></m>Небес глубоких праздничный простор,</v><c></c> <v><m></m>Монастыри, да белых вилл ограда</v><c></c> <v><m></m>Под зеленью плюща и винограда...</v><c></c> <v><m></m>Или луны торжественный восход</v><c></c> <v><m></m>Между колонн руины молчаливой,</v><c></c> <v><m></m>Над серебром с горы падущих вод...</v><c></c> <v><m></m>Мне в чудные гармоний переливы</v><c></c> <v><m></m>Слагался рев катящихся зыбей;</v><c></c> <v><m></m>В какой-то мир вводил он безграничный.</v><c></c> <v><m></m>Где я робел душою непривычной</v><c></c> <v><m></m>И радостно присутствие людей</v><c></c> <v><m></m>Вдруг ощущал, сквозь этот гул упорный,</v><c></c> <v><m></m>По погремушкам вьючных лошадей.</v><c></c> <v><m></m>Тропинкою спускающихся горной...</v><c></c> <v><m></m>И вот — теперь такою же мечтой</v><c></c> <v><m></m>Душа полна, как и в былые годы,</v><c></c> <v><m></m>И так же здесь заманчиво со мной</v><c></c> <v><m></m>Беседует таинственность природы.</v><c></c></z> <cr>1856</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/a-n-maikov/index.html">А. Н. Майков</a>. <a href="/text/4355/index.html">Болото («Я целый час болотом занялся...»)</a></div> <div class="author">Аполлон Майков</div> <div class="title"><h1>Болото</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Я целый час болотом занялся.</v><c></c> <v><m></m>Там белоус торчит, как щетка жесткий;</v><c></c> <v><m></m>Там точно пруд зеленый разлился;</v><c></c> <v><m></m>Лягушка, взгромоздясь, как на подмостки,</v><c></c> <v><m></m>На старый пень, торчащий из воды,</v><c></c> <v><m></m>На солнце нежится и дремлет... Белым</v><c></c> <v><m></m>Пушком одеты тощие цветы;</v><c></c> <v><m></m>Над ними мошки вьются роем целым;</v><c></c> <v><m></m>Лишь незабудок сочных бирюза</v><c></c> <v><m></m>Кругом глядит умильно мне в глаза,</v><c></c> <v><m></m>Да оживляют бедный мир болотный</v><c></c> <v><m></m>Порханье белой бабочки залетной</v><c></c> <v><m></m>И хлопоты стрекозок голубых</v><c></c> <v><m></m>Вокруг тростинок тощих и сухих.</v><c></c> <v><m></m>Ах! прелесть есть и в этом запустенье!..</v><c></c> <v><m></m>А были дни, мое воображенье</v><c></c> <v><m></m>Пленял лишь вид подобных тучам гор,</v><c></c> <v><m></m>Небес глубоких праздничный простор,</v><c></c> <v><m></m>Монастыри, да белых вилл ограда</v><c></c> <v><m></m>Под зеленью плюща и винограда...</v><c></c> <v><m></m>Или луны торжественный восход</v><c></c> <v><m></m>Между колонн руины молчаливой,</v><c></c> <v><m></m>Над серебром с горы падущих вод...</v><c></c> <v><m></m>Мне в чудные гармоний переливы</v><c></c> <v><m></m>Слагался рев катящихся зыбей;</v><c></c> <v><m></m>В какой-то мир вводил он безграничный.</v><c></c> <v><m></m>Где я робел душою непривычной</v><c></c> <v><m></m>И радостно присутствие людей</v><c></c> <v><m></m>Вдруг ощущал, сквозь этот гул упорный,</v><c></c> <v><m></m>По погремушкам вьючных лошадей.</v><c></c> <v><m></m>Тропинкою спускающихся горной...</v><c></c> <v><m></m>И вот — теперь такою же мечтой</v><c></c> <v><m></m>Душа полна, как и в былые годы,</v><c></c> <v><m></m>И так же здесь заманчиво со мной</v><c></c> <v><m></m>Беседует таинственность природы.</v><c></c></z> <cr>1856</cr> </pmm></pms></div>
4363
Блестит салон княгини Зины, Но в шумном говоре гостей — Над мягкой красною фланелью Сверкают иглы русских фей. Но как пугливы эти феи! От бурь войны они бегут: Княгини Зины чемоданы Лишь утра завтрашнего ждут! Блестит салон княгини Зины, Но в шумном говоре гостей — Над мягкой красною фланелью Сверкают иглы русских фей. Но как пугливы эти феи! От бурь войны они бегут: Княгини Зины чемоданы Лишь утра завтрашнего ждут!
А. Н. Майков
«Блестит салон княгини Зины...»
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/a-n-maikov/index.html">А. Н. Майков</a>. <a href="/text/4363/index.html">«Блестит салон княгини Зины...»</a></div> <div class="author">Аполлон Майков</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Блестит салон княгини Зины,</v><c></c> <v><m></m>Но в шумном говоре гостей —</v><c></c> <v><m></m>Над мягкой красною фланелью</v><c></c> <v><m></m>Сверкают иглы русских фей.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Но как пугливы эти феи!</v><c></c> <v><m></m>От бурь войны они бегут:</v><c></c> <v><m></m>Княгини Зины чемоданы</v><c></c> <v><m></m>Лишь утра завтрашнего ждут!</v><c></c></z> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/a-n-maikov/index.html">А. Н. Майков</a>. <a href="/text/4363/index.html">«Блестит салон княгини Зины...»</a></div> <div class="author">Аполлон Майков</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Блестит салон княгини Зины,</v><c></c> <v><m></m>Но в шумном говоре гостей —</v><c></c> <v><m></m>Над мягкой красною фланелью</v><c></c> <v><m></m>Сверкают иглы русских фей.</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Но как пугливы эти феи!</v><c></c> <v><m></m>От бурь войны они бегут:</v><c></c> <v><m></m>Княгини Зины чемоданы</v><c></c> <v><m></m>Лишь утра завтрашнего ждут!</v><c></c></z> </pmm></pms></div>
4364
Народный вождь вступает в город... Все ближе он... Всё громче крик... И вот он сам, средь этих криков От счастья тих... О, чудный миг! К нему все рвутся, как на приступ; Но вот дорвалася одна — И уж с цветком из рук героя Уходит, гордая, она! О, сколько там, в стране туманов, Средь вечных будничных тревог, Напомнит Мери этот скромный, С трудом доставшийся цветок — И загорелый лик героя, И пестрых волн народных плеск, И вкруг на всем, с высот лазурных Луча полуденного блеск! Народный вождь вступает в город... Все ближе он... Всё громче крик... И вот он сам, средь этих криков От счастья тих... О, чудный миг! К нему все рвутся, как на приступ; Но вот дорвалася одна — И уж с цветком из рук героя Уходит, гордая, она! О, сколько там, в стране туманов, Средь вечных будничных тревог, Напомнит Мери этот скромный, С трудом доставшийся цветок — И загорелый лик героя, И пестрых волн народных плеск, И вкруг на всем, с высот лазурных Луча полуденного блеск!
А. Н. Майков
«Народный вождь вступает в город...»
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/a-n-maikov/index.html">А. Н. Майков</a>. <a href="/text/4364/index.html">«Народный вождь вступает в город...»</a></div> <div class="author">Аполлон Майков</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Народный вождь вступает в город...</v><c></c> <v><m></m>Все ближе он... Всё громче крик...</v><c></c> <v><m></m>И вот он сам, средь этих криков</v><c></c> <v><m></m>От счастья тих... О, чудный миг!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>К нему все рвутся, как на приступ;</v><c></c> <v><m></m>Но вот дорвалася одна —</v><c></c> <v><m></m>И уж с цветком из рук героя</v><c></c> <v><m></m>Уходит, гордая, она!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>О, сколько там, в стране туманов,</v><c></c> <v><m></m>Средь вечных будничных тревог,</v><c></c> <v><m></m>Напомнит Мери этот скромный,</v><c></c> <v><m></m>С трудом доставшийся цветок — </v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И загорелый лик героя,</v><c></c> <v><m></m>И пестрых волн народных плеск,</v><c></c> <v><m></m>И вкруг на всем, с высот лазурных</v><c></c> <v><m></m>Луча полуденного блеск!</v><c></c></z> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/a-n-maikov/index.html">А. Н. Майков</a>. <a href="/text/4364/index.html">«Народный вождь вступает в город...»</a></div> <div class="author">Аполлон Майков</div> <div class="title"><h1>* * *</h1></div> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Народный вождь вступает в город...</v><c></c> <v><m></m>Все ближе он... Всё громче крик...</v><c></c> <v><m></m>И вот он сам, средь этих криков</v><c></c> <v><m></m>От счастья тих... О, чудный миг!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>К нему все рвутся, как на приступ;</v><c></c> <v><m></m>Но вот дорвалася одна —</v><c></c> <v><m></m>И уж с цветком из рук героя</v><c></c> <v><m></m>Уходит, гордая, она!</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>О, сколько там, в стране туманов,</v><c></c> <v><m></m>Средь вечных будничных тревог,</v><c></c> <v><m></m>Напомнит Мери этот скромный,</v><c></c> <v><m></m>С трудом доставшийся цветок — </v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>И загорелый лик героя,</v><c></c> <v><m></m>И пестрых волн народных плеск,</v><c></c> <v><m></m>И вкруг на всем, с высот лазурных</v><c></c> <v><m></m>Луча полуденного блеск!</v><c></c></z> </pmm></pms></div>
4356
Он спит, он спит, Великий Пан! Иди тихонько, Не то разбудишь! Полдневный жар И сладкий дух Поспелых трав Умаял бога — Он спит и грезит, И видит сны... По темным норам Ушло зверье; В траве недвижно Лежит змея; Молчат стада, И даже лес, Певучий лес, Утих, умолк... Он спит, он спит, Великий Пан!.. Над ним кружит, Жужжит, звенит, Блестит, сверкает И вверх и вниз Блестящий рой Жуков и пчел; Сереброкрылых Голубок стая Кругами реет Над спящим богом; А выше — строем Иль острым клином, Подобно войску, Через всё небо Перелетает Полк журавлей; Еще же выше, На горнем небе, В густой лазури, Незримой стражи Чуть слышен голос... Все словно бога Оберегают Глубокий сон, Чудесный сон, — Когда пред ним Разверзлось небо, Он зрит богов, Своих собратий, И, как цветы, Рои видений С улыбкой сыплют К нему с Олимпа Богини-сестры... Он спит, он спит, Великий Пан! Иди тихонько, Мое дитя, Не то проснется... Иль лучше сядем В траве густой И будем слушать, — Как спит он, слушать, Как дышит, слушать; К нам тоже тихо Начнут слетать Из самой выси Святых небес Такие ж сны, Какими грезит Великий Пан, Великий Пан... Он спит, он спит, Великий Пан! Иди тихонько, Не то разбудишь! Полдневный жар И сладкий дух Поспелых трав Умаял бога — Он спит и грезит, И видит сны... По темным норам Ушло зверье; В траве недвижно Лежит змея; Молчат стада, И даже лес, Певучий лес, Утих, умолк... Он спит, он спит, Великий Пан!.. Над ним кружит, Жужжит, звенит, Блестит, сверкает И вверх и вниз Блестящий рой Жуков и пчел; Сереброкрылых Голубок стая Кругами реет Над спящим богом; А выше — строем Иль острым клином, Подобно войску, Через всё небо Перелетает Полк журавлей; Еще же выше, На горнем небе, В густой лазури, Незримой стражи Чуть слышен голос... Все словно бога Оберегают Глубокий сон, Чудесный сон, — Когда пред ним Разверзлось небо, Он зрит богов, Своих собратий, И, как цветы, Рои видений С улыбкой сыплют К нему с Олимпа Богини-сестры... Он спит, он спит, Великий Пан! Иди тихонько, Мое дитя, Не то проснется... Иль лучше сядем В траве густой И будем слушать, — Как спит он, слушать, Как дышит, слушать; К нам тоже тихо Начнут слетать Из самой выси Святых небес Такие ж сны, Какими грезит Великий Пан, Великий Пан...
А. Н. Майков
Пан («Он спит, он спит...»)
<div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/a-n-maikov/index.html">А. Н. Майков</a>. <a href="/text/4356/index.html">Пан («Он спит, он спит...»)</a></div> <div class="author">Аполлон Майков</div> <div class="title"><h1>Пан</h1></div> <div class="centered"><z><o></o><span class="smaller">Пан — олицетворение природы;<br/>по-гречески παν значит: <i>всё</i>.</span></z></div> <z> </z> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Он спит, он спит,</v><c></c> <v><m></m>Великий Пан!</v><c></c> <v><m></m>Иди тихонько,</v><c></c> <v><m></m>Не то разбудишь!</v><c></c> <v><m></m>Полдневный жар</v><c></c> <v><m></m>И сладкий дух</v><c></c> <v><m></m>Поспелых трав</v><c></c> <v><m></m>Умаял бога —</v><c></c> <v><m></m>Он спит и грезит,</v><c></c> <v><m></m>И видит сны...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>По темным норам</v><c></c> <v><m></m>Ушло зверье;</v><c></c> <v><m></m>В траве недвижно</v><c></c> <v><m></m>Лежит змея;</v><c></c> <v><m></m>Молчат стада,</v><c></c> <v><m></m>И даже лес,</v><c></c> <v><m></m>Певучий лес,</v><c></c> <v><m></m>Утих, умолк...</v><c></c> <v><m></m>Он спит, он спит,</v><c></c> <v><m></m>Великий Пан!..</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Над ним кружит,</v><c></c> <v><m></m>Жужжит, звенит,</v><c></c> <v><m></m>Блестит, сверкает</v><c></c> <v><m></m>И вверх и вниз</v><c></c> <v><m></m>Блестящий рой</v><c></c> <v><m></m>Жуков и пчел;</v><c></c> <v><m></m>Сереброкрылых</v><c></c> <v><m></m>Голубок стая</v><c></c> <v><m></m>Кругами реет</v><c></c> <v><m></m>Над спящим богом;</v><c></c> <v><m></m>А выше — строем</v><c></c> <v><m></m>Иль острым клином,</v><c></c> <v><m></m>Подобно войску,</v><c></c> <v><m></m>Через всё небо</v><c></c> <v><m></m>Перелетает</v><c></c> <v><m></m>Полк журавлей;</v><c></c> <v><m></m>Еще же выше,</v><c></c> <v><m></m>На горнем небе,</v><c></c> <v><m></m>В густой лазури,</v><c></c> <v><m></m>Незримой стражи</v><c></c> <v><m></m>Чуть слышен голос...</v><c></c> <v><m></m>Все словно бога</v><c></c> <v><m></m>Оберегают</v><c></c> <v><m></m>Глубокий сон,</v><c></c> <v><m></m>Чудесный сон, —</v><c></c> <v><m></m>Когда пред ним</v><c></c> <v><m></m>Разверзлось небо,</v><c></c> <v><m></m>Он зрит богов,</v><c></c> <v><m></m>Своих собратий,</v><c></c> <v><m></m>И, как цветы,</v><c></c> <v><m></m>Рои видений</v><c></c> <v><m></m>С улыбкой сыплют</v><c></c> <v><m></m>К нему с Олимпа</v><c></c> <v><m></m>Богини-сестры...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Он спит, он спит,</v><c></c> <v><m></m>Великий Пан!</v><c></c> <v><m></m>Иди тихонько,</v><c></c> <v><m></m>Мое дитя,</v><c></c> <v><m></m>Не то проснется...</v><c></c> <v><m></m>Иль лучше сядем</v><c></c> <v><m></m>В траве густой</v><c></c> <v><m></m>И будем слушать, —</v><c></c> <v><m></m>Как спит он, слушать,</v><c></c> <v><m></m>Как дышит, слушать;</v><c></c> <v><m></m>К нам тоже тихо</v><c></c> <v><m></m>Начнут слетать</v><c></c> <v><m></m>Из самой выси</v><c></c> <v><m></m>Святых небес</v><c></c> <v><m></m>Такие ж сны,</v><c></c> <v><m></m>Какими грезит</v><c></c> <v><m></m>Великий Пан,</v><c></c> <v><m></m>Великий Пан...</v><c></c></z> <cr>⟨1869⟩</cr> </pmm></pms></div> <div class="thdr" id="thdr"> <a href="/author/a-n-maikov/index.html">А. Н. Майков</a>. <a href="/text/4356/index.html">Пан («Он спит, он спит...»)</a></div> <div class="author">Аполлон Майков</div> <div class="title"><h1>Пан</h1></div> <div class="centered"><z><o></o><span class="smaller">Пан — олицетворение природы;<br/>по-гречески παν значит: <i>всё</i>.</span></z></div> <z> </z> <div id="pmt1"><pms><pmm> <script>poems.push(ge("pmt1"));</script> <z><o></o><v><m></m>Он спит, он спит,</v><c></c> <v><m></m>Великий Пан!</v><c></c> <v><m></m>Иди тихонько,</v><c></c> <v><m></m>Не то разбудишь!</v><c></c> <v><m></m>Полдневный жар</v><c></c> <v><m></m>И сладкий дух</v><c></c> <v><m></m>Поспелых трав</v><c></c> <v><m></m>Умаял бога —</v><c></c> <v><m></m>Он спит и грезит,</v><c></c> <v><m></m>И видит сны...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>По темным норам</v><c></c> <v><m></m>Ушло зверье;</v><c></c> <v><m></m>В траве недвижно</v><c></c> <v><m></m>Лежит змея;</v><c></c> <v><m></m>Молчат стада,</v><c></c> <v><m></m>И даже лес,</v><c></c> <v><m></m>Певучий лес,</v><c></c> <v><m></m>Утих, умолк...</v><c></c> <v><m></m>Он спит, он спит,</v><c></c> <v><m></m>Великий Пан!..</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Над ним кружит,</v><c></c> <v><m></m>Жужжит, звенит,</v><c></c> <v><m></m>Блестит, сверкает</v><c></c> <v><m></m>И вверх и вниз</v><c></c> <v><m></m>Блестящий рой</v><c></c> <v><m></m>Жуков и пчел;</v><c></c> <v><m></m>Сереброкрылых</v><c></c> <v><m></m>Голубок стая</v><c></c> <v><m></m>Кругами реет</v><c></c> <v><m></m>Над спящим богом;</v><c></c> <v><m></m>А выше — строем</v><c></c> <v><m></m>Иль острым клином,</v><c></c> <v><m></m>Подобно войску,</v><c></c> <v><m></m>Через всё небо</v><c></c> <v><m></m>Перелетает</v><c></c> <v><m></m>Полк журавлей;</v><c></c> <v><m></m>Еще же выше,</v><c></c> <v><m></m>На горнем небе,</v><c></c> <v><m></m>В густой лазури,</v><c></c> <v><m></m>Незримой стражи</v><c></c> <v><m></m>Чуть слышен голос...</v><c></c> <v><m></m>Все словно бога</v><c></c> <v><m></m>Оберегают</v><c></c> <v><m></m>Глубокий сон,</v><c></c> <v><m></m>Чудесный сон, —</v><c></c> <v><m></m>Когда пред ним</v><c></c> <v><m></m>Разверзлось небо,</v><c></c> <v><m></m>Он зрит богов,</v><c></c> <v><m></m>Своих собратий,</v><c></c> <v><m></m>И, как цветы,</v><c></c> <v><m></m>Рои видений</v><c></c> <v><m></m>С улыбкой сыплют</v><c></c> <v><m></m>К нему с Олимпа</v><c></c> <v><m></m>Богини-сестры...</v><c></c></z> <z><o></o><v><m></m>Он спит, он спит,</v><c></c> <v><m></m>Великий Пан!</v><c></c> <v><m></m>Иди тихонько,</v><c></c> <v><m></m>Мое дитя,</v><c></c> <v><m></m>Не то проснется...</v><c></c> <v><m></m>Иль лучше сядем</v><c></c> <v><m></m>В траве густой</v><c></c> <v><m></m>И будем слушать, —</v><c></c> <v><m></m>Как спит он, слушать,</v><c></c> <v><m></m>Как дышит, слушать;</v><c></c> <v><m></m>К нам тоже тихо</v><c></c> <v><m></m>Начнут слетать</v><c></c> <v><m></m>Из самой выси</v><c></c> <v><m></m>Святых небес</v><c></c> <v><m></m>Такие ж сны,</v><c></c> <v><m></m>Какими грезит</v><c></c> <v><m></m>Великий Пан,</v><c></c> <v><m></m>Великий Пан...</v><c></c></z> <cr>⟨1869⟩</cr> </pmm></pms></div>